На «Плантагенете» стали брасопить контр-бизань. Но едва натянули веревки, как фок-стеньги его полетели через нос, увлекая за собой грот со всем его такелажем; бизань-мачта же переломилась, как трость, у самого эзельгофта. Этот несчастный случай, следствием коего было повреждение множества вант, бакштагов и мачт, сделал положение «Плантагенета» опаснейшим из всех переделок, в которых ему когда-либо случалось бывать; его обязательно нужно было очистить от упавшего такелажа хоть на столько, чтобы можно было действовать орудиями бакборта; но судно не слушалось более руля.
Истинный моряк тогда только является во всем своем величии, когда встречает неожиданное несчастье с совершенным спокойствием и твердостью. Гринли в пылу желания сразиться думал только о том, каким бы образом лучше одолеть неприятеля, как вдруг произошло несчастье, о котором мы сейчас говорили; но едва мачты успели упасть, как все его мысли приняли уже другое направление, и он скомандовал: «Руби ванты! »
Для сэра Джервеза это также был жестокий удар. Обратясь совершенно спокойно к своим людям, он приказал им заняться очисткой судна от излишней тяжести, и лишь только он хотел приказать и Вичерли присоединиться к этому делу, как тот воскликнул:
— Посмотрите, сэр Джервез, вот другой француз идет прямо к нашей корме. О, небо! Они, должно быть, хотят взять нас на абордаж!
Вице-адмирал еще крепче сжал рукоятку своей сабли и повернулся в ту сторону, куда указывал говоривший. В самом деле, новое судно, рассекая облако дыма, показалось вдали; по довольно чистой атмосфере, его окружавшей, надо было предполагать, что оно подгоняется необыкновенно сильным током воздуха. Когда его увидели, утлегер и бушприт его были сокрыты в дыму, между тем как надувшиеся фор-марсель и остальная парусность, вися фестонами, величественно белела в дыму, который то сгущался в черное облако, то, побуждаемый ветром, рассыпался во все стороны.
— Нам предстоит ужасная работа! — воскликнул сэр Джервез. — Свежий залп столь близкого судна очистит весь наш рангоут. Бегите, Вичерли, и скажите Гринли, чтоб он… Стой! Это английское судно! Французский бушприт никогда так не смотрит! Хвала Всемогущему Богу! Это «Цезарь» — вот бюст старого римлянина выходит из дыма!
Слова эти были произнесены с криком радости, который проник вниз и пролетел по судну, как шум взвившейся ракеты. Радостное известие это подтвердилось вспышкой и ревом пушек стирборта пришельца. «Плутон» имел теперь свежего противника, и экипаж «Плантагенета» мог обратить всю свою силу на пушки стирборта и продолжать другие нужные работы без дальнейшего препятствия со стороны французского контр-адмирала. Невозможно описать чувство благодарности, пробудившееся в груди сэра Джервеза, когда избавитель его встал между ним и его противником. Он закрыл свое лицо шляпой и молился с горячностью, дотоле ему незнакомой. После этой молитвы он увидел нос «Цезаря», который, чтобы не уйти слишком далеко, весьма медленно подвигался вперед по прямому направлению, и так близко, что на нем можно было весьма ясно различить все происходившее. Блюуатер стоял между недгедцами, управляя судном посредством линии офицеров и со шляпой в руке; размахивая ею, он старался ободрять своих людей, между тем как Джоффрей Кливленд стоял подле него с рупором. В этот миг экипажи двух союзных судов провозгласили троекратное ура, которое смешалось с увеличивающимся ревом артиллерии «Цезаря». Вслед за тем облако дыма покрыло весь его форкастель, так что никого уже невозможно было разглядеть. И наши адмиралы, ожидая счастливой минуты свидания, исчезли в черном облаке дыма. Когда он рассеялся, сэр Джервез приложил руку ко рту и закричал:
— Бог да благословит тебя, Дик! Да будет над тобой благодать Божья во веки! Твое судно может это исполнить: положи руль право на борт и навали на французского контр-адмирала; через пять минут он будет твой.
