Она повернулась ко мне своим хорошеньким задиком и стала выдергивать и втыкать какие-то штекеры в коммутаторе, а я, неловко держа одной рукой шляпу, а другой Библию, ногой открыл вторую дверь тамбура, благо она открывалась внутрь.
И оказался в огромном зале с низкими сводчатыми потолками, похожими на декорации к фильму «Иван Грозный».
В отличие от полутемных декораций зал прекрасно освещался новомодными для того времени газосветными лампами и был буквально забит обычными канцелярскими письменными столами, за которыми торчало несметное количество попов.
С «несметным количеством» я малость перебрал, но столов было штук двадцать, и за каждым из них сидел свой канцелярский поп. Кто-то ловко крутил ручку арифмометра, кто-то лихо щелкал на обычных деревянных счетах, кто-то заполнял листы каких-то ведомостей, кто-то делал таинственные выписки из толстенных амбарных книг, а несколько свяшенничков, с разной степенью квалификации, трещали на пишущих машинках...
Что-то похожее я видел в свое время в штабе нашей Воздушной армии, прибыв туда получать окончательный расчет в связи с увольнением в запас по тому самому идиотскому «всеармейскому сокращению», когда десятки тысяч молодых, полных сил двадцатичетырех-двадцатипятилетних уже очень умелых летчиков и штурманов были вышиблены на «гражданку». В неведомую им штатскую жизнь, где они ничегошеньки не понимали и не умели, потому что начинали служить этой дерьмовой армии со школьной... или какой-нибудь другой «скамьи».
И спустя год-полтора штатской жизни от сознания собственной никчемности они спивались, взрезали себе вены, вешались или растворялись без малейшего следа в общей двухсотмиллионной полунищей массе советских послевоенных граждан...
Пусть земля будет пухом моему первому довоенному тренеру – Борису Вениаминовичу Эргерту, благодаря которому я еще в пятом классе сумел выиграть первенство Ленинграда в разряде «мальчики от десяти до тринадцати лет»!
А Салим Ненмасов – мой тренер военно-эвакуационного периода... Это прямо на его глазах, из спортивного зала, с тренировки, грозно размахивая своими «волынами», меня замели мусорные опера, а Салим потом бегал по всем казахским милицейским начальничкам и умолял выпустить меня – «самого перспективного четырнадцатилетнего пацана – будущую надежду советского спорта»... А ему отвечали, что за этой четырнадцатилетней сволочью – «надеждой советского спорта» такой хвост вооруженных грабежей, налетов и квартирных краж, что уж совсем непонятно: «откуда у него было время еще и для акробатики?»
Какое счастье, что я и в армии не бросал тренировок!
А Павел Дмитриевич Миронов – который сделал меня мастером спорта СССР и призером первенства Союза?
Это им троим я обязан тем, что моя фотография красовалась на Невском проспекте, под Думой, в витрине магазина «Динамо» между тапочек с шипами и футбольными бутсами...
Спасибо вам, ребята-покойнички.
И простите меня за некоторую фамильярность. Сегодня я старше вас всех. Когда вы, в разное время, умирали, вы все были моложе меня – нынешнего и еще живого. Хрен его знает, как бы все обернулось, если бы вас не оказалось в моей путаной жизни...
* * *
Черт побери! Черт побери!.. Какого лешего я все-таки вдруг пустился оживлять прошлое?
Ах, прав был Нагибин: вот он – «могучий эгоизм старости»! Я ведь собирался написать легенькую и веселую историйку. Тем более что в ней действительно было много нелепого и смешного.
Ну и что такого, что этот церковно-канцелярский зал напомнил мне финансово-хозяйственный отдел штаба нашей Воздушной армии? Все подобные учреждения похожи друг на друга с крайне небольшими отличиями. Так, в штабе армии за счетами и арифмометрами точно с такими же гроссбухами и гигантскими ведомостями за столами сидели не священники, как здесь, а наше интендантское офицерье младшего и среднего звена...
Какая разница? Может быть, лишь в том, что здесь пишущих машинок было штук десять, а у нас в штабе армии, кажется, всего две – одна в приемной командующего, а вторая, естественно, в Особом отделе.
Отчетливо помню, как наши лейтенантики осторожно давили на клавиши машинки одним пальцем правой руки, а потом подолгу тупо отыскивали следующую нужную букву...
