Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Долина Виш-Тон-Виш

ModernLib.Net / Приключения: Индейцы / Купер Джеймс Фенимор / Долина Виш-Тон-Виш - Чтение (стр. 22)
Автор: Купер Джеймс Фенимор
Жанр: Приключения: Индейцы

 

 


— Желает ли мой брат снова узнать, что я вижу? — спросил он, выждав после оставшегося без ответа вопроса девушки время, достаточное, чтобы убедиться, что его соратник не расположен ответить.

— Что же видит теперь сахем вампаноа? — спросил Конанчет гордо, не желая показать, что случилось некое происшествие, прервавшее тему их разговора.

— Зрелище, которому не поверят его глаза. Он видит большое племя на тропе войны. Много храбрецов и вождь, чьи отцы сошли с облаков. Их руки в воздухе. Они наносят крепкие удары; стрела проворна, а пуля не видно как летит, но она убивает. Кровь бежит из ран, и она цвета воды. Сейчас он не видит, но он слышит! Вот крик охотников за скальпами, и воины радуются. Духи в блаженных охотничьих землях с радостью выходят встречать убитых индейцев, ибо им знаком крик, издаваемый их сыновьями, когда снимают скальпы.

Выразительное лицо молодого сахема непроизвольно ответило на это описание сцены, через которую он уже прошел. И для столь бывалого человека оказалось невозможным предотвратить быстрый прилив крови к сердцу, которое желания воина всегда заставляют биться сильнее.

— Что еще видит мой отец? — спросил он, причем торжество незаметно закралось в тон его голоса.

— Гонца. А еще он слышит… мокасины женщин!

— Довольно! Метаком, женщины наррагансетов не имеют вигвамов. Их деревни лежат в золе, и они идут вслед за юношами ради пищи.

— Я не вижу ни одного оленя. Охотник не найдет оленины на вырубке бледнолицых. Но кукуруза полна молока. Конанчет очень голоден; он послал за своей женщиной, чтобы поесть!

Пальцы той ладони, которая сжимала топорище томагавка, казалось, погрузились в дерево. Сам сверкающий топор слегка приподнялся, но яростный блеск негодования ослаб, когда гнев молодого сахема улегся и величавое спокойствие опять утвердилось на его лице.

— Хватит, вампаноа, — сказал он, гордо взмахнув рукой, словно преисполнившись решимости больше не позволять себя смущать языку своего коварного соратника. — Мои юноши издадут боевой клич, когда услышат мой голос, и они убьют оленя для своих женщин. Сахем, у меня своя голова на плечах.

Филип ответил на взгляд, сопровождавший эти слова, взглядом, который угрожал местью. Но, подавив гнев со своей обычной мудростью, он покинул холм, напустив на себя вид, изображавший больше сочувствие, чем негодование.

— Зачем Конанчет послал за лесной женщиной? — повторил тот же нежный голос рядом с молодым сахемом с меньшей робостью представительницы другого пола теперь, когда беспокойный дух индейцев тех областей исчез.

— Нарра-маттах, подойди ближе, — приказал молодой вождь, изменив низкий и горделивый тон, которым обращался к своему неутомимому и дерзкому соратнику по оружию, на тон, лучше подходивший для нежного уха, которому предназначались его слова. — Не бойся, дочь утра, ибо те, кто вокруг нас, принадлежат к народу, привыкшему видеть женщин у костра Совета. Теперь взгляни открытыми глазами. Есть ли что-нибудь среди этих деревьев, что напоминает старинное предание? Ты когда-нибудь видела такую долину в своих снах? Не приводил ли к тебе Великий Дух темной ночью вон тех бледнолицых, которых пощадили томагавки моих юношей?

У нее был дикий и неуверенный взгляд, но при всем этом он не был совершенно лишен проблесков пробудившегося разума. До этой минуты она была слишком занята попыткой угадать, зачем ее позвали, чтобы разглядывать окружавшие ее картины природы. Но когда ее внимание так прямо обратили на них, ее глаза схватили каждый предмет в отдельности и все их вместе с четкостью, отличающей тех, чьи способности обостряются опасностью и необходимостью. Перебегая из стороны в сторону, ее быстрые взгляды окинули отдаленную деревню с ее маленьким фортом, строения на ближних участках, пологие зеленеющие поля, благоухающий сад, под тенью листвы которого она стояла, и обугленную башню, высившуюся в его центре, как некий угрюмый памятник, поставленный там, чтобы напоминать зрителю, что неразумно слишком доверяться приметам мира и безмятежности, царившим вокруг. Откинув назад локоны, падавшие ей на виски, недоумевающая женщина озабоченно и в молчании вернулась на свое место.

