– Спрашивать тебя будут! Ножик к глотке и… Как ее звали?
– Настя.
– Вот и ты у них весь свой срок будешь – «Настя»!
Поезд замедляет ход. Милиционер видит название станции, вскакивает, продирается к выходу. Мишка придерживает его за рукав:
– Погоди… Я еще спросить хотел…
– Пошел ты! – вырывается от него сержант. – Из-за тебя остановку свою проехал! Нашкодят, сволочи, а потом…
И выскакивает из вагона. А поезд увозит Мишку далеко.
***
На кухне Нина Елизаровна держит поднос с чайной посудой и спрашивает Евгения Анатольевича:
– Донесем?
У него руки заняты чайником, заваркой, тортиком…
– Вдвоем-то? – улыбается Евгений Анатольевич.– Да запросто!
Они осторожно выбираются из кухни.
– Знаете, Женя… Может быть, мне действительно съездить к вам ненадолго? Я так давно не была на море! Вы мне завод покажете…
Евгений Анатольевич счастливо прикрывает глаза, наклоняется и целует Нине Елизаровне руку, держащую поднос.
– Адом пока возглавит Лида, – шепчет ему Нина Елизаровна. – Так сказать, пробный шар…
Когда они садятся за стол, Виктор Витальевич поднимает рюмку:
– А теперь – за Лидочкин отпуск! За Лидочкин Адлер! Нина Елизаровна, Настя и Евгений Анатольевич переглядываются.
– Нет, – решительно говорит Лида. – За отпуск мы пить не будем. Тем более за Адлер.
– Но тебе же на работе дали отпуск?!
– Да. И я постараюсь использовать его на поиски другой работы.
– Я прошу объяснений! – требует Виктор Витальевич.
– Ну не хочет Лидочка ехать в этот вонючий Адлер! – резко говорит Нина Елизаровна. – Наверное, у нее есть свои соображения.
– Какие еще соображения?! Пусть скажет!
– «А из зала кричат – давай подробности!» – поет Настя. – Действительно! Какие у простого советского человека секреты от коллектива?! Общественное превыше личного! Да, Виктор Витальевич?
– Тебя вообще пока никто не спрашивает, сопливка!
Александр Наумович шлепнул рюмку водки, жестко сузил глаза:
– Я попросил бы вас, Виктор Витальевич, разговаривать с моей дочерью в ином тоне.
– Все, все, все! – вскакивает Лида. – Сашенька! Не обращайте внимания… А ты, папа, не смей цепляться к Насте! К вопросу об отложенном отпуске!
Лида достает из комодика пятьдесят рублей и яркий пакет с купальником. Проходит в комнату Бабушки, кладет пятидесятку на столик у кровати:
– Бабуля! Милая… Я возвращаю тебе эту дотацию, которую наверняка у тебя выпросила для меня мама… Это раз! Второе. – Лида подходит к столу, обнимает сзади Настю за плечи: – Настюха! Прими в дар купальничек. Не обессудь, старушка, Гонконг, дешевка, всего пятьдесят рэ. Но от чистого сердца.
– Что ты, Лидуня, – растроганно произносит Настя. – Купальник – прелесть! О таком мечтать и мечтать… Просто он мне сейчас совсем ни к чему.
– К лету, Настюшка. Бери!
– К лету – тем более… Не нужно, Лидуня. Оставь себе, родная.
– Почему? – огорчается Лида.
– Да потому, что я уже месяца полтора-два как беременна. Представляешь, как я буду выглядеть летом? – улыбается ей Настя.
Над столом нависает жуткая тишина…
…Бабушка смотрит в большую комнату. Тревожно вздрагивает правый уголок беззубого рта. Она поднимает руку, цепляется за веревку от рынды и…
Бом-м-м!!! – медный гул тревожно заполняет квартиру.
Настя бросает взгляд на часы и включает телевизор.
***
Неподалеку от Настиного дома из уличной урны валит дым, вырываются языки пламени. Продрогший и нетрезвый Мишка методично вырывает из Уголовного кодекса страницу за страницей, бросает их в полыхающую урну.
