* * *
Волков лежал в коридоре хирургического отделения.
В том месте, где стояла его кровать, было совсем темно, и только в конце коридора, на столе дежурной сестры, горела маленькая, приглушенная абажуром лампочка.
В левой руке толчками пульсировала боль. Боль прерывала дыхание, покрывала губы шуршащей корой и сотрясала тело Волкова мелкой непрерывной дрожью. Волков отсчитывал десять толчков и на несколько секунд терял сознание. В себя его приводил далекий свет на столе дежурной сестры, и Волков снова начинал считать.
На десять толчков его хватало...
В какое-то мгновение, кажется, на седьмом толчке, лампа стремительно всплывала вверх, а затем начинала неумолимо двигаться к лицу Волкова, заполняя собой все: пол, потолок, стены и высокие белые двери палат. Весь окружающий мир становился одной только лампой, и Волкову казалось, что теперь он сам несется в это кипящее море света. И столкновение Волкова с этим неумолимым блистающим ужасом рождало десятый болевой толчок, после которого Волков терял сознание. И все начиналось сначала.
Каждый раз, когда сознание возвращалось к нему, он хотел крикнуть сестре, чтобы она потушила эту жуткую лампу, но боялся, что пропустит счет толчков и десятый, самый страшный, придет неожиданно...
И тут Волков услышал, как совсем рядом начала скрипеть дверь. Скрип становился все сильнее и сильнее. Он нарастал медленно и неотвратимо и вдруг почему-то перешел в ровный скрежет танковых гусениц. Острой болью скрежет раздирал барабанные перепонки, и Волкову казалось, что сквозь него идут танки.
«Танки!!! Танки!..» – беззвучно закричал Волков, и грохот моторов и визг танковых траков, скользящих по камням, заполнили его мозг.
Дверь остановилась. Танки исчезли. И в наступившей тишине Волков услышал, как кто-то тихо и отчетливо спросил:
– Как этот?.. Из цирка?
И кто-то в ответ промолчал.
Отец Волкова был посредственный художник и чудесный человек, а мать – веселая, остроумная и немного взбалмошная женщина.
Война застала четырнадцатилетнего Волкова в Териоках, в детском доме отдыха Литфонда, куда устроила его мать через одного знакомого литератора.
В доме отдыха было скучно. Волков слонялся по берегу залива и получал выговоры за опоздание на ужин. И когда началась война и мать примчалась за ним в Териоки, Волков был обрадован тем, что его увозят из этого нудного, пахнущего хвоей дома...
По дороге в Ленинград Волков видел двигающиеся в разных направлениях войска и дым на горизонте.
Через несколько дней мать испекла ему на дорогу шарлотку с яблоками, посадила в вагон, переполненный теми же самыми литфондовскими детьми, и отправила за Ярославль, в Гаврилов-Ям.
Там Волков познакомился с красивым смуглым мальчишкой с длинными, как у обезьяны, руками. Мальчишка играл в баскетбол и лихо «жал» стойки. Звали его Сашка Рейн. Он был племянником одной известной переводчицы и жил у нее в Ленинграде, на Петроградской стороне. В баскетбол Волков не умел играть, и Сашка его учил.
Так прошло месяца полтора.
К августу в Гаврилов-Ям приехали родители почти всех литфондовских детей и стали увозить их в Среднюю Азию.
Волков был поручен приятельнице матери, жене одного кинорежиссера, которая приехала за своей дочерью. За Сашкой не приехал никто. Волков попросил у жены кинорежиссера сто рублей и ночью вместе с Сашкой уехал в Ленинград.
Дома на Семеновской он застал только отца и домработницу Федосеевну. Отец был огорчен тем, что Волков вернулся в Ленинград. Мать лежала в больнице Эрисмана. У нее был рак легкого, и от Волкова это скрывали.
В начале декабря Волковых вызвали в больницу.