Блюуатер улыбнулся, махнул рукой, отдал приказание и положил рупор в сторону. Спустя минуту «Цезарь» ринулся в дым и пламя, и сэру Джервезу только был слышен треск и грохот двух встретившихся судов. Между тем на «Плантагенете» срубили весь рангоут, и он дал поворот в противную сторону. Огонь его замолк, и когда он вышел из дыма на чистый воздух, он увидел, что «Громовержец», поставив нижние паруса и брамселя, так быстро удалялся, что погоня за ним при малом числе оставшихся парусов была решительно невозможна. О сигналах нельзя было и думать, и это движение двух адмиралов ввергло все батальные линии их в неописуемый беспорядок. Судно за судном переменяло курс и прекращало огонь по неизвестности своего положения, пока за ревом канонады не последовала общая тишина. Необходимо было остановиться, чтобы дать дыму рассеяться.
Нужно было немного минут, чтобы поднять завесу, прикрывающую оба флота. Лишь только пальба прекратилась, ветер усилился, и дым понесся огромным облаком в подветренную сторону, прихотливо разлетаясь во все стороны и рассеиваясь в воздухе. Тогда только глазам сражающихся открылась картина разрушения и неимоверных опустошений, произведенная столь кратковременной битвой.
Оба флота совершенно смешались, и сэр Джервез не скоро мог представить себе ясную картину о положении своих судов. Вообще можно сказать, что французские суда были обращены к своему родному берегу, между тем как английские шли в бейдевинд левым галсом, направляясь к берегам Англии.
Читатель, вероятно, вспомнит, что при наступлении сражения ветер дул с северо-запада. Канонада почти «убила» его, как обыкновенно выражаются моряки; потом, когда выстрелы стали мало-помалу редеть, он снова стал усиливаться. Но следствием поздней поры дня и нового тока воздуха, устремившегося в пустоту, которая легко образовалась при сожжении столь огромного количества пороха, была неожиданная перемена ветра, который со значительной силой начал дуть с востока. Все английские суда повернули к северу, между тем как французы, наполнив паруса, направились в противную сторону, почти к юго-западу, спеша достигнуть Бреста. Последние от этой перемены ветра пострадали гораздо значительнее своих неприятелей; и когда все суда их, за исключением одного, достигли на следующий день своего порта, не менее трех из них были втянуты в гавань на буксире, совершенно без мачт и при одних только бушпритах.
Судно, составляющее исключение, по имени «Катон», по причине огромных и почти неисправимых повреждений, было взорвано графом Вервильеном. Таким образом из двенадцати прекрасных двухдечных кораблей, с которыми он вышел из Шербурга всего два дня тому назад, возвратилось в Брест только семь.
Разумеется, и англичане не избегли больших повреждений. Хотя «Уорспайт» и принудил «Отважного» сдаться, но он сам с большим трудом и то при помощи товарища удержался на воде. Скоро, однако, течь его была заделана, и тогда он был предоставлен попечениям своего собственного экипажа. Другие суда были также значительно повреждены, но ни одно из них не было в подобной опасности.
Первый час по окончании битвы был для нашего адмирала часом величайшей деятельности и забот. Он подозвал к себе «Хлою» и в сопровождении Вичерли, боцманов, Галлейго, который по обыкновению последовал за ним без всяких приглашений, и уцелевших боулдеросцев перенес свой флаг на этот фрегат. Потом он тотчас же начал подходить к каждому судну, чтобы лично удостовериться в состоянии своей эскадры. Будучи задержан несколько «Ахиллесом», он не успел еще отойти от него, как заметил, что направление ветра начинает изменяться; скоро он увидел себя совершенно на ветре. Тогда сэр Джервез поспешил воспользоваться этой выгодой, чтобы с возможной скоростью осмотреть свои суда.
