— Благодарю тебя, брат, — сказала Грейс, нежно прижимая мою руку к своему сердцу, — не столько за то, что ты согласился исполнить мою волю, сколько за то, с какой готовностью ты идешь навстречу моему желанию. Все же, поскольку я прошу о пустяке, я должна освободить тебя от всех обязательств, которые ты взял на себя теперь, и дать тебе время на раздумья. Затем, тебе следует знать масштабы того, что ты обещаешь сделать.
— Мне достаточно и того, что в моей власти исполнить твое желание, больше никаких условий я не ставлю.
Я видел, что Грейс была глубоко тронута этим доказательством моей преданности, но присущее ей острое чувство справедливости не позволяло ей оставить все как есть.
— Мне надобно сказать тебе еще кое-что, — продолжала она. — Мистер Хардиндж всегда был таким добросовестным управителем, и благодаря всевозможной экономии на протяжении того долгого времени, пока я не достигла совершеннолетия, благодаря скромности затрат, связанных с моим образом жизни, и благодаря нескольким удачным вложениям в ценные бумаги, которые он произвел с процентного дохода, я обнаружила, что я гораздо состоятельнее, чем полагала ранее. Отказываясь от права на мою собственность, Майлз, ты отказываешься от двадцати двух тысяч долларов, или почти тысячи двухсот долларов в год. Здесь не должно быть никакого недопонимания между нами, тем более в такую минуту.
— Я хотел бы, чтобы этих денег было еще больше, сестра моя, поскольку тебе доставляет удовольствие дарить их. Если для исполнения твоих замыслов тебе надобно еще денег, возьми десять тысяч из моих денег и добавь к сумме, которая у тебя уже есть. Я хотел бы увеличить, а не уменьшить средства, которые ты используешь на благо людей.
— Майлз, Майлз, — сказала Грейс, ужасно волнуясь, — не говори так — это перечеркивает все мои намерения! Но нет, выслушай мои желания, ибо, я чувствую, последний раз я отваживаюсь говорить об этом. Прежде всего, я хотела бы, чтобы ты купил какое-нибудь подходящее украшение долларов за пятьсот и подарил Люси в память об ее друге. Отдай также одну тысячу долларов наличными мистеру Хардинджу на дела милосердия. Письмо к нему на эту тему, а также письмо, обращенное к Люси, ты найдешь среди моих бумаг. Хватит денег и на хорошие подарки рабам, и, таким образом, сумма в двадцать тысяч долларов останется нетронутой.
— И что я должен сделать с этими двадцатью тысячами долларов, сестра? — спросил я, ибо Грейс колебалась.
— Я хочу, чтобы эти деньги, дорогой Майлз, отошли к Руперту. Ты знаешь, что у него нет никаких средств к существованию, при том, что он привык к совершенно другой жизни. Та малость, которую я могу оставить ему, не сделает его богатым, но может послужить к тому, чтобы сделать его счастливым и респектабельным. Я надеюсь, Люси увеличит его состояние, когда достигнет совершеннолетия, и грядущее будет для всех них более радостным, чем прошлое.
Сестра моя говорила быстро и принуждена была остановиться, чтобы перевести дух. Что касается меня, читатель уже, наверное, догадался, какие чувства овладели мною. Я был так потрясен, что не мог даже возразить Грейс, терзавшая меня сердечная мука сделалась почти нестерпимой, отчаяние, сожаление, негодование, изумление, жалость и нежность наполнили душу. Разве могу я описать, что творилось тогда со мной? Вот она, любовь женщины, которую она сохранила в сердце до самого конца, любовь к бессердечному мерзавцу, безжалостно загубившему сам источник, из которого она черпала физические силы, растоптавшему все ее надежды, словно подвернувшегося под ноги червяка, — ему, этому человеку, на пороге смерти она завещает все земные блага, дабы он мог услаждать свой эгоизм и свое тщеславие!
