Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мика и Альфред

ModernLib.Net / Современная проза / Кунин Владимир Владимирович / Мика и Альфред - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Кунин Владимир Владимирович
Жанр: Современная проза

 

 


Владимир Кунин

Мика и Альфред

Часть первая

Мика

Наверное, за все грехи, совершаемые Людьми на своей Земле, в то лето Бог проклял мир и обрушил на него чудовищную, нестерпимую, гибельную жару...

Полыхали леса. В гигантских кострах, под жуткий вой пламени и оглушительную канонаду лопающихся от дикого жара могучих стволов вековых деревьев, в пепле и дыму погибали десятки тысяч Животных и Человеков...

Там, где лесов не было, Люди заживо сгорали в своих домах. Под открытым сине-желтым небом, где не было ни домов, ни строений, Люди падали мертвыми от раскаленного удушья и беспощадных смертельных ударов разъяренного Светила...

А еще Люди и сами убивали друг друга. Как ни странно – чтобы отвоевать себе место под этим же самым безжалостным Солнцем...

Чуть ли не весь земной шар был, словно оспенной сыпью, покрыт войнами, взрывавшимися от искусственных и злобно-лживых причин. Но Господь почему-то не торопился исцелить Землю от войн. И сыпь превращалась в кровоточащие язвы, уносящие миллионы людских жизней на тот самый берег Стикса, откуда, как известно, еще никто не возвращался в эту Жизнь...

И жара, ниспосланная Господом на Землю в то лето, тоже, видимо, была карой за все людские прегрешения на этом свете.

Хотя, если подвергнуть действия Всевышнего элементарному логическому анализу и без иронических ухмылочек безоговорочно поверить в его «всемогущество», о котором теперь стало модно трепаться на всех углах, то совершенно естественным окажется вопрос, обращенный к Нему:

– Боже милостивый! Так ли уж нужно увеличивать страдания Человечества в наказание за совершаемые им грехи? Не проще ли, пользуясь собственным Всесилием, попросту лишить Людей возможности совершать эти грехи и попытаться хоть ненадолго примирить их друг с другом... А, Господи?

* * *

В тот вечер в Мюнхене стояла отвратительная, душная, клейкая жара.

А тут еще, черт побери, роскошный пригласительный билет с выпуклыми тиснениями категорически требовал от дам прибыть в резиденцию баварских королей «в коротком или длинном, но вечернем платье», а от мужчин – «в смокинге или темном костюме»! Естественно, что для особ мужского пола подобный наряд предполагал еще и галстук, который Михаил Сергеевич Поляков, в прошлом известный русский карикатурист и книжный иллюстратор (когда-то – нарасхват!), а нынче семидесятидвухлетний пенсионер, житель славного города Мюнхена, терпеть не мог.

«Герр Михаэль Поляков», как было написано в приглашении на правительственный прием, обычно надевал галстук или «бабочку» один раз в году и то всего на десять минут: за пять минут до встречи Нового года и еще на пять минут в уже наступившем Новом году.

Но уже с шести минут первого ночи первого же января Поляков стаскивал с себя «эту штуку» и начинал наслаждаться живительной свободой расстегнутого воротничка рубашки.

Он даже на приемы российского консульства, когда на вилле Генерального в Богенхаузене собиралась русская творческая интеллигенция, в разные времена и по разным причинам осевшая в Мюнхене, и то умудрялся приезжать без галстука.

Но сегодня подобного «вольтерьянства» он себе позволить не мог.

Единственное, что он сделал в отличие от общей массы приглашенных на этот прием, – приехал из своего Нойеперлаха на Одеонсплац к резиденцтеатру не на собственном автомобиле, а на метро.

Он точно знал, что к концу этого вечера он будет физически вымотан до предела, а в свои за семьдесят, несмотря на ежедневные утренние отжимания, десятикилограммовые гантели и прочие спортивные глупости, садиться за руль обессиленному, опустошенному, еле волочащему отекшие ноги, с трудом сдерживая дрожь рук (уж не старик ли Альцгеймер стучится в дверь?), в состоянии весьма близком к потере сознания, наверное, все-таки не стоит. Проще будет взять такси. Благо стоянка там, на Одеонсплац, просто под носом...

Раньше, когда он был моложе и сил у него было еще предостаточно, его никогда не занимала мысль, а сможет ли он сесть за руль после всего ЭТОГО. Тогда он делал СВОЕ дело, выпивал полстакана джина со льдом, лимоном и тоником, выкуривал сигарету, садился в машину и без тени сомнения вставлял ключ в замок зажигания...

Но сегодня отсутствие автомобиля было единственным отличием «маэстро Михаэля Полякова» от всех остальных. Сегодня у него не было права внешне чем-то отличаться от всех остальных приглашенных. «Заказ» был достаточно крупным, для кого-то в Москве очень важным, и старик Поляков точно знал, что за таким «заказом» немедленно последуют еще несколько аналогичных «заказов» – уже с противоположной стороны, – и они принесут «маэстро Полякову» ту свободу действий, ради которой он и брался за ЭТУ работу. Поэтому никаких срывов быть не должно!

И если кому-то покажется, что глубокоуважаемый Михаил Сергеевич Поляков, чьи выставки карикатур и книжной графики когда-то обошли чуть ли не весь цивилизованный мир, появился на деловито-помпезной московско-баварской смычке в резиденцтеатре Мюнхена, чтобы отдохнуть, людей посмотреть и себя показать, тот глубоко и наивно заблуждался: М. С. Поляков прибыл в резиденцию РАБОТАТЬ.

... Два месяца назад в Москве проходили Дни Баварии. Москвичи принимали немцев «под большое декольте»! Правительство Москвы вывернулось буквально наизнанку, чтобы ублажить и попытаться приручить осторожных и скуповатых немцев.

Кое-что там у русских по мелочи состоялось. Что-то не получилось. Но москвичи не теряли надежды. Впереди предстояли ответные Дни Москвы в Мюнхене, где уже под южногерманским небом, среди альпийско-озерных ландшафтных чудес, под сотню сортов баварского пива и одуряющий запах жареных свиных ножек, вдали от недремлющего и подозрительно-ревнивого ока «семейной» команды своего «непредсказуемого», но грозно увядающего Президента наконец-то удастся уломать богатеньких баварцев пойти на деловые контакты с Москвой и заставить их поверить хотя бы в одну треть клятвенных обещаний и посулов напористых москвичей.

Тем более что глава русской делегации – он же хозяин десятимиллионной Москвы – уже открыто начал огрызаться на Кремль и не менее откровенно готовился сменить свою народно-демократическую хитроватую кепочку на императорскую корону властителя всея Руси.

И вот это уже баварские жлобы и тугодумы, упиханные миллиардами марок и готовые удавиться за два пфеннига, просто обязаны принять во внимание самым серьезным образом. Неужто не понимают, что при таких, как говорят сейчас в России, «судьбоносных раскладах» можно очень даже неплохо приподняться и наварить. И себе, и людям...

А можно оказаться и с голой жопой. Если заранее не просчитать несколько нужных ходов до начала смены вех. В конце концов, на Баварии свет клином не сошелся.

Поэтому хозяин Москвы привез с собой уйму своего ручного народа – и политического, и делового, и развлекательного.

Причем «политические» проявляли бешеную деловую хватку, а «деловые» так тонко лавировали политически, что отличить их друг от друга было практически невозможно.

Зато «развлекательный» московский народ очень даже был отличим от остальных. Мощная концертная русская программа, сопровождавшая в Германии хозяина Москвы, была отменного качества и самых широких интернациональных взглядов. От еврейской дамы – руководителя превосходного скрипичного оркестра – до воинствующего антисемита – в прошлом очень популярного и красивого артиста Театра Вахтангова и советского кинематографа. Делать ему в Германии было абсолютно нечего, ибо в Баварии его никто никогда не видывал, но среди своих считалось, что его рано состарившееся и помятое личико обязано украшать московскоэлитную политделовую камарилью.

Но это уже была дань старинным хрущевским традициям: во все иностранные визиты советских вождей положено было возить с собой и «творцов», дабы каждому заграничному засранцу было ясно, что есть у нас еще творческий порох в интеллектуальных пороховницах и мы нашу твердую социалистическую руку держим не только на ядерной кнопке, но еще и на пульсе нашего родного Советского Искусства – полпреда Великого Государства на враждебном и растленном Западе.

Казалось бы, все вроде бы там поменялось, а вот, поди ж ты, что-то и сохранилось до сегодняшних смутных дней. Потому как ежели все прошлое огульно отрицать и охаивать – можно и ребеночка с водой выплеснуть!..

Небольшой зал знаменитого Мюнхенского резиденцтеатра был достаточно уютен и поражал своим поистине баварско-королевским безвкусием!

С балконов и ярусов тяжко свисали булыжно-тяжелые и непропорциональные лепные гипсовые (а может, и бетонные) штандарты и знамена с лепными же кистями и бахромой. Для вящего реализма лепнина была раскрашена масляными красками «под ткань». Преобладали четыре цвета – красный, золотой, голубой и белый.

Многослойные кордоны полиции в штатском и агентов БНД – Бундес Нахрихтен Динст – учреждения, аналогичного нашим родным НКВД – КГБ – ФСБ, – мягко и вежливо проверяли у всех пригласительные билеты и мгновенно обшаривали опытным острым глазом каждого переступавшего порог резиденции. Часть агентов была наряжена в ливреи капельдинеров старинного театра: темно-коричневый камзол с золотым шитьем, белое пышное жабо у шеи, короткие, по колено, штанишки с золотыми лампасиками, белые чулки и грубые лакированные черные башмаки с квадратными носами и большими золотыми пряжками. А на голове – белый парик с пышным хвостом чуть ли не до лопаток.

«Интересно, вооружены ли они?» – подумал Михаил Сергеевич.

И в эту же секунду один такой ряженый капельдинер нагнулся, чтобы поднять упавший веер какой-то дамы, борт камзола у него оттопырился, и старый маэстро Поляков увидел у капельдинера под коричневым камзолом с золотым шитьем аккуратную оружейную сбрую с торчащей рукояткой большого плоского автоматического пистолета.

В последний раз Михаил Сергеевич Поляков носил пистолет почти полвека назад, и только всеармейское сокращение начала пятидесятых годов избавило его от необходимости таскать с собой эту штуку...

– Михал Сергеич! Мы вам в боковой ложе местечко заняли. И сцена – как на ладошке, и царскую ложу отлично видно, – сказал Полякову моложавый и очень элегантный русский вице-консул. – Идемте. Там моя Ветка места для нас держит.

И вице-консул почтительно взял Полякова под руку.

«Уж не по мою ли ты душу, мальчик?» – промелькнуло в голове у старого Михаэля Полякова.

На мгновение ему стало безумно жаль этого симпатичного русского, фамилию которого он, к своему стыду, все никак не мог запомнить. Хотя за последние три года на консульских приемах они с этим вице-консулом преломили уже, наверное, не один десяток рюмашей.

– Спасибо, Димочка, – улыбнулся Поляков. – Я буду вам очень признателен, если вы меня здесь секунду подождете. Я буквально на мгновение должен заскочить в туалет... По своей стариковской нужде. Храни Господь вас, Дима, от аденомы!..

– А что это такое? – спросил вице-консул.

– Счастливец! Он даже не знает, что такое аденома простаты! – рассмеялся Поляков и покинул вице-консула Диму.

Упомянув про аденому, старик слукавил: аденомы у него давным-давно не было. Его прооперировали еще лет пятнадцать тому назад в Ленинграде.

Но в туалет ему нужно было действительно. И нужда была совсем-совсем не стариковской.

Он заперся в кабинке, присел на крышку унитаза и вынул из кармана пиджака сотовый телефон, ничем не отличающийся от других таких же телефонов – разве немного потолще.

Нажал на еле приметную кнопочку и раскрыл этот телефон так, как раскрывают твердые футляры для очков. И перед старым М. Поляковым предстала во всей своей электронной красе и таинственности одна из последних игрушек деловой современности – спутниковый телефон-компьютер «Нокия-коммуникатор» стоимостью в одну тысячу долларов и весом всего в двести пятьдесят три грамма. Михаил Сергеевич надел очки, тщательно проверил, защелкнута ли дверь кабинки изнутри, и одним легким прикосновением к клавише на тестатуре компьютера под вытянутым зеленым экранчиком-дисплеем, прямо с туалетного горшка резиденции баварских королей в Мюнхене, в мгновение ока оказался в Нью-Йорке – в сети «Чейз-Манхэттен-банка», который и не подозревал, что одного из его давних и серьезных вкладчиков под этим вот номером зовут Михаэль, а по-английски – Майкл Полякофф.

У банка был только его код и номер счета. Этого было совершенно достаточно. Ну не хочет многоуважаемый Мистер Вкладчик обнародовать свое имя... Мало ли что! В наш пытливо-прогрессивный век, когда юные гении-хакеры умудряются взломать компьютерные секреты Пентагона, кто может упрекнуть солидного вкладчика в нежелании доверять свое имя даже собственному банку?

А то, что клиент был не просто «солидным», а «очень солидным», было ясно из состояния его банковского счета: поступления, правда, были редкими – не больше четырех-пяти раз в году («Как у любого хорошего художника...» – усмехнулся Поляков), однако настолько основательными, что терять такого клиента было бы очень невыгодно. Поэтому банк и не любопытствовал, кто это там прячется за сухим и бесстрастным кодом. В ряде случаев в перечень банковских услуг входила и полная анонимность клиента.

М. С. Поляков набрал код своего счета. На долю секунды экранчик задумался, засуетился цифирьками, а потом тормознулся и четко сообщил владельцу кода, что вот только-только на его счет поступило пятьсот тысяч долларов США.

Это была ровно половина сегодняшнего гонорара Михаила Сергеевича. Вторую половину он получит сразу же после того, как «Заказчику» станет известно, что его «заказ» выполнен.

Варианты обмана, невыплаты второй половины договорной суммы были просто исключены.

Когда-то кое-кто предпринял несколько наивных попыток недоплатить Михаилу Сергеевичу за уже выполненную работу. И каждый раз эти попытки кончались достаточно печально для родственников, близких друзей и деловых партнеров внезапно скончавшегося «Заказчика». Его похороны и последующие неурядицы, возникавшие в связи с его неожиданной смертью, обходились им почти во столько же, на сколько покойный «Заказчик» пытался «кинуть» Михаила Сергеевича – человека пожилого и предельно аккуратного в принимаемых на себя обязательствах...

Сведения о нескольких «необъяснимых» кончинах невероятно высокопоставленных, но не очень добросовестных при окончательных расчетах хозяев Российского пространства мгновенно были поняты всеми русскими криминальными авторитетами мирового масштаба; мощно и пугающе внедрились в сознание местечково-мудрых олигархов коренных и не очень коренных национальностей; с трудом протолкнулись в черепа могучей военно-вороватой элиты, стоящей во главе распада русской армии; с пугливым пониманием были восприняты Верхней и Нижней палатами Парламента и очень внимательно учтены администрацией самого президента России.

После удивительных смертей «Заказчиков», задолжавших Михаилу Сергеевичу вторую половину гонорара, недоплаты прекратились. Все, кто так или иначе был заинтересован в исчезновении с лица Земли своего конкурента, врага или друга, все, кому были так необходимы абсолютные гарантии чистоты «исполнения» без каких-либо дальнейших последствий, теперь вели себя по отношению к М. С. Полякову более чем корректно!..

Никто из «Заказчиков» никогда его не видел, не знал, как он выглядит, кто он такой, сколько ему лет, где он живет и каким образом исполняет их заказы.

Михаилом Сергеевичем и Альфредом была разработана поразительно простая, даже чуточку глуповатая система кодированной связи с ним при помощи тучи отчаянных объявлений в так называемой службе знакомств, втекающих жалким и вялым финансовым ручейком в издания русскоязычных газет чуть ли не всего мира. А сегодня этих газет расплодилась тьма-тьмущая!

Очень корректными выглядели и «заказанные» трупы после участия в их кончине Михаила Сергеевича: никаких внешних, никаких внутренних следов насилия. Вскрытия констатировали смерть всего лишь от трех причин: или обширнейший трансмуральный инфаркт миокарда (это у человека, вообще не имевшего понятия, что такое элементарная одышка!), или разрыв аневризмы аорты (у клиента с бычьим здоровьем, никогда не слышавшего даже такого слова, как «аневризма»), или молниеносный спазм сосудов мозга, мгновение тому назад наполненного блистательно-убийственными идеями.

Или полным отсутствием таковых, что делало «Заказанного Клиента» еще более уязвимым...

* * *

Сегодня утром этих денег еще на счете Михаила Сергеевича Полякова не было.

Он уже даже собирался позвонить Генеральному консулу России, с подачи которого получил приглашение от баварского правительства на Дни Москвы, и попросить прощения за невозможность воспользоваться столь любезным приглашением, сославшись на естественные в таком преклонном возрасте недомогания: резкие скачки давления, вызванные знаменитыми мюнхенскими погодными экзерсисами, а также ветром с Альп, на разыгравшуюся подагру и так далее. Короче – все, чем славна столица Баварии и к чему нельзя ни адаптироваться, ни привыкнуть, даже если вы родились в этом славном городе, где когда-то, почти в одно и то же время, на Шляйсхаймерштрассе чуть ли не бок о бок жили и Владимир Ильич Ульянов, и Адольф Алозиевич Шикльгрубер...

Но потом Поляков сообразил, что Нью-Йорк по времени отстает от Мюнхена на шесть часов! И в то время, когда Михаил Сергеевич садился завтракать, в Нью-Йорке только-только начиналась ночная жизнь.

Так что у «Заказчика» практически оставался еще целый день в запасе. И Поляков решил все-таки пойти на этот международный политторговый междусобойчик. Во-первых, чтобы не торчать весь вечер дома у телевизора, а во-вторых, чтобы на всякий случай живьем увидеть своего возможного «клиента». Вдруг он еще потом кому-нибудь пригодится. А если деньги к вечеру так и не поступят на кодовый счет Полякова, то он и пальцем не шевельнет. И навсегда забудет, как выглядит газетно-журнально-телевизионный образ его вероятного «клиента». Черт с ним, пусть живет...

Он даже почувствовал что-то вроде облегчения. Причем отнюдь не нравственного, а чисто физического высвобождения от тяжелой и неприятной обязанности. Вроде бы: «Слава Богу, что не придется перетаскивать тяжелый шкаф в другую комнату. Пусть остается там, где раньше стоял...»

Но теперь деньги были получены и «шкаф придется перетаскивать».

Михаил Сергеевич еще раз проглядел банковское сообщение о поступлении полумиллиона долларов на его счет и удовлетворенно пробормотал по-русски:

– То-то же... – И презрительно добавил: – Бляди.

Снял очки, спрятал свой чудо-«коммуникатор», привычно оторвал от рулона кусок туалетной бумаги, приподнял крышку унитаза, бросил туда бумажный комок и спустил воду. Так сказать, «озвучил» невинность своего пребывания в туалетной кабинке.

А потом вышел ровно через столько времени, сколько потребовалось бы старому семидесятидвухлетнему человеку привести себя в порядок после посещения уборной.

* * *

Наверное, из глубочайшего почтения к памяти баварских королей резиденцтеатрик был реставрирован так бережно, что оснастить его кондиционерами никому даже в голову не пришло! А если бы подобное предложение прозвучало тогда вслух, оно могло быть расценено как святотатство и грубая попытка потрясения государственно-исторических основ Баварии...

Зальчик театра с барельефными и раскрашенными знаменами был уже до отказа забит мужчинами в «смокингах или темных костюмах» и женщинами в «длинных или коротких вечерних платьях», как и требовал того роскошный пригласительный билет с правительственным гербовым тиснением.

Духота стояла такая, что Михаилу Сергеевичу Полякову сразу же захотелось выскочить оттуда и дробной рысью помчаться домой, в свою небольшую прохладную квартирку на окраине Мюнхена, в Нойеперлахе, под освежающий душ, в спасительную возможность содрать с себя ненавистный галстук и праздничные штаны к чертям собачьим и в одних трусах, с кружкой ледяного «Аугустинер гольд» лениво трепаться с Альфредом, который будет просто счастлив, если Поляков неожиданно вернется домой...

Ах, как было бы превосходно прихлебывать сейчас холодное пиво, вяло перебирать тридцать пять телевизионных программ и наконец задержаться на старом, доперестроечном советском фильме, идущем по Российскому каналу...

