Владимир Кунин
Пилот первого класса
Герои этой повести – ее авторы.
Каждый из них будет сам рассказывать о себе и о том, что происходило на его глазах. Иногда об одном событии мы услышим от нескольких человек, и, как это бывает обычно, оценки окажутся неодинаковыми. Тогда мы, естественно, сами попытаемся понять истину и на какое-то время станем участниками этих событий.
По всей вероятности, в рассказе одного мы услышим уже знакомые интонации другого: кому-то покажется, что эти люди очень похоже острят, негодуют, радуются...
Это происходит потому, что герои нашей истории тесно и неразрывно связаны друг с другом, служат одному и тому же делу и веруют в одну и ту же высшую силу – в авиацию...
СЕЛЕЗНЕВ
По хорошей погоде метрах в пятистах от земли потихоньку топает самолет под названием «Ан-2»...
А в кабине его, там, где должны сидеть два пилота, сижу я один, командир отдельной Добрынинской авиаэскадрильи, товарищ Селезнев Василий Григорьевич.
Мне тридцать девять – тот самый возраст, когда человека моего склада начинает тянуть на кокетливую беспощадность к самому себе и мучают постоянные попытки разглядеть собственное нутро.
Про таких, как я, женщины говорят «представительный мужчина». За последние несколько лет я слегка располнел. Но рост у меня вполне приличный – сто восемьдесят два, и эта полнота меня ничуть не портит. Вот разве только лицо, когда я надеваю наушники, становится чуточку бабьим. Дужка наушников плотно прижимает волосы, приплюскивая голову сверху, а сами наушники расширяют мою физиономию. И хотя я понимаю, что это всего лишь оптический обман, этот обман мне не очень нравится.
Вообще-то на «Ан-2» одному летать не положено, но вторых пилотов у нас почти всегда не хватает, а у меня есть специальный допуск – разрешение летать одному. Такие разрешения даются только очень хорошим летчикам. Очень опытным. А я как раз именно такой. И хороший, и опытный.
Год тому назад со мной в несколько рейсов ходила одна пожилая москвичка – специальный корреспондент столичного журнала. Не знаю, что ей там поручила редакция – то ли «вести из глубинки», то ли «портрет современника», то ли еще что-нибудь в этом роде, но получилось у нее вполне пристойно, хотя и слегка по-дамски: «... Его профессионализм угадывается по мелочам: по тому, как он сидит за штурвалом – легко, свободно; по расслабленному галстуку и расстегнутому воротничку рубашки; по спокойным, внимательным глазам Селезнева; по тому, как он смотрит на землю, на приборы, как красиво, почти незаметно работает штурвалом, как привычно передвигает рычаги сектора газа и шага винта на пульте. Даже по тому, как он говорит с Землей: ларингофоны у него не застегнуты на шее, а просто висят на штурвале. И когда нужно сказать что-то Земле, Селезнев снимает их, прижимает к горлу и, поглядывая на горизонт, говорит Земле всякие свои авиационные слова. Вот, пожалуйста: что-то пробормотал в ларинги, улыбнулся, посмотрел на приборы и, насвистывая, начал снижение...» Ну и так далее...
В общем, все довольно грамотно, о нас пишут куда хуже. Не ругают, а просто пишут бездарно – барабан и литавры. Есть несколько профессий, которые ругать в печати не принято. Ну и наша в том числе... Так что эта журналистка еще оказалась на высоте. Занятная она… Очень занятная. Мы с ней на одной «точке» часа два просидели – мне вылета не давали, погода расхандрилась, – так она мне рассказала, как в сорок втором году она Омскую бронетанковую школу кончала и механиком-водителем на «Т-34» до Студзянок дошла – это около ста километров от Варшавы...
Когда журнал с ее статейкой вышел, я, конечно, от начальства легкий втык получил и за расслабленный галстук, и за расстегнутую рубашку, и за ларингофоны, висящие на штурвале. У нас такие штучки не очень любят. Ни для кого не секрет, что и то, и другое, и третье имеют место, но дело это наше, келейное, и предъявлять свою расхлябанность широким слоям трудящихся нечего! «В смокинг вштопорен, побрит что надо...» – вот показательный образ сотрудника Министерства гражданской авиации. А то, видите ли, ему ларингофоны на шее лень застегнуть!..
... Пора начинать снижение. И пока самолет будет терять высоту, в моей голове пронесутся легкие и приятные мысли, совершенно не мешающие отсчету оставшихся до земли метров и не отвлекающие от такого сложного момента, как посадка. «И это еще одна из черт высокого профессионализма Василия Григорьевича...» – как написала бы эта столичная журналистка.
А думаю я в первую очередь о самом себе. И обо всем остальном, что связано со мной самим. Однако мысли мои, столь четко направленные только к собственной персоне, не должны ни у кого вызывать даже малейшего раздражения. Я обладаю достаточным запасом юмора, и прекрасная ироничность защитного цвета, с которой я воспринимаю все свои достоинства и успехи, дает мне право думать о себе как угодно и сколько угодно.
Три года назад я привез в этот чистенький, ухоженный городок Катерину – ей тогда было двадцать семь, трехлетнюю Ляльку, несколько чемоданов и приказ начальника территориального управления гражданской авиации о моем назначении командиром отдельной Добрынинской авиаэскадрильи.
С легкостью, удивительной для большого города и абсолютно естественной для маленького, Катерина сразу же получила место врача эскадрильи, а Лялька – с невероятным трудом, что характерно для маленьких городов, – место в детском саду.
Я знал, что в управлении меня считали лучшей кандидатурой на должность командира вновь организованного подразделения. У меня были прекрасный послужной список, большой налет часов, значительный опыт работы в сложных горных условиях, где истинная высота полета зачастую на полторы-две тысячи метров меньше приборной, и еще масса необходимых для командира достоинств. Я был исполнителен и неназойлив, я не досаждал начальству рапортами о переводе в «большую» авиацию, точно следовал всем инструкциям и наставлениям и был морально устойчив.
Кроме всего, я принадлежу к той счастливой категории людей, которые в одинаковой степени нравятся и мужчинам, и женщинам. И, что самое главное, я научился так легко и незаметно пользоваться своим обаянием, так тонко сделал его основным принципом общения и с начальниками, и с подчиненными, что и те и другие не могли на меня нарадоваться. Причем, ведя себя таким образом с начальством, я не преследовал никаких корыстных целей. Просто я доставлял удовольствие начальству иметь такого подчиненного, как я.
Ну а мои подчиненные уже через год стали приписывать мне целый ряд благородных поступков, которых я не совершал, смелых, лихих словечек, которых я не произносил, и удивительных историй, в которых я не участвовал. Это ли не признание авторитета командира?! Мало ли подобных примеров знала история?
Когда же слухи об этих словечках и поступках доходили до моих собственных ушей, я начинал так весело отказываться от них, так был ироничен к самому себе, что люди уходили от меня совершенно покоренные мною и убежденные в том, что именно я и есть истинный герой всех этих легенд... Так мудро, ничем не отягощая свою совесть, я выигрывал раунд за раундом.
