Этими тремя символами Ваня объяснялся и с заказчиками, и с подчиненными ему мастерами, и с заведующим ателье, и со всем окружающим его миром. А также рассуждал на любые животрепещущие темы. Даже философские. Которые от Ваниного лаконичного изложения только оживлялись и выигрывали.
Лепехин был человеком одиноким и состоятельным. У него была однокомнатная кооперативная квартира и «Волга» Газ-21 с оленем на капоте и ручным управлением в салоне «по причине оторвания ступни левой ноги при заблуждении в темноте минного поля».
А еще он был человеком сурово пьющим. И друг у него был один-единственный – Натанка Лифшиц. В его жену – Любашку, в смысле Любовь Абрамовну, – Ваня Лепехин влюбился еще совсем молодым, в ту же секунду, как только увидел ее впервые. Да так и пронес эту тайную, как ему казалось, любовь к жене ближайшего корешка до самой своей запьянцовской старости. Сквозь тридцать пять лет их знакомства и четырех собственных жен разных периодов своей жизни.
При Любочке… То есть при Любови Абрамовне Лифшиц, Ваня Лепехин каким-то Божьим чудом, густо замешенном на диком напряжении человеческой воли, все-таки как-то умудрялся избегать своих трех универсальных выражений.
При ней его словарно-разговорный ассортимент слегка расширялся и даже сам по себе складывался во вполне приличные выражения. Хотя и не всегда вразумительные. Однако, к чести Ивана Лепехина, следует заметить, что в каждой его корявой фразе всегда присутствовала некая здравая мысль, в каком бы состоянии Ваня в эту секунду ни находился – в совершенно трезвом или в мертвецки пьяном.
Но такое происходило только в присутствии Любочки. Любови Абрамовны Лифшиц.
Ну, что тут скажешь? «Мать честная!», «б…ь», да и только. Так вот и жизнь прошла «на х…….
… Когда отплакались, помянули, пожелали Натану Моисеевичу, чтобы земля ему была пухом, шестидесятипятилетний Ваня Лепехин, как он сам говорил – «вдетый еще со вчерашнего…», впервые в своей жизни произнес длинную и почти связную речь.
– Любушка, подружка моя… – надрывно сказал Лепехин и поднял большую стопку с водкой. – Мать честная… Фирка! Да сядь ты, бля, ради Бога!.. Не колготись – всего хватает… Серега, сынок! Налей девочкам…
Ваня с трудом поднялся из-за стола и заботливо поправил кусочек черного хлеба на полной до краев рюмке, стоявшей напротив опустевшего постоянного домашнего места Натана Моисеевича Лифшица.
– И ты, Натанка, слушай… – Лепехин скрипнул зубами. – Не прощу!!! Я за их воевал на х…. ноженьку свою за их отдал, а они, суки, крестничка моего… ребеночка нашего Толиньку, погребсти дедушку своего любименького – не отпустили!.. Что же это за власть такая блядская?! Мать честная… Я на Лешку в обиде… Хоть он и артист. А за Толика-Натанчика, за внученьку нашего… Вот я тут все думал, думал… Дом у меня есть. На черный день покупал. Хороший дом – двенадцать соток при ем. Полста километров от города по Всеволожской – не боле… Чего я решил?.. Толянчику нашему дом этот! Завтра и отпишу. Потому как…
Натан! Натанка, друг мой сердешный… Ты там без меня особо-то не тоскуй… Не кручинься. Я к тебе скоренько прибуду. Немного тебе ждать-то меня осталось… Вот на Толика дом оформлю и… привет, Натан Моисеевич! Это я – Ваня Лепехин, кореш твой старый преставился!.. Наливай, Натан, чего смотришь, бля? Встречай гостя, мать честная…
* * *
Как Ваня Лепехин сказал – так и сделал.