— Это деревня йенгизов! — сказала она после долгой и выразительной паузы. — Женщина наррагансетов не любит смотреть на вигвамы ненавистного племени.

— Послушай! Лживые слова никогда не входили в уши Нарра-матты. Мой язык говорил как язык вождя. Ты пришла не из сумаха, а из снега. Эта твоя рука не похожа на руки женщин моего племени; она мала, ибо Великий Дух сотворил ее не для труда; она цвета утреннего неба, ибо твои предки родились близ места, где встает солнце. Твоя кровь подобна родниковой воде. Все это ты знаешь, ибо никто не говорил лживо в твои уши. Скажи, ты никогда не видела вигвам своего отца? Разве его голос не нашептывал тебе на языке его народа?

Женщина стояла в позе, которую могла бы принять сивилла111, завороженная и полная внимания, вслушиваясь в темные повеления таинственного оракула112.

— Почему Конанчет задает эти вопросы своей жене? Он знает то, что знает она; он видит то, что видит она; его душа — это ее душа. Если Великий Дух сделал ее кожу другого цвета, то ее сердце он сделал таким же. Нарра-матта не будет слушать лживый язык; она затыкает свои уши, потому что в его звуках обман. Она старается забыть его. Один язык может сказать все, что она желает сказать Конанчету. Зачем ей оглядываться назад в сновидениях, если ее муж — Большой Вождь?

Добрый взгляд воина, когда он посмотрел на открытое лицо говорившей, стал взглядом влюбленного. Жесткость исчезла, а вместо нее осталась побеждающая нежность большого чувства, которое, поскольку оно принадлежит природе, отражается иногда в выражении глаз индейца так же сильно, как оно издавна услаждает общение в более культурных условиях жизни.

— Девушка, — сказал он с ударением после минуты раздумья, словно призывая ее и себя самого к более важным обязанностям, — это тропа войны. На ней одни мужчины. Ты была подобна голубке с нераскрывшимися крыльями, когда я подобрал тебя из гнезда. С тех пор ветры многих зим пронеслись над тобой. Ты никогда не думала о тепле и о пище дома, где провела так много лет?

— В вигваме Конанчета тепло. Ни одна женщина племени не имеет столько мехов, как Нарра-матта.

— Он великий охотник! Заслышав его мокасины, бобры ложатся, чтобы дать себя убить! Но бледнолицые люди владеют плугом. Разве Наметенный Снег не думает о тех, кто оградил забором вигвам ее отца от холода, или о том, как живут йенгизы?

Его юная и послушная жена, казалось, задумалась, но, подняв лицо с выражением радости, которая не могла быть притворной, отрицательно покачала головой.

— Разве она никогда не видела, как пожар разгорается среди вигвамов, или не слыхала криков воинов, когда они врываются в поселение?

— Много пожаров отгорело перед моими глазами. Зола города наррагансетов еще не остыла.

— Разве Нарра-матта не слыхала, как ее отец говорил с Богом йенгизов? Слышишь: он просит милости для своего ребенка?

— Великий Дух наррагансета имеет уши для своего народа.

— Но я слышу более нежный голос! Это женщина из бледнолицых среди своих детей. Разве дочь не слышит?

Нарра-матта, или Наметенный Снег, мягко положила свою ладонь на руку вождя и, не ответив, задумчиво и пристально всмотрелась в его лицо. Ее взгляд, казалось, умолял умерить гнев, который могло разбудить то, в чем она собиралась признаться.