И чтобы фильм был наивен, ностальгически узнаваем, а местами даже немножко бы раздражал. Тогда можно было бы незлобиво препираться с Альфредом, которому почти всегда очень нравилось то, что обычно раздражало Михаила Сергеевича.

Хорошо бы с экрана услышать русские слова, произносимые милыми и талантливыми актерами, когда-то хорошо знакомыми по Москве и Ленинграду, которые сегодня почти все уже умерли от внезапной нищей и неопрятной старости...

Да и Альфред ужасно не любил, когда Михаил Сергеевич даже ненадолго уходил из дому.

Другое дело, когда Поляков вдруг неожиданно бывал вынужден срочно вылететь в Россию или Америку, в Испанию или Грецию, Швейцарию, сесть за руль своей пожилой, но мощной спортивной «мазды» и уехать на ней в Париж, в Ниццу, в Голландию или Бельгию, куда призовет его новый срочный «заказ». Тогда Альфред просто обязательно отправлялся в такое путешествие вместе с Поляковым...

Чему, нужно честно признать, Поляков всегда только радовался. Несмотря на то, что Альфред временами бывал чрезвычайно занудлив и утомителен в своей воинственно-примитивной безапелляционности.

В Мюнхене же, где они теперь жили постоянно уже шестой год, Альфред был лишен возможности сопровождать Полякова при его выходах из дому, так как Охрана Дома для Альфреда была священной обязанностью, предначертанной ему свыше.

А вот уже выезды Полякова за границы Мюнхена считались как бы «перемещением их Дома в пространстве», а следовательно, и законным перемещением Альфреда вместе с М. С. Поляковым по всему миру...

Но сегодня Михаил Сергеевич не мог порадовать своего партнера ранним возвращением домой. Аванс, перечисленный из швейцарского филиала банка «Лионский кредит» на тайный счет Полякова в «Чейз-Манхэттен-банке», обязывал Михаила Сергеевича выполнить свою работу, как всегда, четко и безукоризненно.

Тем более что полученные сегодня пятьсот тысяч долларов были всего лишь половиной гонорара, а до той суммы, которую Поляков был обязан заплатить как первый взнос в осуществление своего проекта, своей давней, прекрасной и тайной мечты, не хватало именно этого миллиона долларов...

* * *

Русский вице-консул Дима и его миловидная жена Вета заботливо усадили Полякова в действительно очень удобной боковой ложе у сцены и еще снабдили его красочной программкой предстоящего вечера.

На полу сцены между микрофонными стойками была водружена корзина гигантских размеров с превосходно подобранными очень красивыми цветами, обязанными символизировать будущее безоблачное партнерство Москвы и Баварии.

Сцена королевского резиденцтеатра была маленькой, и Поляков подумал, что размерами она сильно смахивает на сцену старого Ленинградского кукольного театра на улице Некрасова.

В том, что королевская сцена в Мюнхене несла на себе некоторые черты ленинградской кукольности, было и заметное преимущество – когда авторы политторгового братания Москвы и Баварии показались из-за кулис, то до стоящих в центре сцены микрофонов длинноногому поджарому баварцу пришлось сделать всего три шага, а коренастому квадратненькому московскому мужичку – четыре.

Три шага одного и четыре другого были сделаны под слабенькие, осторожные аплодисменты. После чего в зале сразу же наступила дисциплинированная немецкая тишина.

Со сцены в зал потекли ни черта не значащие, но обязательные слова на русском и немецком языках.

К душным горячим вихрям, витавшим вокруг полусваренных в собственном поту гостей, примешивались знойные волны зависти замурованных в галстуки мужчин к декольтированным дамам. Пытаясь создать хоть какое-то живительное дуновение, все обмахивались тиснеными программками.

Усеявшись на свое место, Поляков немедленно расстегнул две верхние пуговички рубашки, очень сильно ослабил галстук и предложил Диме сделать то же самое.

– Не могу, Михал Сергеич, – шепнул ему вице-консул. – Протокол, мать его...

– Да пошлите вы этот протокол к свиньям собачьим! Дышать же нечем…

Но Дима только отрицательно покачал головой и сотворил на своем дипломатическом лице почти искреннее внимание к привычным заклинаниям, звучащим со сцены.

Вета придвинулась вплотную к Полякову, прижалась к нему теплым плечом, неслышно рассмеялась:

– Это вы, Михал Сергеич, свободный художник... Как хотите – так и поступаете. А мы людишки служивые, подневольные. Тем более что наш посол очень даже внимательно поглядывает на всех нас – мидовцев. Будто только за этим сюда и приехал из Бонна.

От близости молодой и красивой женщины у Полякова перехватило дыхание и слегка запершило в горле. Он отодвинулся от Веты, чуть прокашлялся и попросил:

– Покажите мне посла, Веточка. Со старым я был даже знаком, а вот нового еще никогда не видел...

– А вон он – в центральной ложе. Слева.

На высоте второго яруса, в игрушечной ложе, вжавшись в левую боковую портьеру, сидел посол России – невзрачный человек лет сорока пяти. Рядом с ним пустовало кресло хозяина Москвы, временно пребывающего на сцене.

В этом же коротком первом рядочке восседала дама в очках. Вероятно, супруга-с московского правителя. Потом шло еще одно пустенькое креслице, скорее всего президента Баварии, а уже у правой портьеры восседала элегантная мадам президентша.

Первые леди перешептывались через пустующее место президента при помощи переводчика, стоявшего в полупоклоне за спинками их кресел.

А в глубине ложи, скрытые полутьмой, где и стульям-то поместиться было негде, оживленно жестикулировали и легко, весело и раскованно трепались о чем-то своем трое мужчин, лишь изредка мельком поглядывая на сцену, чтобы не пропустить окончание речей своих боссов.

В одном из них – самом раскрепощенном и могучем полном человеке с неожиданно изящной пластикой жеста, которой почти всегда обладают очень сильные и богатые лакеи, способные мгновенно изменять ход мыслей своих господ, – Михаил Сергеевич Поляков с радостью ближайшего родственника узнал своего ЗАКАЗАННОГО КЛИЕНТА!

Слава те Господи, хоть не придется теперь разыскивать его после концерта в потной толпе...

Но этот высоченный, мощный и уверенный в своей непотопляемости, веселый и, наверное, очень остроумный тип, стоящий сейчас за державными креслицами, вдруг словно что-то почуял!

Неожиданно для собеседников он прервал себя на полуслове и стал тревожно оглядываться.

«Все как всегда...» – подумал Поляков.

За несколько мгновений до «исполнения» в голове даже самого легкомысленного и беспечного «приговоренного» возникало непонятное, неясное, бесконтрольное чувство опасности и обреченности. Эти ощущения почти никогда не успевали перейти в состояние истерической паники: мгновенная смерть настигала «Клиента» уже на первом этапе – внезапном ощущении боязни ЧЕГО-ТО...

Еще никогда никто из «крестничков» Михаила Сергеевича не успевал понять: что же его так встревожило?..

От того места, где сидел Поляков вместе с вице-консульской четой, до центральной правительственной ложи с «объектом» было всего метров тридцать – не больше.

«Ну что?.. Будем прощаться, малыш?» – мысленно спросил Поляков у высокого толстого весельчака.

И подумал о том, что вторую половину гонорара он теперь должен будет получить не позднее послезавтрашнего дня. Сегодня у нас воскресенье, завтра понедельник, послезавтра вторник. Прекрасно! Потому что уже со среды Михаилу Сергеевичу Полякову предстояли очень крупные платежи.

Несмотря на удушающую жару небольшого зальчика, переполненного взмокшим и уже изнурепным народом, Михаил Сергеевич, как всегда перед исполнением заказа, почувствовал острую головную боль, легкий озноб, услышал усиливающийся звон в ушах, а затем все существо Полякова на долю секунды должно было сковать состояние самой настоящей каталепсии, за время которой мозг Полякова полностью подчинится сиюсекундному неотвратимому желанию и даже ему самому непонятным образом сконцентрирует в себе дикую, фантастической силы разрушительную Энергию!

И почти без паузы, будто по приказу неведомой Высшей Силы, должен был последовать чудовищной мощности четкий прицельный энергетический выброс, после которого моментально исчезала головная боль, а... человек, в которого Поляков направлял свой удар, начинал падать УЖЕ МЕРТВЫМ. Его сердце останавливалось мгновенно, на полувздохе, и никакая самая скорая помощь в мире во главе даже с гениальным стариком Дебейки, никакие инъекции, никакие дефибрилляторы, изрыгающие спасительные шесть тысяч вольт, уже никогда не могли вернуть этого человека к жизни...

Но вместо того чтобы усиливающийся звон в ушах маэстро Полякова достиг бы той нестерпимости, когда за самой высокой нотой последовал бы убийственный «разряд», Михаил Сергеевич вдруг совсем рядом почувствовал запах прелестных и нежных духов, ощутил ласковую теплоту женского плеча, и от этого звон в ушах стал слабеть, а секунду спустя он даже смог услышать тихий шепот Веты – жены русского вице-консула:

– ...мы с Димой неделю были дома, в Москве. Наш Филлип-дылдочка, выше папы на полголовы, – на втором курсе МГИМО, живет там один. Бардак, каких свет не видел! Грязи – вагон! Ну я возьми и устрой глобалку. И нашла старые детские книжки нашего Филлипка... Притомилась, села на кухне, сообразила полстаканчика кампари и давай разглядывать эти книжки. Прихлебываю, а сама думаю: «Господи, да какие же мы уже старые...» И так жалко себя стало! Чуть не расплакалась. А потом гляжу, на нескольких, самых растрепанных, напечатано специальным детским почерком: «Картинки рисовал Мика Поляков». И картинки – просто прелесть! Это ведь вы, да, Михал Сергеич? «Мика Поляков» – это были вы?..

«Черт с ним, пусть поживет еще минут двадцать...» – подумал Поляков о своем «Клиенте».

И увидел, как тот вдруг замотал головой, словно пытался стряхнуть с себя кошмарное видение. А потом туг же (он был явно очень сильным человеком!) снова включился в разговор в глубине ложи. Но уже без жестикуляции и веселья.

– Вы меня слышите, Михал Сергеич? – шептала Вета, с преувеличенным вниманием глядя на сцену.

Полякрв судорожно передохнул, слегка пришел в себя, помолчал и ответил:

– Слышу.

– Так это вы были – «Мика»?

– Да.

* * *

– Мика! В десять лет человек уже должен отвечать за свои поступки!!! – Разъяренный голос мамы прогремел еще из коридора.

Мика вздрогнул от неожиданности, но в мгновение ока совершил несколько отточенных, тренированных движений – он моментально сбросил в специально приоткрытый ящик своего письменного стола томик Лове Де Кувре «Любовные приключения кавалера Фоблаза», коленкой в цыпках и ссадинах задвинул ящик, а со стола тут же стянул на себя подготовленный вот для таких пожарных случаев огромный верещагинский альбом «Отечественная война 1812 года»...

Чем и прикрыл свою порочно торчащую десятилетнюю пипку, молниеносно вскакивавшую на дыбы, как только Мика прикасался к «...кавалеру Фоблазу», или брал в руки сомовскую «Большую маркизу», или начинал разглядывать тончайшие рисунки Бердслея.

Воспаляющий воображение текст Де Кувре, откровенно эротические иллюстрации похождений Фоблаза, изящные, волнующие картинки Сомова сводили Мику с ума, сердце билось гулко и очень быстро, а в голове вспыхивали дикие, бесстыдные, фантастические, ужасные видения обнаженных и полуодетых знакомых девочек, маминых подруг, домработницы Клары... И он, десятилетний Мика Поляков, делал с ними ЭТО!.. Как кавалер Фоблаз!.. Как арцыбашевский Санин, книжку про которого Мика спер в отцовской библиотеке... Он совершал с ними все, что подсказывало ему горячечное воспаленное воображение, рожденное неизведанным, но неукротимым мальчишечьим желанием!..

А потом наступали постыдная апатия, мучительные головные боли, сонливость и гадливое отношение к самому себе.

... Мама – рыжая, статная и очень красивая мама – ворвалась в детскую в распахнутой шубке из коричневой каракульчи, прыгая на одной ноге. Один фетровый бот она уже успела надеть, второй еще держала в руке. Скорее всего известие, которое потребовало немедленного материнского воспитательного участия, застало ее именно посредине процесса натягивания фетровых бот.

– Только что звонил Рувим Соломонович!.. Ты меня слышишь?! – крикнула мама и для устрашения ляпнула по краю стола своим фетровым ботом.

Мика отшатнулся, на всякий случай сотворил лицом испуг, что было, прямо скажем, несложно, ибо мама могла и по загривку треснуть, и, не вставая со стула, заныл с искусственно приблатненной хрипотцой:

– Чё я сделал-то, мам?!

И «чё», и хрипотца, и приблатненность были неотьемлемой частью двора, улицы, школы, спортзала...

Несмотря на своих ленинградско-светскую маму и папу-режиссера, Мика Поляков никогда не был исключением во всеобщем мальчишеском сословии.

– Где ты шлялся вчера вечером?! Где деньги, которые я велела тебе передать Рувиму Соломоновичу за три последних занятия?! Отвечай немедленно!..

Ну, с «немедленными» ответами у Мики никогда не было проблем.

– Мамочка, мусенька, миленькая!.. Я не хотел тебя огорчать... Я как только потерял эти проклятые пятнадцать рублей, так сразу и решил не идти к Рувиму Соломоновичу...

– Господи! – завопила мама и плюхнулась на диван, пытаясь натянуть второй фетровый бот. – Бьешься изо всех сил, стараешься обучить ребенка музыке... Ты же воспитываешься в интеллигентной семье! Папа говорит на трех языках! В доме бывают известнейшие люди страны – писатели, поэты, актеры, сценаристы, орденоносцы!!! О черт подери!.. Где деньги?!

– Потерял, – тихо повторил Мика.

Теперь его уже ничто не могло заставить признаться в том, что вчера вечером, когда он должен был идти на «урок фортепьяно» в огромную нищую коммунальную квартиру, где проживал одинокий, старый, неопрятный и очень бедный тапер из кинотеатра «Титан», и передать ему пятнадцать рублей за последние три занятия, он вместе с еще одним учеником Рувима Соломоновича – тихим Борей Хаскиным – сначала прожрали пять рублей на Литейном в магазине «Восточных сладостей», потом купили пачку «Казбека», накурились до одури, а потом, на углу Невского и Екатерининского канала, в подвальчике «Горячие напитки», оставшиеся шесть с полтиной пропили в самом прямом смысле этого слова: надрались горячего грога с корицей.

Почему им, десятилетним, продали этот грог – одному Богу было известно.

После чего Борю Хаскина полчаса выворачивало наизнанку в какой-то темной подворотне, а Мика Поляков стоял над ним, взатяжку курил «Казбек» и покровительственно рассказывал Борьке, как он и сам блевал, когда впервые попробовал этот грог.

– Привыкнешь, старик, – небрежно и свысока сказал Мика.

Но тут Мику и самого бурно и неудержимо вырвало.

Мика мужественно утерся рукавом, закурил новую «казбечину» и не нашел ничего лучшего, как сказать несчастному Боре Хаскину:

– Вот суки!.. Корицы, наверное, переложили, бляди!

– Где деньги, я тебя спрашиваю?!

– Потерял, чесслово, мам!.. Ну клянусь тебе!

– Детская колония по тебе буквально рыдает!!! – прокричала мама.

Но Мика уже учуял, что скандал на излете, и сразу же занял наступательную позицию:

– Я вообще больше к нему не пойду!

– Ээттто еще почему? – снова взъярилась мама.

– Не скажу...

– Нет, скажешь!

Ну конечно, сейчас Мика скажет маме... Это был старый, испытанный прием – обязательно признаться в каком-нибудь пустяке, и тогда более опасные вопросы можно было оставить без ответа.

Мика сыграл паузу раздумья – говорить или не говорить? – и тихо произнес:

– У него изо рта воняет... То есть пахнет.

Брезгливая и болезненно чистоплотная мама почти сразу же оказалась по одну сторону баррикады с Микой...

И потом, она настолько торопилась в «Европейскую» гостиницу на свидание с одним московским дирижером, который специально приехал сегодня «Красной стрелой», чтобы увидеть ее, что мама, по легкости своего характера и недостатку времени, решила плюнуть на Мику и сосредоточиться на втором фетровом боте.

Сидя на диване и натягивая этот проклятый, тесный, но модный бот, мама для удобства опрокинулась на спину, и Мика увидел ее тонкое кружевное белье, блестящие торгсиновские чулки со «стрелкой», подвязки и вот ЭТУ невероятную, сводящую с ума, обнаженную полоску красивых маминых ног между чулками и трусиками!..

Дикое возбуждение, спровоцированное в Мике «...кавалером Фоблазом», но придавленное скандалом с матерью и увесистым верещагинским альбомом, вдруг от всего только что увиденного всколыхнулось в Мике снова с жестокой и неумолимой силой!

И оттого, что в нем возникло это омерзительное и постыдное неуправляемое ЖЕЛАНИЕ при взгляде на собственную мать, Мика возненавидел ее на всю свою детскую жизнь...

* * *

...Казалось, что изнуряющую духоту, сгустившуюся под аляповатыми сводами Мюнхенского резиденцтеатра, скоро можно будет резать ножом, как кремовый торт...

Со сцены в распаренный, еле дышащий зал несся сильный и хороший голос очень популярной российской певицы – исполнительницы народных песен. Вокруг нее приплясывали и якобы подпевали ей несколько мужиков с простецкими хитроватыми мордами. Обряженные в этакие привычно-пейзанские шелковые косовороточки, мужики делали вид, что вовсю растягивают фальшивые гармошки, дуют в рожки и играют на жалейках...

А в потный, дисциплинированный немецкий зал из двух гигантских динамиков, стоявших в разных углах сцены, могучим водопадом низвергался давно и отлично записанный стационарными студийными магнитофонами настоящий оркестр и действительно мощный и прекрасный голос этой циничной бабы в сарафане и кокошнике.

Недавно Альфред и Мика смотрели по русскому каналу передачу об этой тетке. Из какого-то душещипательного цикла...

Так уж на что Альфред – искренняя и простая душа, вечный и верный поборник и защитник всего РУССКОГО – и тот почувствовал всю хищную фальшь этой, несомненно, талантливой дамы, в короткий срок сумевшей полностью завладеть обширной и беспроигрышной, почти государственной, «народно-российской» нишей сегодняшней московской эстрады.

От лживых откровений этой напористой бабешки Михаил Сергеевич потом полчаса отплевывался, а бедняга Альфред до позднего вечера только горестно вздыхал и постанывал, словно от зубной боли...

... Но сейчас она была здесь, в Мюнхене, на сцене, вовремя открывала рот, четко попадала в собственную фонограмму, и глаза всего зала, в том числе и вице-консула Димы, и его жены, обворожительно пахнущей Веты, были устремлены на сцену.

И Михаил Сергеевич, нужно отдать ему должное, с удовольствием заметил, что почти все немногочисленные россияне, так или иначе оказавшиеся в этом зале, сдержанно и горделиво поглядывали по сторонам, ощущая себя в какой-то мере причастными к прекрасному пению этой немолодой эстрадной дивы в сарафане и кокошнике.

Поляков оглянулся на царскую ложу. Хозяин Москвы и президент Баварии уже сидели около своих жен. Из-за спинок их кресел что-то шептал переводчик.

А за переводчиком стояли все те же трое, один из которых, самый большой и мощный, самый уверенный в себе, наверное, самый влиятельный и для кого-то самый опасный, и был «Клиентом» старого семидесятидвухлетнего Мики Полякова.

Почему-то Михаил Сергеевич представил себе своего «клиента» голым, волосатым, яростно распаленным, с животным и диким неистовством занимающимся любовью с Ветой – женой вице-консула Димы. Увидел и ее – полураздетую, взвизгивающую и всхлипывающую от наслаждения, и завистливая старческая ненависть к сильному и молодому самцу помогла М. С. Полякову сконцентрировать себя на том, что должно было произойти через несколько мгновений.

«За такого надо было больше брать! – подумал Мика и мысленно сказал своему „Клиенту“: – Прощай, сынок...»

И опять по нарастающей кривой – звон в ушах; короткий, но каждый раз пугающий Мику провал сердечного ритма; ощущение внезапно нахлынувшего жара, как при высокой температуре; мгновенное напряжение всех мышц, сильно смахивающее на кратчайший миг каталепсии, и...