– Хулиган! – несется из форточки на третьем этаже. – Вот я сейчас в милицию позвоню!
Мишка поднимает печальные глаза, бормочет себе под нос:
– Вали, тетка… Звони. Я уже в тюрьме…
***
На экране телевизора Хрюша склочничает со Степашкой, а «дядя Володя» сладким голосом изрекает тоскливые дидактические истины…
Со своего ложа Бабушка неотрывно следит за экраном.
Теперь за столом все сидят так, чтобы не перекрывать Бабушке телевизор. Первый шок от Настиного сообщения прошел, и в комнате стоит дикий гам. Только Евгений Анатольевич испуганно помалкивает, не считая себя вправе вмешиваться в чужие семейные дела…
– Я сейчас же звоню прокурору района – это мой старый товарищ, – и мы этого мерзавца изолируем минимум лет на десять! – говорит Виктор Витальевич.
– Так я его вам и отдам! Держите карман шире! – заявляет ему Настя. – И про десять лет не смейте врать! Статья сто девятнадцатая, часть первая, – до трех лет! И все!
– А мы оформим это как изнасилование!
– А я на вас – в суд за клевету! И не лезьте не в свое дело!
– Но он же тебя предал!!! – кричит Нина Елизаровна. – Он посмел усомниться…
– Он перетрусил, мама! Испугался, и от страха, как дурак…
– Нужно немедленно организовать аборт! – заявляет Виктор Витальевич. – Лида, у тебя есть свой доктор по этому профилю?
– Откуда?!
– Но ты же взрослая женщина…
– У меня хахаль был достаточно опытный и осторожный!
– Хорошо. Достанем. Аборт необходим!
Александр Наумович выпивает рюмку водки, складывает из своих длинных музыкальных пальцев выразительную фигу и сует ее под нос Виктору Витальевичу.
– Молодец, папуля! – восхищается Настя. – Ешь кинзу!
– Яблочко от яблоньки… – язвит Виктор Витальевич.
– Ну зачем же так? – брезгливо говорит Евгений Анатольевич.
– А вы-то тут при чем? – взрывается Виктор Витальевич.
– Он при чем! Он при чем! Он – мамин друг! – кричит Настя.
– Но почему Настя?! Почему она?! – бьется в истерике Лида. – Это я… я должна была! Сейчас моя очередь рожать!
– Лидка, милая, прости меня… Так получилось… – умоляет ее Настя. – Я этого сама хотела! Очень! Очень! Очень!
– Как ты можешь говорить об этом так бессовестно?! – стонет Нина Елизаровна. – Этого стесняться надо!
– Да почему?! Почему, черт бы вас всех побрал?! – орет Настя. – Я хочу родить ребеночка – чего я должна стесняться?!! Ты двоих родила – не стеснялась же?!
– Я от мужей рожала! – В защиту своей нравственности Нина Елизаровна широким жестом обводит стол с мужьями.
– Тебе никто не мешает еще раз родить от Евгения Анатольевича! Пожалуйста!
– Дура! Замолчи сейчас же! – в ужасе кричит Нина Елизаровна.
– В конце концов, это отвратительно и противоестественно, – говорит Виктор Витальевич. – Забеременеть в пятнадцать лет…
Александр Наумович выпивает рюмку, закусывает и замечает:
– Вот если бы вы, Виктор Витальевич, забеременели – это было бы и отвратительно, и противоестественно. А девочка в пятнадцать лет… Чуть рановато… Но – ничего страшного.
– Может быть, для вашего племени и ничего страшного, но вы живете в России, сударь! И извольте этого не забывать!
– Послушайте, вы ведете себя уже непристойно, – неожиданно твердо говорит Евгений Анатольевич. – Эдак можно бог знает до чего договориться.
Но Виктора Витальевича уже не остановить:
– Что же это вы, Александр Наумович, в прошлом году со своей мамашей, сестричкой, ее мужем и племянниками туда не выехали? Где же ваш хваленый «голос крови»?