...в отличие, например, от того попа, который сейчас сидел у самого прохода в необходимый мне узенький коридорчик и, не глядя на клавиатуру, уставившись только в лежащий сбоку текст, лупил по машинке всеми десятью пальцами с невероятной пулеметной скоростью!
Сразу же прошу прощения за вдрызг изъезженное, банальное сравнение – никак не мог из него выпутаться.
Там была еще одна забавная деталь, которая окончательно успокоила меня, привела в душевное равновесие и пробудила во мне даже несколько ироничное отношение ко всему происходящему.
Попу-машинисту сильно мешал его большой золотой крест. Крест свисал с могучей шеи прямо на пишущую машинку, брякался о клавиши, ударялся о толстые, короткие и сильные пальцы, и поп раздраженно отбрасывал крест себе за спину. Однако спустя несколько секунд крест опять соскальзывал с его широченного плеча на машинку, и батюшка-машинист без малейшего почтения к священным символам снова отбрасывал крест назад...
Приземленность обстановки окончательно разрушила остатки моего тревожного ожидания соприкосновения с таинствами религии, которые я себе с перепугу навоображал, и я вошел в узенький полутемный коридор уже просто весело и нахально!
Я даже успел подумать о том, что, предлагая такой ценный товар истинно деловым людям (вся эта канцелярия, арифмометры, бухгалтерские ведомбсти, попы-машинистки...), я должен произвести впечатление тоже делового человека. Это только повысит их уважение ко мне и не даст им возможности сильно сбить цену на мой товар. Пусть видят, что перед ними не лох и не фрайер!
А еще я подумал о том, что обязательно придется позвонить Павлу Дмитриевичу Миронову и что нибудь сочинить – почему я не смогу прийти на тренировку. Если сегодняшним вечерком я собираюсь «огулять» эту святую телефонисточку, то после тренировки, в смысле... сами понимаете – чего, я могу оказаться никаким. Пал Дмитрич меня за три часа в спортзале так вымотает, что барышня в черном может так и остаться неиспользованной.
И я снова увидел ее на своей тахте...
С чем, собственно, и вошел в приемную того самого главного церковного интенданта.
Это была небольшая светлая комната.
В этой комнате была еще одна дверь в толстом дверном проеме с полукруглым сводчатым верхом. Наверное, там и сидел тот самый главный тип, которому я должен был впарить мою замечательную вольфовскую Библию с иллюстрациями Гюстава Доре.
Вдоль двух небольших окон стоял деревянный, жесткий диван, сильно смахивающий на скамью вокзального зала ожидания, до блеска отполированную задами и спинами покорного пассажирского народа в ожидании своего часа перемещения в пространстве.
Напротив этого железнодорожного диванчика, по другой стене, – несколько стульев с маленькими овальными металлическими инвентарными номерами.
В приемной было всего два человека.
Угрюмый, явно деревенский, попик лет шестидесяти из какого-то очень грустного чеховского рассказа. В бедной, поношенной рясе, по низу замызганной негородской осенней распутицей, в стоптанных, заляпанных солдатских кирзовых сапогах.
На меня попик даже глаза не поднял. Только стянул с колен пониже рясу и попытался спрятать под стул грязные сапоги.
А на деревянном диване с высокой прямой и неудобной спинкой очень вальяжно расположился невероятный сорокалетний господинчик с рыженькой редкой бороденкой и по плечи длинными, слегка вьющимися на концах желтыми волосиками.
На нем был несвежий, широко распахнутый белый эстонский плащик, из-под которого взрывным буйством красок обнаруживались поразительный пиджак в дециметровую красно-желтую клетку и зеленая рубашка апаш с выпущенным на пиджак воротником. Суконные милицейские брюки с синим форменным кантом были коротковаты и почти целиком обнажали ярко-красные носки.
Это столь непривычное по тому времени клоунское многоцветие заканчивалось остроносыми оранжевыми полуботиночками с сильно увеличенными по высоте каблуками.
На груди у этого смельчака излишне демонстративно болтался большой медный крест на черном засаленном и пропотевшем шнурке, уходящем под воротник зеленой рубашки. Понятно было, что, выйдя отсюда, он тут же спрячет свой крест за пазуху – поближе к телу, подальше от чужих глаз...
