— Ну, и прекрасно, господа, бумагу эту я от вас принял и если найду, что постановления вашего собрания заслуживают, чтобы на них обратили внимание, то сумею поступить как должно. Народные сборища в воскресные и праздничные дни нечто столь необыкновенное и не принятое у нас, в Америке, что, вероятно, предмет, вызвавший этот митинг, имеет для местных жителей особо важное значение.
Посланные казались весьма растерянными и сконфуженными; молча откланявшись, они в свою очередь удалились.
Признаюсь, что содержание этих постановлений в сильнейшей степени возбуждало мое любопытство, но достоинство мое требовало от меня некоторой выдержки. Однако как только я с моими милыми спутницами достиг того места, где тропинка пролегала по густой чаще высокого кустарника, то вытащил из кармана бумагу и, развернув ее, сказал:
— Теперь вы можете взглянуть на эту бумагу и тотчас же убедитесь, каким путем у нашего народа является инициатива его постановлений, — сказал я. — Взгляните, весь этот документ, от первой строки до последней, он писан ровным, спокойным почерком и уж, конечно, не набросан со слов во время прений, посреди большой дороги, как нас стараются уверить. Вот несомненное доказательство того, что все эти решения и постановления подносятся народу уже заранее изготовленными; ему, как и другим земным владыкам, стараются облегчить даже и самый труд самолично мыслить и излагать свои мысли, предлагая ему лишь санкционировать заранее составленные решения своим соизволением или одобрением.
Я стал читать постановления народного собрания вслух. Вот его текст:
«На собрании граждан Равенснеста, непредвиденно состоявшемся сего двадцать девятого июня тысяча восемьсот сорок пятого года посреди большой дороги села, тотчас же после священного богослужения в епископальном молитвенном доме святого Андрея, Онисифор Гейден был избран председателем, а Пюлуски Тодд секретарем собрания. После красноречивого изложения цели вышеупомянутого народного митинга и кое-каких дельных и справедливых замечаний и рассуждений об аристократах и аристократизме, о правах человека и правах народа, Демосфеном Хьюветтом и Джоном Смитом были единогласно высказаны и утверждены следующие постановления, служащие наглядным выражением чувств народа.
Признано, что, по нашему убеждению, сиденье, годное для них полезно для свободного народа и есть неоспоримое право каждого свободного человека и гражданина, и является одной из наиболее ценных привилегий нашей личной и общей свободы, унаследованной нами от отцов наших, сражавшихся и проливавших кровь свою за святое дело свободы и полной независимости и купивших ценою своей крови свободные законы и народное правление.
Признано, что так как все люди равны перед лицом закона, то они также должны быть равны и перед лицом Бога.
Признано, что, по нашему убеждению, сиденье, годное для одного человека, должно быть в той же мере годно и для другого, и, не признавая никаких различий каст или расы, мы утверждаем, что церковные скамьи должны создаваться на основании тех же принципов, что и законы нашей страны.
Признано, что гербы и балдахины, отличия монархов совершенно чужды духу республиканской страны, а тем более республиканским молельным домам.
Признано, что, воздвигнув балдахин с гербом в молельном доме святого Андрея в Равенснесте, генерал Корнелиус Литтлпедж соображался с духом минувшего времени, а не с духом настоящего века, и на сохранение этого балдахина мы теперь смотрим, как на аристократическое чванство и претензию на какое-то превосходство над другими прихожанами, отнюдь не согласующееся с духом нашего правления и принципами равенства и свободы и потому являющееся соблазном и опасным примером для других.
Признано, что когда владельцы риг пожелают их почему-либо уничтожить, то наше мнение таково, что для этого существуют менее тревожные для соседей средства, чем поджог, дающий затем повод к тысячам разных ложных слухов и обвинений, нарушающих общественное спокойствие.
Постановлено сделать копию с этих постановлений и вручить ее некоему Хегсу Роджеру Литтлпеджу, гражданину Равенснеста, в округе Вашингтон, и уполномочить Питера Бенса, Джона Моуатта и Езекию Протта для вручения этой копии вышеупомянутому Хегсу Роджеру Литтлпеджу».
Далее следовали подписи: председателя Онисифора Гейдена и секретаря Пюлуские Тодда.
— Что означает это последнее постановление, мистер Литтлпедж? — с тревогой в голосе спросила Мэри Уоррен.