Александр Наумович улыбается, наливает себе водки и выпивает.
– Мой «голос крови» – в любви к моей дочери. К Ниночке – женщине, которая ее родила… К вашей Лиде, которая при мне стала хорошим взрослым человеком… И в дурацком, чисто национальном, еврейском оптимизме – в извечном ожидании перемен к лучшему.
– Папочка… – Настя целует отца в лысину. – Кинзу хочешь?
Виктор Витальевич вздыхает и скорбно произносит:
– О чем может идти речь, когда великую страну раздирают пришлые, чуждые и изначально безнравственные…
– Да заткнись ты! – рявкает Лида. – Что за гадость ты мелешь?! И отодвинься сейчас же! Ты Бабушке перекрываешь телевизор.
– Что же делать?! Что же с Настенькой-то делать? – заламывает руки Нина Елизаровна. – Женя! Ну хоть вы-то…
– Наше поколение… – не унимается Виктор Витальевич.
– Плевать я хотела на ваше поколение! – кричит ему Настя. – Я свое поколение выращу! Такое, какое вам и не снилось!
Александр Наумович выпивает рюмку водки, берет Настю за уши, притягивает к себе и целует в нос. Так, как это делала Нина Елизаровна. И спрашивает тихо и серьезно:
– А кого ты хочешь – мальчика или девочку?
Тут Настины глаза наполняются слезами. Чтобы не заплакать, она усмехается, смотрит на мать, на Лиду, на Евгения Анатольевича и говорит:
– Девочку.
***
Неотвратимо, как статуя поддавшего Командора, Мишка приближается к Настиному дому…
***
На кухне тихо плачет Нина Елизаровна:
– …и опять у нас роман не получается… Только что-нибудь решу – все опрокидывается. Почему так не везет, Женечка?
– Ничего не опрокинулось, Ниночка… Ничего не изменилось! – обнимает ее Евгений Анатольевич.
Господи, Женя!.. Как же вы не понимаете, что изменения произошли чудовищные и необратимые! Одно дело, когда еще час назад я была матерью двух взрослых дочерей – и это придавало даже некоторую пикантность, – а другое, когда в одно мгновение я превращаюсь в старуху, в бабушку!.. – И Нина Елизаровна снова начинает плакать.
– Какая вы бабушка?! Что вы говорите! Настя родит, дай ей Бог, только в июне. Ко мне мы должны поехать…
– Женя! Вы с ума сошли! Даже на два дня я не смогу оставить беременного ребенка!
***
Мишка подходит к Настиной квартире, нажимает на звонок и не отпускает, пока по ту сторону двери не раздается раздраженный голос Нины Елизаровны:
– Неужели никто не слышит звонка?!
Раздается щелчок, дверь открывается, и Мишка говорит:
– Я люблю ее, Нина Елизаровна.
Из квартиры несутся шум, крики.
Нина Елизаровна выходит на лестничную площадку, прикрывает за собой дверь.
– Я люблю ее, – повторяет Мишка. – Я без нее… Пусть посадят, пусть зарежут там… Позовите ее…
– Ты ее предал.
– Я больше не буду, – вдруг по-детски говорит Мишка.
– Будешь. Один раз предал – еще предашь. Это закон. И потом, ты уверен, что она именно от тебя беременна?
Нина Елизаровна уходит в квартиру. Оскорбительно щелкает замок.
Со звериным воем Мишка барабанит в дверь кулаками…
***
Страшный стук несется по всей квартире.
– Я морду набью этому подонку! – возмущается Виктор Витальевич.
– Он два года в десантных войсках отслужил. Он вас на куски разорвет, – с удовольствием говорит Настя.
– Тогда милицию вызвать. – Виктор Витальевич берет трубку.
– Положи трубку на место! – приказывает Нина Елизаровна.
Стучит Мишка кулаками в дверь, вопит истошно…
– Что ты мучаешь его, Настя?! – кричит Лида.
Пьяненький Александр Наумович наполняет водкой две рюмки:
– Я бы с удовольствием с ним познакомился.