— Вождь моего народа, — продолжила она, ободренная все еще спокойным и добрым выражением его лица, — то, что девушка из вырубок видит в своих снах, она не станет утаивать. Это не вигвамы ее народа, потому что вигвам ее мужа теплее. Это не пища и не одежды хитрых людей, потому что кто же богаче жены Большого Вождя? Это не ее отец, говорящий с их Духом, потому что нет никого сильнее Маниту. Нарра-матта забыла все; она не желает думать о подобных вещах. Она знает, как ненавидеть голодное и жадное племя. Но она видит ту, кого не видят жены наррагансетов. Она видит женщину с белой кожей: ее глаза нежно смотрят на дитя ее снов; это ее глаза, это язык! Он говорит: чего хочет жена Конанчета? Ей холодно? Вот меха… Она голодна? Вот оленина… Она устала? Объятия бледнолицей женщины раскрыты, чтобы индейская девушка могла заснуть. Когда в вигвамах тишина, когда Конанчет и его юноши ложатся, эта бледнолицая женщина начинает говорить. Сахем, она ведет речь не о битвах своего народа, не о скальпах, добытых ее воинами, не о том, как пикоды и могикане боятся ее племени. Она не рассказывает о том, как молодая женщина из наррагансетов должна повиноваться своему мужу, не о том, как женщина должна хранить в вигвамах пищу для утомленных охотников. Ее язык пользуется странными словами. Он зовет по имени могущественного и справедливого Духа, он говорит о мире, а не о войне; он звучит, как тот, что говорит из облаков; он подобен водопаду среди скал. Нарра-матта любит слушать, ибо слова кажутся ей похожими на Виш-Тон-Виша, когда он свистит в лесах.

Конанчет устремил взгляд глубокого и прочувственного интереса на дикое и прелестное лицо существа, стоявшего перед ним. Она говорила с тем серьезным и естественным красноречием, с которым не может сравниться никакое искусство. И когда она замолчала, он ответил, с ласковой, но печальной нежностью положив руку на ее склоненную голову:

— Это ночная птица поет своему птенцу! Великий Дух твоих отцов гневается, что ты живешь в вигваме наррагансета. Его взгляд слишком проницателен, чтобы его можно было обмануть. Он знает, что мокасины, вампум и одежда из меха лгут: он видит цвет кожи под ними.

— Нет, Конанчет, — возразила женщина поспешно и с решительностью, которой ее робость не позволяла ожидать. — Он видит глубже, чем кожа, и знает, какого цвета душа. Он забыл, что одна из его дочерей потерялась.

— Это не так. Орел моего народа был взят в вигвамы бледнолицых. Он был юн, и они научили его петь на другом языке. Его оперение изменило свой цвет, и они думали обмануть Маниту. Но когда дверь оказалась распахнута, он расправил крылья и улетел обратно к своему гнезду. Это не так. Что было сделано, то было хорошо, а то, что будет сделано, — лучше. Подойди! Перед нами прямая тропа.

Сказав это, Конанчет сделал жене знак направиться к группе пленников. Предыдущий диалог происходил в месте, где развалины частично скрывали обе стороны друг от друга. Но так как расстояние было незначительное, сахем и его спутница вскоре оказались лицом к лицу с теми, кого он искал. Оставив свою жену немного в стороне от группы, Конанчет подошел и, взяв не сопротивляющуюся и находящуюся в полубессознательном состоянии Руфь за руку, вывел ее вперед. Он поставил обеих женщин так, что каждая могла вплотную видеть лицо другой. Сильное чувство отражалось на его лице, которое, вопреки хищной маске с боевой раскраской, не могло полностью скрыть его переживаний.

— Вот! — произнес он по-английски, серьезно глядя то на одну, то на другую. — Добрый Дух не стыдится своей работы. То, что он сделал, он сделал. Ни наррагансет, ни йенгизы не могут этого изменить. Вот белокожая птица, прилетевшая со стороны океана, — добавил он, слегка касаясь пальцем плеча Руфи, — а вот птенец, гревшийся под ее крылом.

Затем, сложив руки на обнаженной груди, он, казалось, собрал всю свою энергию, чтобы в сцене, которая, как он знал, должна последовать, мужество не могло изменить ему каким-нибудь поступком, недостойным его имени.

Пленники поневоле не поняли смысла сцены, только что развернувшейся у них на глазах. Так много странных и по-дикарски выглядевших фигур постоянно сновало перед их глазами, что появление еще одной почти не замечалось. Пока она не услышала, как Конанчет говорит на ее родном языке, Руфь не уделяла внимания разговору между ним и его женой. Но образный язык и не менее примечательный поступок наррагансета внезапно самым волнующим образом вывели ее из состояния меланхолии.