В то время, когда штурман «Хлои» брал высоту солнца, чтобы найти широту места, вице-адмирал приказал Денгаму поставить брамселя и подойти к «Цезарю» на расстояние оклика. Он с нетерпением желал увидеть своего друга, услышать от него, каким образом он одержал победу, и, можно добавить, сделать ему выговор за поступок, который ставил его на край пропасти.
«Хлоя» тихо подошла к «Цезарю»; Стоуэл, находясь на юте, приподнял шляпу и почтительно поклонился главнокомандующему. Сэр Джервез из деликатности никогда не вступал в сношения с командиром контр-адмиральского корабля более, чем было необходимо; поэтому все сношения его с капитаном «Цезаря» были только общие; словесных приказаний и выговоров он никогда ему не делал. Это самое обстоятельство сделало главнокомандующего первым любимцем Стоуэла, который из-за равнодушия контр-адмирала ко всему, делал на своем судне все, что ему было угодно.
— Как вы поживаете, Стоуэл? — дружеским тоном сказал сэр Джервез.
— Я очень рад, что вижу вас на ногах, и надеюсь, что старому римлянину не хуже от сегодняшнего угощения.
— Благодарю вас, сэр Джервез; мы оба держимся еще на воде, хотя нам и приходилось очень жарко.
— Но что же сталось с Блюуатером? Разве он не знает, что я так близко нахожусь от него?
Стоуэл осмотрелся, взглянул на паруса и стал играть рукояткой своей сабли. Испытующий взгляд главнокомандующего заметил это замешательство, и он решительно спросил, что случилось с его другом.
— Вы знаете, сэр Джервез, что всегда бывает с адмиралами, которые любят во все вмешиваться. С первой же партией он бросился в атаку.
Главнокомандующий сжал губы, так что черты лица его и вся наружность представили картину отчаянной решительности; но в то же время лицо его покрылось смертельной бледностью, и мускулы рта сжались назло усилиям владеть собой.
— Я понимаю вас, сэр, — сказал он голосом, вырывающимся прямо из сердца, — вы хотите сказать, что адмирал Блюуатер убит.
— Совсем нет, сэр Джервез; благодаря Богу, он еще жив, но тяжело ранен; да, очень тяжело ранен!
Сэр Джервез, услышав это, испустил стенание и, закрыв лицо руками, простоял несколько минут, прислонившись к сеткам. Потом он выпрямился и сказал твердым голосом:
— Поставьте марселя, капитан Стоуэл, и я перейду к вам на корабль.
Приказание это было тотчас же приведено в исполнение, и минут через десять вице-адмирал уже взбирался по борту «Цезаря». Войдя в большую каюту Блюуатера, он увидел Джоффрея, который сидел у стола, закрыв лицо руками. Будучи пробужден сэром Джервезом от тяжкой печали, мичман приподнял голову и показал лицо свое, омытое слезами.
— Каково Блюуатеру? — спросил шепотом сэр Джервез. — Подают ли какую-нибудь надежду доктора?
Мичман покачал головой и потом, будто вопрос этот возобновил его печаль, он снова закрылся руками. В эту минуту от контр-адмирала вышел корабельный лекарь и, по приглашению главнокомандующего, отправился с ним в кормовую каюту, где они долго беседовали.
Между тем минуты летели за минутами, а «Цезарь» и «Хлоя» все еще лежали с обстененными грот-марселями. Через полчаса Денгам повернул через фордевинд и, взяв надлежащий курс, двинулся вперед. Остальные суда английской эскадры продолжали идти к северу с большой скоростью, оставляя позади себя «Цезаря», который все еще стоял без малейшего движения. Спустя несколько времени на юго-востоке показались новые два паруса, но и они прошли мимо, не вызвав наверх вице-адмирала. Суда эти были — «Карнатик» и приз его «Сципион», который, будучи отрезан от своего флота, был легко взят в плен. Направление пути графа Вервильена к юго-западу оставило этим двум судам дорогу совершенно свободную. Известие о столь славном подвиге «Карнатика» было немедленно послано в адмиральскую каюту «Цезаря», но на него не последовало никакого ответа. Наконец, когда все суда прошли уже далеко вперед, к «Хлое» был послан вице-адмиральский катер. Он привез туда записку, которую едва прочитал Вичерли, как собрал боулдеросцев, и Галлейго перенес весь багаж вице-адмирала в катер и, спустив на «Хлое» флаг главнокомандующего, простился с Денгамом. Лишь только Вичерли отчалил, как фрегат поставил все свои паруса и поспешил за флотом, дабы приняться за прежнюю свою работу — рекогносцировку и передачу сигналов.
