Что ж, известность в нынешней Америке дорогого стоит. Пусть моя – из разряда печальных, но и она позволяет мне рассчитывать на некоторые послабления.
Я поставил свечи на тумбочку. Лицо отца едва вырисовывалось во мгле. Глаза его были закрыты, через открытый рот вырывалось прерывистое дыхание. Отец дышал сам, безо всяких вспомогательных приборов.
Врачи не предпринимали никаких героических усилий, чтобы продлить ему жизнь. Во-первых, такова была его собственная воля, во-вторых, это было уже невозможно.
Сняв куртку и кепку с надписью «ЗАГАДОЧНЫЙ ПОЕЗД», я бросил их на стул для посетителей, а затем встал у изголовья кровати – подальше от свечей – и взял руки отца в свои ладони. Кожа его была холодной и тонкой, подобно древнему пергаменту, ногти – желтыми и потрескавшимися, как никогда раньше.
Моего отца звали Стивен Сноу, и он был великим человеком. За всю свою жизнь он не выиграл ни одной войны, не издал ни одного закона, не сочинил ни одной симфонии, не написал ни одного романа, который принес бы ему славу, хотя и мечтал об этом в юности. И все же он был более велик, нежели любой из генералов, политиков, композиторов или всемирно известных писателей, когда-либо живших на земле.
Отец был велик своей добротой. Его величие состояло в том, что он был мягок, застенчив и полон смеха.
Он был женат на моей матери тридцать лет, пока два года назад их не разлучила смерть. Но даже после этого, презрев все соблазны и искушения, отец хранил ей верность. Пусть наш дом в силу необходимости всегда погружен в темноту, любовь отца к моей матери была на" столько ослепительной, что освещала все вокруг себя, и этого света хватало всем нам. Учитель литературы в Эшдоне, где мама преподавала технические дисциплины, отец пользовался такой любовью среди студентов, что многие из них продолжали общаться с ним и спустя десятилетия после своего выпускного вечера.
Когда я родился – отцу тогда было двадцать семь – и когда стал очевиден мой врожденный дефект, жизнь папы в корне изменилась. Но ни разу с тех пор он не пожалел о том, что подарил мне жизнь. Наоборот, отец постоянно давал мне почувствовать, что любит меня и гордится мной. Он шел по жизни достойно и без жалоб, никогда не упуская случая воздать должное тому в этом мире, что считал правильным.
Когда-то отец был большим и сильным мужчиной.
Теперь его тело съежилось, усохло, стало серым и изможденным. Он выглядел гораздо старше своих пятидесяти шести. Зародившись в печени, рак перекинулся на лимфатическую систему, а затем стал распространяться и на другие органы, пока не поразил весь организм. В борьбе за жизнь отец потерял большую часть своей пышной седой шевелюры.
Зеленая линия на экране электрокардиографа стала судорожно корчиться и прыгать. Я с ужасом следил за этой жуткой пляской.
Отцовская ладонь слабо сжала мою руку. Опустив взгляд, я увидел, что его светло-голубые глаза смотрят на меня, будто пытаясь гипнотизировать.
– Хочешь воды? – спросил я, памятуя о том, что в последнее время его иссохшее тело постоянно просило пить.
– Нет, мне хорошо, – ответил он, хотя мне показалось, что в горле у отца пересохло. Голос его больше напоминал шепот.
Я не знал, что сказать.
На протяжении всей моей жизни в нашем доме не умолкали разговоры. Мы с мамой и с папой обсуждали новые книги, старые фильмы, выкрутасы политиков, жизнь поэтов, сов, летучих мышей, енотов и крабов – существ, деливших со мной ночь, спорили о музыке, истории, науке, религии и искусстве. Темы наших дискуссий распространялись от жизненного предназначения человека до мелких сплетен по поводу наших соседей. В семействе Сноу основным физическим упражнением являлась работа языком.
И вот теперь, когда мне было жизненно необходимо сказать отцу хоть что-то, я онемел.