... Когда до земли оставалось метров триста, слегка тряхнуло двигатель. И тут же со мной произошла обычнейшая история: малейшие изменения в режиме работы мотора чуть ли не коренным образом меняют направление моих мыслей. Я начинаю думать о паршивой ремонтной базе, о размытых посадочных полосах в колхозах, о близкостоящих высоковольтных линиях, о нехватке вторых пилотов и о том, что моя эскадрилья не такое уж «общество взаимного восхищения», как это может показаться со стороны...
Я думаю о Сергее Николаевиче Сахно, которому уже пятьдесят пять, и он, кажется, плохо видит, а все еще летает, и каждый год буквально чудом, одному ему известным чудом, продирается сквозь медицинскую комиссию... Я думаю о его жене, Надежде Васильевне, нашем радисте, у которой никогда не было детей и которая все свое нерастраченное материнство перенесла на старого и седого Сахно.
О Димке Соломенцеве, об этом молодом щенке, пилоте с «Яка-12». Наш, как говорится, «позор семьи». Ужасное дитя века, перед которым сложили бы все свое педагогическое оружие и Песталоцци, и Ушинский, и Макаренко.
Я думаю о недавно пришедшем к нам очень хорошем летчике Викторе Кирилловиче Азанчееве...
О своей жене Кате.
Об Азанчееве и о Кате...
Чтобы не думать об Азанчееве и Кате, я настойчиво и трусливо заставляю себя думать о размытых посадочных полосах и паршивой ремонтной базе.
Что-то начало такое происходить, чего я никак не могу понять и во что никак не могу поверить... А может быть, я все это напридумывал? И нет там ничего такого, а я себе уже черт знает что вообразил...
... Я заложил крен и так точненько вышел на прямую, что просто любо-дорого!..
Последнее время я стал болезненно чуток к явлениям, так сказать, второго плана. Меня почти не волнуют события, развивающиеся открыто, – будь они приятными или неприятными. Но вот я, например, утратил многолетнее и привычное ощущение крохотной радости возвращения на свой аэродром. И это меня пугает. Я напряженно пытаюсь обнаружить скрытый смысл в любой невинной фразе, я тщетно стараюсь поймать любопытствующий взгляд, устремленный на меня, я беспричинно нервничаю и все время себя сдерживаю – и от этого нахожусь в состоянии постоянного напряжения. И это очень противно. От всего этого испытываешь буквально физическое недомогание.
... Я потихоньку потянул на себя штурвал и через мгновение услышал легкий удар и привычное сухое шуршание колес о землю.
«А в остальном, прекрасная маркиза, все хорошо, как никогда!..»
Моя машина развернулась на полосе и покатила к стоянке. Я идеально точно загнал ее в заранее поставленные стояночные колодки, заглушил двигатель и с последним выхлопом вдруг подумал о том, что, если бы я не был профессиональным летчиком и не знал бы до обидного ограниченные возможности своего самолета, я мечтал бы о нескончаемых полетах с очень редкими возвращениями на землю...
Не вставая из кресла, я стянул с себя старую, вытертую кожаную куртку, достал китель, надел его и застегнулся на все пуговицы. А потом снял с крючка фуражку, слегка взъерошил примятые дужкой наушников волосы и надвинул козырек на лоб. Поглядел в зеркальце, самую малость фуражечку еще набок передвинул и достал портфель из-за кресла. Все это я делал расчетливо, медленно, сознательно растягивая время, чтобы успеть хоть частично освободиться от хандры и прийти в форму. И когда наконец я встал и вылез из своего кресла, я увидел, что к моему самолету быстро идут начальник отдела перевозок, старший инженер и бухгалтер.
Я распахнул дверь в салон, улыбнулся суетящимся пассажирам и сказал:
– Не торопитесь, друзья мои, не торопитесь!..
Я прошел мимо кресел, и когда взялся за ручку фюзеляжной двери, в глубине салона раздался тоненький трагический поросячий визг, приглушенный пыльной мешковиной. И тут же чье-то бормотание, чей-то смешок, какая-то возня...
И все это вместе вдруг наполнило меня такой щемящей тоской, что я даже вслух пробормотал: «О Господи!..» – и отчаянно рванул замок двери. Дверь распахнулась, я спрыгнул на землю и судорожно набрал полную грудь воздуха, будто вынырнул из-под смертельной водяной толщи.
А за мной посыпались пассажиры. В райцентр прилетели. Кто по делам, кто за покупками.
И сразу ко мне трое: начальник перевозок, инженер и бухгалтер. А я смотрел на них, приветливо махал рукой и старался сдержать рвущийся из груди выдох. А еще я мечтал, чтобы они провалились, к чертям собачьим...
– Василий Григорьевич! – сказал инженер. – Завал на техучастке! Иванова ушла в декрет, а та, которую вы прислали, так она шплинта от гайки отличить не может. На кой хрен мне такая кладовщица?!
Я потихоньку выдохнул воздух и про себя отметил, что почти ничего не понял из того, что мне говорил инженер. Но я улыбнулся, загнул один палец и сказал:
– Раз! – И повернулся к бухгалтеру: – Давай!..
– Василий Григорьевич! – сказал бухгалтер. – Экипаж, который в Журавлевке на химработах, какой-то дрянью отравился – второй день не летают... Председатель лается, просит замену, да еще и деньги грозится снять с нашего счета!..
– Два! – Я уже совсем пришел в себя, загнул второй палец и повернулся к начальнику перевозок; – Ну?
– Василий Григорьевич, – сказал начальник перевозок. – Там из-за этого груза... Помните, накладная двадцать четыре триста десять? Целый скандал! Получатель все утро трезвонит – житья не дает. Поговорите вы с ним сами, ну его к черту!..
– Три! – Я загнул третий палец и с шутливым сочувствием покачал головой, всем своим видом показывая, что я полностью с ними согласен, что все это возмутительно, что не пройдет и пятнадцати минут, как я с помощью таких прекрасных соратников, как бухгалтер, инженер и начальник перевозок, все это устраню, налажу, и эскадрилья снова заживет светлой и радостной жизнью...
Я ободряюще подмигнул каждому: дескать, ничего страшного, дорогие мои друзья, это мы все мигом... Командир я, мол, или не командир?! И вообще, взвейтесь, соколы, орлами!..
Я примерно так им и сказал:
– Все? Не смертельно. Вперед, орлы! Сейчас разберемся...
И действительно, не прошло и получаса, как кладовщица была найдена, а журавлевский председатель колхоза, сменив гнев на милость, кричал про лещей, каких я сроду не видывал, и я обещал прилететь к нему на его знаменитую рыбалку, если он к лещам еще чего-нибудь припасет. И председатель, пробиваясь сквозь телефонный треск и затухания, обещал далеким и слабым голосом собственноручно сварить мне такую уху, что эта уха мне десять лет жизни прибавит...