Как только Вичерли взошел на «Цезаря», катер вице-адмирала был поднят к своему месту. Тогда сэр Джервез, выслушав все нужные донесения, отдал приказание, которое поразило всех своей странностью. Не спуская контр-адмиральского флага с бизань-мачты, он велел поднять свой флаг на фор-бом-брам-топе. Никто из присутствующих не помнил, чтобы подобное обстоятельство когда-нибудь случалось в английском флоте; мы же прибавим, что оно не повторялось более ни разу и что «Цезарь» до последнего дня своего существования был известен как корабль двух адмиральских флагов.
Глава XXIX
Он говорил, и очаровательные черты прекрасной Геральдины обрисовались на полотне. Его штрихи падали так же быстро, как листья; и белизна постели была в гармонии с кармином роз.
АльстонМы должны теперь попросить у благосклонного читателя позволения перенестись ровно через двое суток. Пусть воображение перенесет его снова в Вичекомбское поместье к мысу сигнальной станции. За бурей и штормом последовала самая тихая, самая приятная погода, свойственная одному только летнему времени; ветер, едва колеблясь, лишь изредка развевал в красивые изгибы вымпела судов, стоявших на якоре на Вичекомбском рейде; суда эти принадлежали эскадре сэра Джервеза. Хотя в ней и произошли некоторые перемены, но большая часть уже известных нам судов была на своих местах. «Друид» с призом «Победой» ушли в Портсмут; «Бегун» и «Деятельный» направили путь в ближайшие порты с депешами к Адмиралтейству; «Дублин» же, буксируемый «Ахиллесом», пользуясь попутным ветром, отправился в Фольмут. Остальные суда эскадры стояли на якоре на Вичекомбском рейде, который снова представлял самую живую и деятельную картину.
Главнейшая перемена, происшедшая от нового положения вещей, была более всего заметна у сигнальной станции. Сюда, казалось, была перенесена квартира армии, столь часто изменяемая в полевой жизни; если не солдаты, то воинственные матросы стекались туда, как к средоточию всех новостей и всего, что могло сколько-нибудь их занимать. Но в любопытстве их была заметна какая-то особенная странность; сигнальный домик был похож на святыню, куда немногим удавалось проникнуть, хотя трава у сигнальной мачты и показывала следы ног не одного десятка людей. Действительно, это место было центром всеобщей деятельности; офицеры всех чинов и возрастов постоянно то приходили сюда, то уходили, на лицах всех их были написаны страх и опасение. Недалеко от этой толпы близ самого края утеса была раскинута большая палатка. Перед ней расхаживал часовой, другой часовой стоял близ ворот домика, и все приближающиеся к тем местам, за исключением весьма немногих, были отсылаемы к сержанту, командовавшему караулом. Ружья этого караула были поставлены в козлы, и солдаты свободно прохаживались вокруг них.
Адмирал Блюуатер лежал в домике сигнальщика; в палатке же помещался сэр Джервез Окес. Первый был перенесен туда, чтобы, как он сам желал, кончить там жизнь свою; другой же не хотел расставаться с другом своим, пока в нем оставалась хоть капля жизни. На топах мачт еще развевались два флага, как печальные памятники дружбы, столь долго связывавшей этих храбрых офицеров в общественной и частной их жизни.
