— Видно, больная совесть не дает покоя и гонит тебя в Рим! Бородатый паломник, закутанный в лохмотья, усеянные ракушками, являл собой ужаснейшую картину человеческой испорченности. Отвратительное впечатление, производимое лицемером, усилилось, когда он, в ответ на замечание чиновника, громко и дерзко расхохотался:
Служитель понял, что перед ним — один из тех откровенных лицемеров (если только можно применить это определение к не скрывающему своих мыслей человеку), что сделали искупление грехов предметом торговли; занятие это было весьма распространено в конце семнадцатого и даже в начале восемнадцатого столетия, да и сейчас вы еще можете встретить в Европе такого пилигрима. С нескрываемым омерзением полицейский вернул паспорт владельцу; и пилигрим, вновь обретя свой документ, присоединился к трем бдительным стражам, хотя никто его о том не просил.
— Не задерживайся! — с отвращением воскликнул чиновник. — Ты назвал нас последователями Кальвина. Женева давно скинула алую мантию;note 26 не забывай об этом, когда вновь отправишься паломничать, иначе трость полицейского прогуляется по твоей спине!.. Погоди-ка! Ты кто такой?
— Еретик, обреченный гореть в геенне, если все то, во что верит торговец молитвами, правда, — ответил пассажир, проходя через ворота с неколебимо спокойным видом, способным притупить бдительность даже самого неусыпного стража. Это был хозяин Неттуно; полицейский, взглянув на невозмутимого скитальца по волнам, засомневался, вправе ли он останавливать моряка, поскольку моряки обладали привилегией свободно приезжать в город и покидать его.
— Тебе известны наши правила, — предположил женевец, почти уже решившись пропустить итальянца.
— А то нет! Осел — и тот знает, где тропа делает поворот. Мало тебе, что ли, Никласа Вагнера — известного богача, чью гордыню ты уязвил, заставив его предъявить бумаги? Неужто ты еще и меня собираешься расспрашивать? Поди сюда, Неттуно; ты умный пес, отвечай за обоих. Мы не из тех, кто витает меж небом и землей; нас породили две стихии: и водная и земная!
Итальянец разглагольствовал громко и самоуверенно; речь его предназначалась скорее для толпы, чем для представителя Женевы. Расхохотавшись, путешественник огляделся, ожидая отклика зрителей, которых сочувствовать незнакомцу могла заставить только инстинктивная неприязнь к законности.
— Имя-то у тебя есть?! — воскликнул чиновник, все еще колеблясь.
— Чем я хуже посудины Батиста? У меня и бумаги при себе есть — или ты думаешь, что я иду на барк их искать? Пса моего зовут Неттуно, он прибыл из дальней страны, где собаки плавают не хуже рыб. А мое имя Мазо, хотя злокозненные люди называют меня не иначе, как Маледеттоnote 27.
Многие в толпе, те, кто понял слова итальянца, расхохотались с безудержным весельем, ибо чернь всегда находит в наглости непреодолимое обаяние. Служитель чувствовал, что смеются именно над ним, хотя и не понимал, по какой причине; итальянского языка он не знал, и значение последнего слова, которое вызвало хохот в толпе, осталось для него скрытым, и все же он рассмеялся, как если бы вполне уяснил себе смысл шутки. Итальянец, пользуясь достигнутым успехом, кивнул чиновнику с добродушной улыбкой, словно старому знакомому. Свистом подозвав пса, он вразвалочку направился к барку и первым поднялся на его борт с достоинством человека, огражденного своими привилегиями от докучливой заботы чиновников. Столь беззастенчивая наглость достигла своей цели, и преступник ушел от правосудия; между тем именно этого странника, примостившегося в одиночестве возле узла со скудными пожитками, давно и упорно разыскивали городские власти.
ГЛАВА II
Помилосердствуйте, прошу,
Мой добрый господин;
Не знал о промахе своем
Сей славный паладин.