— Я понимаю, брат, тебе это, должно быть, кажется странным, — вновь заговорила Грейс — она, конечно, увидела, что я не в состоянии был отвечать ей, — но иначе я не могу спокойно умереть. Если у Руперта не будет явного подтверждения того, что я простила его, моя смерть сделает его несчастным; а имея такое подтверждение, он уверится в моем прощении и в том, что я буду молиться за него. Кроме того, я боюсь, что и он и Эмили бедны: представь, какой безотрадной может стать их жизнь оттого, что у них нет небольших денег, которые я могу оставить им. В должное время Люси, я уверена, прибавит к ним часть своего состояния, и вы, те, кто переживете меня, приходя на мою могилу, станете благословлять ту смиренную страдалицу, что покоится там!
— Она — ангел! — прошептал я. — Нет, это уж слишком! Неужели ты думаешь, что Руперт возьмет эти деньги? — Хоть я и имел самое нелестное мнение о Руперте Хардиндже, я не мог заставить себя поверить, что этот человек столь низок, что способен принять деньги из ее рук, деньги, дарованные ему из таких побуждений. Грейс, однако, думала по-другому, она не считала согласие Руперта постыдным поступком; напротив, свойственная женскому сердцу чувствительность, долгая преданная любовь к Руперту внушили ей, что он примет деньги, подчиняясь ее последней воле, а не из отвратительной низости, как, без сомнения, истолкуют его поступок все прочие.
— Как может он отвергнуть мой дар, когда он получит его по моей последней воле, из могилы? — возразила прекрасная благодетельница. — Он должен будет принять его ради меня, ради нашей прошлой любви — ибо он когда-то любил меня, Майлз, да, он любил меня даже больше, чем ты умел любить меня, дорогой мой, хотя я знаю, как сильно ты любишь меня.
— Ей-богу, Грейс, — воскликнул я, не сдержавшись, — это чудовищное заблуждение. Руперт Хардиндж не способен любить кого-либо, кроме себя; в твоей верной и правдивой душе не может быть места для такого ничтожества!
Эти слова вырвались у меня под влиянием внезапного порыва, который я был совершенно не способен сдержать. Едва я произнес их, как уже пожалел о своей неосторожности. Грейс умоляюще взглянула на меня, страшно побледнела, вся задрожала, как перед концом. Я обнял ее, я умолял ее о прощении, я обещал впредь держать себя в руках, я повторял самые серьезные заверения в том, что ее воля будет в точности исполнена. Сомневаюсь, что я не решился бы нарушить свое обещание, но сестра покорила меня своей слабостью. Было что-то глубоко отвратительное для меня во всей этой истории, даже тихая немощность Грейс не могла придать ее поступку величия, по крайней мере, не могла изменить моего отношения к Руперту. Должен заметить, что я внутренне воспротивился Грейс вовсе не из корысти: я и не думал об этом; мне просто претила мысль о том, что брат Люси, человек, на которого в отрочестве я смотрел с восхищением, навлечет на себя всеобщее презрение. Поскольку я серьезно сомневался в том, что даже Руперт может так низко пасть, я почел нужным поговорить с моей сестрой о возможном его отказе.
— Все же он, может быть, не решится принять твои деньги, дорогая сестра, — сказал я, — так что ты должна дать мне указания, что мне делать в том случае, если Руперт отвергнет твой дар.
— Я думаю, это маловероятно, Майлз, — отвечала Грейс, которая всю жизнь, до самой смерти, обольщала себя иллюзией насчет истинного характера своего возлюбленного. — Руперт, быть может, не умеет справиться со своими чувствами, но он не может перестать питать ко мне искреннее расположение и помнить о нашем прошлом доверии и близости. Он примет наследство так же, как ты принял бы его от милой Люси, — добавила Грейс, и мучительной улыбкой озарилось то ангельское выражение лица, о котором я так часто упоминал, — или как наследство, оставленное ему сестрой. Ты не отверг бы последней воли Люси, почему же Руперт непременно откажет мне?
