Ну а дальше весь зал был заполнен сонными, иногда даже тихонько похрапывающими солдатиками, измочаленными постоянными проверками и боевыми учениями на устрашение проклятому Западу.
Бывали на этих спектаклях и вольнонаемные немочки с неверным, но тщательным русским языком, который был политически обязателен в любой гэдээровской средней школе.
Одна из них, по которой трусливо сохли чуть ли не все офицерики танковой дивизии из-под Лейпцига, и захороводила Лешку Самошникова. Она никак не могла врубиться в смысл паточно-трагедийной пьесы классика русского театра и поэтому решила попробовать красивого исполнителя главной роли Алексея Самошникова на вкус…
Всю ночь немочка с легким перебором стонала «О Го-о-от!..», повизгивала, называла Лешку Алексом, а под утро даже разрешила ему позвонить от себя в Ленинград родителям, не забыв назвать точную стоимость каждых десяти секунд международного телефонного разговора с Россией.
А в это же время в Ленинграде…
«Недолго музыка играла, недолго фраер танцевал…», как иногда напевал дедушка Лифшиц, демонстрируя этим якобы лихо прожитые молодые довоенные годы.
Что следовало квалифицировать как обычную хвастливую стариковскую легенду, не имеющую никаких реальных оснований. Ибо юный Натан Лифшиц ушел на фронт прямо со второго курса уже эвакуированного Текстильного института, а воров и уркаганов видел только в знаменитых кинофильмах «Заключенные» и «Путевка в жизнь».
Так вот, музыка спокойствия и умиротворения в семье Самошниковых – Лифшицев действительно играла недолго.
Ровно через полтора месяца после того, как Толик-Натанчик пообещал семье «притихнуть» и действительно притих, его классная руководительница по распоряжению директора школы назначила родительское собрание с целью склонить предков своих учеников на некоторые денежные пожертвования для грядущего каникулярно-летнего косметического ремонта школы.
Обычно на все родительские собрания, как в прошлые годы – в Лешкину школу, так и теперь в Толико-Натанчиковую, ходили мужчины. Или отец Лешки и Толика – Сергей Алексеевич Самошников, или их дедушка – Натан Моисеевич Лифшиц.
На этих собраниях Натан Моисеевич появлялся в пиджаке с выцветшими орденскими и медальными планками и тут же начинал во всю ивановскую кокетничать с одной разбитной вдовой – мамашкой Толикиного одноклассника.
Но на этот раз Серега оказался в командировке в Вологде, а деду был прописан постельный режим в связи с повышенной температурой и «респираторным заболеванием верхних дыхательных путей».
Бабушка Любовь Абрамовна, естественно, не отходила от приболевшего деда, так как при всех случаях малейших недомоганий Натан Моисеевич становился чудовищно капризен, требователен и эгоистичен, как и любой пожилой экспансивный человек, инстинктивно трусящий смерти…
Поэтому на собрание в школу пошла Фирочка. Что, как оказалось впоследствии, и было особо отмечено родительской общественностью.
Через два дня после того собрания последним уроком у Толика-Натанчика был урок труда.
Спустя семь минут после начала урока учитель труда понял, что если он немедленно не выпьет хотя бы глоток пива, то уже в следующее мгновение упадет на пол и в жутких корчах умрет от дикой похмелюги прямо на глазах у двадцати трех изумленных шестиклассников.
Поэтому он молниеносно раздал каждому по отвертке и приказал накрепко привинчивать «вот эту хреновину к этой хреновине», а он, дескать, сейчас должен бежать по профорговским делам, но к концу урока вернется и с «каждого» спросит строго-настрого!
– Самошников, остаешься за старшего!.. – уже в дверях просипел этот Песталоцци детских трудовых навыков и исчез.
Классу было не привыкать к бурной профсоюзной деятельности своего педагога по труду, и, как только за ним закрылась дверь, никто и не подумал накрепко свинчивать какие-то «хреновины».
