Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Незнакомцы

ModernLib.Net / Ужасы и мистика / Кунц Дин Рэй / Незнакомцы - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Кунц Дин Рэй
Жанр: Ужасы и мистика

 

 


Дин Кунц

Незнакомцы

Часть I

Пора напастей

Верный друг — надежная защита,

Верный друг — амулет жизни.

Апокрифы

Жуткая тьма окутала нас, но нельзя уступать ей. Мы поднимем светильники мужества и найдем путь к рассвету.

Безымянный участник французского Сопротивления (1943)

Глава 1

7 ноября — 2 декабря

<p>1</p>

Лагуна-Бич, Калифорния

Доминик Корвейсис уснул в постели, безмятежно раскинувшись под легким шерстяным одеялом и свежей белой простыней, а проснулся в темном чреве гардероба в прихожей под куртками и пиджаками, скрючившись в защитной позе эмбриона. Кулаки его были крепко сжаты, шея и плечи ныли от перенапряжения во время дурного сна, вспомнить который он, однако, не мог.

Не помнил он и того, как покинул свой удобный матрац, хотя само по себе ночное путешествие его не удивило: в последнее время такое с ним случалось уже дважды.

Сомнамбулизм, или блуждание во сне, феномен весьма опасный, занимал людей во все времена. Доминик заинтересовался этим загадочным явлением с тех пор, как стал его безвольной жертвой. Как выяснилось, о лунатиках упоминается даже в письменах, датируемых тысячелетиями до нашей эры. Древние персы верили, что блуждающее тело ищет покинувшую его душу, европейцы мрачного Средневековья усматривали здесь козни дьявола или проделки оборотней.

Доминик Корвейсис не придавал большого значения свалившейся на него напасти, хотя и был несколько обескуражен. Но, будучи писателем, рассматривающим любые новые впечатления как материал для грядущих беллетристических опусов, он был, конечно, заинтригован полуночными праздношатаниями, надеясь извлечь из них пользу.

Тем не менее в настоящий момент плоды лунатизма были весьма горькими: морщась от расползающейся по голове и рукам боли, Доминик на четвереньках выполз из своего убежища и, преодолевая судороги в ногах, не без усилия распрямился.

Хотя он и понимал, что сомнамбулизму подвержены как дети, так и взрослые, но все равно ощущал некоторую неловкость, словно мальчишка, намочивший во сне постель, и потому решил принять душ.

Голый по пояс, в одних пижамных штанах, он прошлепал босиком через коридорчик, гостиную и спальню в ванную и взглянул на себя в зеркало: вид у него был не лучше, чем у беспутного матроса, вернувшегося на свой корабль после недельного безудержного загула.

На самом же деле Доминика нельзя было отнести к отчаянным греховодникам: он не курил, не чревоугодничал, не употреблял наркотиков, пил в меру и был щепетилен в отношениях с женщинами. Только теперь ему вдруг вспомнилось, что он не был близок ни с одной вот уже четыре месяца.

Помятым и выжатым как лимон Доминик выглядел лишь после своих ночных блужданий, всегда крайне изнурительных, поскольку в такие ночи он не знал покоя.

Присев на край ванны, он осмотрел ступни, нашел их в меру чистыми, без царапин или порезов, и с облегчением сделал вывод, что сегодня не выходил во сне из дому, как, к счастью, и в двух предыдущих случаях, хотя и обошел наверняка весь дом несметное число раз.

Горячий душ смыл неприятные ощущения, и Доминик вновь превратился в стройного тридцатипятилетнего мужчину, еще не утратившего способность быстро восстанавливать силы, по крайней мере соответственно своему возрасту. А после завтрака он вообще ощутил себя почти человеком и даже вышел с чашкой кофе во внутренний дворик, чтобы полюбоваться городом и океаном. В кабинет он вернулся полностью уверенным в том, что причиной его злоключений является работа. И не столько даже сама работа, сколько неожиданный успех его первого романа «Сумерки в Вавилоне», который он завершил в минувшем феврале.

Его литературный агент выставил «Сумерки» на торги, и, к удивлению автора, издательство «Рэндом-Хаус» не только немедленно заключило с ним договор, но и расщедрилось на довольно приличный для первой книги аванс. Вскоре были куплены и права на экранизацию произведения, что позволило Доминику расплатиться за дом, а Литературная гильдия даже включила роман в список лучших книг года.

Доминик корпел над романом не один месяц по шестьдесят, семьдесят и даже восемьдесят часов в неделю, не говоря уже о десятилетии, ушедшем на его созреваниедля создания такой вещи. И до сих пор он все еще чувствовал себя счастливчиком, в одну ночь превратившимся из бедного благородного литератора в знаменитость.