В раздевалке отец схватил халат и побежал на третий этаж в палату. Волков остался сидеть внизу, в приемной. Мать нельзя было волновать, и она не знала, что Волков в Ленинграде, а не в Средней Азии.
В приемной было холодно. Длинная деревянная скамейка с высокой вокзальной спинкой была выкрашена белой краской. Волков сидел на этой скамейке и ни о чем не думал. Он замерз, и ему хотелось есть. Он даже не заметил, как спустился с лестницы отец.
– Сиди, – сказал отец и сел рядом.
Отец посмотрел на Волкова воспаленными глазами и тихо проговорил:
– Ты знаешь, она была все время без сознания, бредила, а потом вдруг взглянула на меня и сказала очень внятно: «Димочку побереги... Димочку...»
А к февралю умерла Федосеевна. Она просто уснула в очереди за керосином. В квартиру Волковых постучал дворник Хабибуллин. Волков открыл дверь, и дворник сказал:
– Иди в лавка, где керосин торгуют. Там твой нянька помер. Скажи папашке, доски у меня есть.
– Зачем доски?! – ужаснулся Волков.
– Как зачем? Гроб делать будем.
И Волков остался с отцом в большой холодной квартире.
Отец работал в газете и пил.
Волков тушил «зажигалки» и ходил с мальчишками пилить дрова. Им платили супом, хлебными карточками умерших и крупой.
Потом отца взяли в армию. Он уехал в редакцию какой-то фронтовой газеты, а Волков поступил работать в артель «Прогресс» учеником штамповщика.
Артель находилась в соседнем доме и до войны выпускала значки ГТО и «Ворошиловский стрелок». Значки крепились на цепочках и напоминали ходики. Теперь в «Прогрессе» делали взрыватели для ручных гранат, и Волков гордился своей рабочей хлебной карточкой.
Иногда отец присылал письма и посылки с консервами. Волков писал ему, что работает на оборонном предприятии и чувствует себя отлично. Ему хотелось в армию, и по ночам он придумывал плохие мужественные стихи.
Однажды, в начале сорок четвертого, приехал отец. Он пополнел, отрастил усы, и Волков еле узнал его.
Отец осторожно погладил его по голове и почему-то очень горько сказал:
– Какой ты большой теперь, сынок...
Они разогрели тушенку и устроили царский ужин. Отец пил спирт и рассказывал Волкову, каким замечательным человеком была его мать.
В квартире было холодно, и Волков затопил маленькую железную печурку с трубой, выходящей в форточку. Это была единственная печка на всю квартиру, и стояла она в детской.
Отец долго смотрел в открытую дверцу печки и вдруг сказал совершенно трезвым голосом:
– Ты прости меня, сынок... давай спать.
Тут же, в детской, Волков постелил отцу на кровати, а сам лег на старую продавленную тахту. Он сразу уснул, словно провалился куда-то.
Проснулся он среди ночи от каких-то странных звуков. Он тихо поднял голову и увидел отца, сидящего на кровати.
Свесив ноги, отец в упор смотрел на фотографию матери, всхлипывал и повторял, раскачиваясь из стороны в сторону:
– Господи, Господи... Милая моя, дорогая... Что же теперь будет?.. Что же мне делать?..
Потом Волков увидел, как отец чиркнул спичкой и закурил папиросу. Он затянулся два раза, зло сломал папиросу рядом с пепельницей и глухо и надрывно заплакал...
Волкову захотелось вскочить, броситься к отцу на шею, успокоить его, заставить уснуть, а потом сидеть рядом, сторожа сон единственного близкого ему человека... Но он лежал, боясь пошевелиться. Ему казалось, что, если он сейчас встанет, отцу будет мучительно стыдно своих слез и разговор не получится.
Он видел, как отец налил себе полстакана спирта, залпом выпил и, застонав, стал ходить по комнате. В печке еще тлели угли, и громадная тень отца металась по стенам и потолку. Один раз отец остановился около тахты и невидяше посмотрел на Волкова. Волков сжал зубы и зажмурил глаза. Потом отец повернулся и тихонько лег в кровать.