Кроме Толика Самошникова, обещавшего своим домашним «притихнуть». Ну и еще двух-трех прилежных девочек. С одной из которых Толик уже давно по-взрослому «взасос» целовался на пустынной стороне улицы Бутлерова в лесочке, за спортивным комплексом «Зенит». Да и под юбку к ней лазал при каждом удобном случае. И не только трясущимися руками, но и своей очень даже крепенькой двенадцатилетней пипкой. Почти по-настоящему…
И хотя в этих штуках Толик-Натанчик абсолютно унаследовал основную движущую черту дедушкиного характера, нужно заметить, что инициатором походов в лесок за спорткомплекс была все-таки эта ушлая девочка – круглая отличница и примерная общественница. Звали ее Лидочка Петрова.
Когда до звонка оставалось всего несколько минут и спущенный с поводка класс вяло веселился и уже собирал свои сумки, а Толик-Натанчик устало втолковывал «своей» Лидочке и ее подружкам, в какую сторону шуруп нужно завинчивать, а в какую – вывинчивать, в дверь заглянула физиономия лет четырнадцати. Она принадлежала старшему брату соседа Толика по парте – тихого и болезненного мальчика Зайцева.
Старший Зайцев уже год как учился в каком-то ПТУ и открыто «косил» под блатного.
Убедившись, что взрослых в классе нет, пэтэушник вошел и громко сказал с искусственно-приблатненной хрипотцой:
– Малолеткам – наше вам с кисточкой!
Увидел Толика-Натанчика, широко улыбнулся и крикнул:
– Здорово, Самоха!
– Привет, Заяц, – напряженно ответил Толик.
В пацанских кругах улиц Бутлерова и Верности и ближайших к ним кварталах проспектов Науки, Гражданки и Тихорецкого Толика хорошо знали.
Знали, уважали и побаивались. И свои, и чужие.
Но не четырнадцати – и пятнадцатилетние пэтэушники, совсем иное мальчишечье сословие.
Только недавно он был посмешищем своего седьмого или восьмого класса, отстающим тупым второгодничком, а вот выперли наконец из школы, попал в ПТУ, и сразу же другой коленкор! Сразу в «Рабочий Класс» превратился. Причем в откровенно «атакующий класс».
А там годика через два-три не в тюрьму, так в армию. Какая разница? В армии, говорят, первый год выдержать, перекантоваться, а уж там-то… Второй год – твой, «дед»! Отольются новобранцам твои первогодковые ночные слезки. Из-под нар вылезать не будете, сявки необученные!
– Ты кончай тут херней заниматься, – строго сказал старший Зайцев младшему Зайцеву. – Матка велела картошки купить три кило. На вот бабки и вали отсюда.
Он протянул младшему рубль и подтолкнул его к выходу. Тот покорно взял деньги, перекинул старую сумку с тетрадками через плечо и вышел из класса.
А старший Зайцев нагловато оглядел притихший и слегка перетрусивший класс, присел на преподавательский стол-верстак и закурил, цыкая слюной сквозь передние зубы на пол.
– Слушай, Самоха, – между двумя плевками сказал Заяц, – я все спросить тебя хотел – ты кто по нации?
В классе наступила могильная тишина.
У Толика-Натанчика Самошникова внутри все натянулось и задребезжало – не как перед схваткой на ковре в спортшколе, а как перед дракой не на жизнь, а на смерть.
Толик вспомнил свое обещание дому «притихнуть» и не ответил. Лишь глубоко втянул воздух ноздрями.
И тогда ушлая девочка-отличница, научившая Толика Самоху целоваться «по-взрослому», всегда готовая рвануть с ним в лесок за спорткомплекс для запретно-сладостных утех, встала рядом со своим Толиком и спокойно сказала с удивительным для двенадцатилетнего ребенка женским презрением:
– Шел бы ты отсюда, Заяц, к е…..й матери.
Тут класс и вовсе оторопел. На мгновение оторопел и Заяц.