Спустя некоторое волокитное время тринадцатилетний заключенный воспитательной колонии усиленного режима № 7 (а в эти дни Толику-Натанчику как раз тринадцать лет и исполнилось…), «осужденный» по статье 108 части 2, Самошников Анатолий Сергеевич, ни о чем не ведая, официально вступил в права владения жилым домом общей площадью в 134, 2 квадратных метра, а также прилегающим к нему земельным усадебным участком в 12 соток непахотной земли, не состоящей на земельном балансе у сельского Совета деревни Виша, а являющейся собственностью владельца прилегающего к участку дома – гражданина Самошникова Анатолия Сергеевича.
Копии «договора дарения» с уже оплаченными (квитанции прилагаются) нотариальными налоговыми сборами, предусмотренными статьями 239 и 256 Гражданского кодекса РСФСР, зарегистрированы в исполнительном комитете сельского Совета депутатов трудящихся…
– Ваня лет пятнадцать тому назад как-то один раз возил нас туда с папой, – сказала Любовь Абрамовна Фирочке и Сереге. – Мы еще Лешеньку тогда с собой брали. Он, кажется, в четвертом классе учился… Убей бог, ничего не помню!.. Только какую-то кошмарную вымершую деревеньку между Куйвозе и Вартемяги, старух пьяных помню… И туалет такой будочкой во дворе. А в двери туалета – сердечко насквозь прорезано…
Месяц спустя между Сергеем Самошниковым и старым Ваней Лепехиным произошел странный, полумистический телефонный разговор.
В ту пятницу у Фирочки был внеплановый выходной – отгул за переработку часов. Она воспользовалась свободным днем, наготовила вкусностей, посадила Любовь Абрамовну в «Запорожец», сама уселась за руль, и поехали они в направлении Кингисеппа, где в пятидесяти шести километрах от Ленинграда, за высоким каменным забором, украшенным сверху достаточно изящными спиралями из колючей проволоки, «перевоспитывали» несовершеннолетних правонарушителей.
Авось да и удастся повидаться с мальчиком… А нет – так хоть выплакать бы разрешение на передачку. Добро бы – обычная колония, так нет же – «усиленного режима». Тут хоть вой, хоть головой об стенку бейся!.. «Не положено».
Это если бесплатно. По закону.
А за пятьдесят рубликов, говорят, вполне возможно. А за семьдесят пять – даже с предоставлением спецкомнатки для свиданий с родственниками заключенного…
Серега приехал с работы домой, прочитал Фирочкину записку и стал разогревать на плите кастрюлю с куриной лапшой.
Тут и зазвонил телефон.
Сергей Алексеевич поднял трубку, сказал:
– Слушаю.
А из трубки – Ваня Лепехин:
– Серега, ты, что ли?
И голос такой – вроде бы и веселый, и немного нервный.
– Я, дядя Ваня. Кто же еще?
– Ай точно! – обрадовался Лепехин. – Кому еще-то быть?! А Фирка с Любашкой в дому?
– Нет. К Толику в колонию поехали.
– Ага… Я тоже позавчера к ему ездил – меня и на порог не пустили, бляди. Так я на х… и вернулся с колбаской московской и пряниками мятными. Он же эти прянички ну, жуть, как любил!.. Бывало, придет к нам в ателье и… Ну, я и решил, чего ж я, бля, вместо деда-то Натана не могу своему крестничку мятных пряничков привезти? А мне, мать честная, от ворот поворот!
– Спасибо, дядя Ваня. За все, за все вам спасибо.
– Ой, да не шел бы ты на х… Серега! Чего мелешь-то, бля?! Какие «спасибы»?!! Ты вот чего, слушай, Серый… Фирка с Любочкой вернутся – передай, звонил, мол, Ваня Лепехин, попрощаться хотел.
– Уезжаете, дядя Ваня? – насторожился Серега.
– Ага, Серега. Уезжаю.
– Надолго?
– Дык, как сказать?.. Видать, навовсе.
– Это как?.. – похолодел Серега.
– Дык, очень просто, – незатейливо ответил Ваня Лепехин. – Чего Натану, тестю-то твоему, передать?