– Ничего интересного, папа. Слабый, бесхарактерный, не очень умный, – говорит Настя. – Наверняка поддатый сейчас. Постучит немного, выйдут соседи по площадке, отправят его в каталажку.
– Нет. Этого допускать нельзя. – Евгений Анатольевич встает из-за стола. – Это постыдно. Как его зовут?
– Мишка… – Настя не на шутку встревожена.– Осторожней, Евгений Анатольевич! Он все приемы знает.
– Нуда авось… – И Евгений Анатольевич направляется к двери.
***
Полумертвый, высохший бабушкин мозг заполняется страшным стуком. Челюсть отвалилась, рот кривится в беззвучном вопле, стекает слюна на подбородок, в широко открытых глазах дикий ужас…
***
– Настя-а-а!.. – кричит Мишка и молотит в квартиру. Но тут дверь неожиданно распахивается, и Мишка видит перед собой Евгения Анатольевича, который говорит ему:
– Михаил, ты бы вел себя поприличнее. А то ты этим только Настю расстраиваешь. А в ее положении сейчас, сам понимаешь, огорчаться нельзя ни в коем случае.
– Ах ты ж, козел старый! Я счас из тебя, курва, такую макаку сделаю – по чертежам не соберут, падла!.. – орет Мишка.
– Ну что же ты так нервничаешь? Приди завтра, трезвенький, поговори как человек. А то соседи сейчас выйдут и отправят тебя куда следует.
– Как же! Выйдут! Никто носа не высунет! Ну, иди, иди сюда, бздила!
– Тьфу ты, Боже мой… Ну как с тобой разговаривать, Миша?
– Да кому ты нужен, сука, со своими разговорами?!
– Вот это верно, – опечаленно говорит Евгений Анатольевич. – Видать, разговорами не обойтись.
Не успевает Мишка принять боевую стойку каратиста, как Евгений Анатольевич дважды резко бьет его в солнечное сплетение – слева и справа.
Он подхватывает падающего, теряющего сознание Мишку, заботливо усаживает его на ступеньки, садится рядом и обнимает его за плечи:
– Ну, все… Все. Успокойся, сынок. Сейчас пройдет… Это ненадолго…
***
Часам к двенадцати ночи обессиленные Нина Елизаровна, Настя и Лида, уже переодетые в старенькое, домашнее, с измученными лицами, сидят за опустевшим столом с грязной посудой, остатками еды и пустыми бутылками.
Бабушкина комната прикрыта.
Лида выливает себе в рюмку остатки коньяка.
Нина Елизаровна нервно трет виски – мучается головной болью.
Настя достает пачку «Пегаса».
– О ребенке подумай, – негромко говорит Лида.
Настя благодарно ей улыбается, комкает пачку и бросает в кучу грязной посуды. И видит на комодике отцовский кларнет.
– Папа опять кларнет забыл…
– Ах, молодец Маринка! – потягивает коньяк Лида. – Ах, хваткая девка! Мощнейшая провинциальная закваска! А ведь какой серенькой мышкой приехала к нам на первый курс!
– Что же делать с квартирой? Надо что-то с квартирой решать, – трет виски Нина Елизаровна. – Появится маленький…
– Маленькая, – поправляет ее Настя.
– Деньги, деньги… – говорит Лида. – Сейчас за деньги…
– Ма, давай красное дерево толкнем – на него жуткие цены сейчас! – оживляется Настя.
– А на что не жуткие? – усмехается Лида.
– Единственное, что от дедушки осталось, – грустно говорит Нина Елизаровна. – Да и не купит никто в таком виде. Реставрировать надо. Опять деньги! Господи-и-и! Да когда же мы жить-то начнем по-человечески?! Ну сколько можно? Ну смешно же прямо! Говорят, говорят, говорят! Уши ведь уже вянут!
***
Не спит Бабушка – внимательно слушает. С тоской оглядывает свою широченную кровать красного дерева… .
***
– Ладно тебе, мамуль… – Настя прижимается щекой к руке Нины Елизаровны. – И так разместимся как-нибудь.