Поняв мои затруднения и оценив их с обычной для него иронией, папа улыбнулся.
Впрочем, вскоре улыбка на его лице угасла. И без того вытянутое и изможденное, оно обострилось еще сильнее. Отец исхудал до такой степени, что, когда дрожащее пламя свечей освещало его черты, они казались лишь неверным отражением на поверхности ночного пруда.
В мерцающем свете мне на секунду почудилось, что лицо его дергается, а сам он – в агонии, но затем отец заговорил, и в голосе его неожиданно для меня прозвучала не боль, а сожаление.
– Я так виноват перед тобой, Крис! Ужасно виноват!
– Тебе не в чем винить себя, – поспешил я успокоить его, думая, что от высокой температуры и огромного количества лекарств он просто бредит.
– Я виноват за то наследство, которое оставил тебе, сынок.
– Все будет хорошо. Я далеко не бедняк.
– Речь не о деньгах. Их тебе хватит, – проговорил отец угасающим голосом. Слова медленно, словно белок из разбитого яйца, вытекали из его бледных губ. – Я говорю о том наследстве, которое оставили тебе мы с твоей матерью, – ХР.
– Не надо, папа! Вы же не знали! Отец снова закрыл глаза. Слова его казались прозрачными.
– Я так виноват…
– Ты подарил мне жизнь, – сказал я.
Его рука обмякла в моей ладони. В какой-то момент мне показалось, что отец умер, и сердце камнем упало в моей груди. Однако зеленая линия на экране прибора подсказала мне, что он просто снова отключился.
– Ты подарил мне жизнь, – повторил я в растерянности оттого, что он не может меня слышать.
Каждый из моих родителей – и папа, и мама – несли в себе уникальный ген, который встречается лишь у одного из двухсот тысяч человек. И существует лишь один шанс из миллиона, что двое таких людей встретятся, влюбятся друг в друга и захотят иметь детей.
Но даже при этом лишь в одном из четырех случаев эти родительские гены передаются их отпрыску.
Мои старики попали в десятку по всем трем пунктам. В итоге я появился на свет с врожденным пигментозным экзодермитом – ХР – крайне редким и чрезвычайно опасным генетическим заболеванием.
Чаще всего жертвы ХР наиболее подвержены раку кожи и глаз. Именно поэтому для меня может оказаться смертельной даже небольшая доза света – солнечного или любого другого, – содержащего ультрафиолет. Его источником могут быть даже флуоресцентные лампы под потолком больницы.
Попадая на клетки кожи, солнечный свет наносит ущерб ДНК – нашему генетическому материалу, – способствуя появлению меланом и развитию других злокачественных образований. Организм нормальных людей обладает системой естественной защиты – ферментами, кодируемыми генами репарации ДНК, которые исправляют ошибки в нуклеотидных последовательностях. Однако с теми, кто помечен страшным тавром ХР, все обстоит иначе. Ферменты в их организме не действуют, и поэтому он не способен «отремонтировать» себя. Под воздействием света у них быстро зарождаются и неконтролируемо развиваются раковые опухоли, вызванные ультрафиолетом.
В Соединенных Штатах Америки, с населением свыше двухсот семидесяти миллионов человек, проживают более восьмидесяти тысяч карликов и девяносто тысяч гигантов. В нашей стране уже насчитывается четыре миллиона миллионеров, и в течение нынешнего года еще десять тысяч счастливчиков пополнят эту славную когорту. Каждые двенадцать месяцев в тысячу наших сограждан попадает молния. Но при всем этом менее тысячи американцев страдают ХР и меньше сотни таких рождаются ежегодно. Их так мало отчасти из-за того, что само это несчастье крайне редко, но еще и потому, что такие, как я, долго не живут.
Большинство врачей, знакомых с ХР, полагали бы, что я должен был умереть еще в младенчестве. Мало кто из них поверил бы в то, что мне удастся дожить до юношеского возраста. И уж наверняка ни один из эскулапов не рискнул бы поспорить, что и в двадцать восемь я все еще буду коптить небо.