Порой, поймав свое отражение в зеркале или в посеребренном солнцем окне, Доминик задумывался, достоин ли этот растерянный везунчик свалившегося на него счастья. Порой же его охватывало предчувствие катастрофы: столь шумный успех и слава заметно расшатали его нервишки.

Как встретит роман критика? Оправдаются ли расходы издательства? Не осрамится ли он как автор и сможет ли написать новую книгу? Не отвернется ли фортуна от него навсегда?

Подобные вопросы преследовали Доминика на протяжении всего дня, что давало основание предполагать, что и ночью, когда он спал, они не оставляют его в покое, вынуждая искать убежище от постоянного беспокойства, уголок, где он мог укрыться и отдохнуть от мучительной тревоги.

Доминик сел за компьютер и вызвал из первого диска своей новой книги восемнадцатую главу, название которой он пока не придумал. Накануне он закончил работу на середине шестой страницы и сегодня намеревался продолжить с того же места. Но, к его изумлению, страница была уже заполнена до конца: на экране светились незнакомые зеленые строчки.

Доминик тупо уставился на них, не веря глазам, потом по его спине пополз холодок. Но причиной мурашек были вовсе не новые строчки, а их содержание. Мало того, появилась еще одна заполненная страница, хотя он точно помнил, что еще не придумал ее. А также и восьмая.

Ладони Доминика стали липкими от пота, едва он пробежал новый текст, всего из двух слов: «Мне страшно».

Напечатанное в разрядку, с учетверенным интервалом между строками, по четыре раза в строке, тринадцать строк на шестой, двадцать семь на седьмой и двадцать семь на восьмой странице, это предложение повторялось двести шестьдесят восемь раз. Поскольку компьютер не мог сам придумать такое словосочетание и глупо было бы предположить, что некто тайно проник в дом ради хранящейся в памяти машины новой книги, Доминик решил, что это он сам и напечатал столь странное предложение во сне двести шестьдесят восемь раз, а проснувшись, все забыл.

«Мне страшно».

Но все же: чего он испугался? Лунатизма? Бесспорно, малоприятное ощущение, есть от чего прийти в недоумение, особенно когда просыпаешься в гардеробе, спрятавшись под одежду. Но все-таки это не Страшный суд, чтобы так панически бояться!

Вероятнее предположить, что он опасался быстрого забвения после стремительного взлета на литературный олимп. Однако что-то подсказывало Доминику: новый текст не связан с его деятельностью и нависшая над ним угроза имеет совершенно иное, не познанное его сознанием происхождение, хотя и воспринятое подсознанием и переданное столь оригинальным способом во время сна.

Какая-то мистика. Ерунда! Игра писательского воображения, и не более. Просто его мозг непрерывно работает. Да, работа — вот панацея от всех напастей, решил Доминик. Все нормализуется.

К такому же выводу склоняли и результаты проделанного им исследования: оказалось, что по статистике большинство взрослых лунатиков спустя некоторое время избавляются от этого недуга. Лишь немногие подвергаются его приступам более шести раз и не чаще чем один раз в полгода, установил Доминик. Это дало ему повод надеяться на спокойный сон в будущем, не осложненный никакими полуночными прогулками и пробуждениями в гардеробе или чулане.

Он стер лишние слова и продолжил работу над восемнадцатой главой. Когда же он снова взглянул на часы, то обнаружил, что уже половина второго и пора обедать.

День выдался необычно теплым для начала ноября, и он решил подкрепиться на свежем воздухе. Легкий ветерок с океана шуршал листьями пальм, воздух благоухал цветами, Лагуна-Бич грациозно спускалась к тихоокеанским пляжам, ласкаемым ленивыми волнами, которые искрились на солнце.

— И никакого падающего рояля или сейфа на голову, — рассмеялся Доминик, допив кока-колу и откинувшись на спинку плетеного кресла. — Никакого дамоклова меча.

Было 7 ноября.

<p>2</p>

Бостон, Массачусетс

Доктор Джинджер Мэри Вайс менее всего ожидала неприятностей в кулинарии «Деликатесы от Бернстайна». Однако именно там они и начались — с недоразумения с черными перчатками.

Обычно Джинджер справлялась с любой неожиданной напастью, с восторгом и наслаждением встречала вызов судьбы: она умерла бы от скуки, будь ее жизненный путь гладким, без шипов и терний. Но ей ни разу еще не пришло в голову, что однажды она таки попадет в такой переплет, из которого ей уже не выпутаться.

Жизнь не только часто бросает нам вызов, но и дает уроки, порой легкие, порой непростые, а иной раз и просто наносит сокрушительные удары.