Трясущимися пальцами Серега выключил газ под кастрюлей и попытался спокойно сказать:
– Дядя Ваня… Вы, наверное, с утра приняли немного… Так вы прилягте, поспите пару часиков, а к тому времени Фирочка и Любовь Абрамовна вернутся и позвонят вам. А хотите, я могу сейчас к вам приехать? Может, помочь чего…
– Сережка, хошь я тебя рассмешу на х…? – весело спросил Ваня Лепехин. – Дык, я как начал те бумаги на Толика оформлять, как закрутили меня по энтим е…..м конторам, так я всю пьянку и забросил, мать честная! Две недели маковой росиночки в роте не было! Вот, может, счас на посошок приму полторашечку и поплыву потихоньку к Натанке, к другу моему сердешному… А Алешке, артисту нашему, напиши – дядя Ваня больше на него обиду не держит… Пусть кажный будет там, где он хочет. Как я.
* * *
… Уплывал Иван Павлович Лепехин к своему закадычному дружку Натану Моисеевичу Лифшицу в том же крематории, даже в том же самом маленьком зальчике номер три.
Только в закрытом гробу.
Потому что, если ты стреляешь себе в рот из охотничьего ружья двенадцатого калибра крупной картечью, полголовы тебе разносит во что-то ну совершенно неузнаваемое.
И людям, провожающим тебя в последний путь, на это смотреть абсолютно невозможно. Провожающих тоже нужно жалеть…
* * *
По всей вероятности, я уже некоторым образом адаптировался к своим частым «входам» в рассказ моего соседа по купе Ангела-Хранителя. А также с гораздо меньшими нервными потерями стал «выходить» из его истории о Самошниковых и Лифшицах в нашу сиюсекундную железнодорожную реальность «Красной стрелы», раскаленно пронзающей густую ночь, лежащую на московско-петербургских рельсах.
Теперь повествование Ангела перестало напоминать мне «рабочий» просмотр отснятого, наспех и хаотически подложенного, еще не смонтированного материала с черновой фонограммой в маленьком зальчике студийной монтажной.
Восприятие истории в целом стало похожим на просмотр уже не отдельных кусков будущего фильма, а почти сложенного телевизионного сериала с обязательными перерывами на дурацкую рекламу с препошлейшими текстами.
Только вместо рекламы из этой «ангельской», достаточно жесткой драматургии, из ее жутковатых сюжетных глубин на поверхность реального места и времени, в наше купе, вдруг выныривал я сам!
Перевести дух. Глотнуть свежего воздуха. Чуть-чуть передохнуть от той, уже явно мне не по возрасту, нервотрепки, в которую ввергала меня эта, казалось бы, чужая история.
Что же касается пошловатеньких текстов, обычно сопровождавших мои вынужденно-рекламные появления на поверхности реальной сегодняшней ночи, – так они, оказывается, целиком принадлежали мне.
Ах, как я рассчитывал на счастливый, хороший конец этой истории – пусть «через тернии», но все-таки «к звездам»!
Боже мой, как летит время!.. Ведь совсем недавно на наших закрытых просмотрах в Доме кино плевались мы, глядя на четко выверенные утешительные «хеппи-энды» американского коммерческого кинематографа! Как чванливо ржали над ловко пристегнутыми «счастливыми финалами». Этакими радостно помахивающими, жизнеутверждающими хвостиками – так нежно любимыми нашим родным советским киноначальством и нашим невзыскательным, но очень массовым зрителем. Перед которым мы почему-то всегда оказывались в «неоплатном долгу».
А вот, поди ж ты, как с возрастом меняются вкусы… Теперь нам именно этот «хвостик» и подавай! Или жизнь нынешняя нас так замудохала и затрахала?
Поэтому к своему очередному всплытию на свежий воздух купе я сразу же выдал следующий текст соседушке Ангелу:
– А вы-то где в это время были, мать вашу в душу?! На кой х-х-х…
Хотел я было назвать все своими привычными именами – так ведь нет! Что-то да остановило меня в моем выплеске. Правда, не столько в выплеске, сколько в форме его выражения.