Существует лишь горстка иксперов – так я называю подобных себе, – которые старше меня, из них несколько человек – значительно старше, но большинство, если не все эти люди, страдают прогрессирующими нервными расстройствами, связанными с их врожденным дефектом. Трясущиеся руки и голова. Выпадение волос. Невнятная речь. Нарушения психики.
Что касается меня, то, если не считать вынужденной необходимости оберегать себя от света, я так же нормален, как любой другой человек. Я не альбинос, глаза мои не бесцветны, кожа не лишена пигмента.
И хотя меня, конечно, не сравнишь с загорелыми мальчиками с калифорнийских пляжей, призраком меня тоже не назовешь. Как ни забавно, но в освещенных свечами комнатах – этом ночном мире, где я обитаю, – мое лицо может даже показаться смуглым.
В моем положении каждый новый день – бесценный подарок, поэтому я пытаюсь прожить его как можно более насыщенно и достойно. Я смакую свою жизнь.
Я черпаю поводы для радости там же, где и все другие люди, но, помимо этого, заглядываю в такие уголки, где догадается пошарить далеко не каждый.
В двадцать третьем году до Рождества Христова поэт Гораций сказал: «Хватаясь за один день, лишаешь себя веры в завтра». Я же хватаюсь за ночь и скачу на ней, как на огромном черном жеребце.
Большинство моих соседей считают меня счастливейшим из всех живущих. В чем-то они правы. У меня был выбор – принять или отвергнуть счастье, – и я его сделал. Однако, если бы не мои родители, мне бы это не удалось. Мать и отец в корне изменили свою жизнь, чтобы со всей страстью, на которую были способны, защищать меня от смертоносного света. Они были вынуждены безустанно, до изнеможения, сохранять бдительность – до тех пор, пока я не стал достаточно большим, чтобы осознать повисшее надо мной проклятие.
Я выжил лишь благодаря их самоотверженным стараниям. Но самое главное, они подарили мне любовь и вкус к жизни, которые помогли мне избежать пучины отчаяния, не замкнуться в своей раковине.
Смерть мамы была внезапной. Она наверняка знала, насколько глубока моя любовь к ней, но как жаль, что в последний день ее жизни я не сумел сказать ей об этом еще раз.
Иногда, по ночам, на темном пляже, когда на небе нет ни облачка и его звездный свод заставляет меня чувствовать себя одновременно бессмертным и беззащитным, когда не дует ветер и даже морские волны накатываются на берег без шума, я рассказываю маме о том, как сильно любил ее и чем она была в моей жизни.
Вот только не знаю, слышит ли она меня.
А теперь и отец – пусть еще живой, но уже совсем обессиленный – не услышал меня, когда я проговорил:
«Ты подарил мне жизнь». И мне стало страшно. Вдруг он уйдет раньше, чем я успею сказать ему все, что не успел сказать маме?
Ладони отца оставались холодными и вялыми, однако я не выпускал их из рук, словно пытаясь удержать его в этом мире до тех пор, пока не смогу проститься с ним должным образом.
Узкие полоски света по краям штор потускнели и из оранжевых сделались огненно-красными. Солнце наконец-то кануло в океан.
Лишь в одном случае я смогу увидеть солнечный закат. Если когда-нибудь у меня все же начнется рак сетчатки, то, прежде чем капитулировать и окончательно погрузиться в беспросветную тьму, однажды вечером я спущусь к океану, встану на берегу и обращу взгляд к тем далеким азиатским империям, где мне не суждено побывать.
Мне придется щуриться. Яркий свет причиняет моим глазам боль, действуя на них столь разрушительно, что я физически ощущаю, как в голове разгорается пламя.
Ярко-красные полоски по краям штор стали лиловыми, и в этот момент отцовская рука сжала мою ладонь. Посмотрев вниз, я увидел, что глаза его открыты, и попытался высказать все, чем было полно мое сердце.