О домике мы уже говорили читателям. Маленький садик с множеством благоухающих цветов, заключал в себе столько прелести, столько утонченности, сколько трудно было предполагать найти в таком захолустье; даже тропинки, пролегающие по зеленым лугам, которые покрывали большую часть высот, были расположены таким образом, что являли собой самый живописный и картинный вид, одна из этих тропинок вела к сельской беседке — род маленького, простого павильона, построенного из обломков разбившихся судов и помещенного в совершенной безопасности на скат утеса на страшной высоте. Вичерли в продолжение шестимесячного своего пребывания близ мыса проложил новую тропинку, спускавшуюся еще ниже, к месту, которое было совершенно скрыто от любопытного взора сверху, и устроил скамейку на другом скате. Раз или два Вичерли успел упросить Милдред провести с ним в этом романтическом месте несколько минут; и самым приятным воспоминанием об этой умной, прекрасной девушке он был обязан тем счастливым секундам свободной беседы, которые провел с ней в этом уединении. На этой самой скамейке он сидел в ту пору, которой мы начали эту главу. Суета на мысе и близ домика была так велика, что отнимала у него всякую возможность увидеться с Милдред наедине; он отправился к уединенной скамейке, ласкаемый надеждой, не придет ли и она туда, влекомая тайной симпатией, а может быть, и более нежным чувством. Не прошло и нескольких минут, как он услышал над собой тяжелые шаги мужчины, вошедшего в беседку. Еще он не успел разуверить себя в пустой надежде увидеть Милдред, как острый слух его уловил легкие знакомые шаги милой девушки, также вошедшей в беседку.
— Батюшка, — сказала она трепещущим голосом, который слишком хорошо был понятен Вичерли, догадывающемуся о состоянии Доттона, — я пришла сюда по вашему желанию. Адмирал Блюуатер уснул, и маменька дозволила мне отлучиться.
— Сядь сюда, Милдред, — начал снова непреклонный Доттон, — и слушай, что я буду тебе говорить. Пора нам перестать заниматься пустяками. Счастье твоей матери и мое собственное в твоих руках; так как я один из участников его, то я имею решительное намерение разом упрочить свое счастье.
— Я не совсем понимаю вас, батюшка, — сказала Милдред трепещущим голосом, который едва не заставил молодого человека выйти из своего скрытого убежища, если бы к другим его чувствам не присоединилось теперь живейшее любопытство. — Каким образом я могу составить ваше и дорогой матушки счастье?
— Поистине, д о р о г о й маменьки! Д о р о г а она мне стала; но я хочу, чтобы дочь заплатила мне за все. Слышишь ли, Милдред, я не хочу более знать никаких пустяков, но, как отец, спрашиваю тебя, предлагал ли тебе кто-нибудь свою руку? Говори откровенно и не скрывай ничего, я требую решительного ответа!
— О, отец!
— Что наш новый баронет, не делал ли он тебе какого-нибудь предложения?
За этим вопросом последовало долгое молчание, в продолжение которого Вичерли было слышно стесненное дыхание Милдред. Он чувствовал, что ему невозможно оставаться спокойным слушателем; совесть говорила ему, что это было бы бесчестно, и он пустился по тропинке к беседке. При первом шорохе его шагов Милдред испустила слабый крик, и когда он вошел в павильон, она закрыла лицо руками, между тем как Доттон в удивлении и с встревоженным видом пошел к нему навстречу. Так как обстоятельства не позволяли долее уклоняться от объяснения, то молодой человек отбросил всякую застенчивость и начал говорить откровенно.
— Я был невольным слушателем вашего разговора с Милдред, господин Доттон, — сказал он, — и на вопрос ваш могу сам отвечать вам. Я предлагал, сэр, вашей дочери свою руку и теперь повторяю это предложение; принятие его сделало бы меня счастливейшим человеком в Англии. Мне было бы весьма приятно участие ваше в этом деле, потому что мисс Милдред мне отказала.