Волков так и не заснул.
Утром отец поцеловал его, забрал фотографию матери и ушел.
В один из выходных дней Волков поехал на Петроградскую сторону, на площадь Льва Толстого, к Сашке Рейну. Дверь отворила пожилая женщина и сказала, что Саша еще с ноября сорок третьего служит во флоте, на Балтике. Она так и сказала – «на Балтике»...
А в мае пришла повестка и Волкову. К этому времени ему исполнилось семнадцать лет, и у него были большие рабочие руки взрослого человека.
Волков написал отцу, запер квартиру, сдал ключи Хабибуллину и ушел в военкомат.
... Полтора месяца Волков был в учебном батальоне, а потом две недели на формировке в двухстах километрах от линии фронта. Затем их дивизию выдвинули на передний край, и в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое августа три батальона семнадцатилетних мальчишек были брошены в атаку на маленький городишко с нерусским названием.
Было очень страшно, и Волков ничего не понял в этой кромешной тьме и тоже, как все, бежал, стрелял, падал, кричал и опять стрелял.
И когда они ворвались в чистенькие узкие улочки города, Волков увидел первого немца. Немец стоял на фоне горящего дома, прижимал к животу автомат, и из ствола автомата брызгало что-то похожее на бенгальский огонь. В другой руке немец держал гранату с длинной деревянной ручкой. Немец как-то лениво взмахнул рукой и бросил гранату. Она летела, медленно переворачиваясь в свете горящего дома.
Волков бессознательно кинулся вперед, к немцу. Но в это время что-то мягко и сильно толкнуло его в спину, и Волков, удивленно оглянувшись, увидел опадающий куст взрыва. Тогда он лег на землю. Кружилась голова, и очень тошнило. Вокруг стояла тишина, и все, что еще видел Волков, двигалось медленно и плавно, словно он к этому всему уже никакого отношения не имел...
Госпиталь находился в Ленинграде, на Фонтанке, в помещении бывшей школы. Волков лежал в актовом зале у громадного окна. В зале стояло семьдесят кроватей, и это была самая большая и шумная палата.
Рядом с Волковым лежал ефрейтор Остапенко, человек лет сорока пяти, с большими ухоженными усами. Остапенко служил полковым поваром и был ранен при весьма анекдотичных обстоятельствах. Историю его ранения знал весь госпиталь. Он вез обед во второй эшелон и подорвался на мине. Крышкой термоса из-под каши ему вырвало кусок ягодицы, и Остапенко шумно страдал...
Остапенко пел украинские песни и учил Волкова жить.
Седьмого ноября в госпиталь приехал член Военного совета фронта награждать раненых и поздравлять их с праздником.
Член Военного совета вошел в актовый зал в коротком халате, накинутом на плечи. После некоторого замешательства ему удалось сказать небольшую речь.
Затем член Военного совета пошел по палате, останавливаясь у каждой койки. За ним везли обыкновенную каталку для тяжелораненых, накрытую куском материи. На каталке были разложены коробочки с орденами и медалями. За каталкой шли адъютанты, врачи, гости.
– Где ранен? – спрашивал член Военного совета.
– В бою под Гречишками...
И член Военного совета вручал награду, прикрепляя ее к рубашке раненого.
– Где ранен?
– В обороне под Сизово, – отвечал раненый.
– Ну что ж, поправляйтесь, товарищ боец, – говорил член Военного совета и пожимал руку раненого.
Когда он дошел до Волкова, то удивленно поднял брови и, подойдя совсем близко, спросил:
– Сколько же тебе лет, милый?
– Семнадцать, товарищ член Военного совета.
– Это где ж тебя так угораздило? – тихо, домашним голосом спросил член Военного совета.
– В атаке на... – Волков запнулся. – Забыл, как его... В общем, ночью.
Член Военного совета грустно покачал головой, взял с каталки медаль «За отвагу» и нагнулся к Волкову:
– На вот, носи... Черт знает что делается!.. Тебе рано воевать, мне поздно... Время такое, что лучше бы его и вовсе не было.