Но спохватился, вытащил из кармана брючный ремень с большой и тяжелой гайкой на конце, намотал ремень на руку и с размаху шарахнул гайкой по верстаку.
– Захлопни пасть, сучара поганая! – прохрипел Заяц. – А не то я и тебя, и твоего кобелька так уделаю, что вас по чертежам не соберут…
– Нет, правда, Заяц, шел бы ты отсюда, – сдерживая тоскливую дрожь в голосе, с трудом проговорил Толик-Натанчик.
И продолжал сосредоточенно свинчивать одну «хреновину» с другой.
Заяц победительно рассмеялся и пообещал:
– Уйду, уйду, век свободы не видать. Ты только ответь мне – кто ты есть по нации, а, Самоха?
– А ты? – спросил у него Толик.
Он впервые оторвался от работы и в упор посмотрел в глаза длинному, тощему Зайцу.
– Я-то – русский! – хохотнул Заяц. – А вот ты кто?!
– И я – русский.
– Ты?! Тогда кто же на последнем родительском за тебя мазу держал?
– Моя мать.
Толику чуть дурно не стало от предчувствия того, что сейчас произойдет, если Заяц…
Но Заяц по тупости своей этого не ощутил и заржал на весь класс:
– Ну, бля, вы даете!.. То-то наш пахан позавчера вернулся с собрания из школы и грит: «За вашего Тольку Самошникова сегодня какая-то жидовка приходила…»
Вот тут шестой «А» увидел жуткую картинку.
– Й-е-эх!!! – на высокой, звенящей ноте дико вскрикнул Толик-Натанчик и по рукоятку всадил большую отвертку в тощий живот Зайца.
Будто реагируя на произошедшее, истерически заверещал школьный звонок – конец урокам… Конец… Конец всему…
У четырнадцатилетнего Зайца потрясенно открылся рот, страшненько округлились глаза, и класс-мастерская огласился его тихим, жалобным, очень испуганным щенячьим воем.
Он протянул было слабеющие руки к Толику, словно хотел ухватиться за него, чтобы не упасть, но Толик резко выдернул окровавленную отвертку из глупого и несчастного Зайца и бросил ее в угол.
Не найдя опоры, Заяц зажал живот руками, с трудом удержался на ногах и, как пьяный, качаясь во все стороны, не быстро выбежал из класса. Его панический вой подмял под себя дребезжание школьного звонка и разорвал стены школьного коридора, увешанные большими портретами великих педагогов прошлого…
А Толик Самошников, с тайным домашним именем Натанчик, сын Эсфири Натановны и Сергея Алексеевича Самошниковых, а также внук стариков Лифшицев, сел перед своим верстаком, обхватил руками голову и зажмурился в душном отчаянии.
Вот тут все наконец очнулись от чудовищного оцепенения, завизжали, завопили и в панике бросились вон из класса, а у Толика-Натанчика лихорадочно билась одна-единственная мыслишка: все, что случилось тридцать секунд тому назад, – всего лишь кошмарный сон, и нужно, обязательно нужно заставить себя проснуться…
Но пробуждение не приходило. В ушах стоял тихий, жалобный вой Зайца, а единственным человеком, оставшимся рядом с Толиком, была «его» девочка – круглая отличница и примерная общественница…
* * *
… Выжил пэтэушник Зайцев. Выжил.
Даже из больницы его выписали ровно через три недели.
Как раз к тому дню, когда следствие по делу бывшего учащегося шестого класса «А» средней школы номер такой-то, Самошникова Анатолия Сергеевича, было закончено. А решение Комиссии по делам несовершеннолетних при исполкоме Калининского района города Ленинграда о применяемых санкциях в отношении вышеупомянутого гражданина Самошникова А. С., двенадцати лет от роду, было подготовлено для оглашения.
Очень, очень возмущались перед началом заседания Комиссии сильно «взямшие» супруги Зайцевы, родители потерпевшего, – отчего нельзя вообще уничтожить этого полуеврейского выблядка?!