По цветовой гамме я, со своим бежевым пальто, безнадежно проигрывал этому лихому клоуну, непонятно откуда взявшемуся в святых стенах.
В отличие от печального и усталого деревенского попика этот роскошный «петухопопугай» при моем появлении в приемной тут же вскочил со скамьи и с искренним радушием предложил мне сесть рядом с ним.
Выхлоп многодневной пьянки валил от него, даже если бы он и не открывал рта. Вид его и состояние можно было назвать одним слитным словом – «послевчерашнего». Однако, несмотря на его удивительное многоцветие, почему-то было понятно, что он имеет свое, странное, непосредственное отношение к служению церкви...
Неожиданно краем глаза я заметил, как попик в кирзачах покосился на этого клетчатого в красных носочках, тихонько сплюнул в сторону и мелко перекрестил себя в области живота.
А клетчатый жаждал общения! Он подмигнул мне, показал глазами на печального попика, сокрушенно покачал головой и презрительно ухмыльнулся – дескать, деревня-матушка...
Он его стеснялся! Ему, видите ли, неловко было передо мной – человеком из другого мира – за своего цехового собрата. За то, что тот – в бедной замызганной рясе и сапогах, заляпанных глиной раскисших сельских дорог. За вероятную нищету и запустение церковного прихода деревенского батюшки...
Он, этот жидковолосенький пижонет от православия, даже не догадывался, что, в свою очередь, старенький священник испытывает непреодолимый стыд за то, как кощунственно и безобразно выглядит похмельный господинчик с большим медным крестом на своих невозможно разноцветных клетчатых шмотках!
Но тут клетчатый чуточку внимательнее вгляделся в меня, что-то такое узрел во мне – неправильное и, не сводя с меня глаз, негромко спросил тоном трактирного полового из пьески про купеческо-царское время:
– Из Иерусалима-с?..
Это сейчас слова «Иерусалим» и «Израиль» стали безнаказанно существовать рядом со всеми остальными, из которых состоит наша любая невинная болтовня. А тогда, в пятидесятых, одно такое слово было уже равносильно доносу...
– Нет, почему же?.. – растерялся я. – Из Ленинграда.
Неожиданно я вдруг увидел этого балаганного человечка мечущимся по булыжной мостовой с хоругвями в тонких лапках с рыжими волосиками, с развевающейся на ветру жиденькой соломенной гривкой, истово скликающего окрестный народ на исполнение священного долга перед Господом – на обычный еврейский погром. Дескать, за Веру, Царя и Отечество, братцы!!! За нашу родную Советскую власть, ребятушки! Спасем Россию от врачей-отравителей и всяких-разных инородных космополитов, распявших нашего с вами Христа и пьющих кровь православных младенцев!
Откуда мне явилось такое видение – хрен его знает...
И меня охватило непреодолимое желание засветить этому клоуну между глаз. Да так, чтобы этот клетчатый сучонок влип в стенку и...
Но тут отворилась небольшая дверь, и в толстенном, буквально крепостном, стенном проеме двери появился пожилой грузный человек в рясе, с седеющей непокрытой головой и небольшим серебряным крестом на груди.
На кончике носа у него чудом держались узенькие очки с полукруглыми стеклами. Он посмотрел на меня поверх очков, приветливо улыбнулся, а потом с той же улыбкой мягко спросил у сельского попика и этого мудака в красных носочках, которому я присочинил еще и хоругви:
– Вы не будете возражать, если я слегка нарушу очередность приема и приглашу к себе этого молодого человека? Полагаю, что задержу вас совсем ненадолго.
И, не дожидаясь от них ответа, он жестом пригласил меня в кабинет.
Кабинет был совсем маленьким. Красное дерево александровской и павловской поры, знакомое мне еще с моего детства. Так когда-то из последних папиных сил моя мама с обостренным тщеславием обставила нашу бывшую «барскую» квартиру в довоенном Ленинграде.
От давнего маминого всплеска запоздалого прикосновения к «аристократизму» мне осталось несколько, как мне казалось, жалких, нелепых и ненужных мне стильных мебельных вещиц красного дерева, которые теснились теперь в моей крохотной холостяцкой квартирке в ожидании своего смертного часа на нашей дворовой помойке.