Невидимый, беззвучный, невероятной разрушительной силы «энергетический разряд» вылетел из таинственных глубин мозга Мики Полякова и не оставил его «Клиенту» ни малейшего шанса на продолжение жизни!

По фантастической случайности «разряд» точно совпал с окончанием старинной русской народной песни, взрывом радостных и удивленных аплодисментов истомившегося зала и предсмертным хрипом «Заказанного Клиента». Никто в зале даже не услышал достаточно громкого глухого стука упавшего тела бывшего «влиятельного», бывшего «опасного», а ныне обычного, хотя и очень тяжелого трупа...

Но и Полякову теперь такие трюки давались непросто: почти теряя сознание, мгновенно обессилевший Мика слабеющим взглядом еще успел увидеть смятение в царской ложе, и в голове у него промелькнуло: «Господи, хоть бы самому не перекинуться...»

– Что с вами, Михал Сергеич?! – будто издалека услышал он голос Веты, но явственно ощутил запах ее духов, ее тела.

Этот призывный, манящий запах всколыхнул в старом Мике Полякове былое, почти ушедшее с годами «мужчинство» и вернул его из подступающего небытия.

«Нет... Не в этот раз...» Мика даже мысленно ухмыльнулся.

– Дима! Дима!.. – почти отчетливо услышал он испуганный шепот Веты. – Михал Сергеичу плохо!.. Ну Дима же!..

Окончательно Мика Поляков пришел в себя лишь тогда, когда Вета и Дима выволокли его из душного зала.

– Где ваша машина, Михал Сергеич? – громко, словно глухого, спросил его Дима.

Поляков глубоко вздохнул и отрицательно покачал головой. На ответ сил пока еще не было.

Дима вытащил из кармана брюк связку ключей, отдал их Вете и быстро сказал:

– Ветка, родненькая, отвези Михал Сергеича домой на нашей тачке. Если нужно – вызови врача. Я должен бежать обратно... Простите, Михал Сергеич, там у нас что-то случилось!..

* * *

Свое ПЕРВОЕ УБИЙСТВО Мика совершил двенадцати лет от роду.

Он даже и не понял, что ЭТО УБИЛ ОН. Об этом Мика догадался спустя несколько лет.

Просто за секунду до своего ПЕРВОГО УБИЙСТВА Мика Поляков – ученик пятого класса «А» средней художественной школы Куйбышевского района города Ленинграда – страстно, до головокружения, до нестерпимого жара, чуть ли не до остановки собственного сердца МЫСЛЕННО ПОЖЕЛАЛ СМЕРТИ ученику шестого класса «Б» Толе Ломакину...

У того мгновенно округлились и бессмысленно выкатились глаза, рот широко открылся, раздался жуткий нечеловеческий всхлип, он стал белым, как чистый бумажный лист из альбома для рисования, изо рта его толстой струей хлынула кровь, и Толя Ломакин упал на «палубный» пол школьного спортивного зала уже МЕРТВЫМ...

А рядом с мертвым Толей упал и совершенно здоровый Мика! Ошарашенный произошедшим на его невзрослых глазах и моментальной потерей каких-либо физических сил.

Через полминуты Мика поднялся на дрожащие от слабости ноги, а Толю через три дня похоронили на Волковом кладбище.

Однако всему этому предшествовал ряд событий, которые самым удивительным образом выстроились впоследствии в единую, прочную цепь, несмотря на поразительную несхожесть звеньев!

* * *

Все началось за полтора месяца до смерти Толи Ломакина.

Из Москвы к Поляковым приехал их старый приятель – ироничный и непохожий на всех остальных друзей комсомольско-лирический поэт, близкий друг Микиного отца и постоянный мамин партнер по преферансу.

Поэт в очередной раз не очень надолго разошелся со своей женой, знаменитой московской красавицей грузинкой, и прикатил к Поляковым в Ленинград отдохнуть от строгих семейных оков.

Повалил народ – мама расцвела и, слава Богу, забыла про Мику!

Дверь в поляковский дом, как говорится, не закрывалась, карты иногда затягивались до рассвета, табачный дым из гостиной не выветривался, отец приезжал после ночной съемки домой и ложился спать в кабинете, а мама даже к утру после бессонной ночи была свежа, весела и остроумна. Маме безумно хотелось выглядеть этакой «хозяйкой интеллектуального салона», и ее бурные, но, к счастью, краткосрочные романчики привлекали к ней всеобщее внимание и, наверное, очень огорчали папу.

Мощным привлекающим фактором к дому Поляковых была и их домработница Миля, от одного взгляда на которую мужики, по выражению мамы, приходили «в состояние бесконтрольного и дикого кобеляжа».

Полное имя ее было Эмилия. Но называть ее так никому и в голову не приходило. Она была именно Миля – пухлое, розовое, как кто-то сказал про нее, «сливочное», прелестное эстонское существо с зазывным акцентом, мягкой неправильностью русской речи, двадцати пяти лет от роду.

Каким образом Миля оказалась в Ленинграде задолго до того, как Советский Союз протянул свою стальную руку дружбы Эстонии, Латвии и Литве, одному Богу было известно...

У Поляковых Миля занималась кухней, уборкой, стиркой, магазинами, рынком и вообще всем, чем угодно. До виртуозного штопанья мужских носков.

Кстати, все заботы о Мике тоже целиком лежали на ней.

Миля в открытую путалась с молоденьким участковым уполномоченным милиционером Васькой. Днем она принимала и подкармливала его на поляковской кухне у себя за занавесочкой с веселыми барабанящими зайчиками, а поздними вечерами Васька уводил Милю на свою служебную территорию, в красный уголок вверенного ему домоуправления, где стоял его персональный письменный стол.

Днем за этим столом он разбирал жалобы жильцов друг на друга и мелкие доносы, позднее собирал всех дворовых пацанов, не исключая и Мику, и проводил с ними воспитательную работу...

А ночью на этом же столе, точно под портретом Семена Михайловича Буденного, пользовал и Милю. Стол был жестким, и Миля каждый раз натирала о край стола свой пухленький копчик.

Может быть, отсутствие нормальных условий для полного торжества любви и подвигло «сливочную» и очень чистоплотную эстонскую Милю на разные разности и с московским комсомольским поэтом у себя на кухне за занавеской с зайчиками.

Как-то ночью Мика проснулся от дикой жажды и тихонько поплелся в кухню за холодной водой, стараясь не разбудить Милю. Но уже подходя к кухне по длинному коридору, Мика услышал покряхтывание Мили и чье-то прерывистое дыхание, сопровождавшееся ритмичным скрипом Милиной кушетки.

Дверь в кухню была слегка приоткрыта, и Мика осторожно просунул туда нос...

Сна как не бывало!

Впервые в своей двенадцатилетней жизни Мика ЖИВЬЕМ увидел то, что столь сладострастно искал в рисунках Сомова и Бердслея, то, о чем взахлеб тайком читал у Арцыбашева и Лове Де Кувре...

На кухне было темно, но уличный фонарь, болтавшийся на уровне второго этажа поляковской квартиры, скупо дарил свой свет и кухне. И этого было вполне достаточно, чтобы Мика на фоне слабо освещенного окна увидел силуэт голой Мили, стоявшей на коленях на краю своей лежанки, и тощую фигуру комсомольского лирика со спущенными пижамными штанами, примостившегося как раз за широким эстонским задом Мили. И они делали ЭТО!!!

Миля что-то лепетала по-эстонски, а поэт, не прекращая своих упражнений, сказал ей прерывающимся надтреснутым тенорком:

– Для полноты ощущений к тебе надо приходить с переводчиком.

Тут Миля перестала кряхтеть и лепетать и неожиданно рассмеялась.

... Остаток ночи Мика истерически ублажал себя древним мальчишеским способом, а в жгучих, мучительных и бесстыдных фантазиях, от которых раскалывалась голова, ему чудился силуэт Мили – по-кошачьи прогнутая спина, ее откляченный зад, а за ней... И в ней!.. Не тощий поэт со спущенными пижамными штанишками, а ОН – двенадцатилетний Мика Поляков со своими болезненно набухшими сосками, так явственно и неумолимо приближающими его ко взрослости, к подлинному «кавалерофоблазовскому» мужчинству!

К утру у Мики созрел страшный и коварный, невероятно опасный план овладения Милей...

В те времена – времена четко отлаженных массовых расстрелов своих собственных граждан и поразительных по изобретательности новейших методов ведения допросов – обычная квартирная стирка (даже в самых обеспеченных домах) стойко пребывала на уровне времен отмены крепостного права: огромный бак с горячей водой на плите, корыто на двух кухонных табуретках, гигантская плетеная корзина для уже выстиранного, прополощенного и отжатого белья, и в облаках пара – краснощекая Миля с багровыми от стирки руками, в широкой «ночной» юбке и кофте без рукавов с таким глубоким вырезом, за который не заглянуть ну просто не было никакой возможности!..

Потом за рубль вызывали дворника – нести неподъемную корзину на чердак. Или Миля вызванивала свою подружку – соседскую домработницу, а если белья было не так уж много, просила Мику помочь ей втащить корзину на шестой этаж, а потом развесить белье на чердаке...

Перед школой Мика завтракал на кухне. Стараясь не смотреть на хлопотавшую вокруг него Милю, грубовато спросил подрагивающим голосом:

– Ты когда стирать собираешься? А то мне уже не в чем на тренировки ходить – несет, как от козла! Все пропотевшее...

Мика занимался спортивной гимнастикой у самого Бориса Вениаминовича Эргерта – чемпиона Олимпийских игр какого-то там дореволюционного года, и БэВэ – высокий, поджарый, строгий и очень старый немец – сильно уважал Мику за храбрость.

– Поже мой! – воскликнула Миля со своим неистребимым эстонским произношением. – Педный зайчик! Завтра же все постираю. Кушай пыстро, зайчик, – опоздаешь на уроки!..

На следующий день Мика не очень талантливо сыграл «заболевание» и в школу не пошел. Остался дома, боясь пропустить момент стирки.

За мамой заехала приятельница – жена известного кинорежиссера, недавно награжденного орденом Ленина и легковым автомобилем, которым управлял наемный шофер. Захватив с собой комсомольского лирика, они уехали на выставку одного турецкого художника, полгода тому назад попросившего в Советском Союзе политического убежища. У жены орденоносного режиссера с этим художником был невероятный роман, за что ее уже пару раз куда-то вызывали...

Миля затеяла обещанную стирку, а к середине дня, когда вот-вот уже должна была вернуться мама, чтобы отдохнуть и переодеться перед просмотром в Доме кино, Мика будто ненароком заглянул на кухню и увидел, что пар уже рассеялся и осел капельками на запотевшем оконном стекле, плетеная корзина была почти полна Микиным выстиранным спортивным барахлишком, а усталая и разомлевшая Миля шумно пьет чай.

– Зайчик, поможешь корзину на чердак отнести? – устало спросила Миля.

И Мика понял, что ЧАС НАСТАЛ! Руки у него затряслись, дыхание перехватило, и он только утвердительно кивнул головой.

Из нескончаемых дворовых мальчишечьих разговоров про ЭТО Мика Поляков от пацанов-старшеклассников знал: для того чтобы сломить сопротивление девчонки или даже взрослой женщины, необходимо неожиданно испугать ее до такой степени, что она буквально не сможет поднять рук для своей защиты! Хорошо чем-нибудь мягким и тяжелым ударить ее по затылку – тогда она сразу отключится и тут делай с ней что хочешь...

Один четырнадцатилетний балбес из ремесленного училища, занимавшийся в секции бокса при районном Дворце пионеров, утверждал, что очень хорош внезапный удар по печени! Тут она, дескать, сразу «с копыт» и тебе остается только задрать ей юбку и начать делать свое черное сладкое дело... Мика чувствовал, что за всеми этими бреднями стоит неуемное вранье онанирующих подростков, но... А вдруг это правда?! Что тогда? И не слушать всего этого у него не было сил...

Мика метнулся в детскую, достал из-под паркетной половицы из своего тайника финский нож, собственноручно изготовленный им на уроке труда из небольшого напильника, и сунул его в карман стареньких лыжных брюк.

Нет, нет!.. Он не собирался причинять Миле даже малейшей боли! Кто, как не Миля, всегда восторгалась его рисунками, особенно карикатурами на маминых и папиных знакомых? Кто, как не Миля, кормила его, защищала от всех и всего и даже ходила «болеть» за Мику на его «прикидочные» соревнования по гимнастике в спортзал районной детской спортивной школы? Кто, как не Миля, весело и заботливо ежедневно заполняла все домашнее Микино одиночество?!

Нет. Нож был взят с собою, наверное, для какой-то непонятной самому Мике уверенности в себе и утверждения своих «взрослых» намерений. Может быть, увидев финку, Миля поймет, что имеет дело с уже вполне сложившимся мужчиной, и...

* * *

Но на чердаке, когда Миля взялась развешивать Микино барахлишко на «поляковских» веревках в углу сухого и теплого чердака, пропитанного пыльными запахами, когда в благодарность за помощь Миля привычно поцеловала Мику в нос, Мика не выдержал нервного томительного напряжения, обхватил Милю и прижался к ней, отчаянно уперевшись в Милины ноги своей каменной пипкой, откровенно и ужасно вздыбливающей его старые лыжные брючишки.

Миля потрясенно замерла, потом оторвала голову Мики от своей груди, заглянула ему в глаза и тихо произнесла:

– Поже мой... Какой кошмар!..

Мике показалось, что Миля сейчас брезгливо отбросит его от себя и немедленно помчится рассказывать все родителям.

И тогда он вынул из кармана свой нож.

Миля увидела нож в руке Мики и дико перепугалась! Но испугалась она за Мику. Она прижала его голову к своей груди и тревожно зашептала ему в ухо:

– Прось! Прось немедленно эту гадость!.. Ты же можешь порезаться, зайчик! Прось, пожалуйста... Миля тебя очень, очень просит!

Мику трясло, и он, в состоянии близком к помешательству, выронил нож. А Миля еще сильнее прижала его к себе и грустно сказала:

Педный... Педный мой зайчик... Ты так ЭТОГО хочешь, да?..

Да... – задыхаясь, ответил Мика прямо в пышную Милину грудь.

– Тавно? – с интересом спросила Миля.

– Очень!..

– О Поже мой... – сочувственно пролепетала Миля. – Сто же ты молчал, Микочка, зайчик мой дорогой?.. Толго хотеть ЭТОГО – очень вретно для молотово здоровья! О, курат... Не торопись, мой мальчик, подожди. Я закрою тверь чердака...

* * *

Несмотря на то что дикие и потрясающие томительные мальчишечьи фантазии Мики, так давно уже раздиравшие его юное существо, наконец-то получили очень даже осязаемое и реальное чердачное воплощение, само «действие» и переход фантазий в реальность вызвали в нем не восторг удовлетворения постыдных и тайных желаний, а столь же неожиданное разочарование и даже небольшую нервную истерику, которая очень напугала Милю и его самого.

И тем не менее теперь Мика приходил в среднюю художественную школу, гордо переполненный своей «взрослой» тайной.

Самая потрясающая девочка пятых и шестых классов Неля Зайцева, по которой сохли буквально все мальчишки всех вышеупомянутых классов, для Мики вдруг потеряла всяческую привлекательность. Он тут же перестал смотреть на нее с обожанием и увидел неотразимую Нелю совершенно иными глазами – то и дело отмечая в ней массу недостатков, которых никогда раньше не замечал: и тонкие ножки с костистыми коленками, и морщинистые перекрученные чулочки «в резинку», и теплые сиреневые трусы «начесом внутрь», неопрятно вылезающие у Нели из-под короткой юбочки, и желтоватый налет на зубах, и грязноватые обкусанные ногти...

Чего Неля Зайцева – талантливый изобразитель сладковатых акварельных цветочных натюрмортов и победитель городской олимпиады детского творчества – не могла не почувствовать. Женское начало в ней явно преобладало над ее художническим вкусом.

– С Поляковым надо что-то делать. Совсем зазнался!.. С этими своими дурацкими карикатурками вообразил о себе черт-те что! – сказала Неля ученику шестого класса «Б» этой же средней художественной школы Толе Ломакину, тяготевшему в своем творчестве к историко-революционной и современно-военной тематике.

Но уже втрескавшийся в эту самую Нелю Толя Ломакин знал, что она очень даже неравнодушна к красивому и спортивному Мишке Полякову, дико ревновал ее к нему и поэтому сразу же мстительно согласился:

– Ты, Зайцева, только скажи! Я такое заделаю этому жиду!..

– Кому? – удивилась непонятливая Зайцева.

– Ну, Полякову – жиду этому.

– А что это – «жиду»?..

Толя был старше Нели ровно на один год и, естественно, знал гораздо больше, чем она – малолетка. Он восхитился возможности предъявить своей любимой все собственные познания в национальном вопросе, так часто обсуждавшиеся в его военно-патриотической семье.

– Ну ты даешь, Зайцева! Поляков же – еврей!.. Понимаешь? – И с искренним сожалением честно добавил: – Правда, только наполовину. Мать – русская, а отец – того...

* * *

... Отец Мики – Сергей Аркадьевич Поляков – был действительно «того».

Он закончил в Петербурге знаменитую «Петер-шуле» на одни пятерки. С блистательным знанием немецкого, английского и французского он был отправлен родителями в Гейдельбергский университет в Германию. Оттуда уехал во Францию, в Мурмелон, где закончил редкостную по тем временам авиационную школу летчиков.

Конечно, все это стало возможным благодаря Микиному дедушке, которого Мика так никогда и не видел. Тот скончался до рождения Мики.

А дедушка, профессор Аркадий Израилевич Поляков, был ни больше ни меньше лейб-медиком двора его императорского величества. За достижение значительных успехов в области российской гинекологической хирургии доктору медицины профессору Аркадию Израилевичу Полякову было пожаловано потомственное дворянство с записью в паспорте и распространением этого звания на все последующие поколения Поляковых.

Когда же началась Первая мировая война, Сергей Аркадьевич вернулся в Россию и сразу же был зачислен в 12-й летный истребительный отряд под командованием князя Владислава Николаевича Лерхе. Небольшого росточка, худенький князь Лерхе был знаменит и при дворе, и во всех авиационных кругах как ненасытный бабник, бретер, дуэлянт, фантастический выпивоха и великолепный, виртуозный и бесстрашный авиатор.

Однако в летный отряд Поляков Сергей Аркадьевич был зачислен не как положено было летчику – офицером, а всего лишь вольноопределяющимся. Несмотря на свое потомственное дворянство.

Еврею тогда за особые заслуги могло быть пожаловано дворянство, а вот офицерское звание – никогда и ни под каким видом!

Даже тогда, когда вольноопределяющийся военный летчик С. А. Поляков в 1916 году был уже кавалером трех Георгиевских крестов, четвертый – золотой, офицерский – он получить не мог. Хотя князь Лерхе уже несколько раз представлял его к этой высокой награде, а потом, грязно матерясь на трех языках, говорил Сергею Аркадьевичу:

– Серж, простите меня, я не в силах сломать весь этот устоявшийся российский идиотизм. Пойдемте напьемся! А потом – к блядям. Или сначала к блядям, а напьемся уже там? Как по-вашему, Серж?

Тогда Сергею Аркадьевичу было двадцать четыре года, а князю Лерхе – двадцать семь.

К началу революции семнадцатого года Сергей Аркадьевич Поляков обладал замечательной кожаной книжечкой, внутри которой на одной стороне была его собственная фотография в форме военного летчика, а на другой стороне типографией петербургского монетного двора на пяти языках было красиво напечатано следующее:

«Податель сего удостоверения Сергей Аркадьевич Поляков является Шеф-Пилотом Двора Его Императорского Величества Государя Российского. Властям Гражданским и Военным предписывается оказывать всемерное содействие при предъявлении настоящего удостоверения».

И подпись – «Великий Князь Александр Михайлович».

Это было так называемое «Брево» – Международное свидетельство авиатора, защищающее его обладателя по всему свету. Повсюду.

Как вскоре выяснилось, кроме России.

... А в двадцатых годах Сергей Аркадьевич похоронил своих родителей и ушел ну совсем в иную область – в кинематограф!

Сначала помощником режиссера, потом ассистентом, а позже стал снимать и самостоятельно.

