Молчаливый йомен понял бессвязные намеки своего родственника и не замедлил приметить ощутимое сходство между их пленником и индейским мальчиком, чья личность некогда была знакома его глазам. Восхищение и удивление смешались на его честном лице с выражением, казалось, выдававшим глубокое сожаление. Однако, поскольку ни один из них не был главным в своем отряде, каждому пришлось оставаться внимательным и заинтересованным наблюдателем того, что было дальше.
— Поклонник Ваала! — начал замогильным голосом священник. — Царю небесному и земному было угодно защитить свой народ! Торжество твоей злобной натуры было коротким, и теперь настает судилище!
Эти слова были сказаны в уши, оставшиеся глухими. В присутствии своего самого заклятого врага и в качестве пленника Конанчет не был человеком, чья решимость подвержена колебаниям. Он смотрел на говорившего холодно и отчужденно, и даже самый подозрительный или опытный глаз не смог бы обнаружить по выражению его лица, что он знает английский язык. Разочарованный стоицизмом пленника, Мик пробормотал несколько слов, в которых наррагансет упоминался странным образом, так что обвинения и молитвы в его пользу раз за разом причудливо и чрезмерно перемешивались. А потом он уступил место тем присутствующим, на кого возложили обязанность решить судьбу индейца.
Хотя Ибен Дадли был главным и по-настоящему военным человеком в этой маленькой экспедиции из долины, его сопровождали те, чей авторитет преобладал во всех делах, не относившихся к строгому исполнению долга. Вместе с отрядом шли уполномоченные, назначенные правительством Колонии и наделенные властью разделаться с Филипом, буде этот грозный вождь, как ожидалось, попадет в руки англичан. Этим лицам надлежало теперь решить судьбу Конанчета.
Мы не станем задерживать рассказ, останавливаясь на деталях Совета. Вопрос рассматривался серьезно, и решение было принято с глубоким и осознанным чувством ответственности тех, кто выступал в качестве судей. Обсуждение заняло несколько часов, причем Мик открыл и закрыл заседания торжественной молитвой. Затем приговор был объявлен Ункасу самим пастором.
— Мудрые люди моего народа сообща совещались по делу наррагансета, и их души упорно бились над этим предметом. И если в их заключении есть нечто от злобы дня, пусть все помнят, что небесное Провидение так сплело интересы человека со своими собственными благими целями, что плотскому взгляду они на вид могут показаться нераздельными. Но то, что совершено здесь, совершено с благой верой в тебя и всех других, кто поддерживает алтарь в этой глуши. И вот наше решение: мы передаем наррагансета на твой суд, ибо очевидно, что, пока он на свободе, ни ты, который является слабой опорой Церкви в этой местности, ни мы, которые являемся ее смиренными и недостойными слугами, не пребываем в безопасности. Так что бери его и поступай с ним согласно своему разумению. Мы ограничиваем твою власть только в двух вещах. Не подобает, чтобы дитя человеческое, обладающее человеческими чувствами, страдало плотью больше, чем может быть необходимо в целях следования долгу. Поэтому мы предписываем, чтобы пленный не умер под пытками. А для большей уверенности в этом нашем милосердном решении двое наших будут сопровождать тебя и его к месту казни. Это в том случае, если в твои намерения входит предать его наказанию смертью. Другое условие согласия с этой предопределенной необходимостью — чтобы христианский пастырь был под рукой, дабы страдалец мог отойти, напутствуемый молитвами человека, привыкшего возвышать голос, припадая к стопам Всемогущего.
Вождь могикан выслушал этот приговор с глубоким вниманием. Когда он понял, что должен отказаться от удовольствия испытать или даже сломить выдержку своего врага, глубокое облако пробежало по его смуглому лицу. Но сила его племени была давно сломлена и сопротивляться было бы настолько же невыгодно, насколько было бы недостойно роптать. Поэтому условия были приняты и сделаны соответствующие приготовления со стороны индейцев, чтобы приступить к судилищу.