Но в этом небольшом кабинете мебель красного дерева не показалась мне такой уж нелепой. Здесь она не претендовала на некий атрибут «избранности» – а была естественной, функциональной и обжитой: много книг, деловых бумаг, небольшой бронзовый, трехстворчатый, очень красивый складень, несколько современных фотографий в скромных и достойных старых рамочках, два телефона. Один, с наборным диском, – для связи с внешним миром, второй, без диска, – то ли для непосредственной трепотни со Всевышним, то ли для внутреннего пользования.
– Слушаю вас внимательно.
Я сидел в кресле своего детства, опираясь на подлокотники красного дерева со знакомыми теплыми резными завитушками под ладонями.
Такое кресло когда-то до войны стояло в папином кабинете, и мама категорически запрещала мне даже прикасаться к нему! Нужно ли сейчас говорить, что в отсутствие родителей я просто не вылезал из этого кресла?..
Вольфовская Библия тяжко расположилась у меня на коленях, а зеленая велюровая шляпа, казавшаяся такой роскошной в уличной жизни и напрочь потерявшая свою привлекательность здесь, в этом кабинете, не по чину глупо и нагло возлежала на Библии.
– Видите ли, – начал я свою первую, заранее заготовленную фразочку, – сколько я себя помню, наша семья обладала уникальным изданием Библии с иллюстрациями Гюстава Доре...
– Редкостно и очень похвально, – заметил хозяин кабинета с ласковой улыбкой, глядя на меня поверх своих половинчатых очочков.
– Благодарю вас, – со слегка пышноватыми модуляциями в голосе ответил я и даже умудрился, чуть приподнявшись, поклониться из кресла.
Тут же пришлось судорожно ухватить руками и шляпу, и Библию, чтобы они не соскользнули на пол. Мои попытки сыграть «интеллигентного молодого человека из хорошей семьи» почти всегда доставляли мне кучу неудобств! Все-таки одиннадцать лет армии и профессионального спорта (если считать их вместе) вытравить из себя было невероятно трудно...
– Однако обстоятельства сложились таким образом, что последнее время я стал опасаться за сохранность этого редчайшего издания – по роду деятельности мне очень часто приходится подолгу жить вне дома... – скорбно продолжил я.
Это была единственная правда во всей моей предыдущей и последующей тирадах – тренировочные сборы, соревнования, матчевые встречи...
– Поэтому мне захотелось передать эту редчайшую книгу в руки людей, которые, как говорится... в смысле...
Тут внутри меня неожиданно опустилась какая-то заслонка между смыслом дальнейшей фразы и формой ее выражения, и выпутаться из того дерьма, куда я все больше и больше влипал с каждым последующим словом, помог мне негромкий, доброжелательный голос хозяина кабинета:
– Вы позволите мне взглянуть?
– Да, да, конечно!.. – благодарно пробормотал я и тут же запутался в своей дурацкой шляпе, Библии и маминой гобеленовой скатерке. – Вот... Прошу вас!
Я протянул ему Библию, скомкал скатерку, засовывая ее в широкий накладной карман пальто, и поднял шляпу с пола.
– Это уникальное издание Вольфа! С этой книгой я прошел буквально всю свою жизнь... – Я снова вырулил на волну вдохновенного вранья и ловко поплыл к берегу – окончательной цели своего путешествия.
Ах, черт его подери, этого святого генерала! Как превосходно и внимательно он листал эту Библию, как вглядывался в тревожные рисунки Доре, как нежно и заботливо укрывал их охранительным пергаментом и продолжал перелистывать дальше – страницу за страницей.
– Редкость подобного издания, как вы понимаете, говорит сама за себя... – подливал я масла в огонь и уже подумывал – а не запросить ли мне на всякий случай за Библию две триста?
Он наверняка почувствовал, что я человек деловой. Он – тоже. Иначе он не сидел бы в этом кабинете. И я просто обязан дать ему шанс! Я скажу – «две тысячи триста рублей», он сбросит триста, и я получу свои две косых! И все довольны, все в порядке...
– Замечательный экземпляр! – наконец с удовольствием сказал он. – Просто великолепный! Действительно редко можно встретить так удивительно сохранившуюся вольфовскую Библию...
«А может быть, залудить ему – две пятьсот? Получить – две двести, заклеить на выходе эту телефонисточку, переодеть ее вечерком в нормальные шмотки... Ну есть же у нее дома что-нибудь не такое святое и длинное?.. Сводить ее в кабак, в „Европейскую“... Потом ко мне – музычку послушать. И понеслась по проселочной!..» – подумал я, а вслух тихо произнес с отчетливой ноткой трагизма в голосе:
– Когда-то это была наша семейная реликвия. Мы ее очень берегли...