Инженер и бухгалтер ушли из моего кабинета веселые и довольные. Наверное, я лишний раз убедил их в своей административно-дипломатической гениальности, потому что в течение всего моего разговора по телефону они восхищенно переглядывались, тихо посмеивались и удивленно покачивали головами. На какое-то мгновение я стал противен сам себе за этот эстрадный номер, за то, что не просто разговаривал с председателем журавлевского колхоза, а показывал своим подчиненным, как нужно разговаривать с «председателями». И когда положил трубку, я мысленно дал себе слово обязательно слетать в Журавлевку просто так, без всяких дел.
С начальником отдела перевозок было сложнее. Начальник перевозок был глуп и уже успел наломать дров с этим грузом.
Сидя на краешке письменного стола, я пытался успокоить разъяренного грузополучателя, а начальник перевозок стоял рядом и по моим ответам силился понять, что про него говорят на том конце провода. И хотя про него там ничего не говорили, а в основном чихвостили меня, я время от времени грозно поглядывал на начальника перевозок и один раз даже показал ему кулак.
В своих претензиях грузополучатель был конкретен и яростен, а я в своих ответах мягок и демагогичен.
– Есть для меня законы, есть! – говорил я в трубку. – И даже больше, чем для кого бы то ни было. Мы летаем по инструкции, возим по инструкции и живем по инструкции...
Тут мне такое ответили, что в другое время я бы... Но сейчас я только рассмеялся и ответил:
– Нет, в этих случаях мы обходимся без инструкций... Да и вы, я думаю, тоже.
Мне еще немножко наговорили гадостей и под конец упрекнули в желании перессориться со всей клиентурой.
Тут я понял, что пришла пора брать инициативу разговора в свои руки, и сказал фразу, на которую, по моим расчетам, ответить было нечего:
– Да нет... Вы меня не поняли. Я не собираюсь ссориться. Я за то, чтобы каждый на своем месте делал свое дело толково и честно...
И угадал. Разговор окончился взаимными приветствиями и обещаниями помогать друг другу до последней капли крови.
Я положил трубку, посмотрел на начальника перевозок и сказал:
– Убить тебя мало.
– Василий Григорьевич! – простонал начальник перевозок.
– Борис Иванович! – строго прервал я его. – Тебя за эти штучки убить мало. Немедленно отправить груз. Ясно?
– Так точно.
– Выполняйте.
– Слушаюсь.
Начальник перевозок почему-то на цыпочках вышел из кабинета и осторожно притворил за собой дверь.
Снова заверещал телефон. Я долго не мог понять, чего от меня хотят, и когда наконец понял, то сказал:
– Обязательно привезут ваш двигатель... Вы давайте свою машину сюда и через часок можете его забирать. Одну секундочку, я сейчас это кое с кем уточню...
Однако связаться с диспетчерской я не успел. Открылась дверь, и в кабинет заглянула Катерина. А за ней моментально протиснулась Лялька.
Я прикрыл трубку рукой, подмигнул Катерине и вопросительно поднял брови.
– Васенька, прости, пожалуйста, – быстро проговорила Катерина. – Мне хотелось только узнать, будешь ли ты сегодня обедать дома.
«Нет, нет!.. Не может быть... Я это все себе сам придумал», – пронеслось у меня в голове. Я так обрадовался, что Катерина и Лялька вдруг заглянули ко мне в кабинет, даже какой-то комок в горле помешал мне им сразу ответить. Сказать, что я обязательно буду обедать дома, что у меня больше нет на сегодня вылетов и что вечером все втроем мы непременно пойдем в кино, Катерина, я и Лялька. И плевать, что вечером детям до шестнадцати!.. У меня директор там знакомый...
Но в это время в кабинет вошел Виктор Кириллович Азанчеев. Он улыбнулся оглянувшейся Катерине и тихонько дернул Ляльку за кончик косы. Лялька весело боднула его головой в руку.
«Все может быть... – подумал я. – Все!»
– Виноват... – сказал я в трубку и снова прикрыл ее рукой.
Я внимательно посмотрел на Катерину, Азанчеева и Ляльку. Впервые я видел всех их вместе. И тут мне пришло в голову, что, если бы я не знал, кто такой Азанчеев и что Катерина моя жена, а Лялька моя дочь, я принял бы их за одну милую, дружную семью. А еще я подумал, что они прекрасно выглядели бы на фотографии. Такие фотографии обычно посылаются стареньким родителям с трогательными стереотипными надписями на обороте...
– Одну секунду, Виктор Кириллович, – сказал я Азанчееву и посмотрел на Катерину: – Итак, мадам?
– Я подумала о том, что, если ты не будешь обедать дома, мы с Лялькой перекусим в столовой.
– Прекрасно! – согласился я.
– Папа, возьми меня в рейс! – выкрикнула Лялька.
– Сначала пройди у мамы медосмотр.
– Прости, пожалуйста... – Катерина повернулась и вышла, таща на буксире Ляльку.
Я рассматривал Азанчеева. «Все может быть... – думал я. – Все!»
– Василий Григорьевич, – сказал Азанчеев. – Загрузка всего сорок процентов. Может быть, не делать два рейса, а сделать один сдвоенный?
– Виктор Кириллович, – рассмеялся я, – считайте, что вы внесли неоценимый вклад в научную организацию труда. Утрясите это с отделом перевозок, и добро.
Азанчеев кивнул и вышел.
– Виноват... – снова сказал я в трубку, нажал клавишу внутреннего переговорного устройства и наклонился к микрофону: – Иван Иванович, кто пошел в Ак-Беит за мотором для кинопередвижки?
– Соломенцев. «Як-двенадцатый», борт триста семнадцатый. Вылет в девять сорок, – ответил динамик голосом Ивана Ивановича Гонтового.
– Понял... – сказал я и усомнился в успехе дела. Однако в телефонную трубку сказал: – Ну вот, оказывается, все прекрасно! Вылетел он в девять сорок... Туда пятьдесят минут. Да там, пока погрузят, пока что... И обратно – час пять, час десять. А обратно ветер встречный. А как же? Вы не учитываете, а нам приходится.
Когда я положил трубку, мне вдруг захотелось снять китель и прямо тут, в кабинете, лечь на пол и полежать минут тридцать, закрыв глаза, ни о чем не думая, ничего не вспоминая. Желание было столь велико, что я даже испугался. Я резко встал и несколько раз глубоко вздохнул. Затем сел за стол я преувеличенно деловито записал на перекидном календаре: «Накладная 24310» – и поставил три восклицательных знака. Но это мне не помогло. В памяти неожиданно всплыл тоненький поросячий плач, приглушенный мешком, чье-то бормотание, чье-то хихиканье...
И снова какое-то странное, неведомое до сих пор ощущение тоски сжало мое сердце.
Напряженно и неподвижно я сидел за столом, тупо уставившись в плакатик над дверью; «Быстрые действия в воздухе – результат длительных раздумий на земле...»
ЛЕНА
Наверное, во всей этой истории все-таки виновата я. Как говорят французы, «шерше ля фам», что означает – «ищи женщину». То есть не просто ищи женщину, а если ты хочешь обнаружить корень какой-нибудь неприятности, то, докопавшись до истины, ты найдешь там женщину. Так вот, этой женщиной была я. Не совсем женщиной, но вы же понимаете, что я имею в виду. Знаете, как в анкетах – пол женский...