— Без всякого сомнения, это намек на то, будто я сам вчера поджег ту ригу. Но, в сущности, это чистые пустяки! Не изловили ли мы вчера Сенеку Ньюкема и его соучастника на месте преступления при поджоге нашего дома?
— Ах, мистер Литтлпедж, не будьте так доверчивы, — с видимой озабоченностью и тревогой сказала Мэри, — вся эта история, быть может, нарочно вымышлена ими для того, чтобы возбудить недоверие к вашим словам и обвинениям на двух уличенных вами поджигателей. Не забудьте, насколько все будет зависеть от ваших собственных показаний.
— Но ведь и вы, мисс Уоррен, можете подтвердить все мои показания, и я уверен, что ни один судья не может не поверить тому, что говорите вы. Но вот мы уже подходим к дому: не будем более говорить обо всем этом, чтобы не расстраивать бедную бабушку.
У нас в доме все было спокойно, от краснокожих также не было никаких известий. Хотя для них воскресный день являлся таким же днем, как и все остальные дни недели, но из уважения к нашим обычаям и привычкам они в нашем присутствии до некоторой степени старались соблюдать этот день. Некоторые ученые исследователи и писатели уверяли, будто туземные племена Северной Америки представляют собою разбредшиеся племена Израиля, но мне кажется, что народ, живший так обособленно и вне всякого постороннего влияния чужеземцев, непременно сохранил бы какие-нибудь предания о субботнем дне еврейства.
— У подъезда нас встретил Джон и объявил, что и внутри, и снаружи все покойно.
— Хватит с них и вчерашнего, — заметил он, — вероятно, они теперь успели убедиться, что лучше разводить огонь у себя под плитой, чем зажигать костры под лестницей по чужим кухням. Я никогда не думал, что американцы скорее ирландцы, чем англичане, но теперь я вижу, что они со дня на день все более и более начинают походить на диких ирландцев. Кто бы поверил, что в ваш дом в глухую полночь ворвутся, как разбойники, ваши же мирные соседи, точно ньюгетскиеnote 9 вороны? И этот мистер Ньюкем, он еще адвокат, юрист, человек с образованием, и сколько раз он обедал здесь в этом доме, как гость, я сам ему не раз подавал и суп, и рыбное блюдо, и вино, как настоящему джентльмену, и его сестре тоже, и вот оба они врываются среди ночи, как воры и разбойники, в этот дом и стараются его поджечь.
— Относительно мадемуазель Оппортюнити вы не справедливы, Джон, она к этому делу непричастна.
— Ну, тут уж ничего не разберешь, кто прав, кто виноват, а только вон она и сама, легка на помине.
— Кто? Мадемуазель Оппортюнити?
— Да, она самая!
Джон был прав. Оппортюнити Ньюкем стояла в кустах на том самом месте, где она вчера в ночь скрылась с моих глаз. Предупредив Джона, чтобы он никому ни о чем не говорил, я быстрыми шагами направился к тому месту, где, как я был уверен, меня ожидали. Не прошло нескольких минут, как я уже был там, но Оппортюнити нигде не было видно. Одну минуту искра недоверия мелькнула в моем мозгу, однако это впечатление скоро исчезло: в кустах в самой густой чаще сидела на простой деревянной скамье Оппортюнити Ньюкем. Она тихонько окликнула меня по имени, и я моментально очутился около нее.
— О, мистер Хегс, что я сделала! — воскликнула она, заглядывая мне в лицо с такой тревогой, граничащей с отчаянием, какой еще я никогда не видал на ее лице. — Мой бедный брат, мой бедный Сен!
— Так вам уже известно все, что произошло вчера? — спросил я.
— Да, я все знаю! Но поверьте мне, Хегс, я никак не предполагала, что мой брат Сен может быть столь безумен, чтобы решиться лично участвовать в подобном деле. Правда, я бы скорее согласилась вырвать себе язык, чем вовлечь своего родного брата в такую гибельную историю. Нет, нет, Хегс, не думайте, что я могла решиться предать своего брата! .. Что же теперь могу сказать я матери, когда вернусь отсюда? Хегс, вы вернете брату свободу, не правда ли?
Я призадумался; в этот момент впервые я сознал вполне всю затруднительность моего положения; однако мне было весьма не по душе отпустить безнаказанно Сенеку после всего того, что произошло.
— Все эти события, вероятно, вскоре станут известны всему городу,
— возразил я.