— Отказала! — воскликнул Доттон в удивлении. — Отказала сэру Вичерли Вичекомбу! Но, верно, это было прежде, чем вы получили наследство покойного баронета. Милдред, отвечай, как могла ты, нет, как смела ты отказать такому предложению?
Человеческая натура не позволяла более Милдред сносить эти постыдные речи. В изнеможении опустила она руки на колени и открыла лицо, милое, как лик ангела, хотя и покрытое смертельной бледностью. Вынужденная отвечать, она раскаивалась уже в прежних словах своих и снова закрыла лицо свое руками.
— Отец, — сказала она, — м о г л а л и я, с м е л а л и я ободрять сэра Вичерли искать соединения с такой фамилией, как наша!
Этот ответ до того поразил совесть несчастного Доттона, что он почти протрезвел; трудно сказать, какое последовало бы за этим объяснение, если бы Вичерли не попросил его вполголоса удалиться и оставить их наедине.
— Милдред, милая Милдред! — начал Вичерли с нежностью, желая обратить на себя ее внимание. — Мы теперь одни; неужели… неужели… вы откажетесь хотя бы взглянуть на меня.
— Ушел он? — спросила Милдред, опуская руки и осматриваясь. — Слава Богу! Пойдемте домой, Вичерли; может быть, адмирал Блюуатер нуждается во мне.
— Нет, Милдред, нет еще. Скажите, любите ли вы меня хоть сколько-нибудь, согласились ли бы вы быть моей женой, если бы вы были совершенной сиротой?
На лице Милдред все время был написан какой-то невольный страх, но при этом вопросе выражение его совершенно переменилось. Минута эта была так же необыкновенна для нее, как и чувства, в ней пробудившиеся; не зная, что ей делать, она приподняла с каким-то уважением руку молодого человека, в которой лежала ее собственная рука и поднесла ее к своим губам. В тот же миг она лежала уже в объятиях счастливого Вичерли, с жаром прижимавшего ее к своему сердцу.
— Пойдемте, — сказала она, наконец, высвобождаясь из объятий, которые были сделаны так невольно, с такой сердечностью, что не могли ее ни мало встревожить. — Я чувствую, что адмирал Блюуатер нуждается во мне.
Едва Милдред успела высвободить свой легкий стан из его объятий, как мгновенно исчезла. После этого мы перенесем сцену в палатку сэра Джервеза Океса.
— Видели ли вы адмирала Блюуатера? — спросил главнокомандующий с твердостью человека, готового узнать самое дурное известие, когда в дверях показалась фигура Маграта. — Если видели, то говорите мне прямо: есть ли надежда на его выздоровление?
— Из всех человеческих страстей, сэр Джервез, — отвечал Маграт, смотря в сторону, чтобы избегнуть испытующего взора своего начальника, — надежда всеми разумными людьми принята за самую изменническую и обманчивую. Все мы надеемся, я думаю, дожить до глубокой старости, а между тем многие ли из нас доживают даже и до того времени, чтобы успеть разочароваться?
Сэр Джервез сидел неподвижно, пока врач не перестал говорить; потом он начал расхаживать в печальном молчании. Он знал так хорошо манеру Маграта, что в нем погас уже последний, слабый луч надежды; он знал теперь, что его друг должен умереть. Ему надо было собрать всю свою твердость, чтобы устоять против этого удара; одинокие, бездетные, привыкшие почти с малолетства друг к другу, оба эти старые моряка привыкли считать себя только разъединенными частями одного и того же существа. Маграт был тронут положением сэра Джервеза более, чем он хотел показать; он вытирал свой нос так часто, что постороннему показалось бы это весьма подозрительным.
— Сделайте одолжение, доктор Маграт, — сказал сэр Джервез тихо, — попросите ко мне капитана Гринли, когда пойдете мимо сигнальной мачты.
— С величайшим удовольствием, сэр Джервез.
Вскоре после ухода доктора капитан «Плантагенета» явился. Как и во всех, недавняя победа не возбуждала в нем радости.