На мгновение мне причудилось, что в глазах этого грузного седоватого генерала-интенданта от Господа Бога за полукруглыми очками промелькнула еле уловимая ирония, но уже в следующую секунду я услышал:
– В нашей библиотеке есть несколько таких же Библий с рисунками Доре, сейчас не помню, кажется, семь или восемь, но по сохранности ни одна из них с вашим экземпляром не идет ни в какое сравнение. Примите мои искренние поздравления.
– Спасибо, – скромненько сказал я и подумал: «Две триста... Нужно помнить, что „жадность фрайера сгубила“!.. Не надо хищничать. И на „Европу“ хватит, и домой что-то нужно будет прихватить... Не под одни же патефонные пластиночки укладывать ее в койку?! Ничего себе у них библиотека!.. Отпад!»
– Я вообще очень люблю вольфовские издания, – тем временем ворковал этот сановный поп и любовно поглаживал мою Библию по темно-красному переплету. – Вы никогда не сталкивались с его же Джоном Милтоном – «Потерянный и возвращенный рай»? Там тоже Гюстав Доре. Пятьдесят гравюр! Фантастически издано... Я был так счастлив, когда мне удалось приобрести эту вещь! А «Божественная комедия» Данте? С тем же Доре...
Я уже сообразил, что нарвался на настоящего книжника. Я только не понимал – насколько простираются его знания и известны ли ему подлинные каталожные цены. Если да, то я просто в заднице!
– А «Волшебные сказки» Шарля Перро с тем же Гюставом Доре?
– Как же, как же... – Я напрягся изо всех сил и, слава Богу, вспомнил один «адрес» на Петроградской, с которого я в прошлом году поимел сотни три-четыре. – Он еще Мережковского издавал.
Я потом этого Мережковского месяца три никому не мог втюхать!
– Ренана! – увлеченно подхватил хозяин кабинета. – А Писемского, Загоскина, Лажечникова, Гейне, Лессинга! Это все Маврикий Осипович Вольф – австриец, посвятивший всю свою жизнь российской культуре...
Я почувствовал себя мышкой, которую большой, ловкий и сытый кот весело перекидывает с лапы на лапу, прежде чем сомкнуть свои острые клыки на ее загривке. Не потому, что ему вдруг захотелось перекусить, а просто так – забавы ради...
Но тут мое детство вышвырнуло мне небольшой одноразовый спасательный круг.
– «Золотая библиотека для детей» – тоже издание Вольфа, – с трудом вымолвил я тоном нерадивого ученика.
– Верно, верно! Как я мог забыть?.. – улыбнулся мне этот большой священник. – А вам известно, что первый русский перевод Адама Мицкевича был издан у Вольфа?
Я никогда не читал Мицкевича, ни в издании Вольфа, ни в каком-либо другом. В то время я его даже в руках не держал.
– А как же?! – воскликнул я, впервые слыша об этом событии.
Наверное, именно тут я и прокололся. Потому что хозяин кабинета сразу же стал и хозяином положения.
А я катастрофически уменьшился в размерах...
Он мельком глянул на наручные часы. Это была старая золотая «Омега». Когда-то папа носил такие же.
– Прекрасный, прекрасный экземпляр. – Божий генерал вернулся на исходные позиции и снова погладил переплет моей Библии.
Теперь он смотрел на меня поверх своих странных очков менее приветливо, но зато с большим интересом. Я бы даже сказал, что он не смотрел на меня, а прохладно разглядывал.
«Пожалуй, хватит и двух штук, – перетрусил я. – Он скажет – тысяча семьсот, и за штуку восемьсот нужно отдавать и валить отсюда по холодку...»
– И вот теперь приходится расставаться, – с отвратительным, фальшиво-скорбным вздохом, почему-то сиплым голосом сказал я.
Конечно, этот поп был настоящим бойцом!
Наверное, он все просек про меня, и я сейчас просто лежал у него на ладони, а он рассматривал меня без особого интереса, словно энтомолог примитивную бабочку-капустницу, у которой с крылышек неожиданно осыпалась вся пыльца...