А секретарь Комиссии, миловидная женщина, ласково и доходчиво объясняла им, насколько гуманно советское законодательство, что не разрешает судить уголовным судом лиц, не достигших совершеннолетия.
И по доброте душевной пообещала товарищам Зайцевым, что подростку Самошникову А. С. за коварное нападение на их сына мало не будет…
– Я б таких, которые за нашими русскими спинами… расстреливал! – дыша на всех луково-водочным перегаром, бушевал папа Зайцев.
Правда, бушевал до тех пор, пока к нему не подошел Сергей Алексеевич Самошников и тихо не сказал ему:
– Вот если я тебя сейчас удавлю, тварь подзаборная, меня, точно, могут приговорить к расстрелу. Но мне на это будет уже наплевать.
А потом в сопровождении двух молоденьких милиционеров, в штатских костюмчиках, с оттопыренными сзади пиджачками, из следственного изолятора привезли Толика-Натанчика с потерянными глазами.
– Боже мой… Ну зачем они его остригли-то наголо?.. – заплакала бабушка Любовь Абрамовна.
Незаметно для нее Натан Моисеевич поморщился от боли в груди и положил под язык таблетку нитроглицерина. И взял Фирочку за руку.
Осунувшийся Толик-Натанчик, с неровно обритой головой, стоял лицом к крохотному зальчику исполкомовской Комиссии, стараясь не смотреть на маму, папу, бабушку и деда.
Всего один раз, когда его вводили сюда, он на них глянул, и все вокруг сразу же потеряло свои четкие очертания. Непролившиеся слезы моментально размыли лица, стены, двери, окна…
А председатель Комиссии по делам несовершеннолетних будничным голосом и без единой запятой уже оглашал решение своей Комиссии. И в зальчике, где всем советским гуманизмом было запрещено привлекать детей к уголовной ответственности, забавно звучало:
– …обвинение по статье сто восемь части второй Уголовного кодекса рэсэфэсээр предполагающей нанесение умышленных тяжких телесных повреждений, причинивших расстройство здоровья с угрозой для жизни потерпевшего… однако, учитывая возраст привлекаемого к ответственности за совершенное преступление и руководствуясь статьей шестьдесят третьей Уголовного кодекса о применении принудительных мер воспитательного характера к лицам, не достигшим совершеннолетия, назначить меру наказания Самошникову Анатолию Сергеевичу пребывание в воспитательной колонии усиленного режима для несовершеннолетних сроком на пять лет…
Наверное, председатель Комиссии хотел добавить что-то еще, но в эту секунду неожиданно со своего места приподнялся дедушка Лифшиц и негромко простонал:
– Толинька… Натанчик мой маленький…
Потом всхрапнул уже не по-человечески, на губах его запузырилась серая пена, и с остановившимися глазами он упал на руки Сереге и Фирочке Самошниковым.
– Ну, что там у вас еще такое? – строго и досадливо произнес прерванный председатель Комиссии.
Серега Самошников прижал седую неживую голову Натана Моисеевича к своей груди, поднял глаза в потолок и негромко спросил:
– Господи!.. Да за что же это?!..
– Дедушка-а-а-а!!! – забился в истерике Толик-Натанчик.
* * *
… Задыхаясь и изнемогая от обволакивающей меня вязкой духоты, невероятным усилием непонятно откуда взявшейся воли я выдрался из своего идиотско-анабиозного состояния, подавил рвавшийся из меня младенческо-старческий всхлип и постарался незаметно утереть с лица слезы…
– Да подите вы с этой вашей историей знаете куда?! – чуть было не расплакавшись, заорал я на своего соседа по купе, честного Ангела-Хранителя. – Загнали меня в какую-то человеческую гнусность и безысходность…
Сна не было уже ни в одном глазу.