В отличие от фанфарного шествия Сергея Аркадьевича в военной авиаций царского времени на ниве советского кино его успехи были намного скромнее. Будучи человеком тонким, умным и глубоко интеллигентным, он это и сам понимал и в конце концов нашел в себе силы покинуть так называемый художественный кинематограф и полностью перейти в документальный.

* * *

Верный своему слову, данному любимой Неле Зайцевой, шестиклассник Толя Ломакин решил задачу «заделывания жида Мишки Полякова» достаточно примитивно – на большой переменке он просто подставил ногу мчавшемуся за кем-то Мике Полякову, и несчастный Мика влетел головой в тяжелую резную дубовую дверь учительской.

«Скорая помощь», больница Эрисмана, двенадцать швов на теменной области головы, обильная кровопотеря и тяжелое сотрясение мозга...

А в больнице – бред, галлюцинации, кошмары, мучительные перевязки, одуряющие головные боли и почти постоянное присутствие отца – Сергея Аркадьевича и домработницы Мили.

Дважды приходили «выборные» от пятого «А». Достаточно часто, но коротко бывала мама. После нее в палате всегда оставался запах свежих фруктов и французских духов «Коти».

Кроме сотрясения мозга, врачи подозревали и небольшое внутричерепное кровоизлияние и пророчили Мике и его родителям, что головные боли у ребенка будут продолжаться не менее года-полутора. Пока что-то там «не закапсулируется и не рассосется». Если же этого не произойдет, тогда возможна нейрохирургическая операция. Но не раньше чем через год.

Однако в последнюю больничную ночь, когда головная боль стала совсем нестерпимой и Мика, рыдая в подушку, вот-вот готов был истошно завыть на всю палату, тело его неожиданно сжалось в стальной комок, в голове его что-то треснуло, будто над ним сломали кусок фанеры, все его существо пронзил дикий жар, и на мгновение Мика потерял ориентировку в пространстве. И...

... Потрясенный, Мика вдруг понял, что боли никакой нет! Силы покинули его, но мучительная боль, раскалывавшая его голову почти три недели, тоже покинула все еще перевязанную, коротко остриженную голову Мики Полякова!!!

Одновременно со всем произошедшим Мика неясно почувствовал, что в нем самом, внутри его – то ли в сознании, то ли в организме – что-то явно переменилось. Что – понять не мог. Как к этому относиться – не знал. Просто весь окружающий мир стал для Мики чуточку иным...

– Папа, – тихо сказал Мика, когда его привезли из больницы домой. – Пожалуйста, посмотри на меня внимательно. Я очень сильно изменился?

– Нет, мой родной, – негромко ответил Сергей Аркадьевич. – Отрастут волосики, ты окрепнешь, снова начнешь ходить к Борису Вениаминовичу на гимнастику, летом я тебя заберу в экспедицию на Север – будешь там много рисовать... И все войдет в свою колею.

– Нет, – почему-то сказал тогда Мика. – Не все.

* * *

Когда после болезни Мика впервые появился в школьном спортивном зале, к нему тут же бросились его пятиклашки. Обступили, разглядывали шрам на голове, сквозь слегка отросшие волосы считали точки, оставшиеся от снятых швов...

Но тут на правах старшего всех пятиклашек разметал шестиклассник Толя Ломакин и, криво ухмыльнувшись, четко и внятно спросил:

– Ну что, жиденок? Оклемался?

Вот тогда-то с Микой и произошло что-то очень похожее на то, что он почувствовал в ту последнюю больничную ночь, когда вдруг, словно по мановению волшебной палочки, неожиданно прекратились страшные головные боли, обещанные ему врачами еще минимум на год-полтора.

Откуда ни возьмись снова возникли дикая головная боль, озноб, жар, сумасшедшее окаменение всех мышц, то есть повторилось все, что Мика испытал той последней больничной ночью!

Правда, это жутковатое состояние оказалось подкреплено страшноватенькой мыслью, промелькнувшей в сознании Мики при взгляде на Толю Ломакина:

ЧТОБ ТЫ СДОХ, ГАД!!!

Этого оказалось вполне достаточно, чтобы ТОЛЯ УПАЛ МЕРТВЫМ, а у Мики немедленно прекратилась головная боль...

* * *

Так Мика Поляков в двенадцать лет совершил свое ПЕРВОЕ, совершенно бессознательное УБИЙСТВО.

* * *

Во второй раз, уже абсолютно осознанно, Мика УБИЛ ЧЕЛОВЕКА спустя почти два года.

За это время на Мику, на маму, на папу, на Милю и вообще на весь мир обрушилось столько событий, что пересказывать их Мика смог бы до конца своей жизни, если бы ему удалось докарабкаться до старости...

Но тогда он не знал, что такое старость, и уйму важных мелочей так и не удержал в памяти.

* * *

Помнил только, что летом сорок первого, уже тринадцатилетним, тоскливо слонялся по прокаленному городу и, словно манны небесной, ожидал второй смены в городском спортивном лагере, расположенном в Терийоках. Его тренер старик Эргерт приложил немало усилий, чтобы Мику взяли туда хоть на одну смену. Городской комитет физкультуры и спорта запрещал направлять в спортивный лагерь тех, кому не было четырнадцати лет. Мике помогло лишь то, что незадолго до окончания шестого класса, в апреле, Михаил Поляков выиграл первенство Ленинграда по гимнастике среди мальчиков.

Однако мама в своем неукротимом тщеславии чуть было напрочь не стерла все усилия заслуженного мастера спорта СССР, чемпиона дореволюционных Олимпийских игр Бориса Вениаминовича Эргерта в борьбе за право своего ученика Миши Полякова продолжить тренировочный сезон в этом привилегированном спортивном лагере.

Маме же всегда дико хотелось, чтобы ее сын потрясал ее знакомых и поклонников разнообразием талантов. Кого только не ставила мама в пример Мике – и некоего вундеркинда Марика Тайманова, сыгравшего в фильме «Концерт Бетховена», и какого-то гениального мальчика-скрипача Бусю Гольдштейна, и даже узбекскую девочку Мамлакат, получившую орден Ленина из рук самого товарища Сталина!

Причем мамины требования к Мике всегда зависели от того, кем в это время мама была увлечена: в бытность московского дирижера Мика был отправлен учиться музыке к Рувиму Соломоновичу. Когда у мамы наклевывались несколько нестандартные отношения с одним известным ленинградским беллетристом, мама умоляла Мику сочинить хоть какой-нибудь рассказик, чтобы она могла показать его настоящему писателю...

Именно через этого писателя маме удалось достать для Мики путевку в детский дом отдыха «Литфонда», и она потребовала от Мики немедленно сесть за стихи.

– Все дети пишут стихи! – кричала мама. – Неужели в тебе нет ни капельки здорового, нормального честолюбия? Почему ты слоняешься из угла в угол? Садись и сочиняй!.. В «Литфонд» ты должен уехать со стихами!.. Там все дети занимаются творчеством!.. Только ты – черт знает чем!

То, что Мика, как утверждали преподаватели художественной школы, был необычайно одарен в рисунке, карикатуре и шарже и совсем слегка отставал в акварели, для мамы не имело никакого значения. Это для нее было привычным и само собой разумеющимся. То, что Мика стал в тринадцать лет чемпионом Ленинграда по гимнастике в разряде мальчиков, маме было попросту чуждо, и, кажется, она даже стеснялась этого.

– А я что, не занимаюсь «творчеством»?! – Мика еле подавил слезы обиды.

Но тут мама оскорбительно расхохоталась:

– Стоять вверх ногами и переворачиваться через голову – это, конечно, апогей интеллектуализма!

Никто не умел так насмешливо обидеть Мику, как его родная и красивая мама! Никто не бывал к нему так несправедлив...

Лишь спустя много-много лет, будто приподнявшись над собственным детством, над всеми своими жгучими детскими обидами, Мика понял, как поразительно талантлива была его мать. Каким Богом данным даром общения она обладала, без труда окружая себя совершенно различными людьми и умудряясь всегда оставаться центром их внимания. Ее романы никогда и никем не осуждались – их воспринимали как одну из неотъемлемых граней маминого существования. Ее мгновенная реакция на любую чужую фразу, ее врожденное остроумие и легкость восприятия окружающего мира притягивали к ней, заставляли людей искать с ней общения, повторять ее остроты, ее молниеносные, порою удивительно неожиданные и ироничные оценки людей и событий.

И этот Божий дар восполнял маме все ее незнание, весь недостаток настоящей культуры, с лихвой компенсировал отсутствие подлинного аристократического лоска и образования, которые она так хотела видеть в своем сыне...

– Немедленно садись за стихи, черт бы тебя побрал, Мика! – тоном, не терпящим возражений, сказала мама. – Вернусь – чтобы «нетленка» лежала на столе. Понял?

– Понял... – уныло пробормотал Мика.

Мама удивилась Микиной сговорчивости и уехала из дому, свято убежденная в правоте своих требований.

Но тогда Мике просто было тошно в очередной раз ссориться с мамой. Отсюда и то, что мама приняла за сговорчивость.

Стихов Мика никогда не писал, знал только то, что задавали в школе по русскому языку и литературе, а единственное стихотворение, врезавшееся ему в память еще со второго класса из «Книги для чтения», было чудовищным по своей неграмотности и нелепости:

Ой-ой-ой, ой-ой-ой.

Какой вырос дом большой!

С ударением на «а» в слове «Какой»...

И Мика отправился в папин кабинет. Там с нижних полок книжных стеллажей он вытащил кипы старых журналов – «Аполлон», «Новый Сатирикон», «Нива», «Красная новь», «Аргус» и стал перелистывать их, чтобы выбрать оттуда какие-нибудь стишата, которые, естественно, никто не знает и не помнит, и выдать их за свои. Конечно, переписав их на отдельный листок бумаги с графическим изображением «мук творчества» и «требовательности к самому себе». В Полном собрании сочинений Пушкина он как-то видел факсимильные отпечатки рукописей поэта. Рисунки Пушкина на полях рукописей ему показались слабыми, а вот то, как Пушкин в уже готовой строке по многу раз менял одно слово на другое, что-то зачеркивал, что-то восстанавливал, Мике очень даже запомнилось.

А еще Мика понимал, что тематика стиха должна быть не очень «взрослой». Чтобы ни у кого не возникло сомнений, что это сочинил тринадцатилетний пацан.

Через час поиска он наконец обнаружил то, что ему показалось «в самую жилу». В журнале «Аргус», выпущенном в 1912 году, Мика раскопал четверостишие, которое отвечало всем его требованиям: тема почти детская – из жизни домашних животных, а краткость... Ну что ж краткость? Краткость – сестра таланта, как он запомнил из взрослых разговоров.

Вот Мика и перекатал из «Аргуса» двенадцатого года эти четыре строчки черт знает какой давности.

Несколько слов в каждой строке Мика зачеркнул, да так, чтобы их совсем нельзя было разобрать, а сверху понадписал те же самые слова, которые только что позачеркивал. Получилось очень даже миленько – искал, дескать, наиболее точные слова, наиболее совершенную форму стиха!..

Подумал немного, поглядел на листок со стишком, склонив голову набок, вспомнил черновики Пушкина, да и пририсовал несколько забавных набросочков к тексту – двух целующихся котов, крышу дома, чердачное окно, луну в ночном небе...

Мама вернулась домой, влетела в Микину детскую и с порога вопросительно-испытующе посмотрела на Мику, не произнося ни слова.

Мика, так же молча, скромно потупив глаза, отдал маме листок с четверостишием, несшим на себе все знаки титанически-кропотливой работы над словом и ритмом стиха. Что характеризовало автора Мику как личность чрезвычайно взыскательную и подлинно творческую. Мама недоверчиво взяла в руки листок, ошалело увидела все то, чего Мика и добивался.

– Прости меня, ма, – скромно сказал Мика. – Я не успел переписать начисто. Это только черновик. Здесь еще масса работы...

Мама посмотрела на Мику увлажненными глазами, протянула листок Мике и почти робко попросила:

– Прочти сам, сынуля...

Мика много раз слышал, как настоящие поэты читали свои стихи его маме в гостиной. И Мика решил не ударить в грязь лицом. Он взял листок в одну руку, вторую слегка отвел в сторону и, очень профессионально подвывая, прочитал:

РЯДОМ С СИЛУЭТОМ ЧЕРНОЙ КОШКИ

– СИЛУЭТ ЧЕРДАЧНОГО КОТА...

ЧЕРДАКОВ КВАДРАТГНЫЕ ОКОШКИ

– ИХ СВИДАНИЙ ТАЙНЫЕ МЕСТА.

Несколько секунд мама молча смотрела на Мику расширившимися от трепетного восторга глазами, а потом бросилась обнимать его, целовать, тискать, приговаривая срывающимся от счастья голосом:

– Господи... Что же ты молчал?! Почему же ты не делал этого раньше?.. Солнышко мое! Как я рада... Боже, как ты все-таки талантлив!.. Какое счастье, что я сумела заставить тебя начать писать стихи!!!

В это время у входной двери раздался звонок.

– Миля!.. – закричала мама, не отпуская Мику из своих восторженных объятий. – Ну откройте же, Миля! Звонят!..

Было слышно, как Миля прокричала:

– Течас!.. – Открыла дверь и сказала: – Топрый вечер, Сергей Аркадьевич.

– Папе... Надо обязательно показать это папе! – воскликнула мама, вырвала из рук Мики листок с четверостишием и помчалась встречать папу, потащив с собой Мику, который тут же впал в небольшую панику.

Мика твердо знал, что если маму можно было «напарить», выдавая чужие стихи за свои, то с интеллигентным папой этот номер может не пройти. Оставалось только надеяться на древний возраст журнала.

– Сереженька!.. – Импульсивная мама бежала по коридору, волоча за собой Мику. – Ты посмотри – какие стихи!.. Это же просто уму непостижимо! Посмотри, какая прелесть!..

Папа еще не успел отойти от входной двери. Он поцеловал маму, ласково шлепнул Мику по загривку и только потом взял в руки листок с четверостишием.

РЯДОМ С СИЛУЭТОМ ЧЕРНОЙ КОШКИ

– СИЛУЭТ ЧЕРДАЧНОГО КОТА...

ЧЕРДАКОВ КВАДРАТГНЫЕ ОКОШКИ

– ИХ СВИДАНИЙ ТАЙНЫЕ МЕСТА.

– Ну?! – Мама сияющими глазами смотрела на папу. Папа очень по-доброму улыбнулся маме и Мике и сказал:

– Стихи очаровательные. Мало того, когда-то, много лет тому назад, я даже был знаком с их автором. По-моему, впервые они появились году в четырнадцатом...

Тут Мика понял, что сгорел окончательно, и решил резко изменить курс – авось вывезет...

– В двенадцатом, – поправил он папу.

– Где ты их разыскал? – еще ничего не понимая, спросил папа.

– В «Аргусе», – ответил Мика, стараясь не смотреть на маму. Растерянная, еще не верящая в произошедшее, мама была оскорблена в своих лучших чувствах, гордость ее была растоптана, она была безжалостно унижена собственным сыном! И собственным мужем.

Мике стало вдруг нестерпимо ее жаль, он готов был броситься перед ней на колени, целовать ей руки, умолять о прошении, обещать, что подобное больше никогда не повторится...

Но ничего этого сделать он не успел. Он получил от мамы такую затрещину по физиономии, что пропахал на заднице чуть ли не полкоридора.

* * *

Ни в детский дом отдыха «Литфонда», ни в Терийоки – в спортлагерь Городского комитета физкультуры Мика Поляков так и не попал. И история с чужими стихами была тут совершенно ни при чем...

* * *

Спустя всего две недели после той затрещины на невиданных доселе запасных путях Московского вокзала, стоя у одного из пассажирских вагонов эшелона, уходящего в неведомые края под названием ЭВАКУАЦИЯ, мама, некрасивая мама, с опухшими от слез глазами, бледная и измученная, может быть, впервые не думающая о том, как она сейчас выглядит, прижимала Мику к груди, истерически зацеловывала и все что-то шептала и шептала...

А рядом с трясущимся подбородком стоял папа и пытался ободряюще подмигивать Мике. Но получалось у него это нелепо и жалко. Проглядывала фальшь в этом неумелом подмигивании. И Мике было даже немножечко стыдно за своего отца – пусть не очень известного кинорежиссера, даже не орденоносца, но бывшего военного летчика, кавалера Георгиевских крестов, ближайшего друга какого-то легендарного князя Лерхе, черт-те когда канувшего в вечность...

Жалко было и маму. За то, что по ее лицу растекались черные ручейки туши, а подбородок был испачкан размазавшейся губной помадой...

За то, что ему, Мике, вот в эти минуты довелось увидеть ее не блистательно остроумной, резкой, самоуверенной и ироничной, а беспомощной, безвольной и неожиданно очень обычной «бабской» женщиной...

Не знал Мика, что всего за три дня до начала войны, девятнадцатого июня, врачами той же больницы Эрисмана, где в прошлом году лежал Мика, маме был поставлен страшный диагноз неизлечимой тогда болезни. А к концу июля ей уже была назначена, наверное, бесполезная операция, и поэтому мама не могла уехать из Ленинграда вместе с Микой.

Скорее всего мама предчувствовала свой уход из этого мира, понимала, что в тридцать восемь лет для нее обрывается все: она теряет сына, мужа, которого, несмотря на все и всех, боготворила и ревновала к любому фонарному столбу, что для нее вот-вот исчезнет то, что постоянно окружало ее во времена не всегда праведной, но всегда яркой и прекрасной жизни...

И еще одно. Стыдно было признаваться в этом даже самому себе, но Мика уже мечтал о том, чтобы эшелон тронулся как можно быстрее, чтобы мама и папа остались бы там, на запасных путях Московского вокзала, а он, Мика Поляков, наконец начал бы совершенно новую и самостоятельную жизнь.

Он знал – война скоро кончится, он вернется домой и снова попадет в зависимость к взрослым людям: педагогам, тренерам и вагоновожатым, к участковому милиционеру Васе и управдому, к любому уличному прохожему, которому вдруг покажется, что Мика ведет себя не так, как хочется этому прохожему. Снова и целиком будет зависеть от мамы и папы...

Сейчас ему представился случай хоть ненадолго освободиться от такой зависимости. Несмотря на весь трагизм ситуации, Мика воспринимал ЭВАКУАЦИЮ примерно так же, как несколько видоизмененную поездку в спортивный лагерь. Единственное, что его настораживало и заставляло сомневаться в чистоте своих вольнолюбивых помыслов, это обилие мужчин с трясущимися руками и подбородками и огромное количество женщин, рыдавших над своими уезжающими детьми.

* * *

... А потом были три месяца жизни в лесу под Гавриловым Ямом, что неподалеку от Ярославля. Барак для малышей с бабушками и мамами, второй барак для расхристанной вольницы от восьми до двенадцати лет, промышлявшей грабежами соседних деревень, огородов и садов, а в торцовых закутках этого барака – воспитатели из отдела народного образования Куйбышевского района города Ленинграда. Со своими детьми, со своими бедами, да еще с сотней подопечных, сорвавшихся с родительской домашней цепи, которых, будто моровая язва, захлестнула эпидемия воровства и мелкого разврата.

Ну и третий барак – Микин. От тринадцати до шестнадцати.

И мальчики, и девочки старшего возраста жили в одном бараке, разделенном тонкой стенкой из неструганых досок, с узким проходом из одной половины в другую, охраняемым лукавым мздоимцем дневальным.

Этот барак буквально вспухал от сумасшедших любовей, от диких сцен ревности, от невероятных и фантастических сплетен, от жестоких и беспощадных драк – этаких «брачных» боев осатаневших от зова плоти юных самцов...

А еще были «заговоры», предательства, попытки гомосексуализма, какие-то грязноватенькие девичьи «дружбы» среди девчонок-дурнушек.

Среди старших девочек-симпатяг даже процветала примитивная и неумелая проституция, возникшая от постоянного недоедания и извечного нормального животного любопытства.

Замученные и задерганные роновские тетки – воспитательницы старшего барака жили своей несчастливой и неприкаянной жизнью: кто-то уже получил «похоронку», кто-то еще не получил ни одного письмеца с передовой. У кого-то захворал ребенок, и пришлось увозить его не то в Ярославль, не то в Рыбинск, Да и остаться там при местной больничке, половина которой велением времени была преобразована в военный госпиталь. А там – нестерпимые боли, рыдания, мат и крики, и окровавленные культи, и тазы с бурыми, заскорузлыми бинтами, и крошки гипса, хрустящие под ногами, и резкие госпитальные запахи с едкой вонью застоявшейся в утках мочи...