Бедная Грейс! Она не видела огромной разницы между моим чувством к Люси и отношением Руперта к ней. Однако я не мог объяснить ей этой разницы и уступил ее желанию, в четвертый или пятый раз повторив свое обещание — в точности исполнить все, о чем она просила меня. Затем Грейс вложила мне в руку незапечатанное письмо, адресованное Руперту: она хотела, чтобы я прочел его, когда останусь один, а впоследствии я должен был вручить его Руперту вместе с наследством, или денежным даром.
— Дай мне снова прильнуть к твоей груди, Майлз, — сказала Грейс, уронив голову мне на руки, в полном изнеможении после пережитых ею волнений: она с таким жаром отстаивала свою просьбу. — Уже давно я не чувствовала себя такой счастливой, однако всевозрастающая слабость напоминает мне о том, что долго я не протяну. Майлз, дорогой, ты должен помнить, чему тебя учила в детстве наша праведная мать, ведь ты не станешь оплакивать мою смерть. Если бы только, покидая тебя, я знала, что рядом с тобой есть та, которая понимает и по-настоящему ценит тебя, я могла бы спокойно умереть. Но ты останешься один, бедный Майлз, и, по крайней мере, некоторое время ты будешь оплакивать меня.
— Всегда — пока я жив, возлюбленная Грейс, — прошептал я, приблизив губы к ее ушку.
Усталость одолела мою сестру, и на четверть часа она погрузилась в дрему, хотя иногда я чувствовал, как она обеими руками сжимала мою руку, и мог слышать ее горячий шепот: она молила Господа, чтобы Он помиловал и утешил меня. После недолгого отдыха силы вернулись к Грейс, и она захотела продолжить разговор. Я умолял ее более не утомлять себя, говорил, что ей необходим покой, но она ответила, ласково улыбаясь:
— Покой! Я обрету вечный покой, когда меня положат рядом с моими родителями. Майлз, обращаешься ли ты мысленно к той картине будущего, которая так дорога каждому верующему, которая вселяет в нас надежду, если не абсолютную уверенность, что мы можем вновь обрести друг друга на следующей ступени бытия и тогда связь между нами станет еще более глубокой, чем это возможно в земной жизни, ибо это будет общение, свободное от всякого греха, пронизанное божественной благодатью.
— Мы, моряки, не думаем о таких вещах, Грейс, но я чувствую, что придет время и тот образ, который ты сейчас нарисовала, станет для меня немалым утешением.
— Помни, мой возлюбленный брат, только праведные возрадуются встрече, но тяжким бременем ляжет она на плечи грешников, и без того отягощенных скорбями своими.
Мысль о том, что даже эта возможность встречи и общения с моей сестрой, какой я всегда знал и любил ее, может быть утрачена, добавилась к прочим думам о судьбах моих близких, которые давно уже мучили меня. Я полагал, однако, что не следует позволять Грейс говорить на подобные темы: после всего, что произошло, ей снова было необходимо отдохнуть. Посему я предложил Грейс позвать Люси, чтобы отнести сестру в ее комнату. Я сказал «отнести», ибо, по словам, оброненным Хлоей, я понял, что именно таким образом она попала к месту встречи. Грейс согласилась, позвонила, и, пока мы ждали прихода Хлои, она продолжала разговор.
— Я не взяла с тебя, Майлз, — продолжала сестра, — обещания хранить мою волю в тайне от всех; да это и не нужно при твоем чувстве такта, но я ставлю условием, что ты не скажешь об этом ни мистеру Хардинджу, ни Люси. Они, наверное, станут придумывать всякие неубедительные доводы, особенно Люси, — она всегда была слишком щепетильна во всем, что касается денег. Даже когда она была бедна — ты помнишь, как бедна она была, — невзирая на искреннюю любовь, которую мы питали друг к другу и нашу близость, я никогда не могла склонить ее к тому, чтобы она взяла у меня хоть цент. Нет, она была столь щепетильна, что не брала даже те маленькие безделицы, которыми постоянно обмениваются друзья, потому что ей не на что было купить мне ответный подарок.