У этих людей было мало противоречивых принципов, которые приходилось бы примирять, и никаких хитросплетений, уводящих от решения. Прямые, бесстрашные и простые во всех своих поступках, они ограничились тем, что собрали голоса вождей и ознакомили пленника с результатом. Они знали, что судьба бросила им в руки неумолимого врага, и полагали, что самосохранение требует его жизни. Их мало заботило, были ли у него в руках стрелы или пленник сдался безоружным. Он знал, какому риску подвергался, покоряясь, и, вероятно, прислушивался скорее к голосу своей натуры, чем думал об их жизнях, отбросив прочь оружие. Поэтому они вынесли смертный приговор пленнику, просто соблюдая предписание своих белых союзников, приказавших не применять пытку.
Как только огласили это решение, уполномоченные Колонии поспешили прочь от этого места, прибегнув к некоторой помощи своего изощренного учения, чтобы успокоить собственную совесть. Однако они были искусными казуистами и, спеша по дороге, ведущей к дому, большинство отряда было довольно, что проявило скорее милосердное участие, нежели совершило какой-либо акт подлинной жестокости.
В течение двух или трех часов, прошедших в этих торжественных и привычных приготовлениях, Конанчет сидел на утесе, как непосредственный, но явно безучастный зритель всего, что происходило. Его взгляд был мягким и временами печальным, но оставался неизменно ясным и непреклонным. Когда ему объявили приговор, это не вызвало перемены. И он смотрел, как отбыли все бледнолицые, со спокойствием, которое не изменяло ему все это время. Только когда Ункас, сопровождаемый своим отрядом и двумя оставшимися белыми наблюдателями, подошел к нему, его душа, казалось, пробудилась.
— Мои люди сказали, что больше не будет волков в лесах, — сказал Ункас, — и они приказали нашим юношам убить самых голодных из них.
— Это хорошо! — холодно отозвался тот.
Проблеск восхищения и, может быть, человечности мелькнул на мрачном лице Ункаса, когда он пристально взглянул на твердые черты своей жертвы, которые выражали безмятежность. На мгновение его намерение пошатнулось.
— Могикане — великое племя! — добавил он. — А народ Ункаса становится малочисленным. Мы раскрасим нашего брата так, что лживые наррагансеты не узнают его, и он станет воином на твердой земле.
Это проявление сочувствия со стороны врага возымело соответствующее действие на великодушный нрав Конанчета. Надменная гордыня погасла в его глазах, а взгляд стал мягче и человечнее. С минуту напряженная мысль бороздила его лоб, решительные мышцы рта играли, хотя едва заметно, а потом он заговорил:
— Могиканин, к чему вашим юношам спешить? Мой скальп станет скальпом большого вождя завтра. Они не снимут два, если убьют своего пленника сейчас.
— Сахем, он всегда готов… но… — он сделал паузу и проговорил нетвердым голосом: — Разве могиканин живет один?
— Один. Когда тень той сосны укажет на ручей, Конанчет будет готов. Он встанет тогда в тени с пустыми руками.
— Ступай! — сказал Ункас с достоинством. — Я услышал слова сагамора.
Конанчет повернулся, быстро прошел сквозь молчаливую толпу, и вскоре его фигура пропала в окружающем лесу.
ГЛАВА XXXI
Так обнажите грудь.
«Венецианский купец»125
Следующая ночь выдалась ненастной и печальной. Стояло почти полнолуние, но в небе виднелось только то место, где располагалась луна, так как плывшая по воздуху завеса тумана лишь временами разрывалась, позволяя коротким проблескам мерцающего света упасть на сцену внизу. Юго-западный ветер скорее со стоном, чем со вздохом, пронизывал лес, и бывали моменты, когда его порывы усиливались до того, что казалось, будто каждый лист — это язык и каждое низкорослое растение наделено даром речи. За исключением этих впечатляющих и отнюдь не неприятных природных звуков в деревне Виш-Тон-Виш и вокруг нее царил торжественный покой. За час до момента, когда мы возвращаемся к событиям легенды, солнце село в лесу по соседству и большинство простых и трудолюбивых обитателей селения уже отдыхало.