Джинджер была умна, хороша собой, честолюбива, трудолюбива и прекрасно готовила. Но главным ее преимуществом было то, что при первой с ней встрече ее не принимали всерьез. Грациозная, миниатюрная, хрупкая, она казалась воздушной, почти бесплотной. Проходили недели, а порой и месяцы, прежде чем имевшие с ней дело осознавали, что перед ними серьезная личность.

В Колумбийском пресвитерианском госпитале в Нью-Йорке, где Джинджер училась в ординатуре за несколько лет до неприятного происшествия в «Деликатесах от Бернстайна», ее трудоспособность стала легендой. Как и все стажеры, она нередко дежурила по шестнадцать часов в сутки изо дня в день, и после смены сил оставалось лишь на то, чтобы доползти до кровати, не упав на пороге дома. Однажды в жаркий субботний июльский вечер, а точнее, в одиннадцатом часу ночи Джинджер возвращалась после особенно утомительного дежурства и почти возле дома столкнулась нос к носу с громадным узколобым неандертальцем, неповоротливым здоровенным мужиком с огромными кулаками и длиннющими ручищами.

Он набросился на нее с неожиданной быстротой и вывернул ей за спину руку.

— Только крикни, — зловеще прошипел он сквозь гнилые зубы, — и я вышибу тебе все зубки к чертовой матери. Ты все усвоила, сучка?

Джинджер молчала, оторопев от боли и оскорбительной наглости, но тем не менее успела оглядеться, не теряя надежды на помощь случайных прохожих.

Поблизости не было ни одного пешехода, а ближайшие автомобили виднелись лишь на перекрестке перед светофором, за два дома от них. Помочь ей было некому.

Громила затолкал ее в узкий темный проулок, заваленный мусором, она упала, споткнувшись, и ударилась коленом и плечом о мусорный бачок, но тотчас вскочила на ноги, озираясь на обступившие ее многорукие тени.

Робкое хныканье и слабые протесты девушки, поначалу решившей, что насильник вооружен, лишь придали ему уверенности.

«Нужно как-то отвлечь его, — думала Джинджер, — даже рассмешить, но только не сопротивляться, иначе схлопочешь пулю».

— Шевелись! — скомандовал он сквозь зубы и толкнул в спину.

Затащив ее в безлюдный темный подъезд, освещаемый лишь отблесками света от единственного тусклого фонаря в проулке, он начал с видимым наслаждением объяснять ей, что ее ждет после того, как он заберет у нее деньги, но даже в полумраке девушке удалось разглядеть, что у него нет оружия. И тогда у нее мелькнула надежда. От его грязных угроз леденела кровь, но он так упорно, повторяясь, говорил о своих сексуальных намерениях, что слушать их было почти смешно. Здоровенный тупой неудачник — вот кто был перед ней. Да он просто привык надеяться на свои рост, вес и силу! Мужчины этого типа редко носят с собой пистолет. Да и навряд ли он вообще умеет драться, уповая лишь на одни мускулы.

Пока он рылся в ее кошельке, который она услужливо ему протянула, Джинджер собралась с духом и резко ударила его в пах. Грабитель согнулся от удара пополам. Не теряя ни секунды, она схватила его руку и заломила назад указательный палец, да так, что громила вмиг забыл о боли в опухшей от удара промежности.

Резко выкрутив указательный палец, можно обезопасить себя от посягательств любого здоровяка. Этим приемом она воздействовала на пальцевой нерв на внешней стороне его ладони, одновременно надавив и на средний и лучевой нервы на тыльной ее стороне. Острая боль тотчас пронзила его плечо и ударила в шею.

Однако свободной рукой громила все-таки дернул ее за волосы. Она вскрикнула, на мгновение потеряв его из виду, но стиснула зубы и еще сильнее выгнула ему палец. На глазах у грабителя выступили слезы, мысль о сопротивлении напрочь вылетела у него из головы, и, упав на колени, он завизжал:

— Отпусти меня! Отпусти, ты, сука!

Моргая от струящегося по лбу пота и ощущая соленый привкус в уголках рта, Джинджер что было сил сжимала обеими руками палец напавшего на нее человека. Выбрав момент, она немного отступила назад и вывела его, словно злого пса на строгом поводке, из подъезда.

Скрючившись в три погибели, сбивая себе колени и локоть, пленник мелкими шажками потихоньку продвигался вперед, пожирая ее ненавидящим взглядом. Это было даже и не человеческое лицо, а искаженная болью и яростью рожа упыря, и его пронзительные проклятия только усиливали такое впечатление, особенно когда они отдалились от фонаря и его тупая подлая физиономия стала менее различима в темноте.

В нескольких шагах от улицы они все-таки вступили в переговоры, больше смахивавшие на перебранку. К этому времени горе-насильник являл собой жалкое зрелище: обезумевший от боли в руке и в подбрюшье, он мычал нечто невразумительное, судорожно хватая перекошенным ртом воздух и время от времени извергая на себя струю блевотины.