– На кой, – говорю, – хрен вы-то, Ангелы-Хранители, существуете?! Вы хоть кого-нибудь оберечь можете? Или это все – понтяра вселенского масштаба?! Кликушество шизофреническое. Психопатизм, зародившийся в пустоте, в черных дырах человеческого сознания… А дальше – как в купеческой лавочке: «Айн моментик-с! Сейчас мы эту пустотку вашу заполним каким-нибудь вероученьицем! В кого верить желаете? Креститься как изволите – слева направо или справа налево?.. Нет проблем! Для вас – сделаем-с!»
– Будет вам ерничать, – неприязненно проговорил Ангел. – Знал бы, что вы так перевозбудитесь, – никакого джина не предлагал бы.
– Так вы меня решили джином упрекнуть?! – возмутился я. – Вы же первый предложили мне выпивку!
– Я увидел, что вы слегка расклеились, и решил немного взбодрить вас. Я не предполагал, что это может привести вас к такому срыву…
– Неужто вы думаете, что ваша воробьиная порция «Бифитера» могла хоть как-то повлиять на меня? – гордо заявил я и машинально добавил: – Побойтесь Бога, Ангел!..
Клянусь, я добавил эти два слова, не вкладывая в них никакого прямого смысла! Для меня, неверующего, это выражение было не более чем восклицанием типа: «О чем вы говорите?» или «Как вы это могли подумать?!»
Ангел же воспринял мои «Побойтесь Бога», как мне показалось, излишне впрямую.
– Я Его и так боюсь, Владимир Владимирович, – серьезно ответил мне Ангел, по-моему, впервые полностью и отчетливо выговорив мое имя и отчество. – Поэтому давайте не будем упоминать Господа в связи с такими вот ничтожными пустяками.
И Ангел показал глазами на пустой стакан из-под божественного «Бифитера».
Тут весь мой запал иссяк, и я скис.
Чего я на него насыпался?.. В то время он был ребенком. Пусть с крылышками, но «ребенком». О том, что рассказывает мне, он и сам узнал много лет спустя. И обвинять его в чем-либо с моей стороны просто свинство!
– Простите меня…
Я чуть было по привычке не сказал «ради Бога», но вовремя удержался и продолжил:
– Насколько я сумел понять, вы когда-то и сами были, так сказать, отлучены…
– Но не от Веры же, Владимир Владимирович, – прервал меня Ангел. – И потом… Я тоже хочу у вас попросить прощения, но любые разговоры о Вере и Неверии мне неприятны. Ничего, что я вот так – без выкрутасов?
– Да, да, конечно, – пробормотал я и вдруг увидел глаза Ангела.
На меня смотрели уже не «девичьи» голубые глаза, излучавшие необыкновенную доброту и внутреннее обаяние. Глаза, принадлежавшие красивому и волевому лицу молодого парня. Что так и поразило меня при нашем первом знакомстве.
Сейчас я увидел холодные темно-синие глаза скандинавского викинга, решительно и опасно убежденного в своей правоте и в своем праве.
Но уже через мгновение глаза Ангела снова посветлели и грозный, непримиримый викинг легко уступил место милому, доброму, интеллигентному и явно очень спортивному пареньку с редким именем – Ангел. И еще более редкой для сегодняшней России специальностью – Ангел-Хранитель.
Я знал о существовании легионов Хранителей… Вернее, Охранников. Они никогда никого не могли уберечь от «заказного» отстрела, сами, бедняги, погибали за очень невеликие деньги и своим Хозяевам служили в основном предметом роскоши.
Чем больше Охраны, тем круче Хозяин! Ну, как в достославные царские времена – изящный золотой портсигар Фаберже с монограммой, выложенной небольшими бриллиантиками голубой воды, или – собственный выезд в карете работы французского мастера Поля Фролло, запряженной четверкой настоящих «непаленых» орловских рысаков.
Но как измерить ценность того, что Настоящий Ангел-Хранитель ночью, в купе скорого поезда «Красная стрела», следующего из Москвы в Санкт-Петербург, протягивает тебе свою большую и могучую длань и спрашивает удивительно мягким, неземным, каким-то «потусторонним» голосом:
– Мир?