Однако огни еще светились во многих окнах «Дома Хиткоутов», как на языке этой местности прозвали жилище Пуританина. В конторских помещениях шла обычная оживленная деловая жизнь, а в верхних помещениях дома, как обычно, все было спокойно. Только на его террасе можно было видеть одинокого человека. То был молодой Марк Хиткоут, в нетерпении меривший шагами длинную и узкую галерею, словно досадуя на какую-то помеху его намерениям.
Беспокойство молодого человека длилось недолго, ибо он провел не так уж много минут на своем посту, когда дверь отворилась и две легкие фигуры робко выскользнули из дома.
— Ты пришла не одна, Марта, — заметил юноша с некоторым недовольством. — Я же говорил тебе, что дело, о котором я должен рассказать, только для твоих ушей.
— Это наша Руфь. Ты же знаешь, Марк, что ее нельзя оставлять одну, потому что мы боимся, как бы она не вернулась в лес. Она похожа на плохо прирученную олениху, способную умчаться прочь при первом хорошо знакомом звуке из леса. Я и теперь боюсь, что мы далеки друг от друга.
— Не бойся ничего. Моя сестра обожает своего ребенка и не думает о бегстве. Как видишь, я здесь, чтобы помешать ей, будь у нее такое намерение. А теперь говори откровенно, Марта, и скажи искренне, действительно ли визиты кавалера из Хартфорда нравятся тебе меньше, чем думает большинство твоих подруг?
— То, что я говорила, остается в силе.
— Однако ты можешь сожалеть об этом.
— Я не отношу антипатию, которую могу испытывать к молодому человеку, к числу своих слабостей. Я слишком счастлива здесь, в этой семье, чтобы желать покинуть ее. А вот наша сестра… Смотри! Какой-то человек разговаривает с ней в эту минуту, Марк!
— Это всего лишь дурачок, — ответил молодой человек, устремляя взгляд на другой конец террасы. — Они часто беседуют друг с другом. Уиттал только что вернулся из леса, где очень любит бродить час или два каждый вечер. Ты говорила, что теперь наша сестра…
— У меня нет особого желания поменять место жительства.
— Тогда почему не остаться с нами навсегда, Марта?
— Слышишь? — прервала его собеседница, догадываясь о том, что услышит, и с непостоянством человеческой натуры уклоняясь от того самого объяснения, которое больше всего желала услышать. — Тсс! Какое-то движение. Ах! Руфь и Уиттал убежали!
— Они ищут какую-нибудь забаву для ребенка. Они возле наружных построек. Так почему бы не воспользоваться правом остаться навсегда…
— Не может быть, Марк! — воскликнула девушка, вырвав свою руку из его. — Они убежали!
Марк неохотно выпустил ее руку и прошел к месту, где сидела его сестра. Ее и вправду не было, хотя прошло несколько минут, прежде чем даже Марта всерьез поверила, что та исчезла, не намереваясь вернуться. Взволнованность обоих направила поиск не в том направлении и сделала его неуверенным. Возможно, тайное удовольствие продолжить беседу хотя бы в этой иносказательной манере помешало им вовремя поднять тревогу. Когда же такой момент наступил, было слишком поздно. Обследовали поля, тщательно обыскали сады и наружные постройки — никаких следов беглецов. Было бы бесполезно отправляться в лес в темноте, и все, что можно было сделать разумного, — это выставить караул на ночь и подготовиться к более активным и продуманным поискам утром.
Но задолго до восхода солнца маленькая и печальная группа беглецов ушла через лес на такое расстояние от деревни, которое сделало бы любой план семейства неосуществимым.