Ни одно дитя нежного возраста не представало когда-либо пред очами Руфи Хиткоут, не вызвав в ее памяти мучительного воспоминания об образе потерянного ею ангельского дитяти. Жизнерадостный детский голос, достигавший ее слуха, отдавался острой болью в ее сердце. Как и намек, пусть самый отдаленный, на людей или случай, сходный с печальными событиями ее собственной жизни, не мог не усиливать никогда не умиравшего биения материнского сердца. Ничего удивительного поэтому, что, когда она очутилась в ситуации и обстоятельствах, описанных выше, природа заговорила в ней со всей силой и ее душа ухватила проблески, какими бы туманными и неясными они ни были, правды, уже предугаданной читателем. Все же верного ключа к разгадке недоставало. Воображение постоянно рисовало ей дитя в образе невинного ребенка, каким оно было вырвано из ее объятий. А сейчас, хотя столь многое совпало с разумными ожиданиями, мало что отвечало давно и любовно лелеемой картине. Заблуждение, если можно так назвать столь святое и естественное чувство, укоренилось слишком глубоко, чтобы освободиться от него в один миг. Вглядываясь пристально, долго, серьезно и с выражением, изменявшимся с каждой сменой чувств, она держала незнакомку на расстоянии вытянутой руки, то ли желая удержать ее, то ли не допустить близко к сердцу, которое по праву могло принадлежать другой.

— Кто ты? — спросила мать голосом, дрожавшим от чувств, по природе столь священных. — Скажи, таинственное и прелестное существо, кто ты?

Нарра-матта обратила испуганный и умоляющий взгляд на застывшую и невозмутимую фигуру вождя, как бы ища защиты у того, у кого привыкла находить ее. Но иное чувство овладело ее душой, когда она услышала звуки, слишком часто ласкавшие ее слух в детстве, чтобы их можно было забыть. Смятение исчезло, и ее гибкое тело приняло позу напряженного и завороженного внимания. Голова склонилась набок, словно слух старался впивать повторяющиеся звуки, хотя ее озадаченный и восторженный взгляд все еще искал лицо мужа.

— Лесное видение! Ты не хочешь отвечать? — продолжала Руфь. — Если в твоем сердце есть почитание Бога Израиля, ответь, чтобы я признала тебя!

— Тсс! Конанчет! — пробормотала жена, на чьем лице румянец радостного и дикого удивления выступил еще отчетливей. — Подойди ближе, сахем, ибо дух, который говорит с Нарра-матта в ее снах, рядом.

— Женщина йенгизов! — сказал муж, с достоинством подходя к этому месту. — Сдунь завесу облаков с твоих глаз… Жена наррагансета! Взгляни как следует. Маниту твоего племени говорит громко. Он велит матери признать свое дитя!

Руфь не могла больше медлить. Из ее уст не вырвалось ни звука, ни восклицания, но, когда она прижала к сердцу податливое тело вновь обретенной дочери, казалось, будто она силилась слить оба тела в одно.

Крик радости и изумления всколыхнул всех вокруг нее. Затем явилось доказательство могущества природы, когда оно пробуждается во всей силе. Возраст и молодость одинаково признали эту силу, и недавние тревоги были забыты в чистой радости такой минуты. Даже душа высокомерного Конанчета была потрясена. Воздев руку, с запястья которой все еще свисал окровавленный томагавк, он закрыл лицо и, отвернувшись, чтобы никто не увидел слабость столь великого воина, заплакал.

ГЛАВА XXVI

Безумец видит больше чертовщины,

Чем есть в аду.

«Сон в летнюю ночь»113

Покинув холм, Филип созвал своих вампаноа и с помощью послушного и жестокого Аннавона, дикаря, который в более возвышенных обстоятельствах мог бы показать себя способным соратником Цезаря114, покинул поля Виш-Тон-Виша. Привыкшие к этим внезапным вспышкам нрава своих вождей, приверженцы Конанчета, не терявшие сдержанности и в более сложных обстоятельствах, без удивления и тревоги наблюдали, как тот уходит. Но когда их собственный сахем появился на земле, еще красной от крови сражавшихся, и объявил о своем намерении бросить добычу, представлявшуюся более чем наполовину завоеванной, его выслушали не без ропота. Власть индейского вождя далека от деспотической, и, хотя есть основание думать, что ее часто подкрепляют, если не порождают, случайные причины вроде рождения и происхождения, она находит главную опору в личных качествах правителя. К счастью для вождя наррагансетов, даже его прославленный отец, несчастный Миантонимо, не добился такого высокого авторитета за мудрость или отвагу, как тот, что был честно завоеван его молодым сыном.