Да ведь этому просто цены нет!!! Какие там портсигары, какая Охрана, что за рысаки?..
Конечно же, я хватаю двумя руками крепкую сильную ладонь Ангела, с радостным облегчением пожимаю ее и с чувством отвечаю:
– Конечно – мир! Обязательно – мир.
И думаю про себя – не перебрал ли я с чувствами? Старость проклятая… Сентиментализм в последнее время попер из меня, как из фановой трубы.
… Потом несколько минут мы молча лежим под своими одеялами.
Наконец Ангел говорит:
– А с Лешкой Самошниковым, Владим Владимыч, произошла и вовсе дурацкая история…
* * *
… К середине восьмидесятых таким историям не было счета.
На них уже почти не обращали внимания. Подумаешь – из командировки не вернулся, за бугром остался… Или из туристической группы сбежал. Или, как говорится, «моряк сошел на берег» – сиганул через борт и вплавь к чужеземным берегам. А там… Если доплыл – «прошу политического убежища»!
В большинстве случаев при таких побегах политики не было ни на грош. Сплошное вранье про преследования советской властью, Комитетом государственной безопасности и другие страсти-мордасти. Об этом судачили на московско-ленинградских кухнях, слышали от ранее смылившихся, читали у Солженицына, Варламова…
Какие-то детальки слышанного и читанного примеряли на себя и, если хоть что-то приходилось по вкусу, сооружали из чужого матерьяльца себе жалостливую историйку с псевдополитическим запашком и выдавали ее потом доверчивым западным иммиграционным властям за собственную несчастливую советскую судьбу…
Поначалу, в шестидесятых и семидесятых, на Западе таким очень верили и привечали. Делая вид, а возможно, и не соображая, что те, кого взаправду преследовали и сажали под кагэбэшный надзор, за границы своей великой родины не ездили. Их к таким поездкам и на пушечный выстрел не подпускали.
Того же, кто вокруг своей подлинно сопротивленческой деятельности еще и умудрялся сотворить хай международного масштаба, привлечь к себе внимание так называемого «мирового сообщества прогрессивных сил», – того могли громко и насильно лишить гражданства и выкинуть из Страны Советов к свиньям собачьим.
Или обменять на какого-нибудь южноамериканского обгадившегося политдеятеля или на уже выпотрошенного нашего завалившегося разведчика.
Или просто шлепнуть без суда и следствия. По-тихому…
От несчастного случая никто не застрахован.
Канули в Лету свирепые времена шестидесятых, когда за одного сбежавшего отвечали чуть ли не все оставшиеся.
Тогда «за потерю бдительности и ослабление политико-воспитательной работы» изгонялись из коммунистической партии и безжалостно увольнялись со своих сладких и теплых постов маленькие чиновнички, руководившие такими поездками.
Родственников сбежавшего предавали публичному остракизму на всех уровнях – от домкома до заводского партбюро. Ну а потом им, как говорилось тогда в партийных кругах, «перекрывали кислород по всем параметрам» и без того нелегкого советского бытия…
Сбежавшие невероятными путями пересылали весточки на Восток – папам и мамам, после прочтения которых мамы и папы забывали обо всех своих горестях «родственников предателя Родины». Лишь бы Ему там было хорошо – на Западе…
Эти письма, исполненные тоскливой и успокоительной лжи об обретенной «свободе» и несуществующем благополучии, шепотом пересказывались доверенному кругу оставшихся и рождали новых потенциальных перебежчиков…
Но были и удачливые «бегуны».
Балетные и цирковые артисты, музыканты, скандальные скульпторы и художники и спортсмены мирового класса. Представители профессий, не требующих никаких знаний, кроме знания своей профессии.
В те годы уж в этом-то мы и вправду были «впереди планеты всей!»…
Поэтому русским балетным, артистам русского цирка, музыкантам и российским художникам не приходилось врать в своих письмах об «обретенной свободе и феноменальном достатке».