– Мам, у нас выпить нечего? – спрашивает Лида.
– После Александра Наумовича? Ты с ума сошла.
– Спокуха, девочки! – И Настя достает из-за дивана бутылку с итальянским вермутом. – Когда я увидела, что папа уже в мажоре, я тут же заныкала это.
На дне бутылки плещется граммов сто, не больше. Настя разливает «Чинзано» по двум рюмкам – сестре и матери.
– Вуаля! Кто – добытчик? Кто – волчица?!
– А себе, волчица?
– В глухой завязке. Или дети, или поддача!
– Мамуля, давай треснем за Настюху и… Пей, пей, мама! И будем исходить из реальных возможностей… Нам надеяться не на кого.
– Будь счастлива, дочура, – смахивает слезу Нина Елизаровна.
– Настюхочка! Будь здорова, киска! Вперед! – Лида выпивает свою рюмку. – Внимание! Только следите за мыслью. Если шкаф поставить вот так… А мамин диван сюда…
– Правильно! – кричит Настя. – То здесь встанет кроватка! Да?
– Оф корс, май систер! Стеллаж запихивается в нашу комнату…
– А комодик? – спрашивает Нина Елизаровна.
– На помойку! Тогда Настина раскладушка совершенно свободно встает рядом с кроваткой и…
– Ну правильно, – прерывает Лиду Нина Елизаровна. – И судно с бабушкиными делами можно будет выносить только мимо маленького.
– Ма-лень-кой!.. Сколько раз тебе говорить!
– Какая разница, если ребенок будет постоянно дышать миазмами?!
– Чем? – Настя впервые слышит это слово.
– Ну, что в судне бывает из-под Бабушки.
– А-а-а… Но не вечно же это будет? Когда-то же придет и конец. – И тут, судя по тому, как одновременно замолчали мать и сестра, Настя понимает, что этого говорить не следовало. – То есть я хотела сказать…
– Ну что ты за сучка, Настя! – зло говорит Лида. – Как у тебя язык повернулся?!
– Это же твоя Бабушка… – тихо говорит Нина Елизаровна.
– Сами же говорили: «исходя из реальных возможностей»… – виновато бормочет Настя.
***
В своей комнате Бабушка слышит Настин приговор и в панике поднимает трясущуюся правую руку. Цепляется скрюченными пальцами за веревку от колокола и резко дергает…
Но привычного «Бом-м-м!» не раздается. Тяжелый медный язык корабельной рынды отрывается и падает Бабушке точно на голову.
По истощенному, парализованному тельцу Бабушки пробегает предсмертная судорога, а в угасающем мозгу молниями несутся обрывки видений…
***
…Окровавленный Дедушка отшвыривает ее от своих ног…
…Подписывает, подписывает Бабушка протоколы! Друг ползет к ней, плачет, умоляет…
…Наматывает волосы Бабушки на руку помощник Друга, расстегивает ширинку форменных галифе…
…Вышки с часовыми… Строй заключенных женщин… Конвой… За строем одиннадцатилетняя Нина играет с маленькими заключенными детьми…
***
И все! И кажется – умерла Бабушка…
Но Бабушка открывает глаза! Оглядывает комнату, фотографии… Поднимает правую руку, очень осмысленно рассматривает ее. Потом поднимает левую! И наконец, встряхивает своей маленькой птичьей головкой с жидкими седыми волосенками…
Мало того – она пытается приподняться на локте, и это ей удается.
Она садится, осторожно спускает тоненькие подагрические ноги на пол и, придерживаясь за столик, встает в полный рост!..
***
Удрученные концом разговора, Нина Елизаровна, Настя и Лида молча сидят за столом напротив двери в Бабушкину комнату.
Скрипнула дверь… Все трое переглядываются, прислушиваются и вдруг видят, как эта дверь начинает медленно открываться!
От страха и неожиданности они застывают и немеют. Только глаза у всех троих становятся все больше и больше!