— Ну, да, конечно, да обо всем этом уж и теперь там знают. Здесь новости быстро распространяются.
— Но в таком случае ваш брат все равно не может более оставаться здесь после того, что случилось.
— Ах, Боже, как вы рассуждаете, Хегс! Раз суд и закон оставят его в покое, то кому до этого есть дело? В эти времена антирентизма никто не придает пожару или поджогу более значения, чем любому простительному пустячному греху.
— Да, но ведь закон, — возразил я, — не может быть так же покладист и снисходителен в этом отношении, как людское мнение; он не потерпит, чтобы поджигатели оставались безнаказанными, и ваш брат, вероятно, будет принужден покинуть этот край.
— Что за беда! Сколько людей на наших же глазах отправлялись и вскоре возвращались назад! Я ничуть не боюсь, что Сенеке может грозить петля — теперь уже не то время! Но для всякой семьи позорно видеть одного из своих членов заключенным в государственную тюрьму.
В сущности, я был совсем не прочь помочь горю бедной Оппортюнити, так как для нее было бы действительно ужасно считать себя виновницей приговора и осуждения ее брата. Правда и то, что нынче какой-нибудь мерзавец или негодяй ничуть не рисковал быть повешенным. Если бы на его месте был землевладелец, то, конечно, раз он был бы пойман на месте преступления и уличен в поджоге на кухне своего арендатора, тогда дело бы обстояло иначе: в государстве, вероятно, хватило бы веревок для его казни; но поймать на том же самом преступлении арендатора — дело совсем иное!
В конце концов, от нашего свидания с Оппортюнити Ньюкем получились следующего рода результаты:
Во-первых, я, несмотря на многочисленные выражения нежности со стороны Оппортюнити по моему адресу, сохранил свое сердце в том самом виде, в каком оно было и до этого свидания, хотя я и не смею утверждать, что оно было совершенно свободно. Во-вторых, молодая особа рассталась со мной вполне обнадеженная относительно дальнейшей участи своего брата, хотя я положительно ничего ей не обещал, а в-третьих, я пригласил ее наведаться к нам явно сегодня вечером в качестве гостьи. Одним словом, мы расстались с ней лучшими друзьями, сохранив каждый в глубине души те же чувства и отношения друг к другу, какие между нами были раньше — по крайней мере я могу сказать это относительно себя.
Глава XXVI
Если человек принимает право собственности, он должен принять и его последствия, то есть социальное отличие. Без права собственности цивилизация едва ли может существовать. В то время как самый большой социальный прогресс есть результат этих социальных различий, против которых восстают столько людей. Великая политическая проблема, подлежащая решению, состоит в том, чтобы узнать, могут ли социальные отличия, неотделимые от цивилизации, в действительности существовать вместе с совершенным политическим равенством. Я утверждаю, что могут.
«Политические этюды»Свидание мое с Оппортюнити Ньюкем осталось для всех тайной. Остаток дня прошел своим порядком, и, проведя приятно вечер в обществе наших дам, я рано ушел в свою комнату с тем, чтобы лечь пораньше в постель и заснуть после вчерашней бессонной ночи. Перед тем как лечь, у меня произошел с дядей, зашедшим на минуту в мою комнату, следующего рода разговор:
— Знаешь, до чего я додумался, Хегс? — сказал дядя. — Если нам суждено проиграть дело в борьбе с этими негодяями и потерять нашу собственность в силу новейших имеющих народиться законов, то пусть себе! У меня есть порядочный капитал в одном из европейских банков, и на эти деньги мы сумеем всегда прожить даже и в том случае, если допустить самый худший исход.
— Как странно слышать, когда американец говорит о том, что он будет искать спасения и убежища в одной из стран Старого Света!
— Да, раньше это было странно, но если дела пойдут и дальше тем же порядком, то это придется часто слышать. До сих пор богачи Старого Света имели привычку откладывать копейку на черный день, вкладывая ее в какие-нибудь американские банки или акции, а вскоре настанет время, если только все вновь не изменится в нашей стране, когда американцы будут спасать свои крохи в Европе и таким образом отплатят европейцам тою же монетой.
Сказав еще несколько слов на ту же тему, мы пожелали друг другу покойной ночи, и я не помню, чтобы когда-либо спал так крепко и так хорошо.
На следующее утро меня разбудил Джон. Открыв в моей комнате ставни, он подошел и стал у моей кровати, как бы выжидая момента, чтобы сообщить мне какую-то новость.