Я вспомнил о золоте, которое милая девушка заставила меня принять, когда я впервые отправился в плавание, и мне захотелось стать перед ней на колени и назвать ее «благословенной».
— Но ведь от этого ты не стала меньше любить и уважать Люси, не так ли, сестра? Нет, не отвечай, долгие разговоры, должно быть, утомляют тебя.
— Вовсе нет, Майлз. Говорить мне не трудно, да и говорю я очень мало, разве могу я ослабеть от короткой беседы? Если я выгляжу уставшей, то только потому, что наш разговор взволновал меня. Мы много, очень много говорим с милой Люси, которая выслушивает меня с еще большим терпением, чем ты, брат!
Я понимал, что она отнюдь не желала упрекнуть меня, эти слова она произнесла потому, что хотела и не могла говорить со мной о неведомом будущем, занимавшем ее воображение. Однако поскольку она казалась спокойной, я был не прочь побеседовать с ней, если только она не станет толковать о вещах, которые могли растревожить ее. Разговор о посмертном уповании, напротив, подействовал на нее возбуждающе, и я больше не противился ее желанию говорить на другие темы.
— Ты ведь не стала меньше уважать Люси оттого, что она не хочет чувствовать себя никому обязанной? — снова спросил я.
— Ты же знаешь, что этого не может случиться, Майлз. Люси — милая, прекрасная девушка; чем ближе узнаешь ее, тем больше начинаешь уважать. Я с чистым сердцем благословляю Люси и молюсь за нее; все же я хотела бы, чтобы ты не говорил о моей просьбе ни ей, ни ее отцу.
— Едва ли Руперт утаит такое от столь близких и дорогих ему людей.
— Пусть Руперт сам решит, как ему следует поступить. Поцелуй меня, брат; сегодня больше не ищи встречи со мной, ибо мне о многом нужно поговорить с Люси; завтра мне предстоит весьма трудная встреча. Храни тебя Господь, мой дорогой, мой единственный брат!
Я оставил ее, когда появилась Хлоя, и, пройдя по длинному коридору, ведущему в комнату, которую я приспособил под свой личный кабинет, встретил Люси у двери последнего. Я заметил, что она плакала; когда я вошел в комнату, Люси последовала за мной.
— Что ты думаешь о ней, Майлз? — спросила милая девушка голосом глухим и печальным: видимо, она и сама знала, что услышит в ответ.
— Мы потеряем ее, Люси; да, Господу угодно призвать ее к Себе.
Даже если бы вся жизнь мира зависела от одного моего усилия, я и тогда не смог бы больше выговорить ни слова. Чувства, которые я так долго сдерживал в присутствии Грейс, вырвались наружу, и мне не стыдно признаться, что я плакал и всхлипывал, как ребенок.
Какую доброту, женственность, ласку явила Люси в ту горькую минуту. Она ничего не говорила, хотя мне кажется, я слышал, как она прошептала: «Бедный Майлз! Бедный милый Майлз!.. О, какой удар для брата!.. Господь не оставит его!» — и другие подобающие случаю слова. Она взяла мою руку в свои и сердечно сжала ее, две или три минуты держала так, затем склонилась надо мной, как мать над постелью больного ребенка, когда тот погружается в сон; словом, походила скорее на фею, сострадающую горю, чем на равнодушную свидетельницу. Спустя месяцы, размышляя о том, что произошло тогда, я подумал, что Люси совершенно забыла себя, забыла свои печали, свою скорбь о Грейс в искреннем стремлении утешить меня. Но такова была ее натура, самая ее суть — жить самозабвенно, жить ради тех, кого она ценила и любила. В эту минуту Люси отбросила сдержанность, которую возраст и жизненный опыт сообщили ее манерам, и вела себя просто и непринужденно, как в прежние времена, до того дня, когда я отправился в плавание на «Кризисе». Правда, поначалу я был слишком взволнован, так что не уловил всех подробностей той встречи, но я хорошо помню, что, прежде чем уйти к Грейс — сестра просила ее к себе, — Люси ласково преклонила свою голову на мою и поцеловала кудри, которыми природа так щедро наградила меня. Я тогда подумал, что три года назад, то есть до ее знакомства с Дрюиттом, Люси, пожалуй, поцеловала бы меня в лоб или в щеку.