– На хер вы втравили меня – старого, потрепанного и очень даже сильно поиздержавшегося душевно – в этот мистический полусон, в этот ирреальный полупросмотр сентиментальной бытовухи недавнего прошлого? Я же предупреждал вас, что сегодня меня это категорически не интересует и не трогает…
– Я вижу, – насмешливо сказал Ангел.
– Вашу иронию можете засунуть себе… Прошу прощения. На фоне всех нынешних событий…
– Хотите выпить? – бесцеремонно прервал меня Ангел.
Я шмыгнул носом, приподнялся и уселся на узком купейном ложе так, как это делают на Востоке, – крест-накрест поджав под себя ноги.
Ангел усмехнулся:
– Вам бы еще тюбетейку и полуистлевший стеганый полосатый халат с клочками ваты из дырок – вылитый старый узбек с нового Куйлюкского рынка в Ташкенте.
– Лучше бы я смахивал на молодого нового русского со старого Алайского базара. Что вы там болтали насчет выпивки?
– Я просто спросил – не хотите ли вы выпить?
– Чего это вы раздобрились?
– Профессионализм возобладал.
– Какой еще «профессионализм»?..
– Обыкновенный. Ангельско-Хранительский. Так вам нужен глоток джина или нет? – сдерживая раздражение, спросил Ангел.
– Нужен. Это единственное, что могло бы сейчас привести меня в норму. Кстати… Я и не знал, что вашим чарам подвластен и алкоголь.
– Очень ограниченно. В крайне небольших дозах и только в случае острой необходимости. И мне показалось…
– Правильно показалось, Ангел. Сотворите-ка мне грамм полтораста. Со льдом, разумеется.
Мы мчались из вечерней Москвы в утренний Петербург.
За окном нашего купе летела глухая черная ночь с дрожащими желтыми электрическими точечками неведомых нам строений, домов с редкими, усталыми и полуголодными обитателями, о которых мы ничегошеньки никогда не узнаем. Сколько бы нам о них ни вкручивали разные хамоватые губернские карлики, забравшиеся на всякие трибунки с гербами и без.
Стуча себя в грудь грязными, вороватыми кулачками и клянясь в любви к этому несчастному обывателю, или, как теперь принято говорить – «населению» (куда исчезло симпатичное слово ЛЮДИ?..), эти представительно разжиревшие лилипуты в дорогих и дурно сидящих на них костюмах, злобно покусывая друг друга за пятки, взапуски карабкались от одной трибунки к другой – к той, которая помассивнее, повыше, на которой микрофонный кустарник погуще. И все ради блага своего «населения-электората»…
Под купе деликатно подрагивал пол, позвякивала чайная ложечка.
– Бологое скоро? – спросил я.
– Часа через полтора, наверное, – ответил Ангел. – Почему вы не пьете?
Я оторвался от окна, глянул на столик. Батюшки светы!..
Передо мной стоял запотевший стакан, наполненный настоящим «Бифитером» со льдом!
То, что это был «Бифитер», не оставалось никаких сомнений. У «Гордон-джина» слегка иной аромат. Уж я – то знаю! Не говоря уже о прекрасном, но недорогом «Файнсбюри».
Я-то вообще свято убежден, что если открытия, подаренные человечеству Англией, расставить на некой иерархической лестнице, то после паровой машины Джеймса Уатта и можжевелового джина, по праву занимающих верх этой лестницы, все остальное – включая сомнительное авторство Шекспира и неоспоримый закон Ньютона – должно располагаться на ее нижних ступенях…
А рядом, на небольшом купейном столике у стакана с «Бифитером», на маленькой аккуратной фирменной тарелочке Министерства путей сообщения лежали два потрясающих бутербродика с настоящей севрюгой горячего копчения! И уже традиционное «ангельское» румяное яблоко.
– Фантастика! – сказал я. – Откуда вы узнали, что севрюгу горячего копчения старик любит больше всего на свете?!
– Так… По наитию, – ответил Ангел. – Что-то мне подсказало именно эту севрюгу.
Я приветственно поднял стакан, отхлебнул из него и закусил бутербродиком со свежайшей, в прошлом – правительственной рыбкой.