— Ну, мистер Хегс, клянусь честью, я положительно не знаю, что теперь еще будет в Равенснесте! .. Поверите ли вы, — продолжал он после непродолжительного молчания, — поверите ли вы, что здешний народ вчера ночью совершил ужаснейшее преступление, ну просто, так сказать, отцеубийство!
— Я этому не удивляюсь, так как мне кажется, что они уже давно готовятся и каждую минуту готовы совершить ужаснейшее матереубийство, если назвать матерью нашу дорогую родину.
— Страшно подумать, что весь здешний народ мог совершить такое чудовищное преступление, как отцеубийство! И вот это-то самое я и хотел сообщить вам, мистер Хегс.
— Я вам очень благодарен за это, Джон; скажите же, в чем же дело?
— Да что скрывать, они ведь с ним покончили!
— С кем это? Скажите, Джон, я хочу знать!
— Да с балдахином-то, с тем самым балдахином, что красовался над вашею скамьей, с этим прекраснейшим во всей стране предметом, гордостью и красою нашей церкви!
— А, так они его все-таки уничтожили? — воскликнул я.
— Да, мистер Хегс, они сделали это страшное дело, эти мерзавцы, да мало того, они снесли его и положили на крышу свинарника Миллера.
Действительно, жаль было бедного балдахина, но при всем том я не мог удержаться от смеха при виде драматического огорчения Джона и его сетований об этом балдахине, а также и о комичной выдумке господ антирентистов. Это мое безучастное отношение к тому, что Джон считал величайшим по своему значению событием, так огорчило бедного старика, что он предоставил мне самому доканчивать свой туалет, а сам с обиженным видом вышел из комнаты. Я полагаю, что очень многие из обитателей Равенснеста не менее его были бы поражены тем индифферентизмом, с каким я отнесся к участи этого аристократического украшения, этой эмблемы моей знатности, которой, по их мнению, должен был так гордиться. Спустившись вниз, я застал всех четырех барышень под портиком; они наслаждались прекрасным утренним воздухом. Им уже была известна участь балдахина. Генриетта Кольдбрук неудержимо хохотала по поводу этой истории, что мне вовсе не нравилось. Манера Анны Марстон в этом отношении мне казалась более приличной, но Мэри держала себя по обыкновению очень тактично — она не выказала ни легкомыслия, ни неуместного огорчения или сокрушения.
Я пробыл всего несколько минут в приятном обществе барышень, когда к нам присоединилась и бабушка.
— Ах, бабушка, милая бабушка, знаете ли вы, что эти негодяи инджиенсы натворили с нашим торжественным балдахином? — воскликнула Пэтти. — Ведь они вынесли его из церкви и поместили на крыше нашего свинарника!
И она рассмеялась совсем по-детски.
— Я знаю все это, — сказала бабушка, — и думаю, что в конце концов оно так и лучше. Хегс не мог приказать убрать его в силу угрозы, а между тем действительно лучше, когда этого балдахина не будет. Однако, друзья мои, пора подумать и о завтраке; я вижу, что Джон уже несколько секунд стоит у дверей и, раскланиваясь, просит нас к столу.
Мы все отправились в столовую и, несмотря на всех поджигателей антирентистов и гибель балдахина, очень весело и приятно позавтракали. Генриетта Кольдбрук и Анна Марстон никогда еще не были так остроумны и находчивы, как в этот день; я даже был немало удивлен живой остротой их разговора; дядя заметил это и торжествовал.
— А слышали вы, мамаша, что сегодня у нас должен быть наш почетный гость Суз и старый негр в своих торжественных костюмах? Как видно, наши краснокожие гости собираются в путь и потому у них должно сегодня состояться большое совещание. Бесследный решил, что приличнее будет устроить это совещание здесь, перед нашим домом, чем перед его хижиной.
— А как же ты узнал об этом, Роджер?
— Я был сегодня утром у Сускезуса и узнал об этом от самого онондаго и переводчика, которого я застал в вигваме. Да, кстати, нам надо решить, как поступить с нашими пленными.
— Правда ли, дядя Ро, — так называли дядю и его питомицы, — правда ли, что можно спасти преступника от каторги, выйдя за него замуж? — совершенно серьезно спросила Генриетта Кольдбрук.
— Что может означать такой вопрос? Я, как опекун ваш, желал бы знать смысл этого вопроса.