Я и представить себе не могла, что, существуют такие аэродромы. «Степь да степь кругом...», избушка на курьих ножках, длинная деревянная палка, торчащая рядом с избушкой, а на конце этой палки полосатый сачок. Все! Ах нет... Еще при избушке с сачком какой-то совершенно опереточный дед в телогрейке, валенках и в фуражке гражданской авиации. Это при плюс двадцати пяти! Фантастика!.. Но если быть честной до конца, то я тоже была хороша. Вьетнамские джинсы, долго бывшие в употреблении; очень миленькие, почти целые кеды; что-то типа кофточки и зеленая в прошлом форменная куртка студенческого стройотряда с матерчатым знаком университета на рукаве. И есть я хотела, как семеро волков!
Мы сидели с этим утепленным дедом на ступеньках его домика и ждали какой-то дурацкий самолет, который должен был прилететь за каким-то дурацким двигателем для кинопередвижки...
Меня уже буквально тошнило от голода, и я все время ждала, что этот дед вот-вот начнет действовать в лучших литературных традициях: спросит, не голодна ли я, а потом накормит «чем Бог послал». Тем более что ни ему, ни Богу не пришлось бы ломать себе голову, чем бы меня накормить. Я была согласна на краюху хлеба. Но этот служитель авиакульта, наверное, от старости перезабыл все благородные сказочки, в которых кормят голодных девочек. Я ему уже раза три рассказывала про то, как я заболела, как лежала в колхозной больничке, как уехал мой стройотряд, как я, бедняжка, осталась здесь одна и как мне теперь сложно добираться до Москвы, а он ухом не вел.
Только время от времени вставлял: «Да-а-а...», или «Дела-а...», или «Скажите, пожалуйста!» И это вовсе не означало, что ему безумно хочется узнать, что же со мной было дальше. Наоборот, промычав «да-а-а...», он тут же начинал говорить о своих болезнях или поднимал голову, смотрел чуть мутновато-голубыми глазками, как у врубелевского Пана, на свой полосатый сачок и говорил:
– Ежели б сюда радиооборудование, этой площадке цены бы не было... – И длинно сплевывал.
– А почему на вашем аэродроме нету радио? – вежливо спросила я.
– Ну разве ж это аэродром? Это же «точка»...
– А в Хлыбово отсюда самолеты летают?
– Нет. В Хлыбово не ходют. До Добрынина – будьте любезны. А в Хлыбово нет... Прислали бы радиооборудование, радиста, и ажур... Что, здесь места мало? – И старик презрительно сплюнул.
– А Добрынино – это где? – поинтересовалась я.
– А это километров полтораста не доходя до Хлыбова.
– А из Добрынина поезда в Москву идут? – с надеждой спросила я.
– Нет... В Москву только через Хлыбово...
«Так! Еще одна порция компота!..» – подумала я и затосковала.
– Ну хоть в Добрынино-то можно?
– Это будьте любезны! – с удовольствием сказал старик. – Сергей Николаевич сядет, я ему скажу, и... ажур!
– А он возьмет?
– Я ж скажу! Меня Сахно завсегда слушает, – расхвастался старик. – Мы с ним, знаешь!.. Мы с ним кореша давние!
– А он кто? – без всякого любопытства спросила я. Нужно же было о чем-то спрашивать... Дико хотелось есть!
Старик поглядел на часы, на небо и, как мне показалось, торжественно ответил:
– Самый лучший летчик повсюду. – Подумал немного и виновато добавил: – Только немного старый...
Минут через десять прилетел самолет. Я не знаю, как он называется, – такой маленький и с пропеллером.
Он прокатился через все поле и подъехал чуть ли не к самому домику. Я смотрела на этот самолетик и думала, что сохранение равновесия в природе – штука чрезвычайно важная. «Ту-114», севший на этом поле, нарушил бы все пропорции. А этот самолетик был как раз под стать избушке и старику в телогрейке. Они были просто из одной компании.
Старик же был несказанно удивлен. Будто он ждал не этот самолетик, а по меньшей мере суперлайнер. Он вроде бы даже растерялся.
Открылась дверь, и на землю выпрыгнул рыжий мальчишка лет двадцати в летной форме. Выпрыгнул и тут же уставился на меня.
– Приветик, дядя Паша! – крикнул мальчишка, с удовольствием разглядывая меня. – Кого ищешь?
– А Сергей Николаевич-то где, «приветик»? – удивленно спросил старик. – Мне звонили, будто он прилетит.
– На пенсии твой Сергей Николаевич, – весело ответил рыжий и впервые посмотрел на старика.
– Ври больше! – обиделся старик. – Ты за движком?
– Ага... – Рыжий снова уставился на меня.
– Димитрий! Возьми товарища, они по болезни от группы отставшие... – попросил старик и ткнул в меня пальцем.
– Ты что, сдурел? Порядков не знаешь? Ну ты, дядя Паша, даешь!..
Но я уже понимала, что он меня обязательно возьмет. Ему жутко хотелось меня взять.
– Мне действительно очень нужно, – тихо проговорила я и опустила глаза. А затем снова подняла их на рыжего и сказала: – Пожалуйста...
Вот эти глаза вниз, потом наверх и тихое «пожалуйста» на мальчишек до двадцати трех лет действуют безотказно. Правда, этим нужно уметь пользоваться. Чем реже, тем лучше. Сохраняется свежесть и точность попадания. Меня этот прием уже раза два выручил из довольно рискованных ситуаций. И теперь я его берегу только для критических моментов. Это мой, так сказать, РГК – резерв главного командования...
... Когда мы с этим рыжим Димкой взлетали, я решила вознаградить себя за маленькое унижение на земле. Я ласково погладила какой-то прибор со стрелкой и спросила:
– Скажите, Дима, это действительно тот самый самолет, на котором в тысяча девятьсот десятом году летали Александр Иванович Куприн и борец Заикин?
– Нет, что вы!.. – тут же ответил этот рыжий. – Это значительно более ранняя модель... На этом самолете в девятьсот восьмом разбился Сергей Исаевич Уточкин. К счастью, он отделался легкими ушибами, а самолет удалось, как вы видите, недурно починить.
И тогда я подумала, что впервые вижу мальчишку, которому так шли бы рыжие волосы.
– Слушай, – сказала я. – У тебя пожевать чего-нибудь не найдется? Буквально подыхаю...
Он подмигнул мне и вытащил откуда-то кулек с конфетами «Старт». Я набросилась на эти конфеты.
Мы уже летели, и все внизу было маленьким и медленным. Димка что-то изредка бормотал в микрофон, но я не слышала что. Когда же он о чем-нибудь спрашивал меня и я ему отвечала, нам приходилось наклоняться друг к другу – мешал шум мотора.
Я лопала конфеты и смотрела на его руки – сильные, не мальчишеские, покрытые ровным темным загаром и нежными короткими золотистыми волосиками.