Несмотря на страсти, раздиравшие старший барак в любовные клочья, несмотря на клятвы в вечной любви или не менее вечной ненависти, все казалось временным, зыбким, неустойчивым....

Ждали скорого конца войны, ждали писем и посылок из дому, ждали, что вот-вот что-то такое произойдет и все вернется на круги своя. Но это «что-то» все не происходило и не происходило...

Даже среди старших мальчишек Мика был личностью уважаемой. Он умел стоять на руках; делал переднее и заднее сальто, а за бараком, на самодельном турнике, показывал вообще всякие замечательные штуки!

Может быть, поэтому Мика был не по годам силен физически и в свои тринадцать спокойненько мог «начистить нюх» даже восьмикласснику.

А кроме всего прочего, Мика замечательно рисовал достаточно злые и точные шаржи на руководителей эваколагеря и не очень пристойные карикатуры на внутреннюю жизнь всех трех бараков, умудряясь даже в отвратительных проявлениях этой жизни находить что-то очень смешное и издевательское.

Так что Мика Поляков был у общества «в чести», и взрослые пацаны даже прощали ему то, что добрая часть девчонок их барака была влюблена в Мику просто без памяти!

За три месяца Мика получил всего лишь одно письмо. Папа писал, что маме сделали операцию, она еще в больнице – осложнения. От Мили ничего не слышно, где бы папа ни пытался узнать. Даже через больших начальников. Что, возможно, «Ленфильм» и студию кинохроники эвакуируют вместе с «Мосфильмом» в Казахстан, в Алма-Ату, и как только правительство примет это решение, папа сразу же приедет за Микой или кого-нибудь пришлет за ним. Наверное, к тому времени поправится и мама, и они на время войны поселятся в этом теплом и ласковом городе у гор, на вершинах которых даже в самую жару лежит потрясающей белизны снег!

И Мика вспомнил, как перед самым его отъездом в эвакуацию Миля вызвала его в соседскую пустую квартиру. Хозяева застряли на каком-то курорте, а остававшаяся в Ленинграде их домработница, подруга Мили, помчалась провожать своего хахаля – домоуправского электромонтера на фронт, сказав, что вернется не раньше ночи.

В той квартире Миля дала Мике рюмочку сладкого ликера из припасенной заранее небольшой бутылочки, вьпила сама и рассказала Мике, что участковый милиционер Васька, с которым она крутила, тоже уехал с Витебского вокзала воевать. А перед отъездом Васька тайно поведал Миле, что есть, дескать, распоряжение Особых органов – всех эстонцев, латышей и литовцев, оказавшихся к началу войны на исконной территории Советского Союза, изолировать в соответствии с военными законами, чтобы помешать им создать внутри нашей страны «пятую колонну».

Что такое «пятая колонна», Миля не знает. Знает только, что со дня на день за ней, за Милей, должны прийти эти Особые органы. И Миля горько заплакала...

– Поэтому, – плача, сказала она, – я хочу с моим Микочкой, с моим зайчиком, навсегда-навсегда попрощаться!.. И хочу, чтобы в конце концов мой Микочка вырос в настоящего мужчину...

И, продолжая плакать, стала раздеваться сама и раздевать Мику.

* * *

За время пребывания под Гавриловым Ямом Мика еще с одним пацаном – Сашкой Райтом, племянником одной известной переводчицы, пару раз побывал в Гавриловоямском городском военкомате.

Просились в армию, на фронт. Кем угодно. Хоть сыном полка, хоть младшим братом. Сильно напирали на патриотизм – говорили всякие правильные слова из газет и лозунгов.

Не обратив ни малейшего внимания на все их правоверно-политические заклинания, оба раза их из военкомата выперли, пообещав оборвать им уши, если они сюда заявятся еще.

* * *

... Спустя полтора года Сашка Райт-Ковалев погиб па Северном флоте...

* * *

К концу третьего месяца, осенью, когда среди эвакуированных пацанов блатной жаргон перестал быть романтически-хвастливым украшением нормальной трепотни, а подавляюще и полноправно вошел не только в речь, но и в сущность характеров и принципов мальчишечьего эвакуационного бытия, когда каждый второй пацан (включая сюда и барак «от восьми до двенадцати») – был вооружен финским ножом или его подобием, а старшие чуть ли не поголовно владели «поджигами» – самодельными пистолетами, за Микой Поляковым в Гаврилов Ям приехал папин ассистент Юра Коптев.

Он был хромым и, по тем Микиным понятиям, очень старым – ему было лет тридцать пять. Передал Мике письмо от папы, где Сергей Аркадьевич писал сыну, что приехать за ним сам не может: не на кого оставить маму. Она уже почти не встает и очень похудела. Все ждет, когда их вывезут через Ладогу на Большую землю, а уже потом на поезде они с папой поедут навстречу Микочке в Алма-Ату. Там тепло, и, может быть, там она и поправится...

Юра Коптев – человечек небольшого роста, с тихим голосом, мягкий, ласковый, женственный – все норовил прижаться к Мике или к кому-нибудь из мальчишек, погладить...

В последнюю ночь перед отъездом Мики в Алма-Ату старшие пацаны где-то спроворили две бутылки мутного самогона со слегка керосиновым запашком и неподалеку от барака, в баньке, стоящей отдельным срубом, устроили Мике проводы.

Мика хватанул полстакана этой гадости, чем-то зажевал и позвал Сашку Райта на воздух – покурить.

До курева дело не дошло. Мику стало мучительно выворачивать наизнанку, и Сашка Райт увел его в барак – отлеживаться. А Юра Коптев остался со старшими ребятами в баньке догуливать и продолжать проводы.

Ранним утром, когда все еще спали, Мику разбудил все тот же Сашка Райт. На нижних нарах Юра Коптев суетливо и нервно перевязывал свой чемодан веревкой и допаковывал Микин рюкзак. Под глазом у него светился красно-лиловый фингал.

– Быстрее, быстрее! – раздраженно сказал он Мике. – Сейчас на станцию пойдет водовозка и нас подбросят к поезду...

– Поссать можно? – вызывающе спросил Сашка у Юры Коптева.

– Можно, можно... Только, пожалуйста, умоляю, быстрее!

Мика и Сашка выскочили из барака, доскакали по холоду до дощатого туалета на десять «очков», и там, справляя малую нужду, Сашка Райт тихо и быстро сказал Мике:

– Ты, Минька, с этим хером голландским поосторожней!..

– С кем? – не понял Мика.

– «С кем, с кем»!.. С Юркой с этим, ассистентом твоего папашки. Он же, сука, педик, каких свет не видывал!..

– Кончай звонить, свистуля! – не поверил Мика. Он много раз слышал про педерастов, но никогда не мог поверить в то, что такое бывает.

– Ты мудак или притворяешься? – презрительно спросил его Сашка Райт. – Ты пока дрых в бараке, он там в баньке по пьяному делу пятерым пацанам отсосал!.. А потом Леший его в жопу отшворил, да еще и морду набил. Видал, какой у него бланш слева?

– Е-мое!.. – только и вымолвил Мика. – А такой вежливый, ласковый...

– Вот-вот... – криво ухмыльнулся Сашка. – Он как начнет к тебе вежливо да ласково в штаны лезть, ты ему сразу же прямого между глаз и ногой по яйцам. И все. Понял? А то запросто оприходует...

* * *

Ехали тесно и долго, через Пензу, через Казань, через Уральск.

По полсуток стояли на каждой узловой – пропускали с востока на запад встречные воинские эшелоны с танками на платформах, с тоскливыми песнями и гармошечными всхлипами из теплушек.

На разъездах ждали, когда их состав обгонят тихие, с красными крестами санитарные поезда, скорбно двигавшиеся с запада на восток.

Двое суток Юра Коптев помалкивал. На станциях, прихрамывая, бегал за кипятком с собственным эмалированным чайником. На пристанционных базарчиках покупал для себя и для Мики печеную рыбу, горячую вареную картошку с чесноком, холодные соленые огурцы и зеленые помидоры из бочек, подернутых утренним ледком, граненые стаканы топленой ряженки с нежно-коричневой запекшейся корочкой сверху...

Кормил Мику, сам ел – чистенько, аккуратно. Очень по-женски. Тихохонько рассказывал Мике про его отца – Сергея Аркадьевича Полякова. Как он, Юра, ему благодарен, что тот взял его в свою съемочную группу. Никто не брал, как зачумленного, а Сергей Аркадьевич пожалел и взял!.. А ведь точно знал, что Юра «не такой, как все». Понял Сергей Аркадьевич, что это вроде болезни. Причем от роду. И такое не лечится. И никто в этом не виноват.

– Рождаются же шестипалые люди? – шептал Юра. – Или даже с двумя головами! Что же, за это их надо в морду бить?! Или по тюрьмам прятать? Так тюрьмы не для этого строены! Они для ворья разного, для шпионов, для врагов народа... А не для больных людей, вовсе и не виноватых в своей болезни...

А еще Юра поведал Мике, что все деньги Поляковых, выданные ему на содержание Мики, все его документы у него зашиты в кальсонах, а старые золотые сережки, оставшиеся Юре от его покойной матери, ее колечко с небольшим бриллиантиком и цепочка с золотым нательным крестиком вшиты в воротник рубашки. И даже дал Мике пощупать свои драгоценности сквозь грязный, пропахший давно немытым телом воротник полосатой рубахи. Мика брезгливо пощупал и спросил:

– А если стирать?

– А что с этим станет? – удивился Юра. – Выстирал, отжал и надел на себя. Быстрее высохнет. Ты, Мишенька, не бойся – со мной не пропадешь!

Мика слушал, молчал и все ждал, когда (и главное – каким образом?!) этот, как сказал Сашка Райт, «хер голландский» к нему полезет...

А тот все не лез и не лез. И Мика успокоился. И даже стал переглядываться с одной московской девочкой. Она тоже, как и Мика, в седьмой перешла.

Не то к Саранску, не то к Пензе, когда фингал под глазом у Юры совсем исчез, он вдруг заговорил громко. Не с Микой, а вообще с вагоном. Со старухами при внуках, с проводниками, с молодухами, стыдливо пихающими в ротики своих младенцев набухшие белые груди с темными, как пленочка от ряженки, сосками.

Врал, что он кинорежиссер, возмущался тем, что по недосмотру железнодорожного начальства вынужден ехать в общем вагоне, сокрушался, что его ранило в ногу еще в Финскую кампанию и он теперь не сможет больше защищать родину... Хотя сам накануне жаловался Мике на врожденный дефект коленного сустава – дескать, может, от этого дефекта он и «не такой, как все».

Говорил, женственно поводя плечами, поминутно поправляя волосы. Вел себя шумно, курил, изящно отставив «беломорину» в длинных, тонких и нервных пальцах. А при разговорах с мужиками, случайно подсевшими на короткий перегон, заглядывал им в глаза, нижнюю губу прикусывал. И мужики в разговоре с Юрой Коптевым очень даже смущались. Не знали, куда руки-ноги девать. И Мика это отчетливо видел, и ему было жутко стыдно за Юру, за себя, за тех мужиков...

Когда же проехали Кзыл-Орду и уже подгребали к Чимкенту, за грязными оконными стеклами вагона появились юрты, знакомые Мике только по рисункам в учебнике географии.

Вокруг юрт паслись живые симпатичные замшевые ослики и вытерто-плюшевые верблюды.

Мика увидел, как доят лошадь и что-то варят прямо на земле в черном от копоти полукруглом казане, а неподалеку, спиной к стоящему на разъезде поезду, на Микиных глазах по естественной надобности присела старуха казашка, задрав на голову свой чапан...

В Микин вагон вошли три милиционера – два казаха и русский.

Вот они не смутились от разговора с Юрой Коптевым. Наоборот, разболтались с ним весело и участливо. И даже позвали его в гости, в свой вагон.

Звали с собой и Мику. Но тому так осточертело общество Юры, так надоела его безудержная болтовня и беспардонное вранье, что Мика с удовольствием отказался от приглашения.

– Ну, смотри, байстрюк, тебе жить. Была бы честь предложена, – рассмеялся русский милиционер.

* * *

... Ночью в темном тамбуре Мика до одури, по-взрослому, взасос целовался с московской девочкой. Все лез к ней под платье, упрашивал, умолял, тыкался своими каменными причиндалами в девчоночьи трусики, мокрые от трусливого и нестерпимого желания.

Хрипел Мика в распаленной, неукротимой похоти, постанывал от тупой боли, разливавшейся по всему низу живота и дальше, к промежности...

Даже и не слышал, как открылась дверь тамбура, как ворвалось в тамбур железное лязганье рифленых вагонных переходов, как усилился перестук колес на рельсовых стыках.

Только когда рванули за шиворот, заломили руки за спину, фонарь – прямо в глаза, пистолет – к виску, только тогда и очнулся.

– Ах ты ж, ебарь кошачий! – злобно проговорил чей-то голос. – Нашел место, поганец говняный!.. Отпусти ему руки, Савчук. Нехай сам свои муди заправляет! За им тут лакеев нету...

Фонарь бил светом в глаза, Мика не видел говорящего. Трясущимися пальцами застегнул ширинку и услышал другой голос, уже обращенный к московской девочке:

– А ты, поблядушка сраная, марш в вагон! Ишь расщеперилась, тварь малолетняя...

На ходу одергивая платьишко, московская девчонка шмыгнула в вагон.

– Я пока подержу его на мушке, а ты, Савчук, обшмонай этого артиста на предмет... Сам понимаешь, – уже спокойнее сказал первый.

Невидимый Савчук грубо обшарил Мику, ничего не нашел и огорченно доложил:

– Два-ни-хуя и мешок дыма.

– А в заднем кармане?

– Вошь на аркане.

– Где документы?! – злобно рявкнул на Мику первый и спрятал пистолет во внутренний карман пиджака.

... Документов у Мики не было. Все бумаги, подтверждавшие законное существование М. С. Полякова на этом свете, были отобраны у него Юрой Коптевым и надежно спрятаны вместе с их общими деньгами во внутренний карман Юриных кальсон. И свидетельство о рождении, и справка об окончании шестого класса средней художественной школы, и бесценное эвакуационное удостоверение, и заверенная киностудией доверенность родителей Мики, выданная Ю. Коптеву на право сопровождения их сына к месту эвакуации предприятия, на котором служил отец «сопровождаемого».

В рюкзаке у Мики оставались только похвальная грамота за участие в районной выставке детского творчества и диплом Ленинградского городского комитета физкультуры и спорта, выданный Михаилу Полякову как чемпиону Ленинграда по спортивной гимнастике среди мальчиков. И все.

– Ишь, чемпион гребаный... – проворчал один, разглядывая диплом и грамоту при свете ручного фонаря. – А почему без фотки? Откуда я должен знать, что ты эти фитюльки не спи... не спер где-то?!

– На такие награды фотографии не клеят, – слегка оправившись от первого испуга, попытался объяснить Мика.

Потом вспомнил всякие разговоры с участковым милиционером Васей о правах и обязанностях советских граждан, осмелел и спросил:

– А почему вы не показываете мне свои документы? Вы не в форме... Откуда я знаю, кто вы? По закону вы...

– А вот счас я тебе покажу – кто мы! – Он даже задохнулся от злости. – Савчук! Волоки этого законника в купейный! Счас мы тебе, сучонок, кой-чего почище документов предъявим... Ты у нас враз закрутишься, как уж на сковородке!!!

* * *

... Горло у Юры Коптева было перерезано, что называется, от уха до уха.

Он лежал на нижней полке купе, и его голова, почти отделенная от худенького тельца, неестественно-уродливо запрокинулась назад и свисала с полки прямо под столик с остатками немудрящей закуски и выпивки.

Юра лежал голый, даже не прикрытый ничем. Только грязненькая полосатая рубашка в уже побуревших кровавых пятнах, без воротничка, где было зашито наследство от покойной Юриной мамы, да еще на тощеньких, забрызганных кровью бело-желтых ногах Юры – старые толстые штопаные вигоневые носки...

И все. Ни его пижонских клетчатых брючишек, ни сиреневых кальсон с деньгами и документами.

При свете двух проводницких керосиновых фонарей на противоположной полке сидел пожилой милиционер-казах в форме, держал на коленях брезентовую полевую сумку и, положив на нее обычную ученическую тетрадку в косую линейку, составлял протокол «осмотра происшествия», тщательно и неторопливо выводя каждую букву.

А под ногами хлюпала застывающая Юрина кровь. Подошвы прилипали к линолеуму, а при малейшем движении отклеивались, потрескивая.

И вот это потрескивание отлипающих от пола подошв привело Мику в состояние невиданного ужаса! Он ничего не слышал, ни на что не мог ответить – его трясло в жесточайшем ознобе, и он слегка пришел в себя только тогда, когда пожилой милиционер-казах заставил его выпить теплой воды, а второй, в штатском, крепко встряхнул за шиворот:

– Ну, чего скис, законник? Гляди, гляди, как твоего корешка уделали... А то документ ему подавай! Говори, кто за ним приходил?

Спотыкаясь на каждом слове, Мика рассказал все, что знал и видел. На вопрос, как выглядели те «милиционеры», сказал, что помнит только двоих – русского и одного казаха. Третий все в окошко глядел и к Мике так ни разу и не повернулся.

– Ну, давай про тех говори, кого помнишь. Как выглядели, в чем одеты? – с сильным акцентом приказал пожилой милиционер.

– Ну, обычные... Веселые, – растерялся Мика. – В такой же форме, как и вы... Давайте я вам их лучше нарисую.

– Можешь? – недоверчиво спросил милиционер-казах.

– Он может! – заржал один в штатском и протянул пожилому казаху Микин диплом чемпиона и грамоту художественной выставки. – Он у нас все может! Ты, Кенжетай Нартаевич, не гляди, что он несовершеннолетний – у него мотовило, как у твоего ишака. Ежели бы мы его в тамбуре от какой-то посикухи не оттащили, он бы ее насквозь, как шашлык на шампур, натянул! Тут тебе и второй труп...

– Тьфу, шайтан! – сплюнул пожилой казах. – Зачем такой грязный язык имеешь?! Замолчи, пожалуйста. А ты... – Он заглянул в диплом и грамоту, прочитал Микино имя. – А ты, Михаил, не слушай его. Рисуй.

Протянул Мике полевую сумку и тетрадку с карандашом и рявкнул на тех двоих в штатском:

– Да прикройте вы этого-то чем-нибудь, аккенаузен сегейн! Пошуруйте у проводников – может, какой-нибудь мешковина найдется! А ты рисуй, рисуй, сынок... Не смотри туда.

Мика сел рядом с ним, поджал ноги, чтобы не касаться подошвами липкого от Юриной крови пола, и стал рисовать по памяти...

* * *

Спустя минут десять пожилой милиционер ткнул пальцем в один Микин рисунок и уверенно сказал:

– Равиль Шаяхметов – сын свиньи и собаки!..

Так же убежденно потыкал во второй рисунок.

– А это, епи мать, извиняюсь, шайтан попутал, Краснов! Только кличка забыл... Ой-бояй, сынок! Как живые... Полгода в розыске!

* * *

«...молчали желтые и синие, в зеленых плакали и пели...» – с тупой настойчивостью, непрошено и неотступно эта строчка почему-то ворвалась в Микино сознание. Что это были за стихи, он и понятия не имел... Может быть, отец когда-нибудь их читал Мике?..

Но тогда почему «зеленые», что за «желтые и синие»?..

Бред какой-то...

И Юру – этого хромого, тощенького, нелепого, с постыдными, нечистыми и болезненными отклонениями, которые иначе чем ругательством и не выразишь, – жалко было до комка в горле, до непролитых слез, до дрожащего и прыгающего расплывчатого света фонарей в мокрых глазах.

В замкнутом вагонном пространстве, где ты напрочь связан с другим человеком одним направлением движения, одной железнодорожной судьбой, когда вместе с ним за грязными вагонными стеклами вы открываете для себя новые города и, хотя бы со стороны, на ходу, постигаете новые и чужие жизни, – этот человек за восемь томительных суток вагонного бытия становится тебе дорог, порой даже незаменим. Особенно если в этом временном мире он был для тебя единственным другом, нянькой и беспредельно доверял тебе, шепча на ухо то, в чем, может быть, никогда не признался бы никому из посторонних...