— Скажите, скажите ради Бога, Генриетта! — воскликнула Анна Марстон. — Или нет, уж лучше я скажу за вас, если позволите, чтобы вас не конфузить. Дело в том, что мадемуазель Кольдбрук несколько часов назад получила письмо от мистера Сенеки Ньюкема, и так как это дело семейное, то я полагаю, что оно должно быть подвергнуто семейному совету.
— Ах, Анна! — воскликнула Генриетта, краснея. — Я, право, не знаю, прилично ли будет прочитать вслух это письмо.
— Но, быть может, вы разрешите мне прочитать его? — осведомился дядя.
— О, конечно, конечно, — отозвалась она, — и бабушка тоже; я только полагаю, что для других это не может быть особенно интересно. Вот оно, дядя, возьмите и прочтите его, когда вам вздумается.
Дядя принялся тотчас же за чтение письма. Во время чтения все мы могли видеть, как он то хмурился, то досадливо закусывал губу, то злобно улыбался и, наконец, громко рассмеялся. Любопытство наше было так сильно задето, что бабушка сочла нужным сжалиться над нами.
— А разве это письмо не может быть прочтено вслух? — спросила она.
— Нет никакой причины скрывать содержание этого послания от кого бы то ни было, — отозвался дядя Ро, — чем больше оно станет известно, тем больше мы все будем вправе смеяться над этим негодяем, который в сущности ничего лучшего и не заслуживает.
Тогда бабушка взяла письмо и прочла его вслух. Я не стану входить в подробности и передавать точный текст письма Сенеки, носившего какой-то деловой характер, несмотря на страстное признание в любви к мадемуазель Кольдбрук, и оканчивающегося великодушным предложением руки и сердца богатой наследнице, располагавшей восемью тысячами долларов годового дохода.
После того как все вдоволь посмеялись над этим лестным предложением, дядя добавил:
— Да, я вижу, что среди нас, мужчин, есть люди, не имеющие ни малейшего понятия о том, что такое приличие, и этот шут мог подумать, что девушка из хорошей семьи, с прекрасным состоянием согласится соединить свою судьбу с таким господином, как он.
Дядя был, по-видимому, сильно огорчен этим; мне редко случалось видеть его таким взволнованным и огорченным.
— Право, его надо повесить, этого парня, Хегс! Если он проживет и тысячу лет, то все же не научится вести себя прилично.
— Вы, вероятно, отвечали на это письмо, милая моя? — спросила бабушка. — Отвечать было необходимо, хотя, я думаю, лучше было бы, если бы за вас ответил ваш опекун.
— Я ответила сама, не желая давать повода смеяться над этим письмом! Конечно, я отклонила честь этого предложения.
— Ну, уж ежели говорить правду, — по обыкновению весело и шаловливо воскликнула Пэтти, — то я сделала то же самое три недели тому назад.
— А я на прошлой неделе, — добавила Анна Марстон.
Все весело смеялись, кроме дяди.
— Повесить надо этого мерзавца, и больше ничего! — пробормотал он.
— Обдумав хорошенько, ты, вероятно, переменишь свое мнение и не будешь так сердиться на него, Роджер; как бы то ни было, а этот человек проявил благородную отвагу в данном случае. Однако мне любопытно было бы знать, избежала ли мисс Уоррен, одна из всех, такого рода предложения со стороны мистера Ньюкема? — сказала бабушка.
Прелестная Мэри сильно покраснела, покачала головкой, но не сказала ничего. Очевидно, чувства Сенеки по отношению к ней носили более серьезный характер, чем эти письменные излияния другим барышням.
— Мне кажется, этому не следует придавать такого большого значения, — робко заметила, немного спустя, Мэри и как бы застыдилась своих слов.
— Надо непременно поступить с ним по закону, пусть они его повесят, этого негодяя! — повторил еще раз дядя. — Такие господа все в мире ставят кверху дном.
— Будь он ирландец, он не сделал бы исключения и для моей бабушки, дядя! — заметил я.
— Да, черт возьми, это правда! Вы счастливо избежали этой участи, мамаша, а между тем вы обладаете прекраснейшим имением во всем округе.
— Вся сила в том, что этот господин не ирландец, как правильно заметил Хегс, — сказала бабушка, — других причин я не вижу. Но человек, столь преданный дамам, конечно, заслуживает некоторого снисхождения. Право, следует отпустить его на волю, Роджер.