– Я знаю, – прошептал он в ответ.
Но я был уже не в состоянии остановиться и продолжал говорить даже о том, что не нуждалось в словах.
Внезапно отец с неожиданной силой стиснул мои пальцы. Я умолк на полуслове, и в повисшей тишине он проговорил:
– Помни…
Я едва расслышал его и, перегнувшись через перила кровати, поднес левое ухо к губам отца. Слабым голосом, в котором тем не менее звучали вызов и решимость, он произнес последние слова напутствия:
– Ничего не бойся, Крис. Ничего…
И умер.
Зигзагообразная зеленая линия на экране дернулась раз, второй, а затем вытянулась идеально ровной нитью. Теперь лишь огоньки на черных фитилях свечей плясали в темной палате.
Я был не в силах сразу выпустить из рук изможденные ладони отца. Поцеловал его в лоб, затем – в покрытую легкой щетиной щеку.
Света по краям штор уже не было вовсе. Мир продолжал вращаться в зовущей меня темноте.
Дверь отворилась. Флуоресцентные лампы были предусмотрительно выключены, и коридор на всем своем протяжении освещался лишь светом из открытых дверей в другие палаты. Высокий, под самую притолоку, в комнату вошел доктор Кливленд и с печальным видом встал у кровати. Следом за ним быстрыми, словно у куличка, шагами проскользнула Анджела Ферриман, прижимая к груди крепко сжатый кулачок с побелевшими от напряжения костяшками. Плечи женщины поникли, вся она сгорбилась, будто смерть пациента причиняла ей физическую боль.
Аппарат ЭКГ у постели был соединен с комнатой медперсонала в холле, и сердечный ритм отца отражался на стоявшем там мониторе. В следующее мгновение после того, как папа умер, Анджела и доктор Кливленд уже знали об этом.
Они пришли сюда без шприцев с эпинефрином и без дефибриллятора, который мог бы с помощью электрошока заставить отцовское сердце забиться вновь.
Согласно воле отца, врачи не стали предпринимать никаких усилий, чтобы вернуть его к жизни.
Лицо доктора Кливленда не было предназначено для торжественных случаев. С веселыми глазами и пухлыми розовыми щеками, он походил скорее на Деда Мороза без бороды. Вот и сейчас доктор изо всех сил пытался придать своим чертам выражение скорби и сочувствия, но вместо этого лишь выглядел озадаченным.
Однако чувства, обуревавшие доктора, сполна отразились в его голосе, когда он участливо спросил:
– Ты в порядке, Крис?
– Держусь.
4
Из больницы я позвонил Сэнди Кирку в «Похоронное бюро Кирка», которому отец еще давным-давно отдал все распоряжения на случай своей смерти. Он пожелал, чтобы его тело кремировали.
Два санитара – молодые расхристанные парни с коротко остриженными волосами и жиденькими усиками – пришли, чтобы забрать тело отца и перевезти его в подвал, где находилась покойницкая. Они спросили меня, не хочу ли я пойти с ними и побыть там, пока не придет машина похоронного бюро, но я отказался. Это был уже не мой папа, а всего лишь его оболочка. Отец ушел в иные края. Я даже не стал откидывать простыню, чтобы в последний раз взглянуть на него. Мне хотелось запомнить его другим.
Санитары переложили тело на носилки. Время от времени они косились на меня и двигались с какой-то неловкостью, хотя, казалось бы, их действия должны были быть отработанными. По быстрым взглядам, которые эти ребята бросали на меня, можно было подумать, что они чувствуют передо мной какую-то вину.
Может быть, тем, кто возит мертвецов, так никогда и не удается до конца избавиться от чувства вины за свою работу? Как приятно было бы думать, что подобная неловкость вызвана человеческим неравнодушием к судьбам ближних! К сожалению, людское сочувствие чаще оказывается показным.