Полночи прочесывали спящие вагоны. Мику взяли с собой – для досконального опознания.

– Стой за мной, – сказал ему пожилой милиционер-казах. – А то они быстро стреляют. И ножиком, сам видел, очень хорошо могут. Увидел – молчи. Только сзади наступи мне на ногу два раза.

– А почему два раза? – удивился Мика.

– В темноте споткнуться можешь – наступишь один раз, а я выстрелю. Ошибка мал-мал будет. Хорошего человека могу застрелить. А два раза наступишь, я точно буду знать, что ты хочешь этим мне говорить, – объяснил Мике пожилой милиционер и переложил наган из кобуры в карман шинели.

* * *

Так никого и не нашли. Проводник восьмого вагона говорил, что два милиционера в начале ночи спрыгнули из его вагона на каком-то разъезде. А казахи они были или русские – в темноте не разобрал...

Измотанные бессонницей, уставшие от бесполезных поисков трое настоящих милиционеров и Мика мрачно возвращались в тот жуткий купейный вагон – закончить формальности. В Джамбуле стоянка долгая – можно и труп в морг отправить, и все остальное доделать, что положено в таких случаях...

Впереди шел пожилой казах в милицейской форме, за ним Мика, а уже за Микой – те двое в штатском.

Мика шел и плакал. Шел и очень горько плакал...

Без всхлипываний, без причитаний, без истерики. Плакал как-то внутри. Только слезы были снаружи.

Плакал о маме, которую любил гораздо меньше отца и в болезнь которой так и не сумел поверить до конца...

Плакал об отце, которого любил гораздо сильнее, чем мать. Все вспоминал его дрожащие пальцы и нелепые, неумелые попытки взбодрить Мику, маму, да, наверное, и самого себя на запасных путях Московского вокзала. Хотя Мика видел, что папе просто хотелось завыть от горя...

Плакал Мика и о домработнице Миле, которая была старше Мики чуть ли не вдвое, а так нежно, так заботливо, так целомудренно приоткрыла ему ту прекрасную и таинственную сторону человеческой жизни, которую почему-то нужно было всегда считать постыдной и грязной...

Плакал Мика и о Юре Коптеве – страшно, чудовищно и дико закончившем свою странную и не очень счастливую жизнь...

Слезы затуманивали глаза, заливали лицо, и Мика вокруг себя уже ничего и никого не видел.

Ничего, кроме широкой спины милиционера-казаха, шедшего впереди.

И эта спина в мешковатой синей шинели вела Мику из вагона в вагон.

Может быть, если бы не эта синяя спина, перехваченная ремнем с кобурой, Мика вполне мог бы сейчас умереть от безысходной тоски и одиночества...

Двое в штатском решили еще раз проверить мягкий вагон и отстали. А Мика пошел за широкой милицейской спиной дальше.

На переходе из одного вагона в другой, когда стук колес и железный грохот не давали расслышать ни одного слова, старый милиционер остановился, обернулся, увидел Микино лицо и ничего не сказал. Ни единого слова утешения. Только порылся у себя под шинелью, вытащил белый мешочек, развязал его и дал Мике несколько коричневых жареных шариков величиною с грецкий орех.

– Кушай! Это боурсаки. Наш казахский кушанье. Тесто в масле мамашка никогда не варила? – пытаясь пересилить стук буферов и, канонаду рельсовых стыков, прокричал старый милиционер.

– Нет! Никогда! – закричал ему Мика сквозь грохот и слезы.

– Вкусно? И вот это... – Пожилой казах в синей шинели достал из мешочка бело-серые твердые катышки. – Курт называется! Козье молоко под пресс сушеное. Курт кушаешь – батыр будешь!

– Спасибо! – прокричал Мика, утирая слезы и шмыгая носом.

* * *

Хрумкая жесткими комками солоноватого курта, Мика шел за широкой милицейской спиной, продираясь сквозь сонные храпы и сопения, сквозь ночные стоны старух и слабенький плач непроснувшихся младенцев, сквозь ватную, душную завесу устоявшихся теплых вагонных запахов очередного общего, жесткого и бесплацкартного.

Предутреннее темно-серое небо просачивалось в мутные вагонные стекла и тоскливым, землистым светом покрывало лица спящих, испуганных людей, так неожиданно выплеснутых из своих домов в неведомое и незнаемое...

И вдруг!..

Вдруг что-то в мире и в голове у Мики переменилось...

Будто Кто-то властно взял его за плечи, развернул, а некая Высшая Сила заставила Мику поднять глаза и не шарить по полкам растерянным взглядом, а с необъяснимой точностью посмотреть именно на третью – багажную – полку предпоследнего вагонного отсека!

А там за двумя солдатскими «сидорками» и одним большим фибровым чемоданом с фигурными железными углами, вжавшись в стенку и накрывшись чьей-то солдатской шинелькой, лежал тот самый русский «милиционер», который и увел в свой купейный вагон несчастного Юру Коптева!

Не мигая, он смотрел Мике в глаза, улыбался и прижимал указательный палец к губам, как бы говоря Мике: «Ни Звука!», а между двумя зелеными солдатскими вещевыми мешками торчал ствол его пистолета, направленный Мике прямо в лицо...

...а Мика видел, как лежит в купейном вагоне ужасно мертвый Юра Коптев с перерезанным горлом...

...голый – в одних штопаных вигоневых носках и кровавой рубашке с оторванным воротником...

...и так ужасно свисающая под столик Юрина голова, почти отделенная от его худенького и грешного тела...

...и даже услышал треск подошв, отлипающих от застывшей Юриной крови на полу купе...

Яростная, мутная, могучая сила чудовищной болью на мгновение сдавила голову тринадцатилетнего Мики, все его существо заполнилось дикой СВЕРХЪЕСТЕСТВЕННОЙ НЕНАВИСТЬЮ к этому улыбающемуся убийце в милицейской форме, готовому выстрелить в любую секунду.

А тот был так уверен в своей безнаказанности, что даже добродушно подмигнул Мике. Словно они были с ним заодно.

Вот когда Мика, охваченный уже знакомым сумасшедшим жаром, следуя Высшему Велению, внезапно возникшему в его мозгу, совершил ВТОРОЕ УБИЙСТВО в своей коротенькой, но странной жизни: не отрывая глаз от того – на третьей багажной полке, Мика бесстрашно и негромко сказал:

– ТЕБЯ НЕТ, СВОЛОЧЬ!!!

Откуда он знал, что убьет ЕГО раньше, чем ТОТ успеет выстрелить, Мика понял только спустя много лет.

Он видел, как из разжавшихся, УЖЕ МЕРТВЫХ, пальцев бандита на пол вагона упал пистолет. Но звука его удара об пол Мика не услышал – падение пистолета совпало с его выстрелом...

* * *

...Всю свою последующую долгую жизнь Мика Поляков твердо помнил: нельзя ронять оружие со взведенным курком и снятое с предохранителя. Ибо в таком виде оружие стреляет самостоятельно даже после СМЕРТИ ЕГО ХОЗЯИНА. И тут возможен любой, самый несчастный слепой случай.

Нет, нет, в этот раз все обошлось благополучно – под нижней полкой пуля вошла в чей-то фанерный чемодан, там пробила вышитую болгарским крестом маленькую подушку-думочку и расплющилась об огромную чугунную сковородку. Где и окончила свой безумный и безжалостный путь.

Обессилевшего Миху пожилой милиционер-казах отволок на руках в соседний вагон к проводникам, а двое других милицейских в штатском, прибежавших на выстрел, остались в том вагоне – успокаивать народ и стаскивать мертвеца с третьей багажной полки.

Ни денег, ни документов Мики Полякова и Юры Коптева у того не оказалось. Зато немудрящие драгоценности покойной Юриной мамы, перепачканные Юриной кровью, обнаружились в левом верхнем кармане темно-синего маскарадно-милицейского кителя.

А когда первый перепуг от неожиданного выстрела прошел и мертвый бандит уже лежал в тамбуре, дожидаясь стоянки в Джамбуле, вагон еще долго не мог успокоиться:

– Такой молодой – и на тебе...

– Здоровущий то какой, видели?! А сердце ни к черту.

– Видать, мученическую смерть принял – эк его перекосодрючило!

– Боженька, он все-е-е видить и ведаеть...

* * *

В Джамбуле в одном кузове полуторки увезли оба трупа – и Юры Коптева, и его убийцы.

Вызванная местная оперативная группа хотела и Мику снять с поезда и отправить в джамбульский детприемник для несовершеннолетних беспризорных и бродяжек без документов, подтверждающих их замурзанную и вечно голодную личность.

Но пожилой милиционер-казах сказал:

– Не надо. Пусть Алма-Ата едет. Может, там свой мамашка с папашка встретит.

Сам пошел к военному коменданту железнодорожной станции города Джамбула и через час вернулся в вагон с кульком сахара, двумя гигантскими хлебными лепешками, банкой американской тушенки и пакетом яичного порошка.

А еще принес Мике два документа: воинский продовольственный аттестат для получения «продпитания» на всем пути следования до «ж/д станции Алма-Ата» на имя Полякова Михаила Сергеевича и «Справку личности», в которой было написано, что в связи с хищением документов Полякову М. С, года рождения такого-то, уроженцу города такого-то, на время следствия по делу о разбойном нападении и пропаже подлинного метрического свидетельства выдана настоящая «Справка личности», записанная со слов самого Полякова Михаила Сергеевича.

Эти три милиционера – один пожилой казах в форме и двое помоложе в штатском – тоже сошли в Джамбуле. Попрощались, пожали Мике руку, пожелали найти родителей и ушли.

А один вернулся, встал на первую вагонную ступеньку, повис на поручнях и поманил к себе стоящего в тамбуре Мику.

Мика наклонился к нему, и тот по-свойски сказал:

– Мишк, а Мишк! Ты эту деваху, ну... с которой мы тебя ночью-то сдернули... Ты ее до Алма-Аты все ж употреби! Я тута утречком поглядел, как она на тебя зырит – ну сохнет вся, бедолага... Так что давай, Мишаня, – за Родину, за Сталина! И вперед!!! Нехай хоть кому-то хорошо будет...

* * *

Алма-Аты Мика Поляков даже не увидел.

Сразу же по прибытии состава на станцию Алма-Ата-вторая товарная Мика Поляков, как назло, попал под большую воскресную облаву. Переночевал вповалку с еще сотней пацанов на провонявшем мочой глинобитном полу детского приемника Управления милиции при Совете Народных Комиссаров Казахской ССР, а наутро проснулся и обнаружил, что его рюкзак – с грамотой художественной выставки и дипломом чемпиона по гимнастике среди мальчиков, со всеми его запасными рубашечками, курточкой, штанами, теплыми носками и трусиками, где на каждой вещичке заботливой Милиной рукой были вышиты «М» и «П», – бессовестно и безвозвратно украден...

Украден вместе с воинским продовольственным аттестатом, который все равно был действителен только до Алма-Аты. Но Мика очень хотел оставить его на память. Не вышло.

Сохранилась только «Справка личности», выданная Мике в Джамбуле. Она была спрятана в нагрудном карманчике под свитером. Но и справка эта сыграла роковую роль: там было не очень внятно написано, что она выдана взамен утраченного метрического свидетельства на время следствия по делу о разбойном нападении...

Замороченная комиссия детприемника посчитала, что «разбойное нападение» было совершено Микой. А из-под следствия он просто сбежал. И, не задаваясь вопросом, откуда у него на руках оказалась подобная справка, алма-атинская комиссия по делам несовершеннолетних мгновенно и мудро решила исправить оплошность своих джамбульских коллег, и Поляков Михаил Сергеевич, четырнадцати лет, – именно в этот гнусно-знаменательный день Мике исполнилось четырнадцать! – вместе с десятком таких же подозрительных и завшивевших пацанов был отвезен в глухом милицейском «воронке» с надлежащей «сопроводиловкой» и вооруженным конвоем километров за тридцать от Алма-Аты в поселок Каскелен, в детскую колонию для Т/В (трудновоспитуемых) подростков.

* * *

«Трудновоспитуемым» Мика Поляков оказался не для начальства колонии и учителей их внутренней, по существу, тюремной, школы, а для своего собственного мальчишечьего окружения.

В вежливом, неприблатненном и интеллигентном Мике начальство души не чаяло! Он и стенгазеты рисовал на диво, и в седьмом классе учился на одни пятерки – благо в колонии учебные требования были сознательно занижены, и в спорткружке занимался, а спустя пару месяцев на слух, без нот стал даже играть в колонистском духовом оркестре на трубе две самые главные в то время мелодии – «Туш» и «Интернационал»...

За что дождался высшей похвалы руководителя оркестра – старого алкоголика-тромбониста:

– Это ж ебть, мать честная – какой слухач?! А?! Не пацан, а уникум, бля! Дайте времечко – Яшка Скоморовский может свою золотую трубу в жопу себе засунуть... Ему скоро рядом с моим Мишаней делать не хера будет!.. Мишаня! Ты хоть знаешь, кто такой Яков Скоморовский?

– Нет, – честно отвечал Мика.

– Первая труба в эсэсэсээре! Лучше его нету!.. Хоть и еврей... А ты, случаем, не из евреев? А, Мишка?

– Наполовину. У меня мать русская, а отец – еврей.

– Ну... Ничего. Бывает... А только здесь ты про это – никому! Тута этого не любят, дурачье поганое.

* * *

Спустя месяц Мику вызвал к себе «кум» – воспитатель по оперативной работе. А «кум» – что в тюрьме, что в лагере, что в колонии, что в таком детском доме – он повсюду «кум». Его работа – кого кнутом, кого пряником – ЗАСТАВИТЬ СТУЧАТЬ НА СВОИХ!

Этот «ловец душ» просчитал все по науке, с обязательным учетом «психологии подросткового периода». Как учили когда-то «кума» в одном спецучреждении. Раз к тебе хорошо относится начальство, остальные тебя будут на дух не переносить. Как говорится, единство противоположностей... А раз так, то ты по законам военного времени как миленький будешь давать на них интересующую нас информацию.

– Договорились, Поляков?

Мика подумал, подумал, ухмыльнулся, потер пальцами виски, будто пытался избавиться от внезапной головной боли, и неожиданно посмотрел на «кума» так, что тот чуть не обмер со страху!

От охватившего его безотчетного ужаса «кум» буквально потерял рассудок!!!

* * *

... Он вдруг увидел собственные похороны...

...неглубокую промерзшую могилку, крышку некрашеного гроба из плохо обструганных старых досок, прислоненную к уродливо-голой древней саксаулине...

...себя увидел в гробу... бело-серое лицо, закрытые глаза......не в гражданском, как было положено ходить в колонии, а в своем военном, с одиноким кубиком в каждой петлице...

...и снег падал ему на руки, скрещенные на парадной гимнастерочке, на лицо ему падал снег, и самое жуткое, что увидел «кум»: НЕ ТАЯЛ снег у него на руках и лице!.. НЕ ТАЯЛ.

* * *

И стало «куму» во сто раз страшнее, чем тогда, когда недавно «наверху» решали – отправить его на фронт или оставить при колонии.

«Кум» тогда трое суток квасил по-черному – все Бога молил, чтобы на фронт не загреметь! Откупился бабой своей молоденькой – подсунул, слава те Господи, под кого нужно, и остался в Каскелене.

А тут, от этого четырнадцатилетнего выблядка, сопляка-полужидка, на «кума» вдруг таким смертным холодом повеяло, что за одно мгновение «кум» чуть умом не тронулся от кошмарных видений – и зачем он вызвал этого страшного пацана «на беседу»?!

Еле нашел в себе силы прохрипеть:

– Ты... ты, Поляков, иди себе... Иди. Ошибся я...

* * *

В отличие от «кума» Мике понравилась эта встреча. Она дала ему возможность сделать небольшое, но очень важное открытие. В самом себе.

Еще тогда, когда отец привез его из больницы Эрисмана домой и Мика спросил Сергея Аркадьевича, не сильно ли он, Мика, изменился, он уже подсознательно чувствовал, что та подленькая подножка Тольки Ломакина, тот сильный удар о дубовую дверь учительской, те мучительные головные боли и нестерпимый жар (не подтвержденный ни одним термометром!), так донимавшие его в больнице и так же внезапно прекратившиеся, кроме шрама на голове, наделили Мику Полякова еще чем-то ОСОБЕННЫМ и НЕОБЪЯСНИМЫМ...

Он чувствовал, что с ним ЧТО-ТО произошло! Что-то он приобрел такое, чем не обладает никто. А вот ЧТО – понять никак не мог... Даже после того как он УБИЛ Толю Ломакина, он ни черта не понял. Правда, раза два ему приснилось, что ОН УБИВАЕТ Толю Ломакина и потом зарывает его в помойке во втором дворе своего дома... И оба раза его больше всего во сне волновало, что на скрип противовеса железной крышки помойки сбегутся все жильцы их дома и поймут, что Толю Ломакина убил именно он – Мика Поляков!

Каждый раз он просыпался в холодном поту, с сильным и неровным сердцебиением и с ОБЛЕГЧЕНИЕМ вспоминал, что Толя Ломакин уже мертв и похоронен на Волковом кладбище.

Наверное, какое-то понимание того, что ему подарило то сотрясение мозга, пришло к нему в тот момент, когда он увидел Юру Коптева с перерезанным горлом. И то это было на уровне обострившихся смутных ощущений НЕВЕДОМОГО.

Зато когда эта же неведомая и странная сила заставила Мику тогда в вагоне повернуться и на третьей багажной полке увидеть улыбающиеся глаза бандита, зарезавшего Юру, и черную смертоносную дырку ствола пистолета, он почувствовал, чем вознаградила его судьба за тот удар головой о тяжелую дубовую дверь учительской!

* * *

Понять и разложить по полочкам все, что с ним произошло в детстве, Михаил Сергеевич Поляков смог только в очень зрелые годы. А пока...

* * *

Ну откуда Мике Полякову в его щенячьем возрасте знать было о высшей нервной деятельности и физиологии мозга? Откуда ему знать, что в секунды диких потрясений страшные и могучие силы, дремлющие в тебе до поры до времени, могут неожиданно высвободиться, взорваться всею своею мощью, и тогда...

...родится невиданный и неповторимый спортивный рекорд!..

...или, наплевав на земное притяжение, в воздухе повиснет стакан с водой!..

...или человек вдруг приобретет способность ОДНИМ МЫСЛЕННЫМ и неукротимым желанием УБИТЬ другого человека!..

Однако для этих потусторонних Божьих фокусов не всегда нужны нервные потрясения, от которых можно и самому окочуриться. Такие возможности могут быть у человека и врожденными, и благоприобретенными. Если, конечно, способность УБИВАТЬ можно назвать «благоприобретением»...

Но несмотря на полное отсутствие у Мики каких-либо знаний о высшей нервной деятельности, свое ВТОРОЕ УБИЙСТВО, в вагоне, Мика совершил абсолютно сознательно!

* * *

А сегодня у «кума» в каптерке Мика сделал еще одно открытие.

Оказывается, мелкую тварь вроде этого паскудного «кума» совсем не обязательно лишать жизни. Достаточно посмотреть на него и отчетливо представить себе его УЖЕ ПОКОЙНИКОМ. И тогда любой говнюк обязательно увидит себя глазами Мики – МЕРТВЫМ!

Испугается, как говорится, до смерти и от страха, может быть, станет хоть немного, но лучше...

«Убивать нужно только в самом крайнем случае, – подумал Мика. – Когда просто нету другого выхода...»

А спустя несколько дней, к сожалению, представился и этот случай. Когда другого выхода просто не было. Как тогда – в вагоне...

* * *

Накануне Мика услышал по местному русско-казахскому радио, что столица Казахстана Алма-Ата расселяет в гостинице «Дом Советов» эвакуированных мастеров художественного и документального кино, а самые большие помещения Алма-Аты – старый оперный театр и кинотеатр «Алатау» – отданы под ЦОКС. – Центральную объединенную киностудию, под крышей которой отныне и будут работать вышеозначенные эвакуированные московско-ленинградские кинематографисты. Ибо еще Владимир Ильич Ленин сказал, что «...для нас важнейшим из всех искусств является КИНО!»...

– Мне в Алма-Ату нужно, – сказал Мика своему воспитателю. – Родителей найти. Я по радио слышал, что они должны бьии уже приехать в Алма-Ату.