– Это точно, – шепотом сказал Волков и улыбнулся.
Потом член Военного совета подошел к кровати Остапенко и уже весело спросил:
– Ну а ты где ранен, старина?
Остапенко покраснел и напряженно забормотал:
– Да вот, понимаешь, товарищ член Военного совета... Тоже оно, значит, ранен я...
– Тоже в атаке? – попытался помочь член Военного совета.
– Да ведь как сказать... Тоже вроде как бы, понимаешь... Ежели оно смотреть, можно по-разному... – окончательно запарился Остапенко.
Вся палата и врачи давились от тихого хохота.
– Экая ты усатая скромница!.. – сказал член Военного совета и вручил Остапенко медаль «За боевые заслуги».
Когда все кончилось и член Военного совета ушел в другие палаты, актовый зал дрогнул от хохота. Остапенко лежал растерянный, совершенно придавленный своим нелепым награждением. Волкову стало очень жалко его. Но тот вдруг приподнялся и, перекрывая хохот, закричал на весь зал страшным голосом:
– Чего ржете, кобели? Чего ржете-е?! Я еще за нее отработаю! Так отработаю, что чертям тошно станет!
И все замолчали. Остапенко обессиленно опустился на койку и виновато сказал Волкову:
– Вот, понимаешь, какая штука получилась...
В конце декабря Волков выписался из госпиталя. Он шел по Фонтанке, и под его сапогами скрипел снег. От слабости кружилась голова и ноги казались легкими и неустойчивыми.
Он дошел до своего дома, немного постоял и вошел во двор. Двор показался ему очень маленьким, и Волков удивился, вспомнив, как несколько лет назад он научился ездить на велосипеде именно в этом дворе. Он зашел к Хабибуллину и взял у него ключи от квартиры.
– Салям, – сказал Хабибуллин. – Живой, здоровый?
– Живой, – ответил Волков и направился к себе на третий этаж.
Он остановился у дверей своей квартиры и почему-то осторожно вставил ключ в скважину. Машинально он глянул в отверстия почтового ящика и увидел там письмо. Волков вынул нож, подаренный ему Остапенко, открыл ножом ящик и достал письмо.
В сумраке лестницы разобрал только, что «Волкову», и подумал: «Надо будет отцу переслать», а потом плюнул и решил вскрыть конверт. По конверту бежали волнистые линии штампа цензуры.
Волков надорвал конверт и вынул типографский бланк со вписанными чернилами словами.
Это было извещение о гибели отца...
... На рейхстаге Волков расписался четыре раза. За себя, за мать, за отца и за мертвого Сашку Рейна... Постоял немного, подумал и расписался в пятый раз. За Федосеевну.
***
В июне сорок пятого пришел приказ: «Всех военнослужащих рядового и сержантского состава рождения 1926-1927 годов, имеющих образование не ниже восьми классов, направить в офицерские училища и школы для прохождения дальнейшей службы...»
Волков попал на Урал в военно-авиационную школу.
Целый год Волков ходил в караул и занимался в классах УЛО – учебно-летного отдела. Он изучал радиосвязь, теорию полета, воздушную навигацию, аэродинамику, бомбометание, моторы, стрелково-пушечное вооружение, аэрофотосъемку и многое другое.
Кроме того, Волков занимался акробатикой.
Начальником отдела физической подготовки школы был лейтенант Король, бывший цирковой артист. Это был франтоватый и веселый человек. Он носил хромовые сапоги с белым рантом, широченные бриджи и фуражку с огромным околышем и микроскопическим козырьком. Он нравился радисткам, оружейницам, хронометражисткам и медицинским сестрам. Его сальто, стойки и большие обороты на турнике вызывали уважение и зависть.
Король умел со всеми ладить. С девчонками, служившими в школе, Король разговаривал с небрежной нежностью, с курсантами старался быть в приятельских отношениях, а перед старшими офицерами щеголял прекрасной выправкой и безоговорочной исполнительностью.