Так оно и было: они обрели свободу передвижения по миру, а в большинстве своем скромные заработки (по западным меркам) действительно оказывались «феноменальными» в сравнении с их прошлыми заработками на Востоке.
Но если продолжить перечень беглых служителей советского искусства, в наихудшем, почти беспросветном положении оказывались русские литераторы и драматические актеры русских театров.
Эти две категории были просто никому не нужны!
Когда же завалило за середину восьмидесятых и открылись перестроечные шлюзы, всем стало на все наплевать! Беги куда хочешь… За бугор? Вали к такой-то матери, не путайся под ногами. Хорошие бабки теперь можно отлично наварить и в домашних условиях…
Очень, очень многое переменилось. И на Востоке, и на Западе.
В России к эмиграции стали относиться безразличнее, на Западе – осмотрительнее.
Одно оставалось прочным и неизменным – русские поэты и писатели и русские драматические актеры Западу не требовались!
Не потребовался здесь никому и один из самых способных выпускников Ленинградского театрального института, ведущий молодой артист Псковского драматического театра Алексей Самошников. А он уже Незнамова играл, Ваську Пепла, молодого Ленина и репетировал Гамлета…
Юные околотеатральные псковитяночки и опытные внутритеатральные сплетники поговаривали, что в Пскове Самошников не засидится. Вроде бы на него уже давно сам Товстоногов глаз положил. А Равенских, следуя машиной из Москвы на Рижское взморье, специально заезжал в Псков – посмотреть на Лешкиного Ваську Пепла.
И вот – на тебе… У людей в двадцать четыре года, в двадцать пять лет обычно все еще в будущем, все впереди, а у Лехи Самошникова в этом возрасте – все уже в прошлом.
В область тоскливых и щемящих воспоминаний ушли Ленинград, институт на Моховой, родная квартира на Бутлерова, мама, папа, бабушка и дедушка, младший брат Толик с домашним именем – Натанчик.
Безвозвратно растворился в прошлом псковский театрик, куда местные девочки-поклонницы бегали не на молодого, высокого и красивого Ленина – Самошникова, не на надрывно-несчастного, стройного и опять очень красивого Самошникова – Незнамова, а на артиста Алешеньку Самошникова, в какой бы роли он ни появлялся на сцене. А хоть бы и в новогодне-елочном Зайчике!
Прорывались девочки и на обл – и горисполкомовские торжественные концерты по случаю частых советских праздников. Там Лешка отменно читал Пастернака и Заболоцкого, Самойлова и Ахматову.
Бродского читать не рекомендовали, но обещали в скором времени однокомнатную квартирку в новом микрорайоне.
Прошлым стали даже совсем недавние события – шефские спектакли в советской группе войск под Лейпцигом и Эрфуртом, бессонные ночи с прехорошенькой и поразительно умелой немочкой Ютой Кнаппе с ее старательным и забавным русским языком…
И, что самое удивительное, очень даже стерлось в памяти самое генеральное событие, ставшее причиной всего того, что сейчас происходило с Лешкой Самошниковым. Неожиданный для самого себя, какой-то истерический, унизительный побег из «нашей» Германии в «чуждую нам» – Федеративную.
Хотя кое-какие детали этой поспешной и дурацкой затеи нет-нет да и напоминали о себе…
Ну, например…
…под утро первой бессонной ночи такой разнообразной любви, что Лешка только диву давался и изо всех сил старался соответствовать Ютиным заграничным запросам, которые для него, честно говоря, были доселе неведомы, Юта спросила у Лешки:
– Льеша, ты играешь в театре все хауптроле. Сколько денег тебе дают за работу?
Лешке совсем недавно повысили ставку до восьмидесяти пяти рублей, однако он впервые в жизни трахал иностранку на ее же территории и, чтобы не уронить честь собственной Родины, свято солгал:
– Сто тридцать рублей.
О такой ставке Лешка мог только мечтать, но чего не ляпнешь во славу своего Отечества, которое издалека всегда кажется значительно ближе и роднее.
– Триста девяносто марок, – быстренько подсчитала практичная Юта и тут же попыталась уточнить: – За каждый спектакль?