Впрочем, вероятнее всего, косые взгляды этих двоих объяснялись обычным любопытством к моей персоне. В конце концов, я единственный житель Мунлайт-Бей, которому была посвящена большая статья в журнале «Тайм» в связи с выходом в свет моей книги, сразу же ставшей бестселлером. Кроме того, я – единственный, кто живет только ночью и сжимается от ужаса при появлении солнца. Вампир! Вурдалак! Отвратительный огромный оборотень! Прячьтесь, детишки!
Если говорить честно, то большинство людей проявляют по отношению ко мне доброту и понимание.
Однако не бывает бочки меда без ложки дегтя. Существует и кучка злобных сплетников. Они верят любым нелепицам, которые слышат про меня, передают их дальше и наслаждаются этими небылицами с упоением зевак на процессах над ведьмами в Салеме.
Если санитары относились к последней категории, их, должно быть, постигло жестокое разочарование, ибо выглядел я совершенно обычно. Они не увидели ни мертвенно-белого лица, ни налитых кровью глаз, ни клыков. Я даже не стал заглатывать при них червей и пауков. Какая скучища!
Колеса каталки заскрипели, и санитары вывезли тело в коридор. Даже после того, как дверь за ними закрылась, до моего слуха все еще доносился этот неприятный звук: «Скуи-скуи-скуи-и-и…»
Оставшись один в освещенной свечами палате, я вынул из узкого стенного шкафа портфель отца. Там были лишь те вещи, в которых он прибыл в больницу в последний раз.
В верхнем ящике тумбочки лежали часы, портмоне и четыре книжки в бумажных переплетах. Все это я тоже сложил в портфель. Зажигалку сунул в карман, но свечи оставил на тумбочке. Я больше никогда не смогу вдыхать запах восковницы, слишком тяжелые ассоциации вызывает он у меня.
Если судить по тому, как деловито и споро мне удалось собрать нехитрые пожитки отца, можно было решить, что я полностью держу себя в руках. На самом же деле я словно окаменел. Погасил свечи, поочередно зажав фитили большим и указательным пальцами, но даже не почувствовал боли.
Когда, прихватив портфель, я вышел в коридор, медсестра снова погасила свет. Я направился прямиком к лестнице запасного выхода, по которой поднялся чуть раньше. Лифты были не для меня. В них нельзя отключить свет. Кроме того, во время недолгого путешествия между третьим и первым этажами кокосовый лосьон является для меня достаточной защитой, но что прикажете делать, если лифт вдруг застрянет и мне придется неизвестно сколько висеть между этажами? Нет, так рисковать я не мог.
Позабыв надеть темные очки, я быстро спускался по слабо освещенным бетонным ступеням, но, к собственному удивлению, не остановился, достигнув первого этажа. Движимый каким-то странным порывом, я продолжал спускаться дальше – в подвал, куда отвезли тело отца.
Холод у меня в груди превратился в пронизывающую стужу, и, вырвавшись из этого ледяного сгустка, мое тело сотрясли несколько судорог.
В мозгу у меня что-то вспыхнуло. Я вдруг осознал, что расстался с телом отца, забыв выполнить какой-то очень важный долг. Вот только какой?
Сердце билось так громко, что его стук отдавался у меня в ушах. Так – разве что вдвое медленней – стучит барабан во главе приближающейся похоронной процессии. Горло перехватило, и мне стоило большого труда сглотнуть слюну, в одночасье ставшую горькой.
Внизу лестничного пролета находилась стальная дверь пожарного выхода, о чем извещала надпись, сделанная большими красными буквами. Взявшись за перекладину ручки, я в замешательстве остановился. И тут вдруг вспомнил, какой именно долг мне предстояло выполнить.
Романтик по натуре, отец хотел, чтобы его кремировали вместе с любимой фотографией мамы, и взял с меня слово, что я прослежу за этим.
Фотография находилась в бумажнике отца, а бумажник – в портфеле, который был у меня в руке.