– Ты про своих родителей по радио слышал? – недоверчиво спросил воспитатель.

– Не про них конкретно, а вообще про тех, кто работает в кино.

– Ишь ты! «Конкретно»... – Воспитателю очень понравилось это слово, и он с удовольствием повторил его еще раз: – Смотрите, пожалуйста, – «конкретно»!.. Ну ты, Поляков, даешь! Ну раз «конкретно», то пошустри, узнай, не идет ли какая наша машина в Алма-Ату, и с ей же вернешься обратно. Понял?

* * *

... На следующий день Мика трясся на железной скамейке детдомовско-тюремного «воронка», бежавшего в сторону Алма-Аты. Но не за пополнением «т/в подростков», а за старыми солдатскими одеялами, списанными отделом вещевого снабжения военного округа и переданными в дар Каскеленскому детдому.

В кабине «воронка» рядом с шофером сидел заведующий складом детдома – однорукий недавний старшина батареи противотанковых «сорокапяток».

А в кузове с двумя крохотными зарешеченными окошками по бокам и одним «смотровым» в кабину, кроме Мики Полякова, ехали двое шестнадцатилетних паханов, державших в страхе чуть ли не всех детдомовцев и их воспитателей. Ехали они прошвырнуться «по воле», а заодно и погрузить одеяла на складах военного округа.

Им было наверняка больше шестнадцати. Взяли их без документов, возраст записали со слов, и в детдоме они явно «косили» от армии, существуя среди малолеток свободно, сытно и раскованно.

Вокруг них постоянно кучковалась компаха бесстрашных «шестерок» – десяти-двенадцатилетних пацанов. Паханы приучили их «смолить косуху» – курить анашу; спаивали араком – вонючим самогоном из кормовой сахарной свеклы, а потом делали с малолетками разные мерзости...

За что не давали малолеток в обиду другим пацанам. И шестерята служили своим буграм верой и правдой, наушничеством и мелким воровством.

Одного такого – одиннадцатилетнего Валерика – паханы взяли с собой и в Алма-Ату. Сгонять за папиросами, чего-нибудь стырить по мелочи, и вообще – чтобы был «под руками». Мало ли чего паханам захочется на обратном пути, валяясь на куче старых одеял, когда «смотровое» окошечко из кабины будет завалено грузом...

С одноруким завскладом Микин воспитатель договорился так: они высаживают Мику прямо у дверей гостиницы «Дом Советов» и оттуда же забирают его, когда погрузятся и поедут обратно в Каскелен.

Мика же ждет машину именно там, где его высадили. И точка!

Шаг вправо, шаг влево будут считаться побегом, а по законам военного времени... Ну и так далее. Так что давайте будем сознательными!

* * *

... По дороге в Алма-Ату паханы вяло расспрашивали Мику про Ленинград и про его художественную школу.

Но все, что они слышали от Мики, было им настолько далеко и чуждо, что каждый Микин ответ вызывал у них презрительный смешок и какие-то, понятные только им, переглядки.

А маленький Валерик, это растленное дитя, напряженно смотрел в лица своих покровителей и, уж совсем не понимая, о чем идет речь, вовремя и заискивающе подхихикивал паханам...

* * *

Гостиница со столь пышным и неуклюжим названием «Дом Советов» оказалась длинным, невзрачно-розовым невысоким трехэтажным зданием.

Вход в гостиницу был в самом начале дома – пять ступенек вверх, облупившийся цементный козырек над входом, а у дверей – швейцар на протезе, весь в тусклых золотых галунах.

Мику в гостиницу не пустили. То ли швейцару не понравился Микин серый стеганый молескиновый бушлат и стоптанные солдатские ботинки с сыромятными шнурками, то ли «не показалась» стираная солдатская шапка из искусственного утеплителя, то ли общий вид Мики Полякова не соответствовал вкусам этого швейцара, но внутрь, к стойке администратора, которая находилась в фойе точно перед входом в гостиницу – и Мика ее отчетливо видел, – он допущен не был...

Мика сел на ступеньки и, еле сдерживая слезы обиды и бессилия, стал вглядываться во входящих и выходящих из гостиницы московско-ленинградских людей – не встретится ли кто-нибудь из знакомых его мамы и папы.

Или – что уж совсем было бы потрясающим – чтобы сейчас из глубины фойе, прямо от администраторской загородки, на выходе появились бы сами мама и папа! И тогда Мика бросился бы к ним навстречу и...

Но в эту секунду сквозь закипающие слезы Мика увидел маминого и папиного приятеля – сценариста Ольшевского! Алексея Николаевича Ольшевского, красивого щеголя, по сценарию которого папа когда-то снял не бог весть какой, но все-таки художественный фильм и с которым у Микиной мамы, кажется, был невнятный скоротечный роман, кончившийся ничем...

Ольшевский, не потерявший своего вечного щегольства и привлекательности, шел из магазина, где отоваривал свои продуктовые карточки. Он бережно нес сетчатую кошелку-авоську, набитую пакетами с пшеном и сахаром, хлебом и консервными банками.

Мика встал ему навстречу со ступенек и дрогнувшим голосом тихо сказал:

– Здравствуйте, Алексей Николаевич.

Ольшевский даже не услышал, что Мика назвал его по имени и отчеству! Он испугался чуть ли не до потери речи, подхватил свою авоську с продуктами, крепко прижал ее к груди двумя руками и, оглядываясь по сторонам в поисках защиты от такого нападения среди бела дня, громко и бессвязно заговорил:

– Что?! Что такое?! Зачем! Что тебе нужно, мальчик?! Почему?! У меня ничего нету!.. Я ничем не могу тебе помочь!..

Мику чуть не вытошнило от отвращения. Слез как не бывало.

– Я – Мика Поляков, Алексей Николаевич. Сын Сергея Аркадьевича, и...

Мика замолчал. Продолжать не имело смысла. Он видел испуганные прозрачные голубые глаза Ольшевского, и от этого Мике стало так одиноко и тошно, что и не высказать!..

А Ольшевский потрясенно разглядывал Мику, потом лицо его, сохраняя все то же испуганное выражение, приобрело некоторые черты осмысленности, и он неожиданно забормотал плачущим голосом:

– Боже мой, Мика... Я же вас совсем не узнал!..

* * *

К себе не пригласил. Не спросил – голоден ли. Не нужна ли помощь. Обращался к Мике почему-то на вы.

Тут же, на гостиничных ступеньках, под недреманным швейцарским оком, рассказал, что будто слышал от кого-то – Поляковы задержались в Свердловске. Матери стало хуже. Когда приедут – этого никто не знает. Не задал Мике ни единого вопроса. Все прижимал свою авоську с продуктами к груди. Двумя руками.

Распрощался с Микой с таким нескрываемым облегчением, что даже швейцару стало стыдно за красиво и тепло одетого московского гостя.

А Ольшевский, прижимая к груди продукты, молодо и упруго взбежал по ступенькам мимо швейцара и уверенно зашагал по фойе к лестнице, ведущей на второй этаж.

Мика и швейцар смотрели ему вслед.

«Ах ты ж сука... – подумал Мика и ясно вспомнил, как когда-то в Ленинграде Ольшевский очень квалифицированно разбирал и нахваливал его рисунки. – Чтоб тебя, блядюгу!..»

Не успел Мика даже домыслить до конца свою обиду, как Ольшевский на совершенно ровном месте неожиданно споткнулся и упал на ковровую дорожку гостиничного фойе. Лопнули пакеты с пшеном и сахаром, раскатились в разные стороны консервные банки...

«Вот... – удовлетворенно подумал Мика. – Обыкновенный взрослый бздила... А убивать его не за что. Сам сдохнет когда-нибудь...»

Он отвернулся и снова сел на ступеньки лицом к арыку. Все равно ждать «воронок» здесь. Шаг вправо, шаг влево... А пошли вы все!

Услышал за спиной странный скрип, но не повернулся.

– На-ко вот. – Из-за Микиной спины швейцар протянул ему большое теплое красное яблоко. – Настоящий апорт.

Мика молча взял яблоко.

– Это ты его? – тихо спросил швейцар.

– Что?

– Опрокинул ты его?

– Наверное. Я и сам толком не знаю.

– Я так и подумал, что ты, – тихо проговорил швейцар. – У тебя глаз был... Будто ты не в себе малость.

– Я и сейчас не в себе, – признался Мика.

– Не-е-е... Сейчас у тебя совсем другой глаз. Ты ешь, ешь...

– Потом, – сказал Мика и спрятал яблоко в карман бушлата. – Можно я посижу здесь? Сюда машина наша должна прийти.

– Сиди, – сказал швейцар и, скрипя протезом, стал подниматься к своему месту у дверей. – Сиди. Мне не жалко.

* * *

... Через час к гостинице подкатил детдомовский «воронок».

Влезая внутрь фургона через заднюю дверь и протискиваясь сквозь конвойный отсек, отгороженный проволочной сеткой с внутренней распахнутой сейчас дверцей, Мика сразу же почувствовал в воздухе стойкий запах плана. Или анаши. Как кому нравится...

Серые солдатские одеяла, перевязанные в пачки, заполняли чуть ли не весь фургон. По самый нижний обрез маленьких окошек в железных решетках.

Уже перекурившиеся анашой паханы валялись наверху и по очереди прихлебывали из водочной бутылки, закусывали ломтями свежего хлеба, которые отрезали от целой буханки большой парикмахерской опасной бритвой.

В угол, под самый потолок фургона, забился маленький заплаканный Валерик. Тихо поскуливал, закрывая ухо грязной ладошкой. Чем-то не угодил своим паханам.

– О!.. – завопил один из бугров, увидев Мику. – Свежак сам ползет! Счас мы тебя в два смычка харить будем! «Косушкой» задвинешься? Или из пузыря – для храбрости?..

– Не буду я ничего, – коротко ответил Мика. Наверх, на кучу пачек с одеялами, не полез – от греха подальше. Сдвинул три пачки к конвойной дверце и пристроился внизу, привалившись спиной к проволочной сетке отсека.

– Не! Он чегой-то не понял! Бля буду, в рот меня телопатя! А ну, лезь сюда, художник хуев!.. – прокричал один из паханов, подражая голосу Кости-капитана из кинофильма «Заключенные».

Второй глотнул из бутылки, пропел дурным хрипатым голосом:

Нашан бар, нашан бар?

Я спросил раз у татар.

А татары мне в ответ:

«Анашу не курим, нет!»

С нескрываемым интересом поглядел вниз на Мику.

– Ты! Интеллигент сраный! А жиды анашу курят?

Мика промолчал. Только почувствовал, как голову начинает заполнять мутная, пульсирующая боль и тело охватывает уже знакомый иссушающий жар...

– Я тебя спрашиваю – евреи планом задвигаются или нет? – настойчиво повторил второй.

– Не знаю, – еле выдавил из себя Мика.

– Он же, сучара, с нами даже побазарить не хочет!.. Ну, бляха муха, расписать его, что ли? – поразился первый пахан и вытер лезвие опасной бритвы о полу бушлата маленького скулящего Валерки.

– Нет, – возразил ему второй. – Мы его сначала отдрючим, а уж потом придумаем, чего с им делать. А ну, Абрам гребаный, сблочивай клифт, спускай портки и лезь сюда! А то яйца отрежем!..

– Ты у нас теперь неделю кровью срать будешь! – расхохотался его приятель.

Он повалился на спину и стал расстегивать свои штаны, распутывать завязки кальсон.

* * *

А Мика видел только страшно исхудавшую и бледную маму в какой-то больничной палате......плачущего, небритого отца...

...голубые, полные паники глаза холеного Ольшевского......пшено из лопнувшего пакета, консервы по всему фойе...

* * *

А потом все померкло... Исчезло.

А вместо всего пригрезившегося остались лишь две отвратительные, кривляющиеся морды на кипах старых солдатских одеял...

И пляшущая опасная бритва перед глазами!..

Успел только крикнуть маленькому Валерке:

– Пацан!!! В сторону!..

* * *

«...и по заключению судебно-медицинской экспертизы смерть их наступила в результате острого отравления метиловым спиртом со значительной примесью различных сивушных масел...» – прочитал заведующий детдома для т/в подростков и уже от себя добавил: – Вот что такое базарная водка...

Весь детдом был собран в «актовом зале» – бывшем овощехранилище, задекорированном плакатами, «Боевыми листками» и лозунгами на красных полотнищах. Ну и, само собой, портретами вождей. Часть портретов писал Мика Поляков...

«Трудновоспитуемые» сидели на длинных деревянных лавках, лицом к некоему подобию сцены.

Там стоял стол, покрытый красной материей, а за столом с актом заключения судебно-медицинской экспертизы в руках стоял заведующий детдомом – высокий, тощий, больной туберкулезом человек лет сорока пяти, бывший сотрудник разных органов.

Слева от заведующего сидел низенький, брюхатый казах – начальник Каскеленского райотдела милиции. Справа – «кум» – действующий сотрудник органов, но в гражданском. А рядом с ним – второй секретарь райкома комсомола – молоденький симпатяга-уйгур. Он уже успел повоевать, получить пулю в живот, вылечиться в одном из московских госпиталей, там же комиссоваться вчистую и вернуться в свой родной Каскелен. В детдоме бывал часто, и пацаны относились к нему хорошо и уважительно. По первому требованию пацанов второй секретарь задирал гимнастерку, нижнюю байковую рубаху и давал всем посмотреть свою рану на животе – куда вошла немецкая пуля.

Все сидевшие за кумачовым столом на сцене знали, что никакой судебно-медицинской экспертизы практически не было, вскрытие трупов уж и подавно никто не производил, а заключение судмедэксперта сочинялось древним провинциальным способом.

Милицейский следователь и обычный доктор из местной больнички заскочили на минутку в морг, мельком глянули на бывших паханов, а потом вернулись в милицию и там перешли к осмотру «вещдоков» – вещественных доказательств, найденных у трупов и около них.

Помяли в пальцах коричневые комочки плана, проверили его добротную маслянистость, по запаху определили длительность выдержки анаши, похвалили за высокое качество и честно поделили план между собой.

С отвращением понюхали бутылку с остатками водки, и доктор сказал следователю склочным голосом:

– Нажрутся всякого говна, откинут лапти, а ты потом возись с ними!

– М-да... – туманно согласился следователь и закурил самокрутку. – Где ж ее теперь хорошую возьмешь?..

– Заходи вечерком, – предложил доктор. – Чистеньким ректификатом угощу.

– Точно! – оживился следователь. – А я закусь соображу. Мы тут вчера реквизнули кой-чего – о-о-очень под спиртяшку пойдет!

Но была и другая, тайная версия гибели паханов.

Она напоминала горячечный бред сошедшего с ума от холода и постоянного недоедания маленького, одинокого и очень обиженного человечка, стремящегося все обычные и очень земные ситуации представить в невероятном и сказочном свете...

Автором этой версии, напрочь опрокидывающей заключение судмедэксперта, был одиннадцатилетний Валерка, находившийся при паханах до последней секунды их жизни.

Рассказал он это по страшному секрету, под дикие клятвы – от «век свободы не видать!» до «могила, бля буду!!!» – рассказал только самым близким, самым проверенным своим корешам, спаянным между собой общими грехами, голодом и обделенностью.

Забившись в угол барака на нижние нары, накрывшись старыми прохудившимися одеялами, небольшая Валеркина кодла слушала его, замирая от ужаса и не веря ни единому его слову.

Еще и еще раз заставляли Валерку повторить свой рассказ о том, как Мишка Поляков – художник из Ленинграда – одним взглядом убил паханов. Дескать, только крикнул ему, Валерке: «Пацан! В сторону!..» – и все...

И каждый раз Валерка заканчивал свой жуткий рассказ так:

– Но, видать, и меня тоже малость задело... Я, когда очухался, глаза открыл, гляжу – «буфы» дохлые, а Мишка сам на ногах еле держится, и меня вниз, к «конвойке», стаскивает, и яблоко дает – здоровенное, красное. Настоящий апорт!..

* * *

Но «кум» служил свою службу и за совесть, и за страх. «За страх» гораздо в большей степени, чем «за совесть».

Может быть, только один он и жалел погибших паханов. Он от них имел многое. И «поддачу», и порядок, и информацию, и продуктишки ворованные, и девок они ему иногда каскеленских таскали...

А «кум»... Ну что «кум»? «Кум» – он тоже человек: ты – мне, я – тебе... В смысле – я на тебя глаза закрою. Но уж и ты изволь, сукин сын, помнить, кто я есть на самом деле! Не зарывайся!

И не был бы он настоящим «кумом», если бы у него даже в такой мелкой кодле, как Валеркина, не было бы своего «человечка».

А уж если имеешь дело с «кумом» – про всякие там клятвы вроде «век свободы не видать!» или «могила...» забудь навсегда и выкладывай все как есть! А то я тебе такую статью подберу...

Но когда «кум» от одного из самых-самых закадычных Валеркиных корешков услыхал подлинную историю убийства паханов, он, взрослый и специально обученный человек, в отличие от всех пацанов, кто слышал секретный Валеркин рассказ, безоговорочно ПОВЕРИЛ в каждое слово этого фантастического сообщения!

Только вспомнил глаза того страшноватенького Полякова и снова УВИДЕЛ СЕБЯ В ГРОБУ... И опять – НЕ ТАЯЛ СНЕГ у него на руках и лице...

Ни черта не мог себе объяснить – ПОВЕРИЛ, и все тут!

Но своему двенадцатилетнему «агенту», своему «подсадному утенку» очень строго сказал:

– Ты мне чушь не пори! Мне ваши фантазии как до пизды дверца! Вали отсюда. Надо будет – вызову. Да!.. И пасть там свою не разевай широко – чтоб никому ни слова. А то я тебе такую статью подберу!..

* * *

Перед самым Новым годом силами рукастых детдомовцев и двух толковых воспитателей к бывшему овощехранилищу, ныне «актовому залу», была пристроена так называемая Ленинская комната. Из разных пожертвованных и уворованных материалов.

Уже и портреты вождей туда перевесили из «актового зала», уже и столы поставили, и позолоченный бюстик Владимира Ильича водрузили на бочку из под солярки, предварительно задрапировав бочку красным кумачом, который в неограниченном количестве поставлял детдому Каскеленский райком комсомола, а вот оконных стекол все никак не могли достать. И украсть было негде!

И стояли самодельные оконные рамы без стекол, и вымораживалась несчастная и беззащитная Ленинская комната, а по ее полу, между ножек столов и скамеек, вилась снежная поземка...

Но заведующий распорядился поставить туда временно печку-буржуйку; прямо к одному из незастекленных окон Ленкомнаты младшая ховра «трудновоспитуемых» натаскала откуда-то саксаул; в это же окошко вывели трубу; растопили печку, и заведующий приказал Мике Полякову нарисовать для новой Ленкомнаты копию портрета товарища Сталина с известной открытки художника Исаака Бродского. Мика соорудил подрамник, натянул на него старую чистую простыню, расчертил ее и открытку одинаковым количеством квадратов и по клеточкам сухой кистью гуашью стал перерисовывать образ Великого Друга Детей Всех Народов Мира...

* * *

... Много-много лет спустя Михаил Сергеевич Поляков вместе со своим верным Альфредом был по делам в Калифорнии. И там получил в подарок от Сая Фрумкина – замечательного журналиста из Лос-Анджелеса и знаменитого американско-еврейского правозащитника – удивительную книгу Дэвида Кинга, выпущенную нью-йоркским издательством «Метрополитен букс».

Эта книга дотошно прослеживала все ступени фальсификации официальных фотографий вождей СССР в зависимости от времени их появления в советской печати.

Как только на фотографии рядом со Сталиным или Лениным оказывался кто-то из уже сошедших с политической сцены, эта фигура тут же отрезалась ножницами. Когда ножницы могли, храни Господь, задеть фигуру неоспоримого Вождя, тогда нежелательного фигуранта попросту замазывали опытные ретушеры.

Листая эту книгу, Михаил Сергеевич чуть ли не сразу наткнулся на четыре варианта одной и той же фотографии: первое фото было сделано в 1926 году. На нем были сняты, как пишут в газетах, слева направо Николай Антипов, Сталин, Сергей Киров и Николай Шверник. Потом эта фотография была перепечатана уже без расстрелянного Антипова. Спустя некоторое время эта же фотография появилась и без Шверника. Только Сталин и Киров.

А потом остался один Сталин.