Конанчет, сопровождаемый своей молчаливой половиной, прокладывал путь через множество лесных кочек, водных преград и темных оврагов с ловкостью, способной смутить усердие даже тех, от кого они бежали. Уиттал Ринг, неся ребенка на себе, неутомимо брел позади. Так проходили часы, а ни один из троих не произнес ни слова. Раз или два они останавливались в каком-нибудь месте, где вода, прозрачная, как воздух, низвергалась со скал. И, попив из ладоней, возобновляли путь с тем же безмолвным упорством, как и прежде.
Наконец Конанчет устроил привал. Он внимательно изучил положение солнца и бросил долгий и тревожный взгляд на лесные приметы, чтобы не ошибиться в направлении. Неопытному глазу своды деревьев, покрытая листьями земля и гниющие стволы показались бы повсюду одинаковыми. Но было нелегко обмануться в лесу человеку столь бывалому. Удовлетворенный в равной мере проделанным путем и затраченным временем, вождь сделал знак двум своим спутникам разместиться рядом с собой и уселся на низкий выступ утеса, голый край которого торчал с боковой стороны холма.
Еще немало минут после того, как все уселись, никто не нарушал молчания. Взгляд Нарра-матты искал лицо мужа, как глаза женщины ищут подсказки в выражении черт, уважать которые она приучена. Однако она по-прежнему молчала. Слабоумный положил терпеливого младенца у ног матери и подражал ее сдержанности.
— Приятен ли воздух лесов цветку жимолости после жизни в вигваме ее народа? — спросил Конанчет, нарушив долгое молчание. — Разве может цветок, распустившийся под солнцем, любить тень?
— Женщина наррагансетов счастливее всего в вигваме своего мужа.
Глаза вождя с любовью встретили ее доверчивый взгляд, затем, нежные и полные доброты, они обратились на лицо ребенка, лежавшего у их ног. То была минута, когда выражение горькой печали запечатлелось на его лице.
— Дух, сотворивший землю, — продолжал он, — очень мудр. Он знал, где посадить болиголов и где должен расти дуб. Он оставил лося и оленя охотнику-индейцу и дал лошадь и вола бледнолицым. У каждого племени есть свои охотничьи земли и своя дичь. Наррагансеты знают вкус моллюсков, в то время как могауки едят горные ягоды. Ты видела яркую радугу, светящуюся в небе, Нарра-матта, и знаешь, как один цвет смешивается с другим, словно краска на лице воина. Лист болиголова похож на лист сумаха, ясеня — на каштан, каштана — на липу, а липы — на широколистное дерево, приносящее красный плод в вырубках йенгизов. Но дерево красного плода маленькое, как болиголов! Конанчет — высокий и прямой болиголов, а отец Нарра-матты — дерево с вырубки, приносящее красный плод. Великий Дух разгневался, когда они стали расти вместе. Чуткая жена прекрасно поняла течение мысли вождя. Однако, подавляя страдание, которое испытывала, Нарра-матта ответила с готовностью женщины, чье воображение подстегивали ее переживания:
— То, что сказал Конанчет, правда. Но йенгизы привили яблоко своей земли на колючки из наших лесов, и получился добрый плод!
— Он похож на этого мальчика, — сказал вождь, указывая на своего сына. — Ни краснокожий, ни бледнолицый. Нет, Нарра-матта, что повелел Великий Дух, даже сахем должен исполнить.
— Разве Конанчет скажет, что этот плод нехорош? — спросила жена, поднося с материнской радостью улыбающегося ребенка к его глазам.
Сердце воина было тронуто. Склонив голову, он поцеловал ребенка с такой любовью, какой не в состоянии выразить и менее суровые родители. В эту минуту он, казалось, испытал удовлетворение, глядя на многообещающее дитя. Но когда он поднял голову, его взгляд поймал блик солнца, и выражение его лица полностью изменилось. Сделав шаг в сторону жены, чтобы снова положить ребенка на землю, он повернулся к ней с торжественным видом и продолжил:
— Пусть язык Нарра-матты говорит без страха. Она побывала в вигвамах своего отца и вкусила от их изобилия. Радо ли ее сердце?