– Ты как в эту дыру попала? – прокричал мне Димка.
– У нас здесь весь курс был. – Я придвинулась к нему поближе. – Коровники строили, зернохранилища... А как уезжать собрались, я фолликулярной ангиной заболела...
– Какой?
– Фолликулярной!
Димка с уважением покачал головой.
– Все уехали, а я вот... На перекладных...
– Как тебя зовут? – крикнул Димка.
– Лена.
Что-то мне в нем ужасно нравилось!
– Тебе вообще-то куда? – спросил он.
– В Москву.
Димка покровительственно улыбнулся, щелкнул по приборам и пренебрежительно сказал:
– На этой лайбе до Москвы не доползешь...
И тут меня черт дернул сказать:
– До Москвы я и не прошу. Мне хотя бы до Хлыбова...
– Ну, до Хлыбова-то запросто! – лихо ответил рыжий Дима.
Я посмотрела на него и поняла, что ему очень хочется произвести на меня впечатление. И дура этакая, еще и подлила масла в огонь:
– А старик на земле сказал, что ваши самолеты до Хлыбова не летают...
Несколько секунд он молчал. Поглядывал на приборы, на землю – принимал какое-то важное для себя решение. Наверное, принял, строго посмотрел на меня и высокомерно произнес:
– Кто не летает, а кто и летает....
Мне бы остановить его, набраться мужества и сказать, что он мне и так уже очень нравится... Но я молчала. И он, глупенький, принял мое молчание за ожидание подвига, поправил микрофон и занудливо заговорил, глядя прямо перед собой:
– Сантонин... Сантонин... Я – борт триста семнадцать. Я – триста семнадцать...
До сих пор простить себе этого не могу...
ДИМА СОЛОМЕНЦЕВ
Она тут абсолютно ни при чем. Если кто-нибудь и виноват в этой истории, так это только я. Только я...
Мне так захотелось ее подбросить в Хлыбово, что я ей сказал:
– Заткни уши.
А она меня не поняла, сделала такую брезгливую мордочку и говорит:
– Умоляю, не надо! Я не терплю мата...
Я рассмеялся и успокоил ее.
– Я буду гнусно врать, – сказал я ей. – Но это будет святая ложь...
И я снова стал вызывать Добрынино:
– Сантонин... Сантонин... Я – борт триста семнадцатый...
С недавнего времени я стал замечать в себе удивительное свойство – оказывается, я могу одновременно думать о двух самых разных вещах, причем без каких бы то ни было малейших ассоциативных связей. Этим открытием я начисто перечеркнул труд целого коллектива авторов одной восьмистраничной научно-популярной брошюрки, которую я недавно прочитал в нашей поликлинике. Видимо, просто авторы забыли о некогда существовавшем человеке по имени Кай Юлий Цезарь и не знали меня.
Вот, например: я сижу за штурвалом, смотрю на Лену и думаю о том, что такой девчонки я еще в своей жизни не встречал, что за такую девчонку я бы на плаху пошел, – и одновременно (заметьте, совершенно параллельно!) я четко и ясно представляю себе, что сейчас происходит в диспетчерской: Иван Иванович слышит мой голос, вздыхает, откладывает в сторону «Огонек» с кроссвордом и, продолжая ломать голову над каким-нибудь словом из трех букв по вертикали, щелкает тумблером двухсторонней связи и говорит в микрофон: «Слышу, слышу, триста семнадцатый...» И рожа у него такая постная, что всем вокруг хочется повеситься...
– Слышу, слышу... – сказал Гонтовой. – Движок погрузил?
Ну что я вам говорил?! Грандиозно, правда?
– Все в лучшем виде! – бодренько ответил я.
– В накладной расписался?
В накладной-то я как раз не расписался. Совсем из головы вылетело. Хоть бы дед напомнил.
– В накладной расписался? – снова проскрипел голос Гонтового. И я чуть ли не увидел, как он обреченно покачал головой.
– Иван Иванович...
– Я тебя про что спрашиваю?.. – В голосе Гонтового появились плачущие нотки. – Ты что-нибудь до конца доделать можешь?..
Он, наверное, даже замахнулся на динамик, откуда слышал мой голос. Этому старичью только дай волю! Они бы и шпицрутены ввели. Подумаешь, в накладной не расписался!.. Делов на рыбью ногу!
И тогда я ему сказал:
– У меня на борту находится ответственный работник республиканского масштаба. Ему в Хлыбово позарез нужно! Срочно!!! Из Министерства сельского хозяйства!.. Я его доброшу, заправлюсь и обратно. Иван Иванович, ладно? А, Иван Иванович?.. Как поняли?
– Погоди, не бухти, – прервал меня Гонтовой.
Видимо, он нажал клавишу внутреннего переговорного устройства, потому что я услыхал, как он заорал на весь наш, с позволения сказать, аэропорт:
– Командира эскадрильи на вышку КДП!..
До прихода Селезнева на вышку у меня еще оставалось минуты три спокойной жизни, и поэтому я, продолжая идти хлыбовским курсом, слегка наклонился к этой потрясающей девчонке и пропел:
– ... Я в синий троллейбус сажусь на ходу, последний, случайный...
Она как-то очень уж по-взрослому горьковато улыбнулась и сказала:
– Послушай, Димка, у тебя нет какого-нибудь парашюта завалященького?.. Я бы спрыгнула, и конец всем неприятностям. А ты бы потом сказал, что представитель министерства пересел на свое персональное облако...
– Не дрейфь, старушка, – повторил я. – Все будет в лучшем виде!..
И подумал, что, если комэск не разрешит мне лететь в Хлыбово, я пропал.
НАДЕЖДА ВАСИЛЬЕВНА
Когда к нам на вышку поднялся Василий Григорьевич Селезнев, мне показалось, что ему нездоровится.
Не знаю, может быть, я ошиблась... Скорее всего, что ошиблась, потому что уже в следующее мгновение Василий Григорьевич как-то преобразился и стал, как всегда, милым и остроумным «отцом-командиром», роль которого, по-моему, играл прекрасно.
Селезнев был, как говорит мой Сережа, «очень грамотным летчиком». А если Сергей Николаевич говорит про летчика «очень грамотный» – это прощение всех грехов.
– Что случилось? – спросил Селезнев и улыбнулся. – Неизвестный предмет в воздухе? Таинственные сигналы с Марса? Летающая тарелка?..
– Соломенцев... – мрачно произнес Гонтовой.
– Та-а-ак... – протянул Селезнев. – Какой новый сюрприз нам приготовил этот ас?
Гонтовой почесал в затылке, посмотрел куда-то в сторону и ответил:
– У него на борту из сельхозминистерства... Просятся в Хлыбово. Пустить, что ли?..
– Да Бог с вами, Иван Иванович! Вы понимаете, что вы говорите? С нас за это потом голову снимут. Дайте-ка мне его на связь!
Гонтовой щелкнул тумблером и протянул микрофон командиру.
Я закончила передавать на «точки» метеообстановку и перестроилась на Димкину волну.