Он красиво носил форму, и девицы с танцплощадки принимали его за летчика. Когда же его спрашивали, почему он сейчас не летает, Король туманно намекал на какую-то таинственную историю, в связи с которой он временно должен находиться не в воздухе, а на земле. И тогда его косые полубачки, вылезающие из-под сдвинутой набекрень фуражки, казались еще более привлекательными, и Король ходил по городку под звон осколков девчоночьих сердец.
Среди молодых курсантов Король сыпал разными мудреными летными словечками, и новички были убеждены, что перед ними ас, случайно пересевший из кабины бомбардировщика в маленькую дощатую комнатку, увешанную спортивными грамотами и уставленную пыльными мельхиоровыми кубками.
Король вел секцию акробатики, а Волков с первых же дней пребывания в школе был избран старшиной секции.
В немногое свободное от караульной службы и занятий в УЛО время Волков тренировался под руководством лейтенанта Короля.
Тренер не мог нарадоваться на своего ученика, а ученик совершенно ясно, до жалости сознавал пустяковость своего тренера как человека вообще, но не мог не отдавать ему должное как профессиональному акробату...
– Как вы себя чувствуете, Дмитрий Сергеевич?
Волков открыл глаза, и боль, все усиливаясь и усиливаясь, снова стала разъедать его тело. Теперь он уже лежал в маленькой, очень светлой комнате, и трое в белых халатах стояли вокруг его кровати, а четвертый – худой старик в очках – сидел рядом на стуле.
– Как вы себя чувствуете, Дмитрий Сергеевич? – повторил старик в очках.
Волков с трудом вдохнул, набрал силы и ответил:
– Хуже некуда...
К своему удивлению, он ответил шепотом, но старик все расслышал и сказал без улыбки:
– Есть куда и хуже.
– Я здесь давно?.. – шепотом спросил Волков.
– Нет, – ответил старик. – Третий день.
– Что со мной?
– Уйма всяких неприятностей.
– Поправимых?.. – Волков задыхался от боли.
– Вполне, – сказал старик.
– Доктор!.. – отчаянно сказал Волков. – Вы же доктор? Да?
– Да.
– Доктор... – сказал Волков. – Вы мне дайте что-нибудь против боли... Или наркоз какой-нибудь... Мне бы хоть часок отдохнуть! Я посплю часок и опять буду терпеть... А сейчас у меня силы кончились... Вы меня усыпите как-нибудь ненадолго.
– Дайте Дмитрию Сергеевичу бромурал с нембуталом, – сказал старик через плечо, и кто-то из стоящих за его спиной закивал головой. – Пусть поспит, отдохнет.
– Спасибо, – сказал Волков. – Как вас зовут, доктор?
– Гервасий Васильевич, – ответил старик и, не уверенный в том, что Волков разобрал его имя, снова повторил: – Гервасий Васильевич.
Волков еще в четверг сказал партнеру:
– Слушай, ты, любимец публики!.. У тебя совесть есть?
Их номер только что кончился, и они, мокрые, задыхающиеся, стояли почти у самого занавеса и ждали униформистов, которые должны были принести реквизит с манежа.
Партнер стягивал через голову креп-сатиновую рубашку, и, несмотря на то что рубашка была сшита блестящей, скользкой стороной внутрь, она никак не снималась, и Волков не видел лица партнера, а видел только его мокрую согнутую узкую спину со слабо обозначенными мышцами.
– Я тебя спрашиваю, у тебя совесть есть? – повторил Волков.
Партнер наконец стянул с головы рубашку и удивленно посмотрел на Волкова. Он тяжело дышал, и смазанный красный грим рта придавал его лицу застывшее печальное выражение.
– Ты чего? – спросил партнер.
Волков расстегнул воротник и снова повторил:
– Совесть у тебя есть?..