— Я думаю, Маграт сообщил уже вам о скорой кончине нашего бедного Блюуатера, — сказал вице-адмирал, пожимая руку своему сослуживцу.
— К сожалению, я должен сказать вам, сэр, что он не подает ни малейшей надежды.
— Я знал это, я знал это! А между тем Дик чувствует себя лучше, Гринли, он даже счастлив теперь! Я имел надежду, что это облегчение послужит счастливым предзнаменованием.
— Мне приятно это слышать, сэр потому что долг благородного человека заставляет меня поговорить с контр-адмиралом об одном весьма важном предмете, а именно о женитьбе его покойного брата. Вы говорите, сэр, что адмиралу Блюуатеру теперь гораздо легче; нельзя ли мне с ним увидеться?
Гринли не мог сделать сэру Джервезу более приятного предложения. Привычка быть чем-нибудь занятым, обыкновенная решительность и представившийся случай облегчить свою грусть отвлекли его мысли к этому важному предмету; он схватил свою шляпу, махнул Гринли, чтобы он следовал за ним, и быстро пустился по дороге, ведущей к домику Доттона. Он должен был пройти мимо сигнальной мачты. Все собравшиеся тут встретили своего вице-адмирала с истинным сочувствием. Взаимные поклоны выражали гораздо более, чем всевозможные учтивости; они красноречиво объясняли общую горесть.
Когда сэр Джервез вошел в комнату Блюуатера, этот последний не спал; он с нежностью пожимал руку Милдред. Увидя своего друга, он оставил свою любимицу и, схватив его руку, посмотрел на него, будто сострадая к печали, которую должен был чувствовать переживающий.
— Мой добрый Блюуатер, — начал сэр Джервез, — капитан Гринли пришел поговорить с тобой о предмете, о котором, как нам обоим кажется, тебе необходимо знать в настоящие минуты.
Контр-адмирал внимательно посмотрел на своего друга, будто ожидая, чтобы тот продолжал.
— Обстоятельство, о котором он хочет говорить, относится к твоему покойному брату. Я уверен, что ты не знал до сих пор, что он женат, иначе ты, верно, давно сказал бы мне об этом.
— Женат! — воскликнул Блюуатер с большим участием и почти без всякого затруднения. — Не ошибка ли это? Он был безрассуден и с самыми пламенными чувствами, но на свете была только одна женщина, на которой бы он мог или, лучше сказать, хотел бы жениться. Эта особа давно уже умерла, не будучи, однако, его женой; дядя его, человек с огромным богатством, по непоколебимой воле никогда не допустил бы до этого.
Слова эти были произнесены весьма мягким голосом, ибо больной говорил без усилия и без всякого затруднения.
— Слышите ли, Гринли? — заметил сэр Джервез. — А между тем нельзя и думать, чтобы вы были в заблуждении.
— Конечно, так, сэр. Я и другой офицер, до сих пор служащий во флоте, присутствовали при бракосочетании полковника Блюуатера. Этот — другой свидетель — капитан Блекли; мне известно также, что священник, который сочетал их браком, и теперь еще жив.
— Это меня весьма удивляет! Брат мой горячо любил Агнес Гедуортс, но бедность была препятствием к их соединению; оба они умерли в самых цветущих летах, не успев умилостивить дядю.
— В этом-то вы и ошибаетесь, адмирал Блюуатер. Агнес Гедуортс была женой вашего брата.
Шум, происшедший в комнате, прервал разговор их, и они увидели Вичерли и Милдред, подбирающих куски клетки, которую нечаянно уронила миссис Доттон. Этим маленьким несчастьем она, по-видимому, была сильно встревожена, ибо упала на стул бледная и трепещущая.
— Выпейте скорее, моя бедная миссис Доттон, стакан воды, — сказал сэр Джервез, подходя к ней с истинным добродушием, — ваши нервы последнее время много пострадали, иначе такая малость не могла бы так сильно на вас подействовать.