– Соломенцев! Селезнев на связи, – сказал Василий Григорьевич.
– Слушаю, товарищ командир... – И голос у Димки был просто похоронным. Что-то он, кажется, там опять перемудрил...
– Тебе что, напомнить статью пятьдесят вторую Воздушного кодекса или восьмой параграф из «Правил полетов»? – спросил его Селезнев.
– Василий Григорьевич! – закричал Димка Соломенцев. – Ему жутко в Хлыбово нужно! Он сказал, что будет «наверх» жаловаться.
Я посмотрела на Селезнева. Мне была любопытна его реакция. Я знала, что Василий Григорьевич умеет замечательно ладить с любым начальством. Иногда мне даже казалось, что это чуть ли не основная цель его жизни. И в эту секунду я просто мечтала о том, чтобы он разрешил Димке лететь в Хлыбово! Что-то в Димкином голосе было такое...
Но, по всей вероятности, Селезнев тоже что-то такое уловил, потому что последние Димкины слова насторожили его.
– Ты меня только не запугивай! – сказал ему Селезнев. – Передай товарищу, что, если нужно, я его сам до Хлыбова доброшу. Если это уж так требуется для спасения сельского хозяйства нашей области... Все!
Василий Григорьевич выключил связь, усмехнулся и сказал:
– Этому из министерства крупно не повезло... Столкнулся бы он с кем угодно из нашей эскадрильи, и его дело было бы в шляпе. А он напоролся на Димку Соломенцева – на самого отъявленного разгильдяя...
Гонтовой слушал, слушал и вдруг засуетился, что-то зашептал про себя, считая и загибая пальцы.
– Что с вами, Иван Иванович? – испугался Селезнев.
Он вопросительно посмотрел на меня и удивленно пожал плечами. Я уже догадывалась, в чем дело, и еле сдерживала себя, чтобы не расхохотаться.
– Что с вами? – снова спросил Селезнев Гонтового.
– Сейчас, сейчас... – забормотал Гонтовой, схватил со стола «Огонек» и наклонился над кроссвордом. – Тридцать семь по горизонтали... Третья буква «з»... «Разгильдяй»... Точно!
Он посмотрел на нас с Селезневым счастливыми глазами и, отрешенно улыбаясь, сказал:
– «Разгильдяй»... «Несобранный человек...», десять букв: «разгильдяй»!..
Селезнев удивленно покачал головой, а я, не находя больше сил сдерживать себя, сбросила наушники и захохотала...
* * *
Минут через тридцать Димка запросил условия посадки.
Я передала ему курс и ветер и стала ждать его прихода на аэродром.
Я слишком старый радист, чтобы дальность расстояния, микрофонные искажения и эфирные разряды могли бы стереть тончайшие голосовые нюансы летчика, ведущего со мной связь. Тем более такого, как Димка Соломенцев, у которого и горе, и радости, и смятение, и восторги – все на виду. И поэтому я была почти убеждена в том, что Димка сейчас летит навстречу огромным неприятностям.
Весть о том, что у Соломенцева на борту находится какой-то начальник из Министерства сельского хозяйства, который будто бы в воздухе закатил истерику с требованием изменить курс и лететь чуть ли не в Москву, уже каким-то образом разнеслась по всему аэродрому. Подозреваю, что это дело рук Гонтового. Он из-за своих больных почек уже два раза спускался с вышки. Как только из-за болезни его списали с летной работы, а это было лет десять назад, Иван сразу же махнул на себя рукой и почти перестал лечиться.
Наверное, нет зрелища более печального, чем старый списанный летчик. Я сознательно говорю о «старом списанном» летчике. Не потому, что во мне поднимается слепая возрастная солидарность. Нет... Просто за тридцать лет моей жизни среди авиаторов я сотни раз видела, как молодые ребята, ушедшие с летной работы, пережив какой-то момент растерянности, сравнительно быстро находили себя в других специальностях, шли учиться, женились и начинали жить заново, твердо зная, что впереди у них очень много времени.
Старые летчики, как правило, оставались на аэродромах. Они становились начальниками отделов перевозок, диспетчерами, инструкторами на тренажерах, заведовали складами... Новые должности и незнакомая работа были им неприятны и унизительны. Двадцать пять лет, проведенные за штурвалом, приучили их к мысли, что в авиации все, кроме воздуха, второстепенно и несложно. И теперь, когда им самим приходилось заниматься этим самым «второстепенным», они терялись, страдали от собственного неумения, попусту расходовали массу сил и никак не могли понять, почему у них на новом месте ничего не получается. Они же отлетали по двадцать пять лет!..
Иногда от отчаяния наши старики пускались во все тяжкие: начинали водку пить, покидали семьи, уходили к двадцатилетним девчонкам – словом, любыми способами пытались остановить свое уходящее мужчинство.
Потом все налаживалось. Не у всех, но налаживалось... Возвращались в свои дома, начинали чувствовать вкус к новой работе; водка и девчонки незаметно вытеснялись охотой и рыбалкой, нескончаемыми спорами о преимуществе подвесного мотора «Вихрь» перед стационарным «водометом».
Все вроде бы приходило в норму. Даже налет какого-то равнодушия появлялся, отстраненного спокойствия, благополучия. Но это все неправда! Ни того, ни другого, ни третьего. Просто к ним, уже не летающим, возвращалась профессиональная привычка – умение держать себя в руках. И я знаю это лучше, чем кто бы то ни было! Я это по их голосам, когда они в воздухе, выучила. Сколько я этих голосов слышала! Как они запрашивают погоду, условия посадки, как докладывают о грозовом фронте, о загоревшемся двигателе, об оторвавшейся лыже, о заходе на вынужденную, о том, что его сбили и он сейчас будет прыгать. Или о том, что ему не удается выпрыгнуть...
А вы когда-нибудь видели глаза старых списанных летчиков, когда они смотрят на взлетающий или садящийся самолет?
Черт их, старых дураков, знает, может быть, им действительно все прощать нужно?..
Почему я последнее время стала так часто об этом думать? Может быть, потому, что каждый день я сижу в диспетчерской с Иваном Гонтовым – добрым, больным и не очень умным человеком... Может быть, потому, что я еще с фронта помню его майором, заместителем командира полка пикирующих бомбардировщиков, хорошим летчиком? Может быть, потому, что они когда-то дружили с Сережей и вместе летали после армии в системе ГВФ?.. А может быть, потому, что именно на моих глазах списанный летчик Гонтовой превратился в недалекого, неуверенного в себе человека, боящегося малейшей ответственности, разучившегося принимать самостоятельные решения, так и не сумевшего найти себя в новом измерении?..
А может быть, потому, что я все время подсознательно жду, что такое может произойти и под моей крышей? Я же знаю, что Сережа из последних сил тянет, что «Ан-2», на котором молодые только начинают свой путь в воздух, для моего Сахно – последняя машина в его летной судьбе...