Прошло немало времени, прежде чем я полностью овладел собой; тогда, согласно просьбе сестры, я развернул ее письмо к Руперту и внимательно прочитал его два раза подряд, даже не прервав чтения, чтобы поразмыслить над его содержанием. Вот это письмо:
«Мой дорогой Руперт,
Господь по своей безграничной и непостижимой премудрости пожелал призвать меня к Себе, и, когда ты будешь читать это письмо, меня уже не будет с вами. Пусть мой уход, сия видимая утрата, не печалит тебя, мой друг, ибо я со смирением уповаю на великое милосердие Спасителя, искупившего Своей жертвой грехи наши. Я не могла быть счастлива в этой жизни, Руперт, и по милосердию Своему Господь призывает меня в лучший мир. Мне больно расставаться с твоим прекрасным отцом, с нашей драгоценной и заслуженно любимой Люси и с милым, дорогим Майлзом. Это последняя дань, которую я плачу миру сему, и я надеюсь, мне простится эта моя привязанность, ведь я люблю их чистой любовью. Во мне живет пылкая надежда, что моя смерть послужит благу моих близких. Поэтому, и только поэтому, возлюбленный Руперт, я хочу, чтобы ты помнил о ней. Что до прочих, то пусть о ней забудут. Ты не >мел справиться со своими чувствами, а я ни за что на свете не стала бы твоей женой, не будучи уверенной, что твое сердце всецело принадлежит мне. Я молюсь ежедневно, почти ежечасно, — следы слез явно проступали в этой части письма, — за тебя и Эмили. Обвенчайтесь и будьте счастливы. Она милая девушка, судьба предоставила ей блага, которые Клобонни не может дать и которые сделают тебя счастливым. Дабы ты мог иногда вспоминать обо мне, — бедная Грейс не видела противоречия в своих словах, — Майлз передаст тебе скромное наследство, которое я оставляю тебе. Примите его с Эмили. Мне искренне хотелось бы, чтобы оно было гораздо больше, но ты видишь, что я имею чистые намерения, и поэтому простишь недостаточность суммы. Хоть она и мала, я надеюсь, благодаря ей ты вскоре сможешь вступить в брак, а в остальном ты можешь положиться на Люси с ее прекрасной душою.
Прощай, Руперт — я не говорю «прощай, Эмили», ибо я полагаю, что было бы лучше, если бы это письмо осталось тайной между тобой, мной и моим братом, — но я желаю твоей будущей жене всяческого возможного на земле счастья и кончины, исполненной великого упования, подобно той, которую с радостным нетерпением призывает любящая тебя
Грейс Уоллингфорд».
О, женщины, женщины, каких вершин достигаете вы, когда бережно предохраняют вас от влияний окружающего мира и вы вполне отдаетесь дивным порывам ваших благородных натур! Как низко можете вы пасть, когда от слишком близкого соприкосновения с этим миром корысть и зависть вселяются в сердца ваши и, всецело завладев ими, разрушают всю вашу душевную красоту!
ГЛАВА VII
Те, чья краса в стихах бессмертных
Свой навсегда запечатлела след,
Влюбленному уж недоступны взору:
Красавиц тех давно на свете нет.