Молодая жена медлила. Вопрос принес с собой внезапное воспоминание обо всех тех оживших чувствах, о той нежной заботе и том успокоительном сочувствии, объектом которых она так недавно была. Но эти чувства быстро выветрились, ибо, не решаясь поднять глаза, чтобы встретить внимательный и тревожный взгляд вождя, она сказала твердо, хотя и слабым от неуверенности голосом:
— Нарра-матта — твоя жена.
— Тогда она прислушается к словам своего мужа. Конанчет больше не вождь. Он пленник могикан. Ункас ждет его в лесу.
Несмотря на недавнее заявление молодой жены, она выслушала известие об этом несчастье без обычного спокойствия, свойственного индейской женщине. Сперва казалось, будто ее чувства отказываются понимать смысл этих слов. Удивление, сомнение, ужас и страшная уверенность — каждое из этих переживаний по очереди брало верх, ибо она была слишком хорошо выучена всем обычаям и суждениям народа, с которым имела дело, чтобы не понять опасности, угрожавшей ее мужу.
— Сахем наррагансетов — пленник могиканина Ункаса! — повторила она тихим голосом, словно его звук должен был рассеять какую-то ужасную иллюзию. — Нет! Ункас не тот воин, чтобы повергнуть Конанчета!
— Слушай мои слова, — сказал вождь, касаясь плеча жены, как человек, пробуждающий друга от сновидений. — В этих лесах есть бледнолицый, который, как лис, скрывается в норе. Он прячет свою голову от йенгизов. Когда его люди шли по следу, воя, как голодные волки, этот человек доверился сагамору. То была проворная охота, а мой отец сильно стареет. Он взобрался на ствол молодого пекана126, словно медведь, а Конанчет увел прочь лживое племя. Но он не лось. Его ноги не могут бежать вечно, как проточная вода!
— Зачем же великий наррагансет отдал свою жизнь ради чужого человека?!
— Этот человек — храбрый воин, — возразил сахем гордо. — Он снял скальп вождя!
Нарра-матта снова примолкла. Ошеломленная, она раздумывала о страшной правде.
— Великий Дух видит, что мужчина и его жена из разных племен, — отважилась она наконец заговорить. — Он хочет, чтобы они стали людьми одного народа. Пусть Конанчет покинет леса и пойдет в вырубки с матерью своего сына. Ее белый отец будет рад, а могиканин Ункас не посмеет преследовать их.
— Женщина, я сахем и воин своего народа!
В голосе Конанчета прозвучало суровое и холодное недовольство, которого его спутница не слышала никогда прежде. Он говорил скорее как вождь с женщиной своего племени, нежели с той мужской нежностью, с какой привык обращаться к отпрыску бледнолицых. Слова пали на ее сердце подобно губительному холоду, и скорбь сковала ее уста. Сам вождь еще минуту сидел в суровом спокойствии, а затем, поднявшись с недовольным видом, показал на солнце и кивком приказал своим спутникам продолжить путь. За время, показавшееся трепещущему сердцу той, что следовала за его быстрыми шагами, всего лишь мгновением, они обогнули небольшую возвышенность и еще через минуту стояли перед группой, явно ожидавшей их прихода. Эта угрюмая группа состояла только из Ункаса, двоих его воинов самого свирепого и атлетичного вида, священнослужителя и Ибена Дадли.
Быстро подойдя к тому месту, где стоял его враг, Конанчет занял свой пост у подножия рокового дерева. Указав на тень, еще не обращенную к востоку, он сложил руки на обнаженной груди и принял вид величественной отстраненности. Это было проделано среди глубокой тишины.