ЧаттертонПосле того как закоренелый преступник столь нагло обманул всеобщую бдительность, трое стражей вкупе с добровольным помощником — пилигримомnote 28, рьяно занялись выявлением высшего вершителя законности, дабы он не осквернил своим присутствием разношерстную компанию пассажиров. Едва женевец дозволял очередному путешественнику пройти, как они подвергали трепещущего, недоумевающего беднягу самому неумолимому допросу, угрожая изгнанием при любом пустячном подозрении. Коварный Батист подливал масла в огонь, с притворным пылом побуждая проверяющих сомневаться именно в тех пассажирах, проверка которых могла увенчаться наименьшим успехом. Путешественники один за другим проходили через это суровое испытание, пока наконец невиновность последнего безымянного бродяги не была доказана, и толпа у ворот почти вся растаяла, так что проход оказался свободен. Престарелый аристократ, который был уже представлен читателю, без помехи подошел к воротам вместе с молодой особой и свитой из трех лакеев. Служитель полиции с почтительностью приветствовал старика, который держался спокойно и с достоинством, чем разительно отличался от шумливого и неотесанного сброда, с коим чиновнику только что пришлось иметь дело.
— Я Мельхиор де Вилладинг, житель Берна, — сказал путешественник, неспешно предлагая служителю бумаги, подтверждающие истинность своих слов. — А это моя дочь, мое единственное дитя, — с грустью подчеркнул старик. — Эти молодцы в ливреях — мои верные, преданные слуги. Мы, прибегнув к покровительству святого Бернарда, покидаем наши суровые Альпы ради краев, более благоприятных для тех, кто слаб здоровьем; возможно, ласковое итальянское солнце оживит сей поникший цветок и заставит его весело поднять головку, как некогда бывало в родной усадьбе!
Полицейский чиновник улыбнулся, почтительно отстраняя протянутые ему бумаги, ибо престарелый отец изливал свои чувства столь трогательно, что не мог не пробудить отклика даже в самом зачерствелом сердце.
— Молодость и нежное родительское попечение сделают свое дело, — заметил служитель. — Больная обязательно поправится.
— Да, она слишком молода, чтобы увянуть так рано! — отозвался старик, забыв о бумагах и созерцая увлажнившимся взором бледное, но все еще невыразимо прекрасное лицо своей юной дочери, смотревшей на отца с ответной любовью и благодарностью. — Но ты так и не убедился, что я именно тот, за кого себя выдаю.
— В этом нет необходимости, досточтимый барон; весь город знает о вашем приезде, и я почитаю особым долгом сделать для одного из знатнейших гостей Женевы все, чтобы у него сохранились самые приятные воспоминания о пребывании в нашем городе.
— Женевцы славятся своей учтивостью, — сказал барон де Вилладинг, пряча бумаги в предназначенный для них конверт; к услужливости чиновника он отнесся как человек, привыкший к подобного рода почестям. — Знакомо ли тебе счастье быть отцом?
— Небеса не однажды благословляли меня своей милостью; я забочусь о пропитании одиннадцати душ, не считая тех, кто произвел их на свет.
— Одиннадцать детей! Воистину, воля Господня неисповедима! Моя дочь — последняя надежда нашего рода, единственная наследница титула и владений Вилладингов. Не страдает ли твоя семья от бедности?
— В городе найдутся люди беднее меня; спасибо вам за вашу доброту, господин.
Адельгейда — ибо так звали дочь барона де Вилладинга, — слегка зарозовевшись, подошла поближе к служителю.
— У нашего стола никому не тесно, — сказала она, опуская в руку чиновника золотую монету. — Вот, возьмите для своих детей. — И добавила еле слышно, почти шепотом: — Пусть самый младший из вашей семьи, кто умеет молиться, попросит у Господа за несчастную больную и старика, который боится потерять последнее дитя.
— Благослови тебя Господь, юная госпожа! — сказал растроганный до слез чиновник, которому нечасто приходилось наблюдать подобную силу духа, соединенную с кротостью и набожностью. — Все наше семейство, от молодых до старых, будет неустанно за тебя молиться!
Щеки Адельгейды вновь побледнели, и она тихо проследовала за отцом, неспешно идущим к барку. Эта умилительная сцена смягчила суровость четверых стражей, выстроившихся у ворот. Вдобавок, они не посмели досаждать расспросами такому крупному аристократу, как Мельхиор де Вилладинг. Красота и знатность в сочетании с простодушием и милосердием, которые только что выказала юная девушка, потрясли грубые чувства неаполитанца и его товарищей. Без единого слова они пропустили всех лакеев, и на какое-то время бдительность их была ослаблена. Два или три путешественника свободно проскользнули мимо них, пользуясь счастливым поворотом судьбы.