Миссис Хемансnote 29
Не стану подробно описывать события последующей недели: Грейс угасала с каждым днем, с каждым часом; советы докторов, к которым мы обращались больше из чувства долга, чем в надежде на исцеление больной, не приносили ей пользы. Мистер Хардиндж часто навещал Грейс, и меня каждый день допускали в ее комнату, где сестра часами полулежала, прислонившись к моей груди: я видел, какой радостью наполняла ее эта невинная уступка живым порывам ее любящего сердца накануне последней разлуки. Поскольку было совершенно ясно, что сестра больше не придет в кабинет, causeuse принесли в ее комнату, где сему предмету была отведена та же роль, которую ему уже доводилось исполнять на своем прежнем месте с тех пор, как я вернулся из плавания. Этот достойный почитания предмет мебели существует и по сей день, и на склоне лет я часто провожу на нем долгие часы, погрузившись в раздумья о прошлом и вспоминая разные обстоятельства и беседы, о которых он мог бы поведать, когда бы обладал сознанием и даром речи.
В воскресенье мистер Хардиндж как обычно совершал богослужение в своей церкви, Люси осталась со своей подругой, но я не сомневаюсь, что они все время душой были с нами, с теми, кто молился в церкви Святого Михаила, — я нашел в себе силы отправиться туда. Я видел искреннее сочувствие на лицах всех прихожан этой небольшой церкви, и почти у каждого слезы полились из глаз, когда читались молитвы о болящих. Мистер Хардиндж остался в доме при церкви: ему предстояло сделать еще некоторые дела, я же сел на лошадь и отправился домой сразу после утренней службы — тревога не позволяла мне в такую минуту надолго отлучаться из дома.
Неспешно труся по дороге домой, я нагнал Наба, который шел по направлению к Клобонни с видом совершенно для него необычным, так что не заметить этого было невозможно. Наб был мускулистым, живым негром, ходил всегда пружинистым шагом, теперь же он едва волочил ноги, я подумал, что какая-то тяжесть лежала у него на душе и оттого он весь преобразился. Эту перемену я, разумеется, приписал неладам между ним и Хлоей, и мне захотелось как-нибудь ободрить моего верного раба, о котором я уже дней десять как не вспоминал, угнетенный своим горем. Поравнявшись с Набом, я заговорил с беднягой, стараясь придать своему голосу веселость, и завел речь о том, что, как я полагал, может развлечь его, не задев его чувств.
— Как, однако, повезло мистеру Марблу, Наб, — сказал я, придерживая лошадь, чтобы недолгий оставшийся путь пройти вровень с моим собратом моряком. — Обрести такую милую старушку мать, такую хорошенькую племянницу, такую тихую гавань — как раз чтобы пришвартоваться в конце странствий старому, измученному жизнью морскому волку.
— Да, сэр, масса Майл, — отвечал Наб, как мог бы ответить человек, мысли которого заняты чем-то другим, — да, сэр, мистер Марбл — настоящий морской волк.
— Что ж такого? И морскому волку не меньше, чем прочим, нужна добрая старушка мать, хорошенькая племянница и уютный дом.
— Конечно, сэр. Морскому волку тоже все это нужно, ясное дело. Все-таки, масса Майл, я иногда думать, лучше бы мы никогда не видать соленая вода.
— С таким же успехом, дружище, можно желать, чтобы мы никогда не обращали взор с холмов и берегов Клобонни в ту сторону, куда течет Гудзон. Ведь неподалеку от нас ниже по течению река — сама соль. Ты, верно, думал о Хлое и вообразил, что, если бы ты остался дома, ты бы скорее добился ее благосклонности.
— Нет, масса Майл, нет, сэр. Все в Клобонни думать сейчас только про одно.
Я вздрогнул от изумления. Мистер Хардиндж всегда следил за тем, чтобы даже клобоннские негры, склонные к подобным проявлениям чувств, не впадали в экзальтацию и не поддавались болезненным порывам, каковые в некоторых церквах охотно принимают за религиозные озарения. Сначала я воспринял речь Наба как выражение новых настроений среди слуг — ничего подобного я от них раньше не слышал; какое-то время я пристально смотрел на Наба, прежде чем ответить.
— Боюсь, я понимаю тебя, Наб, — ответил я после многозначительной паузы. — Я рад, что мои слуги столь же преданно любят детей своих господ, как любили когда-то их самих.
— Мы тогда быть бессердечный, сэр, если б мы не любить. О, масса Майл, я и вы видеть много ужасные вещи вместе, но такое мы не видеть никогда!