С явного похмела и нервного вздрюча от этой не очень-то «ангельской» истории семьи Самошниковых – Лифшицев меня поначалу зябко передернуло, но уже в следующее мгновение неразбавленный, но охлажденный «Бифитер» рука об руку с севрюгой начали быстренько вершить свою спасительную акцию.
Тепло стало расползаться по всему моему сильно пожилому телу, а нервное напряжение – постепенно уходить, уступая место печальной расслабленности. Но я взял себя в руки и даже сумел, как мне показалось, достаточно иронично спросить у Ангела:
– Если наитие вам так точно подсказало севрюгу именно горячего копчения, то почему оно вас не привело к мысли о тонике? К маленькой бутылочке обыкновеннейшего «Швепса», который делают сейчас во всех странах мира. В России в том числе.
– С тоником, Владим Владимыч, получилась полная лажа, – смутился Ангел. – Попробовал – не вышло. Просто элементарно не сумел. Хотя с пивом – никаких проблем. За последние несколько лет по пиву у меня грандиозная практика. Одному моему постоянно опекаемому клиенту частенько необходимо по утрам пиво, и я насобачился творить любое – от «Балтики» до «Туборга». Пиво будете?
– С джином?! – ужаснулся я. – Сохраните меня и помилуйте. Вы с ума сошли, Ангел.
– Простите, ради всего святого, – извинился Ангел. – Я сам не пью и от этого могу что-то и напутать.
– Бог простит, – шутливо сказал я ему.
– Меня? Вряд ли, – серьезно ответил Ангел.
Но я как-то не придал никакого значения этой фразе.
Я прихлебывал джин и представлял себе Ангела на помосте среди культуристов самой мощной категории. Наверное, сегодня необходимо быть очень сильным не только духовно, но и физически, чтобы стать для кого-то настоящим Хранителем. И, клянусь чем угодно, я нисколько не удивился бы, если в портфельчике моего соседа по купе, этого здоровущего Ангела-Хранителя, лежал бы еще и большой, многозарядный автоматический пистолет с глушителем… Тогда понятно было бы, откуда в его, казалось бы, абсолютно интеллигентной речи нет-нет да и проскользнут сегодняшние расхожие вульгаризмы типа: «лажа», «насобачился» и еще что-то, что резануло мой слух…
Ангел удивленно приподнялся на локте, и я увидел, как под его легкомысленной пижамкой вздулся могучий мышечный бугор предплечья.
– Нету у меня никакого пистолета, дорогой Владим Владимыч! Нету. Он мне и не нужен. В нашем «ангельско-хранительском» арсенале достаточно сильнодействующих средств, исключающих применение какого бы то ни было оружия. А разный словесный мусор – так это все телевизор проклятый! И естественно, общение с опекаемым мною клиентом и некоторой частью его окружения. Ну куда денешься от всех этих сегодняшних рекламно-телевизионных, зачастую дурацких и нелепых, выраженьиц вроде «прикол», «оттянись со вкусом», «не тормози – сникерсни!»… Хотя, согласитесь, временами в бытовой речи вдруг возникают новые выражения, новые определения – поразительно точные, являющие собой уверенную и лапидарную смысловую концентрацию многострочного, а иногда и многостраничного пространного описания. И рождается этот новый и удивительный язык в основном в среде криминальной, а уж только потом переходит в деловые и политические круги. Хотя – с моей точки зрения – сегодня такой триумвират неразрывен. Неотвратимое влияние смутного времени, Владим Владимыч. Редко кому удается избежать в своей речи этого новояза.
– Не знаю, не знаю… Я, например, на дыбы встаю от ярости, когда наша внучка Катя вдруг заявляет, что она «тащится от прикольных стихов» Иртеньева. Или на какой-то вечеринке она, видите ли, «отрывалась по полной программе». И это студентка университета! Внучка литератора, наконец…
– Уж больно вы строги, как я погляжу, – усмехнулся Ангел. – А сами-то?