Разочарование, невольное восхищение и недоверие — все эти чувства прорывались сквозь маску привычной сдержанности на смуглом лице Ункаса. Он смотрел на своего давно ненавидимого и ужасного врага взглядом, казалось стремившимся обнаружить какие-то скрытные признаки слабости. Было бы нелегко сказать, испытывал ли он в большей степени уважение или сожаление по поводу верности наррагансета своему слову. Сопровождаемый двумя угрюмыми воинами, вождь проследил положение тени с придирчивой дотошностью, и, когда больше не осталось предлога, чтобы подвергнуть сомнению пунктуальность пленника, из груди каждого исторглось согласие перейти к делу.
Подобно осмотрительному судье, чей приговор обусловлен юридическими прецедентами и желающему подтвердить, что в судопроизводстве не было упущений, могиканин сделал знак белым людям подойти ближе.
— Человек дикой и неисправимой натуры! — начал Мик Вулф в своем обычном наставительном и отрешенном тоне. — Час твоего бытия подходит к концу! Приговор вынесен. Ты взвешен на весах и признан очень легким. Но христианское милосердие никогда не иссякает. Мы не можем противиться предписаниям Провидения, но можем смягчить удар по преступнику. То, что ты здесь, чтобы принять смерть, — предписание, вынесенное беспристрастно и внушающее благоговение благодаря таинству. Но далее Небо не требует покорности своей воле. Язычник, у тебя есть душа, и она готова покинуть свою земную обитель для неведомого мира…
До сих пор пленник слушал с вежливостью равнодушного дикаря. Он даже внимательно смотрел на сдержанное воодушевление и крайне противоречивые страсти, светившиеся в глубоких чертах лица оратора с долей такого почтения, какое мог бы проявить к демонстрации одного из так называемых откровений прорицателя своего племени. Но когда священнослужитель заговорил насчет его участи после смерти, его душа обрела ясный и для него безошибочный ключ к истине. Неожиданно положив руку на плечо Мика, он прервал его следующими словами:
— Мой отец забывает, что его сын краснокожий. Перед ним лежит тропа к счастливым охотничьим землям настоящих индейцев.
— Язычник, твоими словами владыка духа обмана и греха произнес свои богохульства!
— Послушай! Видел ли мой отец то, что колышет кустарник?
— Это был незримый ветер, ты, идолопоклонник и несмышленое дитя в теле взрослого мужчины!
— И однако, мой отец разговаривает с ним, — возразил индеец с серьезным, но язвительным сарказмом своего народа. — Смотри! — добавил он высокомерно и даже со злостью. — Тень прошла корни дерева. Пусть лукавый человек бледнолицых отойдет в сторону. Сахем готов умереть!
Мик издал громкий стон подлинной скорби, ибо, несмотря на пелену, которой возбуждающие теории и доктринерские тонкости опутывали его суждения, милосердные порывы этого человека были искренними. Покоряясь тому, что он считал таинственным Промыслом небесной воли, он отошел на небольшое расстояние, преклонив колена на утесе, и его голос был слышен во время всего остального ритуала, возносясь в жаркой молитве о душе осужденного.
Едва священник покинул это место, как Ункас сделал Дадли знак приблизиться. Хотя по натуре этот житель пограничья был, в сущности, человеком честным и добрым, в своих суждениях и предубеждениях он был всего лишь сыном своего времени. Если он и согласился на судилище, отдававшее пленника на милость его неумолимых врагов, то у него хватило достоинства подсказать средство, чтобы защитить мученика от той изощренной жестокости, готовностью легко прибегнуть к которой славились дикари. Он даже добровольно вызвался быть одним из действующих лиц, чтобы подкрепить собственное мнение, хотя, поступая таким образом, совершал немалое насилие над своими природными наклонностями. Поэтому пусть читатель судит о его поведении в этом деле с той степенью снисходительности, которой требует правильное понимание условий страны и обычаев эпохи. Выражение лица свидетеля этой сцены, расположенного к пленнику, смягчилось и на нем даже отразилась готовность отступить от намерения, когда он заговорил. Сперва он обратился к Ункасу:
— Счастливый случай, могиканин, в чем-то с помощью силы белых людей, предал этого наррагансета в твои руки. Верно, что уполномоченные Колонии согласились, чтобы ты по своей воле распорядился его жизнью. Но в груди каждого человеческого существа есть голос, который должен звучать сильнее, чем голос мщения, и это голос милосердия. Еще не слишком поздно прислушаться к нему. Возьми с наррагансета обет верности; больше того, возьми в заложники этого ребенка, за которым вместе с его матерью будут присматривать англичане, и отпусти пленного.