Но в это время из-за занавеса двое униформистов вытащили за кулисы их реквизит, и один из них, услышав слова Волкова, негромко хохотнул:
– Хо-хо, там, где у людей совесть, у него знаешь что выросло? Я ему, можно сказать, как ангел-хранитель, жизнь берегу! Каждую репетицию лонжу держу, а он хоть бы «маленькую» поставил...
– Ладно, – сказал Волков униформисту. – Чеши отсюда.
– Ты чего, Дим? – растерянно спросил партнер. – Хорошо ведь отработали...
Волков тяжело посмотрел на партнера, и ему вдруг страшно захотелось ударить его в лицо. В тонкое, интеллигентное, красивое лицо. Ударить так, чтобы лицо исказилось, стало безобразным, заплывшим, чтобы сразу почувствовать к нему отвращение и уже потом бить, не жалея, сознательно распаляя в себе слепую ярость, концентрируя в этой ярости всю свою растерянность последних лет, всю жалость к себе и партнеру – к этому двадцатидвухлетнему хорошему парню...
– Стасик!.. – сказал Волков. – Долго я буду говорить, чтобы ты на два с половиной сальто-мортале ноги шире подавал?! Ведь угробимся когда-нибудь!..
Это случилось в воскресенье. На детском утреннике.
В финале номера Волков увидел летящего на него Стасика и успел подумать: «Опять ноги узко несет, сволочь!..» В ту же секунду Волков почувствовал сильный удар в левый локоть, поймал Стасика и, стараясь остановить инерцию его шестидесяти трех килограммов, после двух с половиной бешеных оборотов в воздухе услышал, как с хрустом разрывается левый локтевой сустав.
Цирк зааплодировал.
Волков осторожно поставил Стасика на красный ковер манежа и поклонился. Подождал немного и поклонился еще раз.
Обычно он кланялся три раза. Во время третьего поклона Волков незаметно снимал с лица небольшую смешную маску, в которой работал весь номер – от выхода на манеж до второго поклона. На оправе от очков намертво был укреплен нос из папье-маше, и уже к носу были приклеены веселые дворницкие усы. Маска плотно сидела на лице, не мешала работать и легко снималась. «Разоблачение» в третьем поклоне всегда вызывало новую, удивленную волну аплодисментов...
Боль захлестнула сознание Волкова, левая рука повисла вдоль слабеющего тела, и к горлу подступила тошнота. Его всегда тошнило от сильной боли...
Волков осторожно повернулся и, не снимая маски, медленно пошел за кулисы.
За занавесом Волков лег на деревянный щитовой пол и прохрипел кому-то:
– Врача давай!.. – И выругался.
Прибежала испуганная девушка в белом халате – дежурный фельдшер. Стасик и еще двое парней из номера акробатов-прыгунов помогли Волкову дойти до гардеробной и сняли с него рубашку с широкими рукавами. Волков кряхтел от боли.
Кость предплечья вышла из сустава, и локоть выглядел так непривычно, что Стасик в ужасе охнул.
– Ну что там?.. – еле проговорил Волков.
– Дима, прости меня... Дима!.. – тоненьким голосом выкрикнул Стасик.
– Ну что там такое?.. – повторил Волков, посмотрел на свою руку и сам увидел, что там такое. – Ох ты черт!.. – сказал Волков. – Вот гадость-то...
В гардеробную вбежал директор цирка. Он увидел лежащего на реквизитном ящике Волкова, бросил быстрый взгляд на его руку и, сморщившись, жалобно запричитал:
– Ну сколько раз я просил не делать финальный трюк! Ну зачем вам это было нужно?.. Это же не стационарный, это же передвижной цирк. Ну нет у нас условий... Нету! Что это вам – Москва, Ленинград, что ли?! Боже мой!.. Ну вызовите кто-нибудь «скорую помощь»!
Прибежал Третьяков – руководитель труппы акробатов-прыгунов. Отстранил девушку в белом халате, деловито осмотрел руку Волкова и быстро сказал:
– Невезуха, Димка... Прямо такая невезуха, что дальше ехать некуда. Вправлять надо...