СЕЛЕЗНЕВ
Можно было, конечно, пустить Соломенцева в Хлыбово. Но как только я узнал, что у него на борту какой-то тип из Министерства сельского хозяйства, я подумал о том, что совсем неплохо было бы мне самому слетать с ним в Хлыбово. Посадить его рядом с собой, познакомиться и за время полета поговорить с ним о том о сем... То есть, конечно, «не о том о сем», а о совершенно конкретных вещах.
Мы уже несколько лет боремся за то, чтобы колхозы, где мы ежегодно проводим авиахимработы, имели бы стационарную взлетно-посадочную полосу, непромокаемые склады для ядохимикатов и нормальные жилищные условия для экипажей. С нами соглашаются буквально все. Об этом дважды писали в «Известиях», несколько раз в «Гражданской авиации», в «Комсомолке», еще где-то... Десятки раз проводились совместные совещания на «высоком уровне», наворотили целую гору торжественных и мудрых резолюций, и эта гора, как говорится, родила мышь. Где-то на Украине, говорят, несколько колхозов построили такие полосы, даже с дренажным устройством, говорят.
А мы каждый год должны заново выбирать площадки, мы неделями не можем подняться в воздух из-за раскисшей от дождей земли, теряем черт знает какое количество химикатов, времени, денег и тех же самых урожаев!.. В конце концов, мы рискуем людьми и техникой из-за того, что председатели колхозов боятся истратить в один раз несколько тысяч рублей и претворить собственную же (и нашу) мечту в жизнь. Нет, они будут тратить эти же тысячи на оплату наших простоев, на ежегодную расчистку и подготовку временных посадочных полос.
Вот о чем я хотел поговорить с этим залетным представителем министерства. Чем черт не шутит, а вдруг в моем районе что-нибудь и наладится?.. Да если нужно, я его по всем «точкам» прокачу – пусть посмотрит, как мы работаем, пусть поговорит с председателями колхозов, с экипажами... Лишь бы он толковым мужиком оказался.
– Климов! – крикнул я своему технику. – Подготовь пятьсот одиннадцатую, я на ней в Хлыбово сейчас пойду!..
Все-таки провинциализм – страшная штука! Ну откуда могли знать, что Соломенцев взял на борт какого-то босса? А ведь все вылезли посмотреть на него. У каждого, видите ли, нашлось дело около стоянки, каждому любопытно поглазеть на курьерский поезд, который в кои-то веки по неведомой причине притормозит у глухого полустанка. Маленькие городишки, маленькие подразделения имеют свои маленькие незыблемые законы...
Этот шалопай вполне пристойно посадил свой «Як» и покатил к стоянке. Я поправил фуражку и двинулся ему навстречу. И все потянулись за мной.
– В чем дело, товарищи? – обернулся я. – Что вы здесь цирк устраиваете? Ведите себя достойно...
А я веду себя достойно? Может, кителек не следует так уж одергивать, а? Замедли шаг, Селезнев... Еще медленнее... Вот так. Спокойно.
Но я же не для себя, для дела. Нам же эти площадки как воздух нужны.
Неподалеку в «Ан-2» садились пассажиры. Около самолета стоял Виктор Кириллович Азанчеев и, как мне казалось, с любопытством наблюдал за мной.
Вразвалку прошел Сергей Николаевич Сахно – самый старый летчик эскадрильи. Он что-то спросил у Азанчеева, и Азанчеев что-то ответил, показывая на Димкин самолет. Сахно усмехнулся и остался стоять рядом с Азанчеевым.
Из медпункта вышла Катерина в белом халате, держа Ляльку за руку.
Я разозлился и цыкнул на кого-то из перемазанных мотористов...
«Як-12» зарулил на стоянку и выключил двигатель.
В общении с незнакомым начальством всегда очень важна первая фраза, которую ты произносишь. Она, как правило, дает тебе небольшое преимущество на старте и определяет характер всего разговора в дальнейшем. И поэтому я решил, что самое лучшее...
Открылась дверца кабины «Яка», и на землю вышел не ответственный работник республиканского масштаба, а девчонка лет девятнадцати в какой-то немыслимой куртке, джинсах и стоптанных кедах.
А потом из самолета выпрыгнул Соломенцев, старательно делая вид, что ничего особенного не произошло, – подумаешь, мол, и пошутить нельзя.
Я почувствовал себя так, словно мне связали за спиной руки и отхлестали по щекам. Растерянность моя была столь велика, что я не сдержал себя и оглянулся вокруг. С фантастической жгучей обостренностью, за какую-то долю секунды, я увидел все.
Как улыбнулся Азанчеев...
Как пожал плечами Сахно...
Как засмеялся Климов...
Как вздохнула Катерина и повела Ляльку в медпункт...
Как Азанчеев посмотрел вслед Катерине и улыбка исчезла с его лица...
Я увидел, как Сахно перехватил взгляд Азанчеева, и растерялся, будто неожиданно что-то для себя открыл...
Я повернулся и, стараясь твердо ступать по земле, зашагал к зданию аэропорта. И тут я услышал голос этой девчонки:
– Ох черт... – горько сказала она, наверное, глядя мне в спину. – Напрасно мы все это...
... Весь остаток рабочего дня прошел в каком-то полузабытьи. Мне казалось, что я похож на курицу, которой отрубили голову, а она все еще продолжает дергаться, куда-то бежать и судорожно взмахивать своими нелепыми короткими крыльями.
Я подписывал какие-то бумаги, отдавал привычные распоряжения, написал приказ об отстранении Соломенцева Д. И. от полетов с последующим переводом его в распоряжение начальника склада ГСМ, попросил службу перевозок посадить эту девочку в хлыбовскую машину, возвращавшуюся в отряд из ремонта. Они у нас садились на дозаправку. Словом, я ни на йоту не отошел от обычного еженедельного рабочего распорядка. Но делал я это почти бессознательно, в силу какого-то устоявшегося стереотипа, и все окружавшие меня это чувствовали – в кабинет ко мне почти никто не заходил, а если я и вызывал кого-нибудь, то разговаривали со мной, как с тяжелобольным: тихо, кротко, во всем сразу же соглашаясь со мной...
А я все старался понять: что же произошло? Что привело меня к такому состоянию? Неужели это из-за Димки Соломенцева? Слишком мелко, ничтожно... Может быть, потому, что я тщательно продумал весь разговор с этим мифическим «представителем министерства», а получилось черт знает что, и я теперь оскорблен в своих лучших чувствах? Или потому, что я оказался не очень честен и затеял маленькую, гнусную интрижку не пустил Соломенцева в Хлыбово, чтобы самому слетать с этим начальником... С каким начальником? Там же не было никакого начальника! Там же какая-то девчонка, студентка какая-то была!
Но какие бы причины я ни находил, в памяти моей и в глазах моих стояло только то, что я увидел, когда обернулся там, на поле.
Как улыбнулся Азанчеев...
Как вздохнула Катерина...
Как Азанчеев посмотрел ей вслед...
Как Сахно перехватил взгляд Азанчеева и растерялся, словно неожиданно что-то открыл для себя...