Все барышни присоединились к мнению бабушки и робко просили о помиловании Сенеки.
— Наши краснокожие что-то заволновались, сударыня, — почтительно доложил Джон, появляясь в дверях, — я полагал, что господа пожелают видеть, что там у них происходит; Сускезус уже идет в сопровождении Джепа, который следует за ним, ворча себе что-то под нос; как видно, ему не совсем по вкусу эта церемония.
— Распорядился ли ты, Роджер, приготовить все к приему наших краснокожих гостей?
— Да, все сделано: я уже приказал расставить под деревьями скамьи и припасти побольше табаку. Ведь у них табак играет огромную роль в совете. Все ли готово, Джон?
— Да, мистер Литтлпедж, там уже все готово, — отозвался Джон. — Служащие надеются, сударыня, что вы разрешите им также присутствовать при совещании краснокожих; ведь людям образованным так редко может представиться случай повидать настоящих краснокожих.
Бабушка дала свое разрешение, и все в доме засуетились, заторопились, спеша на лужайку, чтобы присутствовать при последнем свидании Бесследного с его единоплеменниками.
— Вы были очень великодушны, мисс Уоррен, — сказал я вполголоса Мэри, подавая ей шаль, — что не выдали того, что я считаю важнейшей тайной Сенеки.
— Признаюсь, эти письма весьма удивили меня, — задумчиво отозвалась она. — Никто, конечно, не склонен иметь о мистере Ньюкеме особенно лестное для него мнение; но зачем же дополнять его характеристику, представляя его в таком отвратительном виде?
Я не сказал на это ничего, но из этих немногих слов заключил, что Сенека серьезно пытался овладеть расположением Мэри и, несмотря на ее безусловную бедность, ставил ее выше всех остальных.
Глава XXVII
И под этой спокойной, как летний сон, физиономией, под этими неподвижными губами, мирными щеками дремлет ураган движений сердца: любовь, ненависть, гордость, надежда, боль, — все, кроме страха.
ГаллекСтарый индеец и его сожитель, такой же старый негр, были друзьями, несмотря на то, что между ними не было почти ничего общего. Индеец обладал всеми достоинствами гордого, мужественного племени, неустрашимого воина и мудрого вождя, словом, человека, никогда не бывавшего подначальным и не знавшего над собою никакой посторонней власти, тогда как негр отличался, естественно, многими недостатками, которые неизбежно влечет за собою рабство печальное последствие принадлежности расы. Но оба эти старца были, безусловно, трезвы — качество весьма редкое среди индейцев, побывавших между белыми, но еще гораздо более редкое среди негров.
Но ведь Сускезус родился среди благородного племени онондагов, славившихся своей воздержанностью, и в течение всей своей долгой жизни он ни разу даже не захотел отведать крепкого напитка. Джеп также в рот не брал ничего хмельного, хотя, как и всякий негр, имел большое пристрастие к сидру.
Не подлежало сомнению, что эти остатки древних времен и прежних поколений, уже почти забытых, были обязаны своим долголетием, своею силой и здоровьем именно этой умеренности в привычках, в связи с их сильной натурой.
Сускезус не работал никогда и никогда не хотел работать. По его мнению, всякая работа была недостойным занятием для настоящего воина, и разве только самая крайняя нужда могла принудить его взяться за работу. До той поры, покуда лес, не имевший конца и края, изобиловал лосем, ланью, медведем и всяким другим зверьем и дичью, он не нуждался ни в каких продуктах земли, кроме тех, которые она сама производила на пользу человека.
Джеп, напротив, привыкнув с раннего детства к работе, не мог отстать от этой привычки даже и в глубокой старости: он положительно не выпускал из рук лопаты, заступа или кирки, хотя, конечно, в результате всей его работы не получалось ничего или почти ничего. При всем том он работал вовсе не для того, чтобы рассеять или отогнать докучливые мысли: ни рассеивать, ни разгонять ему было положительно нечего, мысли вообще никогда не беспокоили его; нет, он работал просто по привычке, из желания оставаться все тем же Джепом, каким он был раньше, и продолжать все тот же образ жизни.
Ни тот, ни другой из этих старцев не просветились светом христианского учения, несмотря на столь долгое пребывание в нашей среде. Трудность, граничащая с невозможностью, произвести в этом отношении какое-нибудь воздействие на краснокожих, стала почти традиционной истиной. Индейцы совершенно не поддаются ни в чем, — а менее всего в деле верований, — влиянию других народов, потому что в душа они считают себя расою высшей сравнительно со всеми остальными и не считают нужным нисходить до их уровня.