Следующим к чиновнику подошел молодой воин, кого барон де Вилладинг называл Сигизмундом. Бумаги его были в порядке, и потому никаких заминок не последовало. Однако строгий кордон из четверых засомневался, согласится ли юноша подвергнуться дополнительной проверке, ибо вид у него был довольно недружелюбный. Уважение к силе — или, возможно, менее похвальное чувство — побудило проверяющих воздержаться от расспросов; и только пилигрим, самый дотошный из стражей, осмелился сделать замечание, когда воин успел уже отойти на несколько шагов.
— Эти длань и меч способны укоротить жизнь христианина! — нагло воскликнул бесстыжий торговец церковными злоупотреблениями. — Отчего вы не спросили, кто он такой и чем занимается?
— Вот сам и спросил бы, — ввернул насмешливый Пиппо. — Предаваться скорби — это по твоей части. Я, например, предпочитаю вертеться вокруг оси по своей воле, а не после хорошего тычка; взгляни, какой огромный кулак у этого юного великана!
Бедный студент и бюргер из Берна, очевидно, разделяли мнение неаполитанца, ибо продолжения дискуссии не последовало. Тем временем к воротам уже подошел новый путешественник. В облике его не было ничего, что способно было бы обострить бдительность суеверного трио. Мирный, кроткий на вид, средних лет мужчина спокойно и просто протянул паспорт верному стражу города. Полицейский, изучив документ, бросил быстрый вопрошающий взгляд на его владельца и поспешно вернул паспорт, словно желая поскорее отделаться от путешественника.
— Бумаги в порядке, — сказал он. — Можешь проходить.
— Ну-ка, ну-ка! — воскликнул неаполитанец, для которого буффонадаnote 29 была родной стихией. — Ну-ка, ну-ка! Взгляните на сего кровожадного, свирепого странника! Не это ли наконец Бальтазар?
Как и ожидал выступавший, публика вознаградила его смехом; приободрившись, наглый шут продолжал:
— Тебе, друг, известны наши обязанности; покажи-ка нам свои руки! Не обагрены ли они кровью?
Путешественник остановился в замешательстве; это был человек, склонный к уединенной, мирной жизни; и только дорожное приключение могло свести его лицом к лицу с жестоким фигляром. Однако он простодушно протянул руки вверх ладонями, что повергло всех стражей в бурное веселье.
— Это ничего не значит: щелок, зола и слезы жертв способны смыть кровь даже с пальцев Бальтазара. Мы проверим, не запятнана ли твоя душа, парень, прежде чем позволить тебе присоединиться к добропорядочной компании.
— Отчего вы не остановили вон того юного воина? — спросил странник, и глаза его загорелись гневом, ибо даже кротость пытается противостоять грубому, незаслуженному насилию; оскорбленный людьми черствыми и беспринципными, он весь дрожал от возмущения. — Его вы не осмелились расспрашивать!
— Во имя святого Дженнаро!note 30 Это все равно что остановить текущую лаву. Попробовал бы сам его расспросить! Этот юный воин — честный крушитель черепов, и мне будет лестно путешествовать в одной с ним компании; не сомневаюсь, около дюжины святых ежечасно приносят за него свои молитвы. Тот же, кого мы ищем, отринут всеми: добрыми и злыми, небесами и землей; и даже в жарком обиталище, куда его со временем поместят, он пребудет отверженным.
— Палач — вершитель закона.
— Что такое закон, дружище? Но иди себе свободно: с твоей стороны нашим головам не грозит опасность. Иди — и молись неустанно, чтобы Господь избавил тебя от секиры Бальтазара.
В лице странника что-то дрогнуло, как если бы он хотел ответить неаполитанцу; но, передумав, он прошел вперед и тут же исчез в толпе пассажиров на палубе. Следующим был монах из монастыря Святого Бернарда. Служитель давно знал и монаха-августинца, и его пса и потому не стал задавать вопросов о роде занятий и цели путешествия.