Грозные взгляды, редко не доводившие угрозу до исполнения, заставили утихомириться дикарский нрав и жгучее желание мести даже самого смелого из подчиненных ему; не было среди них и такого, кто при вызове смело встретит гнев или противостоит красноречию своего вождя и не уклонится от соперничества, в котором, как научило их думать привычное уважение, шансы на успех были далеко не равными. Меньше чем через час после того, как Руфь прижала к груди свое дитя, захватчиков уже не было. Мертвых из их отряда унесли и погребли со всей обычной заботливостью, чтобы ни один скальп воина не остался в руках его врагов.

Для индейцев не было необычным уходить, удовлетворившись результатами своего первого удара. Их военный успех так сильно зависел от внезапности нападения, что чаще им случалось отступать из-за его неудачи, чем одерживать победу благодаря упорству.

Пока бушевала битва, их храбрость равнялась всем ее опасностям. Но для людей, ставивших себе в заслугу умение воевать, вовсе не удивительно идти на риск не более, чем это оправдывалось самым трезвым благоразумием. Поэтому, когда стало известно, что враг исчез в лесу, жители деревни были скорее готовы поверить, что это явилось результатом их собственного мужественного сопротивления, чем искать мотивы, которые могли показаться не столь лестными для их самоуважения. Отступление посчитали вполне естественным, и, хотя осмотрительность предостерегала от преследования, ловкие и крепкие на ноги разведчики были посланы по следам врагов как для того, чтобы предупредить новые неожиданности, так и для того, чтобы позволить силам Колонии узнать, из какого те племени и какое направление избрали.

Затем наступила пора торжественных ритуалов и глубокой печали. Хотя отрядам под командой Дадли и лейтенанта посчастливилось выйти из боя с немногими несущественными ранами, солдаты, возглавляемые Контентом, за исключением уже поименованных, пали до единого человека. Смерть поразила разом двадцать самых способных мужчин этой изолированной и простой общины. В обстоятельствах, когда победа оказалась такой бесплодной и так дорого купленной, чувство скорби было гораздо более сильным, чем радости. Воодушевление приняло обличье смирения, и хотя эти люди сознавали свою заслугу, они тем более ощущали свою зависимость от силы, на которую не могли повлиять и которой не могли понять. Суждения фанатичных приверженцев религии приняли еще более экзальтированный характер, и конец дня ознаменовался проявлением особенно преувеличенных впечатлений колонистов в такой же мере, в какой его начало — ужасами насилия и крови.

Когда один из наиболее энергичных разведчиков вернулся с известием, что индейцы ушли через лес, оставив множество следов, — верный признак, что они не замышляли новой засады вблизи долины и что их выследили на много миль обратного пути, обитатели деревни вернулись в свои привычные жилища. Мертвых затем разобрали те, кто предъявил наибольшее право на то, чтобы выполнить последний долг любви; и было бы справедливо сказать, что скорбь поселилась почти в каждом доме. В такой ограниченной общине все были связаны узами крови, а где их не было, жизненные привязанности были такими тесными и естественными, что никто не вышел из боя без ощущения, что события дня навеки лишили его того, от кого частично зависело его благополучие или счастье.

На исходе дня маленький колокол вновь призвал общину в церковь. По этому торжественному случаю отсутствовали лишь немногие из тех, кто еще был жив, чтобы услышать его звуки. Минута, когда Мик поднялся для молитвы, была минутой общего и сильного чувства. Места, которые так недавно занимали те, кто пал, теперь пустовали и походили на многочисленные красноречивые пропуски в описании того, что произошло, выражая гораздо больше, чем любой язык может передать. Обращение Мика к Богу было в его обычном духе высокопарного благочестия, где загадочное проникновение в скрытые цели Провидения странным образом смешивалось с более понятными нуждами и страстями человека. Приписывая небесам славу победы, он в то же время говорил с высокомерным и претенциозным смирением, присущим орудию их могущества. И хотя он как будто признавал, что его прихожане с избытком заслужили тяжкий удар, обрушившийся на них, было здесь и очевидное неприятие сил, посредством коих он был нанесен. Принципы сектанта так своеобразно смягчались чувствами жителя пограничья, что человеку, искушенному в аргументировании, не составило бы труда обнаружить изъяны в рассуждениях этого ревнителя веры. Но поскольку столь многое было окутано метафизическим туманом и столь много было общих мест вероучения, то все слушатели без исключения так примеряли на себя то, что он проповедовал, что это явно приходилось каждому по душе.