Я решительно толкнул дверь и вошел в подвальный коридор. Бетонные стены были выкрашены глянцевой белой краской, из серебристых полукруглых плафонов под потолком изливались потоки яркого света. Мне бы отпрыгнуть обратно или хотя бы поискать выключатель, но вместо этого я безрассудно двинулся вперед, позволив тяжелой двери захлопнуться за моей спиной.
Втянув голову в плечи и пригнувшись, я надеялся только на то, что лосьон и длинный козырек бейсболки защитят мое лицо.
Левая рука была засунута глубоко в карман куртки, а вот правая сжимала ручку портфеля и потому оставалась беззащитной.
Того количества света, которое обрушится на меня во время пробежки по тридцатиметровому коридору, конечно, не хватит, чтобы спустить с цепи яростный рак кожи или сетчатки. Однако я знал, что смертоносное действие света на клетки носит кумулятивный характер, подобно радиации накапливаясь в моем беспомощном организме. Если бы на протяжении двух месяцев я регулярно – хотя бы на одну минуту – подставлял свое тело свету, эффект был бы таким же катастрофическим, как если бы я целый час кряду жарился на пляже.
Родители сызмальства внушали мне, что один или два необдуманных поступка не навлекут на меня больших бед. Поистине ужасные последствия будут грозить мне лишь в том случае, если безответственность войдет у меня в привычку.
Даже при том, что я низко наклонил голову, а козырек кепки скрывал мое лицо от похожих на скорлупу плафонов, мне приходилось щуриться из-за света, отражавшегося от белых стен.
Линолеум, сделанный под серый с красными прожилками мрамор, напоминал обветрившееся сырое мясо. Оттого, что мой взгляд невольно следил за его рисунком, и из-за слепящего отблеска от стен в глазах у меня зарябило. Я миновал склад и котельную. В подвале не было ни души. И вот я уже стою перед дверью, от которой минуту назад меня отделял коридор. Еще шаг – и я в небольшом подземном гараже.
Он не был предназначен для посетителей больницы. Те оставляли свои машины наверху.
Сейчас здесь стояли грузовой автофургон, на борту которого значилось название больницы, и реанимобиль, а в некотором отдалении был припаркован черный «Кадиллак» – катафалк похоронного бюро. Я испытал облегчение: значит, Кирк еще не уехал, забрав тело, и я успею вложить в скрещенные руки отца фотографию мамы.
Рядом с сияющим «Кадиллаком» находился еще один фургон марки «Форд» – такой же, как реанимобиль, только без обычных для медицинского транспорта мигалок на крыше. Обе машины – и фургон, и катафалк – стояли задом ко мне, обратившись мордами к поднимающимся вверх воротам гаража. Ворота были открыты, и погашенные фары машин безжизненно смотрели в темноту ночи.
В обычное время автомобили здесь ставить запрещалось, чтобы не мешать больничным фургонам, которые то и дело доставляли к грузовому лифту чистое белье, продукты и медицинское оборудование. В этот час тут, разумеется, царил покой.
Бетонные стены гаража были некрашеные, потолок – гораздо выше, чем в коридоре, да и ламп значительно меньше. Однако даже здесь я не мог чувствовать себя в достаточной безопасности и потому торопливо двинулся по направлению к «Кадиллаку» и белому «Форду».
В углу подвала, слева от въезда в гараж, располагалась дверь, знакомая мне буквально до боли в сердце.
Холодильник. Хранилище для трупов. Мертвецкая. Тут покойники дожидаются часа, когда приедет катафалк похоронного бюро, чтобы забрать их в морг. В одну страшную январскую ночь, два года назад, мы с отцом при тусклом свете свечи больше получаса провели в этом холодном склепе рядом с безжизненным телом мамы. Мы были просто не в состоянии покинуть ее здесь одну. И если бы в ту ночь папа нашел в себе силы оставить меня одного, он, несомненно, последовал бы за ней в морг, а затем и в крематорий. Мужчина-поэт и женщина-ученый, но насколько схожие души!