– Нет, ну что ты?! – растерялся Лешка от такого фантастического предположения. – В месяц!
– О… – удивилась немецкая девушка Юта Кнаппе, вольнонаемная служащая офицерской столовой войсковой части, расквартированной на земле ее страны. – А сколько раз в месяц ты выходишь на сцену, к публикум?
– Все зависит от репертуара, – честно ответил артист Самошников. – Раз пятнадцать, двадцать…
Юта прилегла щекой к причинному Лешкиному месту, подняла свои невинные хорошенькие глазки к потолку и, сосредоточенно хлопая ресничками, принялась что-то подсчитывать в уме.
Результат подсчетов ее настолько поразил, что она потрясенно приподнялась над могучими Лешкиными достоинствами, счастливо унаследованными от отца Сергея Алексеевича, отличавшегося очень даже нестандартными размерами, подняла на Лешку глаза, полные слез, и в ужасе спросила:
– Всего восемнадцать кома фюнф марок за спектакль?!! О, бедный, бедный Льеша…
И так искренне зарыдала над несчастливой судьбой талантливого советского артиста в условиях тотального коммуно-социалистического строя, что Лешке пришлось приводить ее в чувство всеми доступными ему способами.
Из-за этого он чуть не опоздал на дневной спектакль для детей военнослужащих и советских гражданских специалистов различного профиля.
Когда же он еле-еле приволокся в закулисье Дома офицеров, старый актер, игравший в спектакле «Семья» отца молодого Ленина, увидел Лешку, охнул и завистливо сказал ему на ухо:
– Укатали сивку крутые горки. Ты сейчас похож не на молоденького Володю Ульянова, будущего вождя мировой революции, а на сильно потасканного Раскольникова, аккурат после того как он тяпнул топором старуху-процентщицу…
И еще одно воспоминание…
Вряд ли оно послужило каким-либо толчком к совершению этого идиотского, неосознанного, практически ничем не оправданного и абсолютно никчемушного Лешкиного побега.
Может быть, если попытаться собрать мозаику мелких обид и унижений в единую анекдотическую и неприглядную картинку, возникшую еще в Пскове при оформлении труппы театра на выезд за границу, – так отыскался бы мало-мальски вразумительный ответ на это бездарное Лешкино решение?..
Да нет. Вряд ли. Тогда парткомо-райкомовские выездные комиссии воспринимались как данность, как некая обязательная и противненькая микстура, после принятия которой может наступить и облегчение. Сиречь – выезд за рубеж.
Или эта же микстура с равным успехом могла и прикончить субъекта, пожелавшего хоть ненадолго, за свои кровные, выехать за пределы Союза…
А может быть, Лешкиному поступку в какой-то мере способствовал разговор «молодого Володи Ульянова» со своим «старшим братом Александром» за кулисами Дома офицеров уже здесь, в Германской Демократической Республике, перед самым началом спектакля по пьесе «Семья»?
Это произошло после второй ночи, проведенной Лешкой в постели Юты Кнаппе, а не в чистенькой, вылизанной казарме, которую командование советского танкового корпуса предоставило для жилья товарищам артистам.
Перед спектаклем к Лешке Самошникову – «Володе Ульянову» подошел его коллега, изображавший «Александра – старшего брата будущего вождя», отвел Лешку в темный уголок и, дыша на него перегаром вчерашнего банкетика с товарищами офицерами, тихо сказал:
– Старичок, между нами… Когда мы выезжали из Пскова, один человечек… ну, сам понимаешь… ОТТУДА. Попросил меня вести дневничок наших гастролей за границей. То есть кто с кем куда ходил, что говорил… Ну и так далее. Сам понимаешь. Как бы ты поступил на моем месте?
– Не знаю, – соврал Лешка и для убедительности пожал плечами. – Понятия не имею.