САХНО
Еще когда с аэродрома ехали – меня Витя Азанчеев на своем мотоцикле вез, – выпить захотелось, я и говорю ему:
– Витек, давай завернем ко мне. Надежда поздно придет – у нее сегодня кружок радио в Доме пионеров. Она там часов до десяти с пацанами провозится, а мы с тобой за это время знаешь как хорошо посидим. Грибочки шикарные, мяса нажарим.
А он мне и говорит:
– Да нет, Сергей Николаевич, спасибо. У меня завтра вылет в семь двадцать.
– Так мы же по маленькой, – говорю.
И так мне захотелось посидеть с ним, так неохота было одному возвращаться...
– Спасибо, – говорит, – Сергей Николаевич. Как-нибудь в следующий раз.
– Ну смотри, – говорю. – Как хочешь. А то посидели бы...
Доехали до гастронома, я и говорю ему:
– Тормозни, Витек, я здесь выползу.
А потом в шутку и говорю:
– Пора тебе, Витя, этот драндулет на «Москвича» хотя бы сменить.
– Зачем мне одному «Москвич», Сергей Николаевич? – говорит он.
– А ты женись.
– Не на ком, – говорит.
Я вспомнил, как он посмотрел сегодня на Катерину Михайловну Селезневу.
– Все равно, – говорю, – купи, Витька, «Москвич»... Я тебе денег в долг дам. А то мне знаешь как тяжело из твоей коляски ноги выбрасывать!..
А он засмеялся и говорит:
– Вот это другое дело! Завтра же и запишусь.
– Ну привет, – говорю. – До завтра.
Попрощались мы с ним у гастронома, и он дальше покатил. Где-то он там на краю города комнату снимает.
Хороший летчик, грамотный...
Пришел домой, переоделся, походил по пустым комнатам и на кухню.
Открыл банку с помидорчиками. Надя их на зиму закатывает страшное количество. Сел, налил себе рюмку и выпил.
Выпил и задумался. Почему это, думаю, именно сегодня меня на водочку потянуло? С чего бы это? Зря Димка так нахально Селезнева напарил. Селезнев мужик стоящий. Как он, понимаешь, повернулся, ни слова не проронил и пошел себе!.. Я бы на его месте этому сопляку так вмазал... Витя Азанчеев тоже гусь... Обязательно нужно глаза на Екатерину Михайловну пялить... Я ничего не хочу про Витю плохого сказать – человек он хороший, серьезный и зря во всякие чувства играть не будет. Так это еще хуже! И себе маета, и людям не очень-то приятно... А Ванька Гонтовой ну такая бездарность! Чуть что: «Командира эскадрильи на вышку!» Ну пустил бы этого щенка в Хлыбово, и никто ничего не знал бы... Никаких никому душевных обид не пришлось бы нести. Ни Селезневу, ни этой девчонке. Хорошо ли людей на позор выставлять?.. Людей от лишних мучений оберегать нужно...
Сегодня с буденновской площадки взлетал – все вроде нормально было. Высоту набрал, лег на курс, начал переориентировать радиокомпас – цифрового отсчета на лимбе не вижу! Стрелку вижу, а цифры плывут, сволочи, в глазах, и хоть криком кричи!.. Ну что ты будешь делать?! Я на другие приборы смотрю – крупные обозначения кое-как различаю, мелкие – ни одного!.. И сразу же голова разболелась... Посидел минут пять, успокоился, и все в норму пришло. Только в затылке ломило до самой посадки...
Кончать надо, кончать... Хватит сквозь медицинскую комиссию на брюхе по-пластунски проползать.
... Только я помидорчик из банки выудил, слышу, Надежда у двери скребется. Дом новый, все дверные коробки наперекосяк: замок врежешь, все совместишь с минимальным допуском, а через месяц дверь не открыть. То ли косяки пересохли и покоробились, то ли, как говррят, действительно дом «осадку дает». Вот и стоишь иногда на лестнице час целый и в собственную квартиру попасть не можешь.
Пошел открывать.
– Не мучайся, – говорю. – Сейчас открою.
Потянул ригель в сторону, и дверь открылась. Стоит Надежда с авоськами. Улыбается.
– Спал? – спрашивает.
– Ладно тебе... – говорю. – Давай кошелки. Сказать не могла, что ли? Таскаешь такие тяжести...
И тут она меня поцеловала.
Пошел я, конечно, приготовил ей ужин, накормил. И сам с ней поел. «Маленькую» допивать не стал. Заткнул и поставил в холодильник. Вроде она мне уже стала и ни к чему.
– Заниматься сегодня будем? – спрашивает Надя.
– А как же! – говорю. – Иди таблицу повесь.
Она с места не тронулась и так осторожно меня спрашивает:
– Может, тебе в диспетчерскую перейти?
– Иди, – говорю, – вешай таблицу.
Она прошла в комнату и вытащила из-за шкафа свернутую в рулон таблицу. Раскатала ее и повесила на стенку.
Это таблица проверки зрения. Точно такая же, какие обычно висят в кабинетах глазных врачей. «Где же указка?» – думаю. Захожу в комнату и спрашиваю:
– Надюш, ты не помнишь, куда я в прошлый раз указку засунул?
– Здесь у меня указка, здесь... – говорит. – Ставь лампу.
И как-то она это сказала, что мне даже вроде не по себе стало. Ладно, думаю. Промолчим. Она тоже, слава Господу, не железная...
Поставил я настольную лампу так, чтобы она освещала только таблицу и оставляла в тени всю противоположную сторону комнаты.
– Хорош?
– Хорош... – говорит. И вдруг так раздраженно и нервно спрашивает меня: – Я вот что хочу знать: понимаешь ли ты, что вечно так продолжаться не может? Ну обманул ты прошлую комиссию... Ну черт с тобой, обмани еще одну!.. А дальше?
– Ладно тебе... – говорю. А сам думаю: «А верно, что дальше-то?..»
– Мне-то ладно... – говорит она. – Не криво? Посмотри оттуда.
Я посмотрел и говорю:
– Нормально.
– Ставь стул, – говорит. – Садись.
Я сел. А она снова:
– Так что будет дальше?
Ну тут, честно говоря, я не выдержал! И как рявкнул:
– Я тридцать лет отлетал! Что ты мне прикажешь делать?! Клубникой на рынке торговать?.. Я летать должен! Летать! Я летчик...
– Летчик, летчик... Самый лучший, самый смелый, самый опытный. Что там еще про тебя по праздникам говорят? Не помнишь?
Тут я даже растерялся... Ну надо же такое сморозить!..
– Что я, сам про себя это говорю, что ли?
– Нет. Но раз уж ты «самый смелый», то встань хоть раз и скажи: «Граждане! Может, когда это все и было, а сейчас мне летать уже невмоготу. Спасибо за компанию, извините, если что не так».
– Спятила, дура старая?!
У нее даже вроде бы ноги подкосились. Опустилась она на диван, лицо ладонями потерла и таким усталым голосом говорит:
– Это точно... Я старая дура, а ты у нас самый лучший, самый опытный. Учи свою таблицу, воруй свое счастьице...
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.