Проповедь была такой же импровизацией, как и молитва, если столь натасканный и закосневший в своем мнении ум способен на какую-то импровизацию. Она заключала во многом одно и то же и лишь немного меньше риторики. Потерпевшим членам общины хотя и внушалось, что они явились сосудами, особо отмеченными ради некой великой и славной цели Провидения, было ясно сказано, что они заслуживают гораздо более тяжких напастей, чем та, что обрушилась на них сейчас. Им напомнили, что их долг даже желать осуждения, дабы прославить Того, кто сотворил небо и землю! Затем они услыхали утешительный вывод, который благоразумно наставлял их ожидать, что, хотя, рассуждая отвлеченно, в этом и состоят обязанности настоящего христианина, но имеются веские основания считать, что все, кто прислушивается к столь чистым учениям, будут помянуты с особым благорасположением.

Такой полезный служитель храма, как Мик Вулф, не забывал и о практическом приложении своего учения. Правда, он не показывал никакой зримой эмблемы креста, дабы возбудить своих слушателей, и не поощрял их пускать охотничьих собак по следу врагов. Но крест достаточно часто присутствовал перед их духовным взором благодаря постоянным намекам на его заслуги, а на индейцев указывалось как на орудия, посредством коих великий отец зла надеется добиться, чтобы «плевелы не расцвели подобно розам, издавая божественное благоухание». Открыто назывались имена Филипа и Конанчета и делались некоторые темные намеки на то, что личность первого не более чем обитель Молоха, в то время как подходящего духа, управляющего физическими силами второго, слушателю предоставлялось вообразить среди любой из еще более злых сил, упоминаемых в Библии. Любые сомнения насчет правомочности противоборства, которые могли бы овладеть чувствительной совестью, отметались смелой и решительной рукой. Однако не было и попытки оправдать его, ибо все затруднения этого рода разрешались посредством следования безоговорочным обязанностям долга.

Некоторые искусные намеки на то, как израильтяне изгнали захватчиков из Иудеи, сослужили хорошую службу в этой особой части проповеди, так как было нетрудно убедить людей, столь сильно ощущавших импульсы религиозного подъема, что их воодушевление праведно. Опираясь на это преимущество, мистер Вулф не проявлял желания уклониться от главного вопроса. Он утверждал, что если царство истинной веры нельзя учредить никакими иными средствами, — обстоятельство, как он считал, достаточно очевидное для всякого понимающего, — то долг молодых и старых, немощных и сильных объединиться, дабы помочь покарать прежних хозяев страны посредством того, что он именовал гневом оскорбленного Бога. Он говорил об ужасном побоище прошлой зимы, когда не щадили ни возраста, ни пола, как о победе правого дела, поощряющей продолжать его с не меньшим упорством. Затем, что не было чемто необычным в эпоху столь примечательную в отношении религиозных тонкостей, Мик неожиданно переключился на иную тему и вернулся к более мягким и очевидным истинам, пронизывающим учение Того, защитником чьей Церкви он себя провозглашал. Он наставлял слушателей блюсти жизнь в смирении и милосердии, после чего милостиво отпустил их по домам со своим благословением.

Члены общины покинули помещение с чувствами людей, считающих себя взысканными особыми и необыкновенными духовными узами с Творцом всяческой истины, так что войско самого Магомета едва ли пребывало под меньшим влиянием фанатизма, чем эти ослепленные поборники религии. Ведь было нечто столь лестное для слабой натуры человека в том, чтобы примирить их злобу и их мирские интересы с религиозным долгом, что это не должно вызывать удивления, если мы добавим, что большинство из них было полностью готово стать орудием мести в руках любого смелого предводителя. Пока жители поселения таким образом переживали борьбу столь противоречивых страстей, вечерние тени постепенно упали на их деревню, а затем тьма явилась быстрой поступью, какой она следует за заходом солнца в низких широтах.

За некоторое время до того, как тени деревьев приняли причудливые и преувеличенные очертания, предшествующие последним лучам светила, а люди еще внимали своему пастырю, одинокий человек расположился на головокружительной высоте, откуда мог следить за передвижениями жителей деревни, сам не будучи объектом наблюдения. Короткий выступ горы врезался в долину со стороны, ближайшей к дому Хиткоутов. Небольшой низвергающийся ручей, который таяние снега и редкие обильные дожди этого климата периодически превращали в поток, проточил глубокий овраг в ее скалистой груди. Время и постоянное действие воды, а также зимние и осенние бури превратили многие участки этого оврага в дико выглядящие картины человеческого жилья. Однако здесь было одно особое место, откуда более тщательный обзор округи, чем то позволяло расстояние до домов поселения, помогал обнаружить гораздо более верные признаки приложения человеческих рук, чем предоставляло воображаемое сходство фантастических углов и случайных сочетаний.