— У моего брата большая душа! — сухо заметил Ункас.
— Не знаю, зачем и почему я прошу со всей серьезностью, но лицо и поведение этого индейца оживляют во мне старые воспоминания и прежнюю доброту! И к тому же здесь один человек, женщина, связанная, я знаю, кое с кем из нашего поселения узами более тесными, чем обычное милосердие. Могиканин, я добавлю добрый дар из пороха и мушкетов, если ты прислушаешься к голосу милосердия и возьмешь клятву с наррагансета.
Ункас с иронической холодностью указал на пленника, проговорив:
— Пусть скажет Конанчет!
— Ты слышишь, наррагансет? Если ты тот самый человек, как я начинаю подозревать, то ты знаешь кое-что об обычаях белых. Говори! Клянешься ли ты сохранять мир с могиканами и закопать топор войны на тропе между вашими деревнями?
— Огонь, спаливший вигвамы моего народа, обратил сердце Конанчета в камень, — был твердый ответ.
— Тогда я могу только проследить, чтобы договоренность была соблюдена, — сказал Дадли с разочарованием. — У тебя свой нрав, и он дает себя знать. Господь милостив к тебе, индеец, и выносит тебе приговор, какой надлежит применить к дикарю.
Он жестом дал знать Ункасу, что закончил, и отошел на несколько шагов от дерева. На его честном лице отражались все его чувства, а взгляд не переставал пристально следить за каждым движением враждебных сторон. В ту же минуту угрюмые помощники вождя могикан, повинуясь знаку, заняли места по обе стороны пленника. Они явно ждали последнего и рокового сигнала, чтобы довершить свое неумолимое намерение. В этот напряженный момент наступила пауза, как будто каждое из главных действующих лиц взвешивало нечто серьезное в глубине своей души.
— Наррагансет ничего не сказал своей жене, — заметил Ункас, втайне надеясь, что его враг, может быть, еще проявит хотя бы какую-то недостойную мужчины слабость в минуту столь сурового испытания. — Она здесь, рядом.
— Я сказал, что мое сердце — камень, — холодно возразил наррагансет.
— Посмотри! Девушка плачет, словно испуганная птичка в листве. Если мой брат Конанчет взглянет, он увидит ту, которую любит.
Лицо Конанчета омрачилось, но он не дрогнул.
— Мы отойдем в кустарник, если сахем боится говорить со своей женщиной под взглядами могикан. Воин не любопытная девушка, чтобы наблюдать скорбь вождя!
Конанчет ощутил желание найти какое-нибудь оружие, которое могло бы повергнуть его врага наземь, но тут тихий шепчущий звук возле локтя так нежно коснулся его слуха, что разом усмирил взрыв страсти.
— Разве сахем не взглянет на свое дитя? — спросил умоляющий голос. — Ведь это сын великого воина. Отчего лицо его отца так потемнело при взгляде на него?
Нарра-матта подобралась к своему мужу не далее чем на расстояние его руки. Раскинув руки, она протянула вождю залог своего былого счастья, словно желая вымолить последний и ласковый взгляд признания и любви.