Распахивается дверь, и в ее проеме, словно в картинной раме, появляется Бабушка – седая, патлатая, в несвежей ночной рубахе с потеками…
Чтобы не закричать благим матом, Нина Елизаровна зажимает рот руками…
Лида в кошмаре хватается за голову. Настя сидит, не в силах оторвать глаз от этого невероятного явления!..
Бабушка стоит в проеме двери с фингалом под глазом, и вид у нее, прямо скажем, мерзкий. И наглый. И наступательный. И жалкий…
– Вот теперь, когда Бог наконец надо мной смилостивился, – произносит Бабушка скрипучим от долгого молчания голосом, – я на вас всех такое напишу… в эН-Ка-Вэ-Дэ!..
Сидят неподвижно три парализованные кошмаром женщины – сорока девяти лет, двадцати шести и пятнадцати…
И только самая младшая, Настя, постепенно приходит в себя и, не отрывая от Бабушки глаз, негромко говорит:
– Черт побери… Неужели это опять может повториться? Исходя из реальных возможностей…
1990 г.
Ты мне только пиши…
Волков лежал в коридоре хирургического отделения.
В том месте, где стояла его кровать, было совсем темно, и только в конце коридора, на столе дежурной сестры, горела маленькая, приглушенная абажуром лампочка.
В левой руке толчками пульсировала боль. Боль прерывала дыхание, покрывала губы шуршащей корой и сотрясала тело Волкова мелкой непрерывной дрожью. Волков отсчитывал десять толчков и на несколько секунд терял сознание. В себя его приводил далекий свет на столе дежурной сестры, и Волков снова начинал считать.
На десять толчков его хватало…
В какое-то мгновение, кажется, на седьмом толчке, лампа стремительно всплывала вверх, а затем начинала неумолимо двигаться к лицу Волкова, заполняя собой все: пол, потолок, стены и высокие белые двери палат. Весь окружающий мир становился одной только лампой, и Волкову казалось, что теперь он сам несется в это кипящее море света. И столкновение Волкова с этим неумолимым блистающим ужасом рождало десятый болевой толчок, после которого Волков терял сознание. И все начиналось сначала.
Каждый раз, когда сознание возвращалось к нему, он хотел крикнуть сестре, чтобы она потушила эту жуткую лампу, но боялся, что пропустит счет толчков и десятый, самый страшный, придет неожиданно…
И тут Волков услышал, как совсем рядом начала скрипеть дверь. Скрип становился все сильнее и сильнее. Он нарастал медленно и неотвратимо и вдруг почему-то перешел в ровный скрежет танковых гусениц. Острой болью скрежет раздирал барабанные перепонки, и Волкову казалось, что сквозь него идут танки.
«Танки!!! Танки!..» – беззвучно закричал Волков, и грохот моторов и визг танковых траков, скользящих по камням, заполнили его мозг.
Дверь остановилась. Танки исчезли. И в наступившей тишине Волков услышал, как кто-то тихо и отчетливо спросил:
– Как этот?.. Из цирка?
И кто-то в ответ промолчал.
***
Отец Волкова был посредственный художник и чудесный человек, а мать – веселая, остроумная и немного взбалмошная женщина.
Война застала четырнадцатилетнего Волкова в Териоках, в детском доме отдыха Литфонда, куда устроила его мать через одного знакомого литератора.
В доме отдыха было скучно. Волков слонялся по берегу залива и получал выговоры за опоздание на ужин. И когда началась война и мать примчалась за ним в Териоки, Волков был обрадован тем, что его увозят из этого нудного, пахнущего хвоей дома…
По дороге в Ленинград Волков видел двигающиеся в разных направлениях войска и дым на горизонте.
Через несколько дней мать испекла ему на дорогу шарлотку с яблоками, посадила в вагон, переполненный теми же самыми литфондовскими детьми, и отправила за Ярославль, в Гаврилов-Ям.
Там Волков познакомился с красивым смуглым мальчишкой с длинными, как у обезьяны, руками. Мальчишка играл в баскетбол и лихо «жал» стойки. Звали его Сашка Рейн. Он был племянником одной известной переводчицы и жил у нее в Ленинграде, на Петроградской стороне. В баскетбол Волков не умел играть, и Сашка его учил.