— Это не она! — воскликнула миссис Доттон сиплым голосом. — Это не она! О, наконец, настала страшная минута. Благодарю Тебя, Всемогущий Боже, из глубины души, что Ты сподобил меня встретить ее без стыда и срама!
Последние слова она произнесла на коленях, воздев руки к небу.
— Матушка! Милая, бесценная матушка! — воскликнула Милдред, упав к ней на грудь. — Что хотите сказать вы? Какое новое несчастье постигло нас?
— Матушка! Да, ты мое дитя, Милли, ты всегда останешься моей! Этого мучения я более всего страшилась; но что такое все узы крови в сравнении с любовью, с попечительностью, заботливостью матери? Если я и не носила тебя у своего сердца, то и родная мать не могла бы любить тебя более моего или с большей готовностью пожертвовать самой жизнью для твоего счастья.
— Горе и несчастье сильно расстроили ее, господа, — сказала Милдред, с нежностью высвобождаясь из объятий матери и помогая ей встать. — Несколько минут отдыха, и она снова поправится.
— Нет, душа моя, надо теперь… т е п е р ь… После того, что я сейчас слышала, непростительно было не открыть теперь же тайны. Так ли я поняла вас, господин капитан? Вы сказали, что вы присутствовали при бракосочетании Агнес Гедуортс и брата адмирала Блюуатера?
— В справедливости этих слов нельзя сомневаться, миссис. Я и другие могут это засвидетельствовать. Свадьба была в Лондоне летом 1725 года, когда Блекли и я приехали из Портсмута в отпуск. Полковник Блюуатер просил нас присутствовать при обряде с условием сохранить тайну.
— А летом 1726 года Агнес Гедуортс умерла в моем доме на моих руках спустя час после рождения этого милого, драгоценного дитяти — Милдред Доттон, как ее всегда называли, — Милдред Блюуатер — как бы должно было ее называть.
Напрасно говорить об удивлении всех присутствовавших или радости, с которой Блюуатер и Вичерли выслушали эту необыкновенную новость. Милдред испустила крик отчаяния и бросилась на шею миссис Доттон, судорожно обвивая ее своими руками, будто сопротивляясь разрыву связи, столь долго их соединявшей. После долгого рыдания самые нежные утешения, наконец, успокоили бедную девушку, так что она была уже в состоянии выслушать дальнейшие объяснения. Они были так просты и ясны, что в соединении с другими доказательствами не оставили ни малейшего сомнения в справедливости всего этого дела.
Мисс Гедуортс познакомилась с миссис Доттон, когда последняя была еще в доме своего благодетеля. Спустя один или два года после замужества миссис Доттон, в то время, когда муж ее был в дальней командировке, Агнес Гедуортс, находясь в самом критическом положении, убедительно просила у нее убежища в ее доме. Подобно всем, знавшим ее, и миссис Доттон любила и уважала ее, но преграда, поставленная между ними самим рождением, не могла поселить в них доверенности и откровенности. Первая в продолжение немногих дней, которые провела у своей скромной подруги, вела себя со спокойным достоинством женщины, не знавшей за собой никакой вины; другая же не в состоянии была сделать нескромного вопроса. Скоро наступили роды; ужасные страдания несчастной Агнес не позволили сделать никакого объяснения, и через час миссис Доттон увидела себя одну с дитятей подле трупа своей подруги. Мисс Гедуортс пришла к ней без прислуги под чужим именем. Эти обстоятельства заставили миссис Доттон опасаться дурных последствий, и потому она стала действовать с величайшей осторожностью. Тело усопшей было отправлено в Лондон, а к дяде ее послано письмо с известием, где найти его, и с указанием, куда обратиться, если бы он пожелал ближе узнать обстоятельства смерти своей племянницы. Миссис Доттон узнала, что тело было предано земле обыкновенным порядком; запросов же к ней никаких не было.
Миссис Доттон была матерью трехмесячной дочери, когда смерть Агнес оставила на ее руках осиротелого ребенка.