Но он ни на секунду не позволил себе унизить меня, уличить во всем том махровом вранье, которым я с самого начала наполнил его маленький и изящный кабинет. Напротив, он с поразительной деликатностью негромко спросил меня:
– Как по-вашему, сколько же может сейчас стоить эта превосходно сохранившаяся Библия?
Хотя он, ей-богу, был вправе прямо сказать: «Ну и сколько вы хотите за эту свою книжку?» Клянусь, мне было бы легче!
– Я полагаю... – начал было я светским тоном, но не выдержал и хрипло рванул к финишу: – Две тысячи рублей.
Он мягко улыбнулся мне, слегка выдвинул ящик письменного стола и стал доставать оттуда по одной сторублевой бумажке. И складывать их на зеленое сукно столешницы рядом с вольфовской Библией.
– Раз... два... три... четыре... – считал он.
Когда двадцатая сторублевка легла на девятнадцатую, этот пожилой и грузный человек в черной рясе со скромным серебряным крестом на груди пододвинул ко мне, сидящему напротив него по другую сторону письменного стола, тонкую пачку в две тысячи рублей и уже без улыбки, но неизменно вежливо произнес:
– Прошу вас. Будьте любезны.
Да, он был поистине деловым человеком!
Интересно, он действительно понял, что я никакой не наследник родовых ценностей, а обычный мелкий книжный спекулянт-перекупщик? Или я это все себе на нервной почве напридумывал?..
Тем не менее цель была достигнута, «капуста» получена, в определении стоимости Библии Валька-троллейбусник оказался совершенно прав (нужно будет завтра обязательно сказать ему об этом), и за все унижения последних пятнадцати минут я был обязан хоть как-то себя вознаградить!
Хозяин этого кабинета должен был увидеть во мне не обычного книжного «жучка» – даже если он об этом догадался! – но настоящего «делового человека» в области своих занятий. Тогда в какой-то степени это нас уравняет, и я частично избавлюсь от омерзительного состояния своей сомнительной победы.
– Не найдется ли у вас чистого листа бумаги? – окрепшим голосом спросил я.
Священник-интендант удивленно посмотрел на меня поверх узеньких полукруглых очков:
– Конечно, конечно! Для чего, позвольте поинтересоваться?
Я покровительственно улыбнулся его непониманию:
– Ну, должен же я написать вам расписку на полученную мною сумму.
Эту фразу я специально заковал в латы канцеляризма, чтобы подчеркнуть мое близкое знакомство с правилами денежных расчетов между деловыми людьми.
– Как вы сказали? – переспросил хозяин кабинета.
– Расписочку хочу написать...
Вот тут он привстал и посмотрел на меня, по известному армейскому выражению, «как солдат на вошь». И сказал тихо, с брезгливой укоризной, без малейшего намека на мягкость и доброту:
– Да Бог с вами, молодой человек. Какая там расписка.
Вконец раздавленный, я встал из «папиного» кресла на ватных ногах.
Моя дурацкая зеленая велюровая шляпа упала на пол. Стерва...
Пока я нагибался, поднимал ее, хозяин кабинета уже стоял у стола во весь свой рост и откровенно ждал моего ухода.
* * *
Я шел по узенькому коридорчику к выходу и в большом накладном кармане моего шикарного бежевого пальто – с «полным перерождением ткани» от древности – придерживал две тысячи, полученные мною за прекрасную вольфовскую Библию с иллюстрациями Гюстава Доре. А ведь только несколько дней тому назад я жульнически выклянчил эту Библию всего за пятнадцать рублей у какой то несчастной полусумасшедшей старухи «из бывших».
Второй карман – с другой стороны моего пальто – топорщился от скомканной маминой гобеленовой скатерки, в которую эта Библия была завернута для представительского предпродажного понта.
И не было привычного нервного возбуждения от ловко и лихо проведенной операции. Не было того опьяняющего состояния, того всплеска завышенной оценки собственной значимости и своих «безграничных» возможностей, которые почти всегда возникают при выигранных тяжелых соревнованиях, при победе над заведомо сильным противником...
Как когда-то в эвакуации – при осторожной и удачной ночной квартирной краже в присутствии спящих хозяев этой квартиры...
В камере для малолеток – после кроваво отвоеванного почетного места у клетчатого окошка на нижних нарах – дальше всех от параши...