— Мы спасаем жизнь людям, а не отнимаем ее, — сказал монах, переходя от охранника порядка по должности к тем, в чьем праве на проверку отъезжающих можно было усомниться. — Мы живем среди снегов, где христиане умирают, утешенные Церковью.
— Честь и слава тебе и твоим трудам, святой августинец! — сказал неаполитанский жонглер, который, хоть и был нагл и дерзок, все же испытывал бессознательное уважение к тем, кто отрекается от себя ради блага ближних, — чувство, присущее всякому, даже самому развратному человеку. — Проходи вместе со своим псом; наши добрые пожелания вам обоим!
Перед воротами уже никого не осталось; и несколько наиболее предубежденных путешественников, наскоро посовещавшись, пришли к естественному выводу, что гнусный палач, испугавшись их протестующих выступлений, потихоньку ускользнул, и пассажиры, таким образом, счастливо избавились от его присутствия. Желанную весть встретили радостными восклицаниями, и все поспешили на барк, ибо Батист громко и настойчиво заявил, что, поскольку причина задержки устранена, откладывать отплытие нельзя ни на минуту.
— О чем вы только думаете, люди! — с хорошо разыгранным возмущением заявил Батист. — Разве леманские ветраnote 31 похожи на одетых в ливреи лакеев, чтобы, послушно вашим прихотям, дуть, когда бы вы ни пожелали, то с запада, то с востока ради удобства путешествия! Берите пример с благородного Мельхиора де Вилладинга, который, давно уже заняв свое место на палубе, молится, как вы видите, всем святым, чтобы этот свежий западный ветер не прекратил дуть, в наказание за нашу беспечность.
— Вон там еще идут путешественники, торопятся попасть на барк! — вмешался коварный итальянец. — Поскорей отдавай швартовыnote 32, капитан Батист, а не то мы тут надолго застрянем.
Капитан тут же поспешил к шлюзу — разузнать, что может принести ему этот новый поворот событий.
Двое путешественников в пропыленном дорожном платье, сопровождаемые слугой и носильщиком, который пошатывался под тяжестью груза, спешили к воротам, как будто чувствовали, что из-за малейшего промедления могут остаться на берегу. Главным из них, по всей видимости, был немолодой путешественник, которому спутники подчинялись не из-за боязни физического воздействия, но из уважения. Через одну руку у путешественника был перекинут плащ, а в другой он нес рапиру, необходимую принадлежность аристократического сословия в те времена.
— Вы опаздываете на последний барк, отплывающий к пределам Аббатства виноградарей, синьоры, — заявил женевец, сразу же распознавший, из какой страны прибыли путешественники. — Судя по вашей спешке, вы намереваетесь попасть на празднество.
— Да, именно таково наше намерение, — признался старший из путешественников. — И, как ты верно заметил, мы действительно опаздываем. Внезапные сборы и дурные дороги явились тому причиной, но, к счастью, мы успели добраться сюда до отплытия; взгляни же скорей на наши бумаги и дай пройти.
Полицейский с надлежащей тщательностью с обеих сторон изучил документ, который, по-видимому, не был в полном порядке, ибо на лице служителя отобразилось сожаление.
— Синьор, ваш документ годен для Савойиnote 33и Ниццы, но в нем отсутствует подпись женевских властей.
— Какая жалость, клянусь святым Франциском! Мы честные жители Генуи, спешащие на празднества в Веве, о коих ходят столь соблазнительные слухи; и единственное, чего мы жаждем, — это добраться туда как можно спокойней. Как видишь, мы опаздываем; едва прибыв в город, мы узнали, что барк готов распустить паруса, не дожидаясь, пока испортится погода, и поспешили сюда, не успев ознакомиться с правилами, которые в Женеве считаются обязательными. Великое множество путешественников едет через ваши края, спеша увидеть знаменитые древние игры; и потому мы, не придавая значения нашему краткому пребыванию в городе, не представили своих паспортов местным властям.
— В этом, синьор, и состоит ваша ошибка. Мой клятвенный долг — не пропускать тех, кто не получил разрешения женевских властей покинуть город.
— Что ж, очень жаль. Ты капитан барка, дружище?