– Сейчас «скорую» вызовут, – сказал директор.
– Какую там «скорую»! – махнул рукой Третьяков. – Сейчас вправлять надо. А то потом запухнет и не разберешь, что где.
Он отыскал глазами девушку-фельдшера и распорядился:
– Тащи шприц, новокаин и пару ампул хлорэтила. Быстро давай! Стасик! Поищи какое-нибудь шмотье мягкое... Так. Клади его под голову... Порядок. Димка, повернись чуть-чуть на бок. Можешь?..
Прибежала девушка-фельдшер и протянула Третьякову шприц и новокаин.
– Чего ты мне шприц суешь?! – возмутился Третьяков. – Обезболивай ему локоть! Сумеешь?
– Сумею, – кивнула девушка.
– Потерпи, Димка, – мягко сказал Третьяков. – Сейчас все будет в ажуре...
Девушка уже набирала новокаин в шприц.
– По сколько? – спросила она Третьякова и шмыгнула носом.
– Давай три укола по двадцать кубиков, и порядок, – ответил Третьяков и повернулся к Волкову: – Помнишь, в пятьдесят седьмом в Саратове на репетиции у меня плечо выскочило? Тоже три укола по двадцать кубиков, хлорэтилчиком подморозили, я и не слышал, как мне его на место поставили...
Девушка сделала первый укол. Волков скрипнул зубами и мгновенно вспотел.
Третьяков погладил Волкова по голове и сказал Стасику:
– А ты дуй в буфет и притащи коньяку! Сейчас наш Димуля примет двести – и как рукой все снимет!..
– Никакого коньяку! – неожиданно жестко произнесла девушка. – Еще новости!.. Алкоголь нейтрализует обезболивающие средства...
Третьяков смутился.
– Я думал как лучше, – пробормотал он. Затем огляделся, словно ища поддержку, и увидел своих прыгунов. – А ну валяйте отсюда! – рявкнул он грозно. – Ишь собрались, как на поминки! Давайте, давайте! И так воздуху никакого...
Через десять минут кость была вправлена в сустав, и обессиленный Волков глубоко вздохнул.
– А теперь тугую повязочку – и будьте здоровы, живите богато! – радостно сказал Третьяков, и было непонятно, к кому он сейчас обращается, к Волкову или к девушке.
Волков слабо улыбнулся, а девушка, стыдясь своей растерянности и слез, огрызнулась:
– Будто без вас не знаем!
И, уже забинтовывая руку Волкова, с достоинством сказала всем стоящим вокруг:
– В таких случаях фиксация конечности – первое дело.
В больницу Волков отказался ехать. Он еще полежал в гардеробной, покурил с Третьяковым и выслушал не одну историю о травмах, падениях и переломах. Каждый, кто заскакивал проведать Волкова, считал своим долгом рассказать о каком-нибудь случае из собственного опыта или уже известную, ветхозаветную байку про то, как какой-то воздушный гимнаст сорвался с трапеции, ляпнулся с высоты в семнадцать метров, встал, раскланялся и ушел с манежа под гром аплодисментов. А на следующий день работал как зверь! Еще даже лучше...
Каждая такая история кончалась счастливо и героически. О переломах и травмах говорили подчеркнуто пренебрежительно, громко смеялись, наперебой чиркали спичками и зажигалками, когда Волков хотел прикурить, и только изредка тревожно поглядывали на Волкова: не плохо ли ему? И, понимая, что плохо, еще громче хохотали, вспоминали совсем уже невероятные случаи, презрительно ругали передвижные цирки и проклинали тот час, когда отдел формирования программ загнал их в эту «передвижку», в этот паршивый среднеазиатский городок...
Раза три приходила девушка-фельдшер, достойно щупала пульс у Волкова и морщила носик, когда ей предлагали выпить. Третьяков все-таки притащил бутылку коньяку и тарелку с дорогими конфетами. Стасик где то раздобыл лимон, нарезал его и сервировал «стол».