Так прошло месяца полтора.
К августу в Гаврилов-Ям приехали родители почти всех литфондовских детей и стали увозить их в Среднюю Азию.
Волков был поручен приятельнице матери, жене одного кинорежиссера, которая приехала за своей дочерью. За Сашкой не приехал никто. Волков попросил у жены кинорежиссера сто рублей и ночью вместе с Сашкой уехал в Ленинград.
Дома на Семеновской он застал только отца и домработницу Федосеевну. Отец был огорчен тем, что Волков вернулся в Ленинград. Мать лежала в больнице Эрисмана. У нее был рак легкого, и от Волкова это скрывали.
В начале декабря Волковых вызвали в больницу.
В раздевалке отец схватил халат и побежал на третий этаж в палату. Волков остался сидеть внизу, в приемной. Мать нельзя было волновать, и она не знала, что Волков в Ленинграде, а не в Средней Азии.
В приемной было холодно. Длинная деревянная скамейка с высокой вокзальной спинкой была выкрашена белой краской. Волков сидел на этой скамейке и ни о чем не думал. Он замерз, и ему хотелось есть. Он даже не заметил, как спустился с лестницы отец.
– Сиди, – сказал отец и сел рядом.
Отец посмотрел на Волкова воспаленными глазами и тихо проговорил:
– Ты знаешь, она была все время без сознания, бредила, а потом вдруг взглянула на меня и сказала очень внятно: «Димочку побереги… Димочку…»
А к февралю умерла Федосеевна. Она просто уснула в очереди за керосином. В квартиру Волковых постучал дворник Хабибуллин. Волков открыл дверь, и дворник сказал:
– Иди в лавка, где керосин торгуют. Там твой нянька помер. Скажи папашке, доски у меня есть.
– Зачем доски?! – ужаснулся Волков.
– Как зачем? Гроб делать будем.
И Волков остался с отцом в большой холодной квартире.
Отец работал в газете и пил.
Волков тушил «зажигалки» и ходил с мальчишками пилить дрова. Им платили супом, хлебными карточками умерших и крупой.
Потом отца взяли в армию. Он уехал в редакцию какой-то фронтовой газеты, а Волков поступил работать в артель «Прогресс» учеником штамповщика.
Артель находилась в соседнем доме и до войны выпускала значки ГТО и «Ворошиловский стрелок». Значки крепились на цепочках и напоминали ходики. Теперь в «Прогрессе» делали взрыватели для ручных гранат, и Волков гордился своей рабочей хлебной карточкой.
Иногда отец присылал письма и посылки с консервами. Волков писал ему, что работает на оборонном предприятии и чувствует себя отлично. Ему хотелось в армию, и по ночам он придумывал плохие мужественные стихи.
Однажды, в начале сорок четвертого, приехал отец. Он пополнел, отрастил усы; и Волков еле узнал его.
Отец осторожно погладил его по голове и почему-то очень горько сказал:
– Какой ты большой теперь, сынок…
Они разогрели тушенку и устроили царский ужин. Отец пил спирт и рассказывал Волкову, каким замечательным человеком была его мать.
В квартире было холодно, и Волков затопил маленькую железную печурку с трубой, выходящей в форточку. Это была единственная печка на всю квартиру, и стояла она в детской.
Отец долго смотрел в открытую дверцу печки и вдруг сказал совершенно трезвым голосом:
– Ты прости меня, сынок… давай спать.
Тут же, в детской, Волков постелил отцу на кровати, а сам лег на старую продавленную тахту. Он сразу уснул, словно провалился куда-то.
Проснулся он среди ночи от каких-то странных звуков. Он тихо поднял голову и увидел отца, сидящего на кровати.
Свесив ноги, отец в упор смотрел на фотографию матери, всхлипывал и повторял, раскачиваясь из стороны в сторону:
– Господи, Господи… Милая моя, дорогая… Что же теперь будет?.. Что же мне делать?..