— И его владелец, синьоры, — нетерпеливо уточнил Батист, который с мучительными колебаниями вслушивался в спор. — Я буду безмерно счастлив видеть столь достопочтенных путешественников среди своих пассажиров.
— Не подождешь ли ты с отплытием, прежде чем сей добрый человек не увидится с городскими властями и не получит разрешения пропустить нас? Твоя уступчивость будет вознаграждена.
Сказав так, генуэзец опустил в руку, столь охочую до взяток, цехинnote 34— золотую монету знаменитой республики, гражданином которой являлся. Батист, издавна питавший слабость к золоту, не мог заставить себя отказаться от подачки, несмотря на то, что ему предлагали действовать наперекор собственным распоряжениям. Не в силах расстаться с монетой и не зная, как преодолеть свою алчность, Батист, в весьма запутанных и туманных выражениях дал понять благородному путешественнику, что щедрость его достигла цели.
— Вы, ваша светлость, сами не знаете, о чем просите! — сказал капитан, зажав монету меж большим и указательным пальцами. — Наши женевские граждане, пока солнце не поднимется, сидят по домам, не желая в темноте разгуливать по ухабистым улицам с риском сломать себе шею, и потому единственная городская контора откроется не ранее чем через два часа. И потом, одно дело — полицейский чиновник, и другое — мы, корабельщики; мы рады ухватить кусок, когда погода позволит, а ему пропитание обеспечено — так станет ли он лезть из кожи вон ради случайного нанимателя! «Винкельрид» будет томиться от безделья в то время, как свежий западный бризnote 35 овевает его мачты, а благородный господин — изнывать от скуки у ворот, кляня нерасторопность городских чиновников, прежде чем этот малый успеет вернуться. Уж я-то знаю этого плута и потому посоветовал бы вашей светлости подыскать другое средство.
Батист выразительно взглянул на полицейского чиновника, надеясь, что путешественники прекрасно поняли его намек. Пожилой аристократ, лучше капитана умевший судить о людях, бросил на служителя испытующий взор и понял, что не стоит ронять себя, предлагая тому взятку. Несмотря на то, что в среде чиновничества преобладают те, кто с охотой поддается искушению, бывают и такие, которые большее удовлетворение испытывают от своей стойкости. К последним принадлежал женевец; на человека воздействует множество страстей, и тщеславие в особенности: не желая обнаружить незнание итальянского, служитель пропустил на барк Маледетто, и теперь во искупление своей слабости собирался обнаружить перед знатным путешественником неколебимую верность закону.
— Позвольте мне вновь взглянуть на ваш документ, синьор, — сказал полицейский, как если бы надеялся там найти законное подтверждение своего намерения.
Но в документе только и было написано, что старика генуэзца зовут синьор Гримальди, а его спутника — Марчелли. Покачав головой, чиновник с разочарованным видом вернул бумаги владельцу.
— Ты не сумел разобрать, что там написано, — сварливо сказал Батист. — Ты с трудом пишешь и читаешь, и потому одного беглого взгляда недостаточно. Прочитай документ снова, и ты убедишься, что он в порядке. Неужто ты думаешь, что эти благородные господа путешествуют с подозрительными бумагами, словно какие-нибудь бродяги!
— Только и требуется, что подпись наших городских властей; без нее я не имею права никого пропускать, даже благородных господ.
— Нынче, синьоры, от писак деваться некуда. В прежние времена, вспоминают старички, груз по Женевскому озеру отправляли без бумажек, люди верили друг другу. Теперь же порядочному христианину шагу не дадут ступить без письменного на то позволения.
— Не стоит тратить время на пустые разговоры, — заметил синьор Гримальди. — К счастью, паспорт написан на языке вашей страны, и достаточно беглого просмотра, чтобы городские власти убедились в его подлинности. Может быть, ты все-таки подождешь с отплытием, пока формальности не будут улажены?
— Ваша светлость! Я не соглашусь, даже если вы мне посулите за это должность дожаnote 36. Ветрам на озере все равно, кто собирается отплыть: король или дворянин, епископ или простой священник; и долг перед пассажирами заставляет меня покинуть порт как можно скорей.