Вот с этой-то последней, трижды скорректированной фотографии в 1929 году художник Исаак Бродский и написал портрет Вождя Всех Народов.

И тогда старый Мика Поляков вспомнил, как он когда-то, мальчишкой, рисовал копию именно с этой картины Бродского...

* * *

... Очень зябли руки. Пальцы просто коченели! Мике и в голову не могло прийти, что на юге Казахстана возможна такая стужа...

А потом, самое противное, подмерзала гуашь, кончик специальной кисти для «сухой» живописи от холода становился таким жестким, что буквально вцарапывал краску в незагрунтованную простыню!

Кое-как на печурке оттаивала краска, кое-как согревались пальцы. Кисть у огня греть было страшно – щетина мгновенно сворачивалась и с отвратительным запахом запекалась в коричневые комочки, и тогда ее можно было сразу выбрасывать в незастекленное окно. Но другой кисти не было. Необходимо было беречь эту. И Мика прополаскивал застывшую кисть в воде, кое-как смывал с нее краску и засовывал ее, как термометр, под мышку – отогревал собственным телом. А потом продолжал рисовать товарища Сталина...

Закутавшись в самые невероятные лохмотья, маленький Валерка топил печку. Он теперь не отходил от Мики ни на шаг. Словно собачонка, заглядывал снизу в Микины глаза, стараясь предугадать любое его желание. А однажды, в самом начале своего обожания Мишки Полякова, в порыве детской признательности за дружбу и покровительство даже предложил Мике делать с ним то, что делали с малолетками паханы.

Мика надрал ему уши, дал сильного пинка в предложенную тощую Валеркину задницу и запретил подходить к себе ближе чем на сто метров!

Но Валерка так плакал, так рыдал, так молил о прощении, так клялся, что никогда ни с кем ничего этого больше не будет, что спустя неделю Мика простил его. И вот, пожалуйста, даже разрешил топить печку в незастекленной Ленинской комнате в двенадцатиградусный мороз.

– Закурить бы... – мечтательно проговорил Мика, согревая пальцы дыханием.

Образ Великого Вождя уже потихоньку переползал с открытки на детдомовскую простыню, натянутую на метровый подрамник.

Валерка молча порылся в своих лохмотьях, вытащил нераспечатанную пачку папирос «Дели» и протянул ее Мике.

– Откуда? – коротко спросил Мика и открыл пачку.

– Пацаны на балочке скоммуниздили, а я у них купил.

– Купил?! – Мика прикурил от горящей саксаулинки. – За что купил?

– За три вечерние пайки.

– Ну и дурак! – с наслаждением затягиваясь, сказал Мика. – Теперь трое суток будешь ложиться спать голодным. Я и не знал, что ты куришь.

– А я и не курю.

– На кой хер покупал?

– Для тебя.

Мика ничего не сказал. К горлу подкатил комок. Отвернулся от Валерки, затянулся папироской «Дели» и, выпуская дым в морозный воздух, жестко проговорил:

– Жрать теперь будешь со мной. Понял? Кретин малолетний.

Тут в Ленинской комнате появился заведующий детдомом для т/в подростков. От холода у него было сине-желтое лицо с покрасневшим кончиком длинного, мокрого носа. Старый, вытертый овчинный полушубок явно не спасал от пронизывающего холода больного заведующего.

Он тут же надрывно закашлялся. Валерка совсем задвинулся за печку. Мика спрятал папироску за спину.

Но заведующий подозрительно повел своим длинным носом, узрел папиросный дымок из-за Микиной спины и, тяжело дыша насквозь продырявленными легкими, тихо, внятно и с неподдельным пафосом стал чеканить слова, с ненавистью глядя на Мику:

– Мерзавец... Подлец... Негодяй!.. Здесь, в Ленинской комнате, висят портреты членов Политбюро ЦэКаВэКа-ПэБэ... А он ПРИ НИХ КУРИТ!!!

* * *

В новогоднюю ночь Мика Поляков лег спать до двенадцати – уж больно ломало его, голова кружилась, ноги были слабыми-слабыми...

Жар сменялся ознобом, озноб – духотой, затрудненным дыханием.

Валерка принес ему из «актового зала» новогодний подарочек: пакет с тремя каменными пряниками, четырьмя соевыми батончиками и двумя большими яблоками.

Стараниями комсомольского секретаря – симпатяги-уйгура с дыркой в животе от немецкой пули – такой подарок получил каждый «трудновоспитуемый».

Ну а уж водку втихаря или план – это уже кто как мог и где мог...

– Ух ты, Мишка!.. – удивился Валерка. – Ты так горячо дышишь! Может, фельдшера позвать?

– Не надо... Иди празднуй. Мне бы только отлежаться чуть-чуть. Я, наверное, простыл тогда немного в Ленкомнате...

– А сегодня там стекла вставили!

– Ну вот видишь – «жить стало лучше, жить стало веселее!»... Иди, Валер, попляши там за меня... Только водички принеси.

Валерка притащил алюминиевую кружку, полную воды, но Мика уже спал тяжелым больным сном...

* * *

И снился больному Мике Полякову какой-то неведомый чудесный остров с невероятно зелеными пальмами, которых он никогда раньше не видел...

Жаркое солнце висело прямо над головой и шпарило так, что даже дышать было невмоготу!..

А вокруг острова со всех сторон – синяя-синяя вода. Насколько глаз видит...

И одинокий белый, совершенно очаровательный домик невдалеке!.. Красиво до слез, до мистического восторга...

Только идти к этому домику ужасно трудно! Ноги увязают в прокаленном сверкающе-желтом песке, каждый шаг требует невероятных усилий, но Мика знает почему-то, что до этого домика нужно дойти обязательно! Это очень-очень важно...

А дышать от жары становится все труднее и труднее, и песок все рыхлее и сыпучее...

Но Мика идет... Мике это невероятно важно!..

Вот он уже и в домике...

Проходит из коридора в комнатку, а там...

...на полу ЛЕЖИТ ПАПА – Сергей Аркадьевич Поляков!!!

– Папочка!.. – в ужасе беззвучно кричит Мика...

* * *

И просыпается.

Ночь. Только слабый дежурный свет в бараке. Дышат полтораста спящих пацанов. Вскрикивают во сне, плачут, смеются, угрожают, бормочут что-то, шепчут, стонут...

Глубокая ночь первого января 1942 года.

Мика попил воды из кружки и вдруг ясно и отчетливо ПОЧУВСТВОВАЛ – отец в Алма-Ате! Но почему без мамы?! И ОТКУДА Я ЭТО ЗНАЮ?!

Так... Нужно немедленно в Алма-Ату! Всего тридцать пять километров... На попутке, на телеге, пешком... Как угодно!

С трудом слез с нар. Понимал – болен. Надел на себя все, что можно, утеплился кое-как. Сунул под подушку Валерке свой нетронутый новогодний подарочек, подпоясал бушлат, чтобы снизу не поддувало, и, качаясь, вышел из барака в лунную морозную ночь...

* * *

Не было за тридцать пять километров пути ни одной машины – ни в ту, ни в другую сторону!

Проскочили парочка патрульных милицейских «газиков» – один к Алма-Ате, второй к Каскелену, так от них Мика схоронился в вымерзшем придорожном арыке. Хорошо помнил: шаг вправо, шаг влево – побег!

А там, в домике, папа лежит. Нельзя Мике рисковать, лучше спрятаться, а потом снова – на своих двоих, пешедралом...

... К утру пошел снег, потеплело. То, что было примороженным, жестким, подтаяло. Стало скользким поначалу, а потом и совсем раскисло...

Грязь в ботинки набилась, мокрень, но Мика так и не почувствовал холода. Даже хотел шапку снять, но побоялся ее из рук выронить, потерять...

«В лесу родилась елочка, в лесу она росла...»

Елочка!.. Мать вашу в душу с этим гребаным Казахстаном! Здесь же должно быть тепло, как в учебнике географии написано!..

«Только бы до того домика дойти... Где папа лежит. Мой отец... Сергей Аркадьевич Поляков – летчик-истребитель, шеф-пилот двора его импера... Здравствуйте, ваше сиятельство! Это вы – князь Лерхе? Милости прошу, проходите, князь. Сергей Аркадьевич ждет вас...

А, вспомнил... Этот домик называется гостиница «Дом Советов»! Мама! А почему я тебя не вижу?.. А, мам?..

Миля-а-а-а! Где ты, Милечка?.. У меня уже сил нет...»

* * *

– Я ничего не знаю! – говорил гостиничному швейцару молоденький солдатик-шофер. – Я ему не сват, не брат, вообще никто. Так, проезжий...

Рядом с гостиницей «Дом Советов» пофыркивала военная «эмка».

– Выруби двигатель! – приказным тоном распорядился швейцар. – Люди твой шарабан нюхать не обязаны!

– А как я потом заведусь? – окрысился шоферюжка. – У меня аккумулятор уже неделю как накрылся. Ты меня в жопу толкать будешь со своим протезом? Или вот он?

И солдат показал на ничего не соображающего Мику, сидевшего снова на ступеньках гостиницы «Дом Советов».

– Откуда взял его? – спросил швейцар.

– Отвез своего кобла к евонной марухе, километров за семь от города, развернулся и лично возвращаюсь в расположение, а этот лежит у дороги. Я думал, пьяный. Новый год все же... А потом смотрю – пацан! И лепечет: гостиница «Дом Советов»... Гостиница «Дом Советов»... От теперя ты с им и разбирайся! А то уже двенадцать дня, а у меня посля вчерашней поддачи еще маковой росинки во рту не было!.. Привет! – сказал солдатик, сел за руль своей «эмки» и уехал.

Швейцар приподнял рукой Микину склоненную голову, заглянул в лицо и сказал:

– Здорово, леший! А я тебя узнал.

Но Мика не ответил, стал заваливаться лицом вниз – вот-вот со ступенек скатится.

Швейцар отставил вбок негнущийся протез, наклонился, подхватил Мику сначала за шиворот, потом перехватил под мышки, снова усадил и разогнулся, не отпуская Микин воротник.

– Ты давай держись... Я, конечное дело, тебе помогу, но и ты уж извини-подвинься... Я тебе не «медсестра дорогая Анюта» – на спине таскать. Руки-ноги на месте, остальное – херня собачья! Вставай.

Горничная первого этажа, крепкая бабенка средних лет, и швейцар со скрипучим протезом довели Мику по гостиничному коридору до двери с каким-то номером, и горничная тихо сказала:

– Как приехал три дня тому, так и гуляет по-черному. В первый вечер кто-то с им выпивал, а теперя один дует без передыху...

– В кажной избушке – свои погремушки, – вздохнул швейцар.

– Иди, – сказала горничная Мике. – У его не заперто...

Мика открыл дверь и вошел в гостиничный номер. Горничная и швейцар деликатно остались в коридоре.

Сергей Аркадьевич Поляков лежал на полу маленькой комнатки в моче и блевотине.

Кислый запах извергнутого смешивался с аммиачными испарениями...

На небольшом письменном столе среди бутылок из-под водки, банок с остатками засохших и провонявших рыбных консервов и черствых кусков хлеба, в до боли знакомой рамке красного дерева стояла большая фотография очень красивой мамы, снятая кем-то из кинооператоров «Ленфильма» лет пять тому назад. Эта фотография в этой рамке всегда висела раньше в папином кабинете.

Мика огляделся. Сквозь туман, застилающий глаза, он увидел у шкафа наполовину распакованный чемодан, а в нем две бутылки водки.

Голова у Мики кружилась, ноги не держали, руки были ватными. Хотелось лечь, закрыть глаза и умереть от чего угодно – от усталости, от болезни, от тоски, от горя... Оттого, что впервые в жизни увидел своего Отца, своего Папу, самого любимого и близкого ему человека в мире, самого умного, самого интеллигентного, самого-самого, вот в таком виде – храпящего на полу, мертвецки пьяного, с мокрыми расстегнутыми брюками, заросшего, в грязной рубашке, поверх которой на папе был какой-то меховой жилет, которого Мика у него никогда не видел...

Но умереть сейчас значило бы бросить папу вот в таком состоянии! То, что мамы уже нет и, наверное, никогда больше не будет в его жизни, Мика почти понял.

Он собрал остатки сил, стащил с себя бушлат и шапку, еле подошел к раковине, умылся холодной водой, вытерся висевшим здесь же полотенцем и достал из открытого чемодана бутылку с водкой. Распечатал, налил треть граненого стакана и выпил. Загрыз черным сухарем, сел на папину постель, поджал под себя ноги, чтобы не задеть лежащего на полу отца, и заплакал.

Потом смочил водкой край полотенца и начал растирать себе лоб и виски. Пока почти не пришел в себя.

Попил холодной воды из-под крана. Стал раздевать бесчувственного и отвратительно пахнущего Сергея Аркадьевича. Раздел догола, оттащил от блевотины и лужи мочи, пустил воду в раковину и прямо на полу взялся обмывать голого отца.

Не приходя в себя, Сергей Аркадьевич пару раз делал слабую попытку оказать сопротивление, хотел было открыть глаза, но тут же в полной пьяной прострации повисал на руках у Мики...

Мика же все старался не потерять сознания, не уронить папу, не упасть на него.

Нашел в чемодане чистую отцовскую пижаму, кое-как с великим трудом натянул ее на Сергея Аркадьевича и попытался уложить его на кровать. Но на это сил уже не хватило.

Тогда Мика снял свои солдатские ботинки, размотал портянки, влез босиком на кровать и, плача злобными слезами и матерясь, стал втягивать Сергея Аркадьевича наверх, на постель...

И втащил. Укрыл одеялом и стал мыть пол грязной отцовской рубашкой и своими портянками. Отжимал их и прополаскивал в раковине и снова мыл и мыл пол – дочиста, досуха!..

Потом, обессилевший, с помутившимся сознанием, немножко полежал на чистом полу, накрывшись бушлатом, сунув шапку под голову. А спустя не то полчаса, не то час, не то минут десять заставил себя встать и начал застирывать отцовские брюки, трусы, теплые рейтузы – кальсон папа никогда не носил. Да у него их и не было.

* * *

Две недели Мика пролежал с двусторонним крупозным воспалением легких.

В номер поставили еще одну узенькую кушеточку, на которой теперь спал Сергей Аркадьевич, а хворый Мика возлежал на отцовской постели.

От детдома и милиции, куда поступил запрос об «объявлении в негласный розыск воспитанника Каскеленского детского дома для трудновоспитуемых подростков Полякова Михаила Сергеевича, рождения 1927 года, уроженца города Ленинграда (со слов Полякова М. С.)», Мику «отмазал» старый папин приятель – превосходный актер, удостоенный всех мыслимых и немыслимых званий и наград. Один из очень немногих, кому еще до войны был разрешен выезд чуть ли не за все границы Советского Союза. Правда, к сожалению, не в качестве Большого русского артиста, а в роли общественного деятеля, «несокрушимого борца за мир» и официального полномочного представителя всего советского искусства – такого «реалистического по форме и социалистического по содержанию»...

За последние двадцать лет из длинного, тощего и удивительно ироничного эксцентричного актера, безумно тяготеющего к комедии и гротеску, он превратился в плотного, обаятельного двухметрового государственного человека с вальяжными и барственными манерами, чудесным обволакивающим голосом и фантастической популярностью!

К счастью для театра и кинематографа, он продолжал оставаться великолепным актером. Наверное, это ему очень помогало в его так называемой общественной деятельности.

Он же, этот старый папин приятель, достал для Мики Полякова в медицинских закромах Казахского Центрального Комитета партии редчайшее американское лекарство – пенициллин. Который в конечном счете и поставил Мику на ноги всего за две недели.

Две недели, пока Мика метался в жару и трясся в ознобе, Сергей Аркадьевич почти не пил.

С утра варил для Мики манную кашу на электрической плитке, днем приносил из гостиничного ресторана, превращенного в закрытую столовку по пропускам, обед в судках – черепаховый суп и тушеного кролика с серыми макаронами. А под вечер шел с бидончиком в Казахский театр оперы и балета. Там, в «верхнем» буфете, продавали знаменитое суфле из солодового молока и свекловичного сахара. Такой липкий, сладкий, густой напиток, дававший на пару часов ощущение булыжной сытости...

К ночи же Сергей Аркадьевич доставал из-за шкафа бутылку с водкой, наливал себе полный стакан, садился за маленький письменный стол и медленно выпивал этот стакан, не отрывая глаз от маминой фотографии в рамочке из красного дерева.

– Милая моя... Родная... Что же нам делать?.. Как же нам жить без тебя?.. – шептал Сергей Аркадьевич, и слезы заливали его изможденное и исстрадавшееся лицо.

* * *

... Мама скончалась в Свердловске. Ей было всего тридцать восемь лет.

Отец похоронил ее, сел в поезд, идущий в Алма-Ату, и запил. Он никогда раньше не пил. Одну-две рюмки... Бокал вина – не больше. А тут...

Спустя несколько суток непотребного и трагического запоя под стук вагонных колес, а позже и в алма-атинской гостинице «Дом Советов» в угасающей жизни пятидесятилетнего Сергея Аркадьевича Полякова вдруг неожиданно возник его сын Мика. Очень повзрослевший. И очень больной.

Наверное, сознание того, что теперь он должен спасти Мику, и вывело Сергея Аркадьевича из ужасающего и губительного пьяного угара.

А Мика... Обессиленный болезнью четырнадцатилетний Мика не мог выносить слезы и стоны отца! Он отворачивался к стене, зарывался лицом в плоскую и жесткую гостиничную подушку, натягивал на голову одеяло – только бы самому не разрыдаться! Страшно было честно признаться себе, но он ясно понимал: сердце его разрывается на части от горя не потому, что в его жизни уже никогда больше не будет матери – он как-то непристойно и жутковато быстро привык к этой мысли, а просто сил уже никаких не было видеть своего отца вот в таком состоянии...

* * *

Прошел месяц. Решением дирекции и профсоюза ЦОКСа – Центральной объединенной киностудии – Поляковы получили на втором этаже гостиницы комнату большего размера, так как оба работали на студии. И отец, и сын.

Для Сергея Аркадьевича в эвакуированном кинематографе места режиссера не нашлось – уж слишком был велик наплыв московских и ленинградских режиссеров-орденоносцев, режиссеров-лауреатов! Многие даже жили совсем в другом месте, а не в «Доме Советов». Им правительство Казахстана подарило целый многоквартирный дом, который так и стал называться – «Лауреатник».

Сергей же Аркадьевич Поляков, чтобы принести хоть какую-то пользу стране в такое тяжелое время, пошел в механический цех студии обычным слесарем.

Он это всегда умел. Еще во времена службы в старой русской армии кавалер трех Георгиевских крестов, военный летчик-истребитель, вольноопределяющийся Поляков Сергей Аркадьевич всегда толково и с удовольствием помогал механикам чинить свой аэроплан.

Ни пижонством, ни кокетством, как это могло прийти кому-нибудь в голову, здесь и не пахло. Это было нормальное проявление нравственной позиции обыкновенного интеллигентного человека. Так было в четырнадцатом, пятнадцатом и шестнадцатом годах Первой мировой войны. Так произошло и в сорок втором.

На студии работал и Мика Поляков. Микрофонщиком в звукоцехе.

* * *

... Через много-много лет, уже достаточно известным книжным иллюстратором и карикатуристом, художник Михаил Сергеевич Поляков на пару недель прилетит в Алма-Ату с Женщиной, которую полюбил навсегда, и со своим десятилетним сыном от первого, очень несчастливого брака.

Он будет ходить по разграфленным в шахматном порядке алма-атинским улицам и по крупицам собирать обрывки воспоминаний об Алма-Ате сорок второго – сорок третьего...

...когда по этим же улицам и базарным рядам запросто ходили знаменитые москвичи и ленинградцы... Известные писатели скромненько стояли в очередях, чтобы сегодня выкупить хлеб по завтрашнему талону...

...где на рынке красивые женщины с отчаянно пустыми глазами торговали своим барахлишком, наспех выменивали постельное белье, облезлые муфты и нелепые вечерние платья на стакан меда, конскую колбасу – «казы» и топленое масло, чтобы прокормить своих прозрачных от постоянного голода детей...

Госпитальные интенданты и разная административно-хозяйственная шушера через подставных лиц спекулировали яичным порошком, туалетным мылом, папиросами «Дели», американским шоколадом и тушенкой под названием «второй фронт», спиртом из госпиталей...

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6