Как раз в том месте, где изгиб горы позволял наилучшим образом обозревать долину, скалы принимали самый дикий, самый запутанный и, следовательно, самый благоприятный вид для сооружения какого-нибудь жилья, если было желательно избежать любопытных глаз поселенцев и в то же время обладать преимуществом наблюдать за их жизнью. Отшельник избрал бы эту точку как место, подходящее для отдаленного и спокойного созерцания мира и одновременно во всех отношениях пригодное для уединенных размышлений и аскетических молитв. Всякий, кому приходилось проезжать мимо узких и размытых водой виноградников и лугов, омываемых Роной, прежде чем эта река приносит свою дань Женевскому озеру, видел подобное место, нависающее над селением Сен-Морис в кантоне Вале и занятое одним из тех, кто посвятил свою жизнь затворничеству и алтарю115. Но в швейцарской обители отшельника присутствует некая атмосфера нарочитости, не свойственная месту, о котором пишем мы, ибо один расположился на своем высоком и узком ложе, словно желая показать миру, в каких опасных и ограниченных пределах можно поклоняться Богу, тогда как другой искал свободы ради полного одиночества, с самой ревностной осмотрительностью добиваясь скрытности. Маленькая хижина приткнулась к скале под косым углом. Была проявлена забота, чтобы окружить ее такими естественными предметами, которые давали мало оснований опасаться, что о ее истинном назначении может узнать кто-то, кто никогда не взбирался на труднодоступный выступ, на котором она стояла. Свет проникал в это примитивное и скромное жилище через оконце, выходившее к оврагу, а низкая дверь открывалась в сторону, ближнюю к долине. Постройка была частично из камня, а частично из бревен, с кровлей из коры и дымоходом из глины и жердей.

Человек, который, судя по его суровому и мрачному лицу, был подходящим хозяином для столь уединенной обители, в названный час сидел на камне на самом продолговатом выступе горы и на месте, откуда глаз охватывал наиболее обширный и менее всего заслоняемый вид на человеческое жилье в отдалении. Камни были навалены таким образом, чтобы спереди возник небольшой бруствер, так что если бы какой-нибудь блуждающий взгляд скользнул по поверхности горы, было маловероятно, чтобы он обнаружил присутствие человека, вся фигура которого, за исключением верхней части, была по-настоящему скрыта.

Было бы трудно сказать, разместился ли этот отшельник таким образом, чтобы позволить себе привычное и воображаемое общение с маленьким мирком долины, или сидел на своем посту на страже. По его виду было похоже, что он предавался каждому из этих занятий, ибо временами его взгляд становился печальным и более мягким, как будто его душа находила отраду в естественной для человека благожелательности, а временами лицо угрюмо хмурилось и губы сжимались сильнее обычного, как у человека, ищущего опору в своей прирожденной решимости.

Уединенность места, атмосфера всеобщего покоя, царившая наверху, безграничный ковер из листьев, расстилавшийся перед глазами с этой высокой точки, и безмолвное дыхание лесного массива соединились, чтобы придать величие этой сцене. Фигура хозяина оврага была так же неподвижна, как любой другой предмет, доступный зрению. Она казалась высеченной из камня во всем, кроме цвета и выражения. Локоть опирался на маленькое ограждение спереди, а ладонь подпирала голову. На расстоянии полета стрелы взгляд мог легко принять его не более чем за еще одно из случайных подражаний, выточенных в скале вековыми переменами. Прошел час, но ни одна конечность не шевельнулась, ни одна мышца не расслабилась. То ли созерцание, то ли терпеливое ожидание какого-то предусмотренного события, казалось, приостановили обычные жизненные функции. Наконец, это необычайное бездействие прервалось. Сперва в кустах наверху послышался шорох, не громче, чем тот, что произвел бы прыжок белки. За ним последовал треск веток, а затем кусок скалы стал падать с обрыва, пока не пролетел над головой все еще неподвижного отшельника и не упал с шумом, отозвавшимся чередой откликов эха из пустот под этим местом внизу в овраге.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37