— Разве великий наррагансет не взглянет на своего сына? — повторила она голосом, прозвучавшим как самые слабые ноты какой-то трогательной мелодии. — Отчего его лицо так омрачилось при виде женщины своего племени?
Даже жесткие черты сагамора могикан выдали, что он тронут. Приказав своим мрачным помощникам зайти за дерево, он повернулся и отошел в сторону с благородным видом дикаря, действующего под влиянием своих лучших чувств. Тогда хмурое лицо Конанчета просветлело. Его глаза искали лицо своей убитой горем и скорбящей супруги, которая меньше переживала по поводу нависшей над ним опасности, чем была опечалена его нерасположением. Он принял мальчика из ее рук и долго и внимательно всматривался в его черты. Подозвав Дадли, в одиночестве наблюдавшего эту сцену, он положил дитя в его объятия.
— Гляди! — сказал он, указывая на ребенка. — Это цветок с вырубок. Он не будет жить в тени леса.
Затем он остановил взгляд на своей трепещущей половине. В этом взгляде присутствовала мужняя любовь.
— Цветок равнинной земли! — сказал он. — Маниту твоего народа отнесет тебя в поля твоих предков. Солнце будет сиять над тобой, а ветры из-за соленого озера будут гнать тучи в сторону лесов. Справедливый и великий вождь не может закрыть свои уши для Доброго Духа своего народа. Мой призывает своего сына охотиться среди храбрецов, отправившихся по вечной тропе. Твой указывает иной путь. Ступай, послушайся его голоса и повинуйся. Пусть твоя душа будет как широкая вырубка. Пусть все ее тени будут возле леса. Пусть она забудет сон, приснившийся ей среди деревьев. Такова воля Маниту.
— Конанчет требует слишком многого от своей жены. Ее душа всего лишь душа женщины!
— Женщины бледнолицых. Теперь пусть она разыщет свое племя. Нарра-матта, твой народ говорит о странных преданиях. Он говорит, что какой-то справедливый человек умер ради людей всякого цвета. Я не знаю. Конанчет — дитя среди хитрецов и мужчина с воинами. Если это правда, он будет искать свою женщину и сына в счастливых охотничьих землях, и они придут к нему. Среди йенгизов нет охотника, способного убить так много оленей. Пусть Нарра-матта забудет своего вождя до того времени, а потом, когда она позовет его по имени, пусть говорит громко, ибо он будет очень рад снова услышать ее голос. Ступай! Сагамор готов отправиться в долгое странствие. Он прощается со своей женой с тяжелым сердцем. Она посадит маленький цветок двойной окраски перед своими очами и будет счастливо наблюдать, как он растет. А теперь пусть она уходит. Вождь готов умереть.
Внимательно слушавшая женщина ловила каждое медленное и взвешенное слово, как человек, воспитанный на суеверных легендах, внимает словам оракула. Но привыкшая к повиновению и выбитая из колеи своим горем, она больше не колебалась. Покидая его, Нарра-матта уронила голову на грудь, а лицо спрятала в одежде. Она прошла мимо Ункаса почти неслышными шагами, но, увидев ее шатающуюся фигуру и быстро обернувшись, он поднял руку высоко в воздух. Ужасные немые стражи тотчас показались из-за дерева и исчезли. Конанчет вздрогнул и, казалось, приготовился нырнуть головой вперед. Но отчаянным усилием овладев собой, он откинулся назад, прислонясь к дереву, и упал в позе вождя, сидящего в Совете. На его лице играла улыбка жестокого торжества, а губы явно шевелились. Ункасу пришлось, задержав дыхание, наклониться вперед, чтобы расслышать:
— Могиканин, я умираю прежде, чем мое сердце смягчилось! Такие слова, произнесенные с трудом, но твердо, дошли до его слуха. Затем последовали два долгих и тяжких вздоха. Один был вновь обретенным дыханием Ункаса, а второй — предсмертным вздохом последнего сахема сокрушенного и рассеянного племени наррагансетов.