– Что? Что «сами-то»?! Я что – сочиняю гимны, оды и саги дамским прокладкам с крылышками?!
– Нет. В этом вас не упрекнешь. Вы сочиняете добрые, милые сказочки, почти похожие на взаправдашную жизнь. Но иногда вы неожиданно, очертя голову ныряете в общий мутный поток обличительной и разухабистой журналистики…
– Где?!.. Когда? Пример! Немедленно пример… Или – к барьеру!
– Полчаса назад, когда вы, нервно раздерганный историей Толика-Натанчика, смотрели в окно, как вы мысленно клеймили разных «губернских карликов», их «трибунки с гербами и без»?! Как страстно вы насыпались на этих «представительных лилипутов», на которых даже дорогие костюмы и то сидят дурно! Цитирую почти дословно. А уж коль так начинаете мыслить вы, то это примерно то же самое, когда я говорю «лажа», а ваша Катя «тащится от прикольных стихов» Иртеньева. «Не королевское это дело», господин литератор, упрощенно и карикатурно оценивать то, что сейчас происходит вокруг нас. Вы-то должны понять, что там, около этих клоунских «трибунок», вся колготня намного сложнее и опаснее…
Я единым глотком прикончил «Бифитер», рассосал нерастаявший кусочек льда и довольно сухо заметил Ангелу:
– Я, кажется, уже как-то просил вас не подглядывать за моими мыслями. Я слишком стар для такого стриптиза.
– Простите меня, пожалуйста, – сказал Ангел. – Но это происходит помимо моего желания. Чужие мысли являются мне автоматически. Ну, как бегущая строка перед телевизионным диктором… Это врожденная особенность любого Ангела-Хранителя. Вероятно, таков набор хромосом. Не знаю. Но если меня лишить этой способности, то мне действительно, наверное, придется завести большой пистолет с глушителем и превратиться в обычного жлоба-охранника. А мне этого очень не хотелось бы.
– Замечательно! – Я спустил ноги с диванчика и стал натягивать домашние тренировочные «адидасовские» штанишки. Одновременно босой ногой я нашаривал на полу с вечера приготовленные тапочки. – Обожаю, когда мне в почтительно-покровительственной форме пытаются объяснить, какой я мудак и насколько я ни хрена не смыслю в том, что происходит вокруг меня. Спасибо, друг мой Ангел… Уважил.
– Владим Владимыч, родненький!.. Ни о каком покровительственном тоне и речи не было – клянусь вам чем угодно! Просто возникло естественное желание уберечь вас от некоторых ошибочных оценок. Вы так давно живете за границей, так редко бываете дома, в России, что немудрено…
Тут Ангел увидел, как я встаю со своего мягковагонного спального диванчика, решительно направляюсь к двери и отщелкиваю все внутренние никелированные устройства, якобы предохраняющие купе от нежелательного вторжения извне.
– Подождите, подождите! – искренне всполошился Ангел. – Куда это вы – на ночь глядя?! Вы что, хотите переселиться в другое купе?..
– Нет, – ответил я, уже выходя в пустынный, прохладный, ночной, подрагивающий от скорости вагонный коридор. – Я с вашего «ангельского» разрешения сейчас схожу в туалет. Отолью, извините за выражение. Алкоголь на меня всегда действует как превосходный диуретик. Так что выпивка мне полезна вдвойне. А вы, любезный Ангел, покамест придумайте какой-нибудь элегантный монтажный переход к продолжению своей истории о Самошниковых – Лифшицах. Судя по вашей дотошной информированности, вы к их судьбе тоже приложили свою небесно-волшебную лапку…
… Минуты через три, когда я возвращался из туалета и, пошатываясь от вагонной качки, слегка усиленной джином без тоника, наконец доплыл до своего купе и осторожно приоткрыл дверь, боясь, не бог весть с каких трезвых глаз, по ошибке вломиться к посторонним спящим людям, передо мной возникла мгновенно отрезвляющая картинка.