На темных щеках Наба заблестели слезы, и я пришпорил коня, опасаясь, как бы самообладание не покинуло меня на глазах у возвращавшихся из церкви людей, которые быстро приближались к нам. Почему Наб с таким сожалением говорил о нашем плавании, я мог объяснить единственно тем, что, по его мнению, болезнь Грейс каким-то образом была связана с моим отсутствием.
Когда я подъехал к дому, кругом не было видно ни души. Мужчины все ушли в церковь, и можно было наблюдать, как они, опечаленные, поодиночке приближались к дому; никто из них не выказывал никаких признаков бездумного веселья, так свойственного неграм; некоторые темнокожие красавицы в это время года обыкновенно подставляли себя солнцу, щеголяя друг перед другом и перед поклонниками своими лучшими летними нарядами. Теперь никого из них не было видно. Ни перед домом, ни на лужайке, ни в кухнях — а их было целых три, — ни в огородах, одним словом, все обычно оживленные места опустели. Это был плохой знак; привязав коня, я поспешил к тому крылу усадьбы, где жила Грейс.
Когда я дошел до конца коридора, который вел в комнату сестры, мне стало ясно, почему так необычно пусто было у дома. Шесть или семь негритянок на коленях стояли у двери, а над ними витал торжественный голос Люси: она читала молитвы, которые полагалось произносить у постели больного и на исход души. Голос Люси был сама музыка, но никогда раньше он не звучал так печально и так мелодично. Это был глубокий, грудной голос, как будто милое благочестивое созданье ведало, что именно так должно обращаться к Тому, к Которому она взывала; голос дрожал, обнаруживая искренность чувства, с каковым каждое слово исходило из самого сердца ее. А еще говорят о том, что литургия ослабляет молитвенное чувство. Может быть, сие происходит с теми, кто поглощен собой во время беседы с Господэм и не способен даже в молитве отступиться от собственны? : мыслей и речей, какими бы беспорядочными и незрелыми они ни были. Разве такие люди не знают о том, что, например, при общем молении их личные молитвы, в сущности, становятся образцом для слушающих их и при этом воспринимаются они без соответствующей подготовки и открытости сердца; таким образом, вместо смиренного и вдумчивого молитвословия мы слишком часто находим придирчивое и жгучее любопытство к ближнему? В последнее время христианство вновь превращается в совокупность церквей, спорящих между собой; я, как человек пожилой, который прожил свою жизнь и надеется умереть в лоне англо-американской церкви, не хочу оправдывать ту ветвь католичества, к коей я принадлежу, но теперь, когда христианство возвращается к своей прежней воинственности, забывая о важнейшей из добродетелей — любви к ближнему, я часто вспоминаю ту полуденную молитву и спрашиваю себя: разве можно было слушать Люси, как довелось мне в тот день (в заключение она прочла ту молитву, которую сам Христос завещал своим ученикам если и не как жесткое правило, то как емкий образец),note 30 и при этом думать, что сердце не может всецело устремляться за словами, которые некогда были даны нам?
Едва утих торжественный голос Люси, как я, пробравшись сквозь толпу плачущих и все еще коленопреклоненных негритянок, вошел в комнату сестры. Грейс полулежала в кресле, глаза ее были закрыты, руки стиснуты на коленях, и сама поза ее и выражение лица говорили о том, что на мгновение всем своим помышлением и чувствами она унеслась в иной мир. Думаю, она не слышала, как я вошел, и я с минуту постоял около нее, не зная, выдать ли мне свое присутствие. Тут я поймал взгляд Люси, которая, видимо, очень хотела поговорить со мной. Взгляд, красноречивый и печальный, принудил меня последовать за ней. В том крыле дома, где жила Грейс, было три или четыре маленьких комнаты, которые сообщались между собой; Люси повела меня в одну из них, служившую чем-то вроде boudoirnote 31 (хотя в Америке этого слова еще не знали).