«Скорая помощь» быстро забрала маму с места автокатастрофы, а из приемного покоя ее сразу же передали в руки хирургов. Она умерла через три минуты после того, как оказалась на операционном столе, так и не придя в сознание. Врачи даже не успели осмотреть полученные ею травмы.
Сейчас утепленная дверь в покойницкую была открыта, и, приблизившись к ней, я услышал, что внутри сердито спорят несколько мужских голосов. Они явно не хотели быть услышанными кем-то из посторонних, поэтому старались говорить приглушенно. Но даже не злость в голосах споривших, а то, что они шептались, как заговорщики, заставило меня замереть на месте, не дойдя до порога. Забыв о льющихся сверху потоках убийственного света, я врос в бетонный пол, не зная, что предпринять. Вдруг из-за двери послышался голос, который был мне хорошо знаком.
– Что это за парень, которого мне предстоит кремировать? – спросил Сэнди Кирк.
– Никто, – ответил его собеседник. – Обычный бродяга. Хичхайкер. Путешествовал автостопом.
– Ты должен был привезти его прямо ко мне, – раздраженно заметил Сэнди. – А что будет, когда его хватятся?
– Ну что, черт возьми, будем мы что-то делать или нет? – вмешался в разговор третий человек, и по голосу я сразу признал в нем одного из санитаров, забиравших тело отца из палаты.
До меня вдруг дошло, что, если собравшиеся в мертвецкой обнаружат мое присутствие, мне будет грозить нешуточная опасность. Я осторожно поставил портфель у стены, освобождая правую руку.
На пороге показался человек. Меня он не увидел, поскольку пятился спиной, вывозя за собой каталку.
Катафалк стоял метрах в трех от входа в покойницкую. Прежде чем меня заметили, я юркнул к нему и скорчился возле задних дверей, через которые в машину загружают тела.
Выглянув из-за крыла автомобиля, я вновь увидел дверь в мертвецкую. Мужчина, пятившийся задом, был мне незнаком: лет под тридцать, высокий, крепкого сложения, с бычьей шеей и наголо бритой головой.
Одет он был в грубые ботинки, джинсы и красную клетчатую рубаху из фланели. В мочке его уха болталась жемчужная сережка.
Окончательно выкатив тележку из мертвецкой, человек развернул ее в направлении катафалка, чтобы толкать перед собой. На каталке лежало тело в черном пластиковом мешке, застегнутом на «молнию». Два года назад в этой самой комнате мою мать, прежде чем отдать в распоряжение гробовщика, уложили в точно такой же мешок.
Следом за лысым незнакомцем в гараж вышел Сэнди Кирк, придержал каталку и, преградив ей путь ногой, задал все тот же вопрос:
– Так что будет, когда его хватятся?
Лысый нахмурился и мотнул головой.
– Говорю же тебе, он был бродягой. Таскал все свое барахло в рюкзаке за спиной.
– Ну и что?
– Кто его хватится? Подумаешь, исчез какой-то оборванец! Никто и не заметит.
Сэнди было тридцать два, и выглядел он настолько блестяще, что, даже несмотря на свое жуткое занятие, не знал отбоя от женщин. Этот человек обладал обаянием, не был столь же надменно-торжественен, как его собратья по цеху, но все-таки в общении с ним я всегда ощущал странную неловкость. Его красивые мужественные черты казались мне маской, под которой скрывается… нет, даже не какое-то другое лицо, а пустота.
Меня не отпускало ощущение, будто он не просто не тот человек, за которого себя выдает, а вообще не человек.
– Но в больнице останутся его документы, медицинская карта, – не отставал Сэнди.
– Ничего тут не останется, – парировал лысый. – Он вообще умер не здесь. Я подобрал его вчера на шоссе, где он пытался остановить машину. Говорю же тебе, он – хичхайкер. Путешествовал автостопом.