— Не слишком ли много на палубе живого груза? — спросил генуэзец, недоверчивым взглядом окинув глубоко сидящий в воде барк. — Уверен ли ты, что судно справится с такой тяжестью?
— Я был бы рад, если бы пассажиров было поменьше, сиятельный синьор; от плутов этих проку не больше, чем от их барахла, что громоздится на ящиках и тюках; этот сброд годится только на то, чтобы препятствовать посадке пассажиров, щедро платящих за провоз. Вон тот благородный швейцарец, направляющийся в Веве, — взгляните, он сидит у кормы вместе с дочерью и слугами, славный Мельхиор де Вилладинг, — заплатил мне больше, чем все эти безвестные бродяги, вместе взятые.
При имени этом генуэзец вздрогнул, и взор его загорелся живым интересом.
— Ты сказал — де Вилладинг? — воскликнул он взволнованно, наподобие юноши, услышавшего приятные известия. — Славный, благородный Мельхиор?
— Да, Мельхиор; других де Вилладингов не осталось: по слухам, древний их род почти весь вымер. Помню храбрость барона, когда он в бурю, как истинный швейцарец, собрался покинуть берег озера…
— Фортуна наконец улыбнулась мне, дорогой Марчелли! — прервал старик, с горячностью схватив за руку своего компаньона. — Ступай же на барк, капитан, и передай тому пассажиру…
Но что нам сказать Мельхиору? Открыть ли ему немедленно, кто ждет его, или пусть попытается сам вспомнить? Клянусь святым Франциском! Сделаем так, Энрико. Заставим его потрудиться! Забавно будет понаблюдать, как он думает да гадает, хотя, уверен, он сразу узнает меня. Я почти не переменился, пусть и немало испытаний выпало на мою долю.
Синьор Марчелли почтительно опустил глаза при этих словах, не желая разочаровывать старика, поддавшегося внезапному порыву под влиянием нахлынувших воспоминаний. Батисту было поручено передать, что некий благородный путешественник просит барона оказать ему любезность и подойти к воротам.
— Скажи ему: некий путешественник хотел бы стать его спутником, но опасается, что таковое желание не будет исполнено, — настойчиво повторил генуэзец. — Этого достаточно. Мне известна его учтивость, и он — не Мельхиор, если промедлит хоть на миг! Но смотри! Он уже сошел с барка, мой дорогой Мельхиор: разве пренебрегал он когда-либо случаем оказать дружескую помощь? В семьдесят лет он тот же, что и в тридцать!..
Волнение генуэзца достигло предела, и он отвернулся, стыдясь проявления не подобающей мужчине слабости. Тем временем барон де Вилладинг приблизился к ним, не подозревая, что от него требуется нечто большее, нежели простая учтивость.
— Батист передал мне, что здесь находятся господа из Генуи, стремящиеся попасть на празднество в Веве, — сказал барон, в знак приветствия приподнимая шляпу, — и что необходимо мое содействие, дабы оказаться их счастливым попутчиком.
— Я не откроюсь ему, пока мы благополучно не взойдем на барк, Энрико, — прошептал синьор Гримальди. — Ах нет, клянусь мессой! Пока мы не высадимся в Веве: ведь мне не пройдет даром этот розыгрыш! Синьор! — обратился он к бернийцу с подчеркнутым спокойствием, тогда как голос его дрожал от волнения на каждом слове. — Мы граждане Генуи, всей душой жаждущие плыть вместе с вами на этом барке, но — он ничуть не догадывается, кто говорит с ним, Марчелли! — но, к сожалению, синьор, по недосмотру мы не позаботились о подписи городских властей и теперь нуждаемся в дружеском содействии, чтобы пройти на барк либо задержать его отплытие, пока необходимые формальности не будут улажены.
— Синьор, город Женева представляет собой маленькое, беззащитное государство, и потому бдительность необходима; и навряд ли я своими уговорами заставлю сего верного стража пренебречь своим долгом. Что же касается задержки с отплытием, я думаю, честный Батист согласился бы за небольшое вознаграждение, если бы не опасался перемены ветра и вследствие этого — значительных убытков.