Не было на этот раз никакого погружения в странный «гипнотический» сон, когда я, лежа в полутьме, сначала наблюдал за превращением нашего купе в место действия, описываемое мне тихим, ускользающим голосом Ангела, а уже только потом и сам включался в некий отстраненно-зрительский процесс нематериального соучастия.
На этот раз ничего подобного не было! Как не было ни самого Ангела, ни его голоса…
Не было даже пустого стакана из-под последней дарственной порции джина. Да и откуда бы ему там взяться – если не было самого купе?!
Поначалу, пока я еще находился в коридоре вагона, была только дверь в наше купе.
Но и та исчезла сразу, как только я приоткрыл ее, переступил порог и оказался…
* * *
…в КРЕМАТОРИИ…
Только что гроб с телом Натана Моисеевича Лифшица опустился в извечно жуликоватую преисподнюю крематорского зала номер три под тихий, слегка поскрипывающий шумок электромоторов и печальную магнитофонную мелодию…
Створки постамента, где еще несколько секунд тому назад стоял гроб, уже сдвинулись и приготовились принять следующего усопшего.
Молоденький служитель крематорного культа в потертом черненьком траурном костюмчике поглядывал в бумажечку-наряд, учил имя нового покойного наизусть, чтобы – храни Господь! – не напутать ничего, когда он, со лживо-скорбным лукавым личиком, в который раз за этот день будет произносить кем-то сочиненные и официально утвержденные ритуальные слова прощания.
Снова польется из обветшалых динамиков та же самая, чуточку похрипывающая музыка, и так же неумолимо будет разрывать в клочья сердца очередных провожающих, остающихся на этой земле…
… Начиная с восьмидесятых нередко случалось мне бывать на этой безжалостной фабрике. И с каждым прожитым годом мои посещения ее скорбных залов становились все чаще и чаще
… Как это там было у Галича?..
Уходят, уходят, уходят друзья,
Одни – в никуда, а другие – в князья…
А уж если по «гамбургскому счету», то и «другие» тоже «в никуда».
Это я про взлеты в чиновничье поднебесье, про внезапно появляющиеся безразмерные загранично-банковские счета.
Да и про эмиграцию. Даже самую что ни есть успешную. Но это, так сказать, мои личные соображения. Я их никому не навязываю. Мне эти так называемые общепризнанные блага всегда были, извините, до лампочки. Утверждаю без малейшего кокетства. И не потому, что вместе со старостью, неотвратимо вползающей в еще не совсем одряхлевшее тело, неожиданно и пугающе начинают исчезать, казалось бы, такие родные и привычные желания…
Нет. Мне на эти «блага» было всегда наплевать.
Даже тогда, когда самые фантастические желания переполняли меня до краев…
… Поминали Натана Моисеевича узким семейным кругом – Любовь Абрамовна с сухими, провалившимися, словно выжженными глазами; красивая седеющая Фирочка, жестко взявшая бразды правления в семье в свои руки; тихий и верный Серега Самошников, пугливо и зорко следящий за состоянием Любови Абрамовны, чтобы вовремя подскочить к ней с нашатырем или валерьянкой; и старый-старый друг Натана Моисеевича – закройщик из того же ателье на Лиговке, знаменитый Ваня Лепехин.
Ваня был младше Натана Моисеевича ровно на год, но в отличие от старшего лейтенанта Н. М. Лифшица войну закончил рядовым и значительно раньше – в сорок втором. Как впоследствии описывал в бесчисленных советских анкетах и автобиографиях – «по причине оторвания ступни левой ноги при заблуждении в темноте минного поля».
Лепехин являл собою живое олицетворение классического «краткость – сестра таланта».
Он был гениальным Закройщиком, очередь к которому была расписана на год вперед, и обладателем крайне куцего словарного запаса. С завидным успехом Ваня ограничивался в жизни всего тремя выражениями – «мать честная!», «б…ь» и «на х…!».