И позже – от отличного взлета с резким набором высоты и мгновенного ухода в спасительную облачность. От опьяняющего ощущения полной слитности со строгой, ничего и никому не прощающей машиной... От мягкой, «впритирочку», элегантной посадки двенадцатитонного боевого пикировщика. Не на нынешнюю бетонную полосу – длинную и широченную, упиханную черт знает каким количеством навигационных средств наведения и безопасности, а на узкую, короткую и грунтовую...
И в этот момент мне всего-то – девятнадцать!
* * *
Ну вот... А Нагибин – светлая ему память – утверждал, что «могучий эгоизм старости шутя гасит сентиментальные потуги памяти оживить прошлое».
Наверное, с возрастом во мне вызрел не очень «могучий» эгоизм. Я даже не знаю – хорошо это или плохо. Хотя старость уже в той грозной стадии, когда после постоянной бессонницы, под утро, – аритмия, дыхание рваное, поверхностное и... смертная паника!
Вот с перепугу я все и пытаюсь сентиментально «оживить прошлое»...
* * *
... Тогда мне было двадцать шесть.
Одной рукой я сжимал в кармане две тысячи рублей, а во второй руке нес свою зеленую шляпу.
Я прошел сквозь поредевший канцелярский зал. Наверное, у попов-клерков был обеденный перерыв, потому что человек пять-шесть оставались за своими рабочими столами и жевали что-то принесенное из дому, запивая чаем из термоса или кефиром – прямо из широкого горлышка бутылки.
Священника – чемпиона по машинописи за столом не оказалось, пишущая машинка была заботливо укрыта потрескавшимся клеенчатым чехлом. На осиротевшем стуле лежала специально выкроенная по сиденью тонкая подушечка, залоснившаяся от седалища попа-машиниста. Пользуясь отсутствием хозяина стула, на этой подушке дрых толстый, ухоженный кот явно хамских кровей...
Я отворил дверь контрольно-пропускного предбанника с коммутатором и телефонисточкой. И сразу же нарвался на ее взгляд – лукавый, охочий и очень даже многообещающий.
Но мне как-то было уже и не до нее.
Мне даже причудилось, что всю свою лихую половуху, все свое безотказное «мужчинство» я так и оставил в том небольшом кабинетике, в павловском креслице красного дерева.
Почему-то вспомнилась весенняя фраза старого еврея из скупочного пункта – «...полное перерождение ткани».
– Ну как, сладились, батюшка? – весело спросила меня святая девица.
– Как видите, – сухо ответил я и, не попрощавшись с ней, вышел на свежий воздух.
В то время я еще был способен обижаться на весь мир в целом.
«ЗИМа», на котором приехал сюда тот самый правительственный поп, уже не было, а мимо меня со спортивными фибровыми чемоданчиками куда-то в глубину Лавры торопливо шли пацаны лет четырнадцати-пятнадцати в мрачной форме пэтэушников. Или ремесленников? Совсем из памяти выпало, как они тогда назывались. Господи, их-то как сюда занесло?..
Поглядел на них и припомнил, что не так давно мудрым решением городских властей в Александро-Невской лавре, на территории Духовной академии и Ленинградской епархии, был размещен еще и техникум физкультуры «Трудовых резервов». Так сказать, «кузница кадров» для нашего института.
Один из стайки «спортремесленников» узнал меня. Наверное, по каким-нибудь соревнованиям или по фотографии в витрине магазина «Динамо». Зашушукался с приятелями, показывая в мою сторону пальцем. Потом отстал от своей компахи, робко сказал:
– Здравствуйте...
– Привет, – ответил я и даже нашел в себе силы подмигнуть ему.
Он благодарно улыбнулся мне и дурашливыми скачками стал догонять своих, на ходу подбрасывая чемоданчик. А я направился к выходу из Лавры.
* * *
... Спустя четыре месяца, в восьми тысячах километрах от Ленинграда, в чистеньком дальневосточном городке Ворошилов-Уссурийск, я впервые вышел на арену маленького деревянного цирка и на всю оставшуюся жизнь получил возможность писать в анкетах, что у меня – «незаконченное высшее образование».
Мой первый цирковой манеж мягко и уютно освещался из-под купола двенадцатью несильными лампами под обычными домашними оранжевыми абажурами с шелковой бахромой и кистями.
Но это уже совершенно другая история.