Волков и Третьяков выпили по стакану, а Стасик отказался. Третьяков за это похвалил Стасика и начал было длинный разговор о вреде пьянства среди цирковой молодежи вообще. Но Волков прервал его, сказав, что Стасик совершенно не пьет и поэтому страстное выступление Третьякова воспитательного значения не имеет.
Третьяков расхохотался, набил карман девушки конфетами и попытался назначить ей свидание на вечер.
Она тут же оправилась от состояния неуверенности и, выходя из гардеробной, презрительно бросила Третьякову:
– Господи! Старые, а туда же...
Третьякову было тридцать девять, и это его обидело. Он слил остатки коньяка в один стакан, залпом выпил и обиженно сказал, глядя на закрытую дверь:
– Скажите пожалуйста!..
Так шел этот день.
И только когда прозвенел первый звонок вечернего представления, Волков приподнялся с реквизитного ящика и сказал Стасику:
– Ну что, старик, домой потопаем?
Экспедитор цирка снял им отдельную двухкомнатную квартиру на окраине городка. Хозяева квартиры уехали на два месяца в горы, и Волков со Стасиком жили в этой квартире припеваючи.
Третьяков был раздражен и почему-то ругал Среднюю Азию.
– Ты зря выпил, – сказал ему Волков. – Тебе же еще работать на вечернем.
– Не боись, – ответил Третьяков. – Я сегодня в работу не иду. Сегодня вечером пробуем на мои трюки одного огольца из училища. Так что я только на пассировку выйду...
– Это какого же огольца? – поинтересовался Волков. Его мутило от боли, и сильно кружилась голова. И он старался быть занятым еще чем-нибудь, кроме боли.
– Ну новенький у меня такой... Сергиенко, – грустно сказал Третьяков. – Хороший паренек. Куражливый...
– А, это который в плечи с купэ ловит? Школьный пацан...
– Молодой, вот что главное... – вздохнул Третьяков.
– А мы? – подмигнул ему Волков и, покачнувшись, осторожно, чтобы Стасик и Третьяков не заметили, придержался правой рукой за косяк двери.
– А мы тоже... молодые. Но уже не очень, – усмехнулся Третьяков. – В этом она права.
– Ладно, ладно, – рассмеялся Волков. – Не развращай мне Стасика. Юный партнер зрелого мастера должен верить в неиссякаемые силы своего мэтра...
– Я и верю, – сказал Стасик.
– И на том спасибо. Сделай, сынок, дяде ручкой, и попробуем уползти в норку...
За кулисами прозвенел второй звонок. Третьяков мотнул головой, словно хотел стряхнуть с себя печаль, и сказал Волкову:
– Дима, я после представления возьму чего-нибудь и зайду к тебе. Стасик нам кофе сварит...
– Нет, – сказал Волков. – Не приходи. Я попробую отлежаться.
– Ладно, – согласился Третьяков. – Тогда до завтра. У вас деньги есть?
– Есть, – сказал Стасик.
– А то смотрите... Мне тут главк премийку подбросил.
... Домой добирались долго – с остановками, перекурами.
Через каждые пятьдесят – шестьдесят метров Волков присаживался на теплый каменный бортик арычного мостика и молча сидел минут десять. Стасик стоял рядом и страдал от сознания своей вины и беспомощности. Затем Волков протягивал руку, Стасик поднимал его, и они шли дальше для того, чтобы снова присесть на бортик следующего арычного мостика.
Дома Волков снял туфли, с помощью Стасика взгромоздился на высокую кровать и закрыл глаза. Ему хотелось остаться одному и перестать контролировать каждое свое движение, вслушиваться в то, что говорит Стасик, и подыскивать наиболее удобный для Стасика ответ.
– Может быть, тебе кофе сварить? – спросил Стасик.
– Да нет, не стоит... – ответил Волков, не открывая глаз. – Я хочу попытаться уснуть.