Я ни разу и никому не обмолвился о своем непростом восприятии Сэнди Кирка – ни родителям, ни Бобби Хэллоуэю, ни Саше, ни даже Орсону. Слишком много людей в разное время бездумно говорили обо мне всякие пакости только потому, что я для них непонятен и веду ночной образ жизни, так что теперь мне не хотелось бы вступать в клуб любителей жестокости, говоря о ком-нибудь дурно без достаточно веских причин.
Фрэнк, отец Сэнди, был чрезвычайно симпатичным человеком, которого любили все окружающие, и Сэнди никогда не делал ничего такого, что могло бы выставить его в менее выгодном свете по сравнению с отцом. Вплоть до сегодняшнего дня.
– Я очень рискую, – вновь обратился он к человеку с серьгой.
– Ты неприкасаемый.
– Поживем – увидим.
– Увидишь в свое время, – ответил лысый и перекатил тележку через ногу Сэнди. Тот выругался и отступил в сторону, а лысый двинулся по направлению ко мне. Колеса каталки скрипели точь-в-точь как у той, на которой увезли отца.
Все так же скрючившись, я обогнул заднюю часть «Кадиллака», оказавшись между ним и белым фургоном. Быстрого взгляда на его кузов хватило, чтобы убедиться: названия какой-либо компании или учреждения на нем не значилось.
Скрип каталки раздавался все ближе.
Инстинкт подсказывал, что мне грозит смертельная опасность. Я застал этих людей за каким-то хоть и непонятным для меня, но явно противозаконным занятием. И самым опасным свидетелем для них в данной ситуации, несомненно, являлся именно я.
Бросившись лицом на бетонный пол, я скользнул под катафалк – подальше от взглядов, от яркого света, в спасительную тень – прохладную и гладкую, словно шелк. Тут, правда, было очень тесно, и, когда я протиснулся чуть дальше, спина моя уперлась в днище автомобиля.
Я лежал лицом к багажнику. Каталка проскрипела мимо «Кадиллака» и продолжала двигаться дальше, по направлению к белому фургону.
Повернув голову вправо, я увидел в нескольких метрах от себя порог мертвецкой, начищенные до блеска черные ботинки Сенди и отвороты его синих брюк. Он стоял на месте, по всей видимости, провожая взглядом мужчину с каталкой.
Прямо позади Сэнди, возле стены, стоял маленький портфель моего отца. Спрятать его было негде, а оставь я его при себе, не смог бы быстро двигаться и бесшумно проскользнуть под катафалк.
Судя по всему, портфель пока никто не заметил.
И, дай бог, не заметит.
Двое санитаров – я узнал их по белым туфлям и брюкам – вывезли из мертвецкой вторую каталку. У этой колеса не скрипели. К тому времени первая тележка находилась уже возле фургона. Я слышал, как лысый открывает дверцы грузового отсека.
Один из санитаров, обращаясь к напарнику, проговорил:
– Пойду-ка я лучше наверх, пока меня никто не хватился.
После этих слов он развернулся и направился в дальний конец гаража.
Покалеченные колеса первой каталки с визгом завертелись. Видимо, переложив груз в машину, лысый с силой оттолкнул ее в сторону.
Оставшийся санитар подкатил вторую тележку к «Кадиллаку», и Сэнди открыл заднюю дверь катафалка.
На этой каталке, судя по всему, тоже лежал черный пластиковый мешок, в котором покоилось тело безымянного бродяги.
Я не мог отделаться от чувства нереальности происходящего. Что все это значит? Мне казалось, я вижу сон наяву.
Дверцы в грузовой отсек фургона с грохотом захлопнулись. Посмотрев налево, я увидел тяжелые ботинки лысого. Он направлялся к водительской двери.
Санитар наверняка будет торчать здесь до тех пор, пока не уедут обе машины, чтобы закрыть за ними ворота. Значит, если я останусь под катафалком, он обнаружит меня сразу же после того, как Сэнди тронется с места.