Потом Волков увидел, как отец чиркнул спичкой и закурил папиросу. Он затянулся два раза, зло сломал папиросу рядом с пепельницей и глухо и надрывно заплакал…
Волкову захотелось вскочить, броситься к отцу на шею, успокоить его, заставить уснуть, а потом сидеть рядом, сторожа сон единственного близкого ему человека… Но он лежал, боясь пошевелиться. Ему казалось, что, если он сейчас встанет, отцу будет мучительно стыдно своих слез и разговор не получится.
Он видел, как отец налил себе полстакана спирта, залпом выпил и, застонав, стал ходить по комнате. В печке еще тлели угли, и громадная тень отца металась по стенам и потолку. Один раз отец остановился около тахты и невидяще посмотрел на Волкова. Волков сжал зубы и зажмурил глаза. Потом отец повернулся и тихонько лег в кровать.
Волков так и не заснул.
Утром отец поцеловал его, забрал фотографию матери и ушел.
В один из выходных дней Волков поехал на Петроградскую сторону, на площадь Льва Толстого, к Сашке Рейну. Дверь отворила пожилая женщина и сказала, что Саша еще с ноября сорок третьего служит во флоте, на Балтике. Она так и сказала – «на Балтике»…
А в мае пришла повестка и Волкову. К этому времени ему исполнилось семнадцать лет, и у него были большие рабочие руки взрослого человека.
Волков написал отцу, запер квартиру, сдал ключи Хабибуллину и ушел в военкомат.
…Полтора месяца Волков был в учебном батальоне, а потом две недели на формировке в двухстах километрах от линии фронта. Затем их дивизию выдвинули на передний край, и в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое августа три батальона семнадцатилетних мальчишек были брошены в атаку на маленький городишко с нерусским названием.
Было очень страшно, и Волков ничего не понял в этой кромешной тьме и тоже, как все, бежал, стрелял, падал, кричал и опять стрелял.
И когда они ворвались в чистенькие узкие улочки города, Волков увидел первого немца. Немец стоял на фоне горящего дома, прижимал к животу автомат, и из ствола автомата брызгало что-то похожее на бенгальский огонь. В другой руке немец держал гранату с длинной деревянной ручкой. Немец как-то лениво взмахнул рукой и бросил гранату. Она летела, медленно переворачиваясь в свете горящего дома.
Волков бессознательно кинулся вперед, к немцу. Но в это время что-то мягко и сильно толкнуло его в спину, и Волков, удивленно оглянувшись, увидел опадающий куст взрыва. Тогда он лег на землю. Кружилась голова, и очень тошнило. Вокруг стояла тишина, и все, что еще видел Волков, двигалось медленно и плавно, словно он к этому всему уже никакого отношения не имел…
Госпиталь находился в Ленинграде, на Фонтанке, в помещении бывшей школы. Волков лежал в актовом зале у громадного окна. В зале стояло семьдесят кроватей, и это была самая большая и шумная палата.
Рядом с Волковым лежал ефрейтор Остапенко, человек лет сорока пяти, с большими ухоженными усами. Остапенко служил полковым поваром и был ранен при весьма анекдотичных обстоятельствах. Историю его ранения знал весь госпиталь. Он вез обед во второй эшелон и подорвался на мине. Крышкой термоса из-под каши ему вырвало кусок ягодицы, и Остапенко шумно страдал…
Остапенко пел украинские песни и учил Волкова жить.
Седьмого ноября в госпиталь приехал член Военного совета фронта награждать раненых и поздравлять их с праздником.
Член Военного совета вошел в актовый зал в коротком халате, накинутом на плечи. После некоторого замешательства ему удалось сказать небольшую речь.
Затем член Военного совета пошел по палате, останавливаясь у каждой койки. За ним везли обыкновенную каталку для тяжелораненых, накрытую куском материи. На каталке были разложены коробочки с орденами и медалями. За каталкой шли адъютанты, врачи, гости.
– Где ранен? – спрашивал член Военного совета.
– В бою под Гречишками…