Может быть, христианские миссионеры добились бы лучших результатов, если бы решились посетить краснокожих в глуши их лесов, в родных деревнях, вдали от бледнолицего населения наших городов и сел, и там проповедовали бы им учение Христа; тогда они взглянули бы иначе на это святое учение и отнеслись бы к нему с большим доверием, не видя в поведении белых христиан постоянного явного противоречия их учению.
Что же касается Джепа, то, быть может, вся беда для него заключалась лишь в том, что он был рабом в семье, принадлежавшей к епископальной церкви, все обряды которой, как известно, отличаются чрезвычайной простотою и лишены всякого рода аллегорических эффектов, вследствие чего они кажутся многим слишком безжизненными и не оставляют сильного впечатления, а этого-то именно и ищут в религии все неразвитые и некультурные люди. Этим людям нужны тяжелые воздыхания, вопли и стенания, шумные и блестящие процессии, эффектные обряды, одним словом, как можно больше всяких внешних проявлений, действующих скорее на чувство, чем на разум.
Таковы были эти двое людей, которых мы все шли теперь встречать.
Выйдя на лужайку, мы увидели, что они медленно подходили к портику. Сускезус шел впереди, как то и приличествовало его сану и характеру, а Джеп следовал за ним в некотором отдалении; человек этот, несмотря на свой преклонный возраст и на наше постоянное дружеское обращение с ним, никогда не забывал своего настоящего общественного положения бывшего раба. Он родился рабом и добрую половину жизни своей был рабом и теперь желал и умереть рабом, вопреки закону об освобождении, в силу которого он стал свободным человеком. Мало того, мне говорили, что когда мой покойный отец сообщил ему, что он, равно как и все его потомство, которое, кстати сказать, было очень многочисленно, стали теперь свободными людьми и могут распоряжаться собою по своему усмотрению, то он остался этим очень недоволен. «Что из этого может выйти хорошего? — ворчливо сказал он. — Почему не оставить меня в покое? Негр останется негром, а белый человек всегда будет белым человеком, так оно и должно быть. Мы всегда были неграми хороших, знатных господ, почему не оставить нас неграми, сколько мы хотим? Кому это мешает? Вон старый Суз всю свою жизнь был вольным человеком, а что это ему принесло, — много ли пользы или выгоды? При всей своей свободе он остался простым, диким индейцем, бедным краснокожим. Вот если бы еще он мог быть индейцем каких-нибудь важных господ — это было бы еще туда-сюда, а то он только свой собственный индеец, как медведь — собственный медведь или орел — свой собственный орел! »
На этот раз и онондаго, и старый негр были в своих самых торжественных нарядах. Сускезус был даже более наряден, чем на первом приеме своих собратьев. Наряд его, правда, был дикий, но все же как нельзя лучше шел к нему и скрывал его уже столь преклонные лета.
Как и всегда в торжественные дни, красный цвет являлся преобладающим в наряде индейца; краснокожие питают особое пристрастие к этому цвету, который они также преимущественно употребляют и для разрисовки своих лиц.
На этот раз старый вождь постарался с помощью своего грима придать себе по возможности вид грозный, внушающий известный страх, так как он имел в виду явиться перед своими гостями со всеми атрибутами грозного славного воина.
Джеп также не захотел ударить в грязь лицом; он вырядился в тот традиционный костюм негра, который являлся некогда общераспространенным, а затем стал почти легендарным. Род фрака из ярко-алого сукна был украшен двойным рядом перламутровых пуговиц величиною в полдоллара; под ним виднелся яркий зеленый жилет с золотым позументом; на нем были короткие брюки небесно-голубого цвета и полосатые белые с голубым чулки. Однако самою замечательною частью костюма негра являлись его башмаки: они были таких невероятных размеров и в ширину, и в длину, что даже самый опытный натуралист с трудом мог бы поверить, что они принадлежат человеку. Но головной убор являлся главной гордостью старого Джепа: то была треуголка, служившая некогда моему деду, генералу Корнелиусу Литтлпеджу, украшенная золотым шитьем и плюмажем. Эта торжественная шляпа сидела высоко на непомерно кудластых, как руно, и совершенно белых волосах старого негра, точно на снеговой горе.