— Верно вы говорите, благородный Мельхиор! — вмешался капитан. — Был бы ветер впереди или случись все это двумя часами раньше, — небольшая задержка не заставила бы пассажиров с ума спятить, то есть — я хотел сказать — утратить благоразумие; но сейчас у меня и двадцати минут не найдется в запасе, даже если вдруг все члены городского магистрата в мантиях явятся сюда собственной персоной, пожелав войти в число пассажиров.
— Я весьма сожалею, синьор, но капитан прав, — заключил барон с предупредительностью человека, привыкшего выражать отказ в самой мягкой форме. — Говорят, корабельщики знают тайные приметы, по которым определяют крайний срок отплытия.
— Клянусь мессой, Марчелли, я испытаю его; я узнал бы его и в карнавальном платье. Господин барон, мы — бедные итальянские аристократы из Генуи. Доводилось ли вам слышать о нашей республике, небогатом государстве Генуя?
— Не похвалюсь основательностью познаний, — с улыбкой ответил барон, — но могу признаться, что мне известно о существовании этого государства. Из всех городов на побережье Средиземного моря ни один не мил мне так, как Генуя. Много радостных дней провел я там и до сих пор люблю вспоминать то счастливое время. Жаль, что не успею назвать вам некоторых знатных и досточтимых имен в подтверждение своих слов.
— Назовите их, господин барон! Ради всех святых и Пречистой Девы — назовите, умоляю вас!
Удивленный горячностью собеседника, Мельхиор де Вилладинг пристально всмотрелся в его изборожденное морщинами лицо и внезапно ощутил некоторую растерянность.
— Нет ничего проще, синьор, чем перечислить многих. Первое, наиболее памятное и дорогое мне имя — это Гаэтано Гримальди, о котором вы, не сомневаюсь, хорошо наслышаны.
— О да, разумеется! То есть… Марчелли, сказать ли мне ему, что о его друге у нас имеются добрые вести? Так вот, этот Гримальди…
— Синьор, ваша готовность беседовать о славном согражданине вполне естественна; но я, поддавшись желанию поговорить о Гаэтано, вызвал бы недовольство честного Батиста.
— К черту Батиста с его посудиной! Мой дорогой Мельхиор! Добрый, славный мой друг!.. Неужто ты и в самом деле не узнаешь меня?
Тут пожилой генуэзец простер руки к другу, намереваясь принять его в свои объятья. Барон де Вилладинг хотя и был взволнован, но все же некое смутное препятствие мешало ему вполне постичь реальность случившегося факта. Задумчиво вглядывался он в морщинистое, но все еще прекрасное старческое лицо, и образы былого зароились в его памяти; однако их слабый свет был почти неощутим.
— Неужто ты не признаешь меня, де Вилладинг? Отречешься от друга своей юности, который делил с тобой и радость, и горе, и опасность военных битв и был наперсником сердечных тайн?
— Кому, как не Гаэтано Гримальди, известно это? — сорвалось с трепещущих губ барона.
— А кто же я еще? Разве я не Гаэтано, тот самый Гаэтано, твой старый, добрый друг!
— Ты Гаэтано! — воскликнул бернец, отступив на шаг, вместо того чтобы броситься в объятья генуэзца, чья пылкость к тому времени несколько поубавилась. — Обаятельный, ловкий, храбрый, юный Гримальди! Синьор, вы смеетесь над чувствами старика.
— Клянусь небом, я не лгу! Ах, Марчелли, его все так же трудно в чем-либо убедить, но уж когда поверит — готов порвать удила! Если тебя могут ввести в заблуждение несколько лишних морщинок, дружище Мельхиор, как же ты до сих пор не усомнился в своей собственной личности? Я не кто иной, как тот самый Гаэтано, друг твоей юности, с которым ты не виделся все эти долгие, нелегкие годы.
Узнавание наступило не сразу. Штрих за штрихом воссоздавался знакомый образ, но более всего голос способствовал пробуждению воспоминаний. Подобно всем сильным натурам в минуту величайшего волнения, барон не сумел овладеть собой, едва только убедился, что перед ним и вправду его старый друг. Де Вилладинг бросился на шею генуэзцу — и тут же отошел в сторону, чтобы скрыть набежавшие на глаза внезапные слезы, обильно подступившие из источников, которые он считал давно иссякшими.