– А я ему сказал: извините меня, пожалуйста, я очень уважаю вашу работу и очень хорошо даже понимаю, как она необходима для всего нашего народа, но вы, дорогой товарищ, обратились не по адресу. Я – артист, говорю, и я служу нашему советскому театру, искусству, наконец! И предложение ваше принять не могу. Как говорится, богу – богово, кесарю – кесарево…
Лешка не верил ни одному слову «брата Александра».
В любом театрике небольшого города все всё про всех всегда знают. Кто просто наушничает главному режиссеру, а кто и помогает охранять целомудренность всей страны. Так сказать, ее «государственную безопасность».
Внутри театра обе категории вычислялись до обидного просто: распределение ролей, категорий, ставок и квартир при почти полном несоответствии уровня способностей индивидуума получаемым им благам.
И если над кланом «наушников» можно было и подхихикивать почти вслух, то клан «государственников» был неприкасаем. Тут хихикать было просто опасно!
– А он что? – как писали раньше в детской литературе, «с хитроватым прищуром спросил молодой Володя Ульянов». Он же – Лешка Самошников.
Но «старший брат Александр Ульянов», как известно, исторически казненный, не уловил иронии в голосе младшего брата. Уж слишком серьезное поручение выполнял он сейчас. Вопреки заверениям, что «предложение человека ОТТУДА принять он не смог». Смог. И принял с трепетом и благодарностью за доверие. И Лешка об этом прекрасно знал. Отсюда и «хитроватый прищур».
– А что он? – горделиво произнес «брат Александр». – А ничего. Я, говорит, очень уважаю вашу принципиальную позицию. Тогда у меня к вам будет одна-единственная просьба. Тут уж не в службу, а в дружбу. Причем в дружбу не со мной, говорит, а с вашим коллегой – артистом Самошниковым. Который у вас в «Семье» молодого Ленина играет…
– Ну да?.. – слегка перетрусил Лешка.
– Вот тебе и «ну да»… А дальше, сукин кот, заявляет следующее… Как нам стало известно, говорит, Алексей Сергеевич Самошников наполовину… Леха, ты извини, но это его слова. Вроде бы ты наполовину еврей…
– Да. Я этого никогда и не скрывал, – сказал молодой Лешка – Ленин. – А что такого?
– А то… – туманно ответил «брат Александр». – Что здесь в Германии, даже в ГэДээРе, очень сильная антисоветская еврейская община, которая может попытаться выйти с тобой на контакт…
– Я-то им зачем?! Как говорит мой дедушка, «я здесь вообще при п…е кувшинчик», – удивился «молодой Ленин».
– Ты даже не понимаешь, насколько это все серьезно! – огорчился «брат Александр». – Вот, например, где ты пропадал последние две ночи?
– Немецкую барышню трахал, – честно ответил Лешка.
– Еврейка?
– Не думаю. Не похоже. По-моему, нормальная хорошенькая давалка нашего демократического соцлагеря.
Тут Лешке показалось, что такого скупого определения Юта Кнаппе не заслуживает, и он с удовольствием добавил:
– Но как «исполнитель» она, скажу я тебе, брат мой, – богиня!!! Я такого еще не встречал.
– Ох, Леха… – с наигранным сочувствием и плохо скрытой завистью вздохнул «брат Александр». – Напрасно ты это.
– Да ладно тебе причитать, – досадливо прервал его Лешка. – Хватит.
– Нет, не хватит! – «Брат Александр» жестко понизил голос. – Ты находишься за границей и изволь…
Тут Лешка и перестал себя сдерживать. Просто сил не хватило.
– Пошел ты, знаешь куда?! Какая «заграница»?! Где ты эту «заграницу» увидел? За бетонным забором? За колючей проволокой?! Что ты мелешь?.. В зрительном зале наше офицерье полупьяное, солдатики дрыхнут… Спим в казармах, жрем в войсковых столовках… В военторговскую лавку зайти стыдно – пфеннига за душой нету! Артисты приехали… Спектакли шефские! Кто их выдумал, блядь?! К девке иду – на бутылку вина не наскрести, цветочков купить не на что! Артисты называется… вашу в душу, в бога мать! Тебя самого не тошнит от всего этого?