— Нет ли где-нибудь поблизости моего отца? — спросила Люси, и вопрос ее показался мне странным, ведь она должна была знать, что после литургии он намеревался остаться в своем доме при церкви, дабы подготовиться к вечерней службе.
— Нет, его здесь нет. Ты забыла, он должен служить сегодня вечером.
— Я послала за ним, Майлз, — сказала Люси, беря мою руку в свои с нежностью, с какой мать обращается с самым любимым своим ребенком, — милый Майлз, ты должен собрать все свое мужество.
— Сестре стало хуже? — хрипло спросил я, ибо, хоть я и был готов к такому ходу событий, я никак не ожидал, что это произойдет так скоро.
— Я не могу сказать «хуже», Майлз, если человек в преддверии встречи с Господом пребывает в таком душевном состоянии. Но я не должна ничего скрывать от тебя. Пожалуй, меньше часа тому назад Грейс сказала мне, что ее час близок. Она знает, когда он пробьет, но не позволила мне послать за тобой. Грейс сказала, что у тебя будет достаточно времени, чтобы побыть с нею. Однако за отцом я послала, и скоро он должен быть здесь.
— Всемогущий Боже! Люси, ты правда думаешь, что Грейс так скоро покинет нас?
— Если Господу угодно забрать ее от нас, Майлз, разве я могу сетовать, что ее кончина будет такой тихой, такой безмятежной?
Пока я живу, моя память будет хранить образ Люси, какой она была в ту минуту. Она считала Грейс самой дорогой своей сестрой, любила ее так как может любить только сердечная, благородная, преданная женщина; все же Люси напряженно думала о том, как ей должно говорить со мной, и только заботу обо мне я читал в ее печальных и тревожных глазах. Она приучила себя стойко нести бремя своего страдания, с надеждой и верой принимая все, что выпадало на ее долю; вероятно, участь моей сестры казалась ей скорее завидной, нежели прискорбной, хотя она искренне сострадала мне. Это самоотречение несказанно тронуло меня, я взял себя в руки; если бы не Люси, я не смог бы вынести того, что происходило в течение последующих нескольких часов. Мне было стыдно обнаруживать свои чувства в присутствии той, которая обнаружила такую тихую, но подлинную стойкость и силу духа, той, в чьем сердце жили самые возвышенные человеческие чувства. Печальная улыбка, которая на мгновение озарила лицо Люси, когда она с беспокойством всматривалась мне в лицо во время нашей беседы, была исполнена смиренного упования и христианской веры.
— Господи, да будет воля Твоя, — только и смог прошептать я. — Небеса больше подходят для такой души, чем наш бренный мир.
Люси сжала мне руку, видимо, моя кажущаяся стойкость успокоила ее. Она велела мне подождать там, где я был, пока она сама не скажет Грейс о моем возвращении из церкви. Сквозь открытую дверь я видел, как Люси просила негритянок удалиться, и вскоре я услышал шаги мистера Хардинджа; он направлялся в соседнюю комнату, служившую чем-то вроде прихожей для тех, кто проникал в комнату больной через общий вход. Я вышел навстречу своему достойному опекуну, и через минуту Люси оказалась рядом со мной. Одного слова девушки было достаточно, чтобы ненадолго задержать нас, сама же Люси возвратилась в комнату Грейс.
— Господь да помилует нас, дорогой мой мальчик, — воскликнул пастырь, то ли взывая к Богу, то ли скорбя, — именно «нас», не только тебя, ибо Грейс всегда была дорога мне как мое родное чадо. Я знал, что нам не избежать беды, и молился, чтобы Господь приготовил нас всех к ней и чтобы смерть Грейс принесла плод в душах наших, старых и молодых, но сказано: «… о дне же том и часе никто не знает»note 32, и смерть всегда застает нас врасплох. Мне нужен письменный прибор, Майлз, а ты выбери из своих слуг посыльного, пусть этот человек будет готов отправиться в путь через полчаса, ибо я управлюсь с моим письмом даже скорее.