И все же отпустить негодяя она не решалась, опасаясь, что он не просто зверски изобьет, а вообще убьет ее, и поэтому, борясь со страхом и отвращением, вынуждала его передвигаться еще проворнее.

Доведя посрамленного и наказанного противника на буксире до тротуара и не обнаружив там никого, кто мог бы вызвать полицию, она выпихнула его на середину улицы, чем ввергла весь транспорт в ступор. И, когда наконец прибыла полиция, похоже было, что грабитель обрадовался ей больше, чем его жертва.

* * *

Джинджер недооценивали отчасти по причине ее маленького роста: пять футов[1] и два дюйма при весе в сто два фунта[2], согласитесь, не способствуют формированию впечатления о физической развитости и уж определенно не пугают. При всей ее стройности ее вряд ли можно было отнести и к секс-бомбам, однако она была-таки блондинкой, серебристый оттенок ее волос притягивал взгляды мужчин независимо от того, видели они ее в первый или же в сотый раз. Даже при ярком солнце ее волосы будили воспоминания о луне, а их неземная бледность и особый блеск в сочетании с утонченными чертами лица и голубизной глаз, излучающих мягкую доброту, стройные плечи, лебединая шея, тонкие пальцы и осиная талия не могли не убедить в ее хрупкости. К тому же Джинджер по природе была скромна и осмотрительна, что легко спутать с застенчивостью и робостью. Голос же у нее был настолько тих и мелодичен, что трудно было уловить в его журчании самоуверенность и властность.

Белокурые с серебристым отливом волосы, лазурные глаза, красоту и честолюбие Джинджер унаследовала от матери-шведки по имени Анна ростом пять футов и десять дюймов.

— Ты мое золотце, — то и дело повторяла она, когда дочь окончила шестой класс, на два года опередив сверстников: ее дважды переводили «через класс» за успехи в учебе. В числе трех других выпускников, участвовавших в небольшом концерте перед церемонией вручения дипломов, Джинджер исполнила две фортепьянные пьесы — Моцарта и произведение в стиле регтайм, чем вызвала шквал аплодисментов пришедшей в полный восторг аудитории. За выдающиеся достижения в учебе ей был вручен диплом с золотым обрезом.

— Золотая моя крошка, — приговаривала Анна на всем протяжении пути домой, а сидевший за рулем автомобиля Иаков не мог сдержать слез умиления от охватившей его гордости за дочь. Он был впечатлительным человеком, но пытался всегда скрыть свои чувства, объясняя покраснение глаз какой-то странной аллергией. Вот и теперь, пока они возвращались домой после торжества, он дважды повторил, смахивая слезу:

— Какая-то странная сегодня в воздухе пыльца. И весьма едкая, должен заметить.

— Ты унаследовала все лучшие наши качества, моя крошка, — восхищалась Анна. — Вот увидишь, тебя еще оценят по достоинству. Сперва поступишь в среднюю школу, затем в колледж, станешь врачом или юристом, тебе самой решать. Все в твоих силах.

Родители Джинджер были единственными людьми, которые всегда оценивали ее в полной мере.

Уже на дорожке к гаражу Иаков, притормозив, воскликнул:

— Бог мой, что же мы делаем?! Наша единственная ночь закончила шестой класс, наша девочка, способная абсолютно на все, которая, быть может, выйдет замуж за сиамского принца или в одно прекрасное утро отправится верхом на жирафе на Луну, наша Джинджер впервые облачилась в берет и плащ, а мы никак это не отпразднуем? Может, отправимся на Манхэттен или выпьем шампанского в «Плазе»? Отобедаем в «Уолдорфе»? Нет! Мы придумаем кое-что получше! Самое лучшее из всего, что только можно придумать в честь будущей космической путешественницы: мы отправимся в бар газированных вод Уолгрина!

— Ура! — воскликнула Джинджер.

В баре они, похоже, являли собой самую экстравагантную семейку, когда-либо побывавшую здесь: папа-еврей росточком едва ли выше жокея, с германской фамилией, но сефардской наружностью; мама-шведка, белокурая и женственная, всего на пять дюймов выше ростом своего супруга; и, наконец, их единственная дочь — крохотное сказочное создание, изящная, в отличие от матери, светловолосая, хотя отец ее был жгучим брюнетом, и почти волшебно красивая. Уже в детстве девочка знала: глядя на нее в компании ее родителей, окружающие думают, что она их приемная дочь.

От Иакова Джинджер унаследовала хрупкую фигурку, мягкий негромкий голос, интеллект и доброту.

Она так сильно любила своих родителей, что ей всегда не хватало слов, чтобы выразить свои чувства. Даже став взрослой, она с трудом подбирала нужные слова, когда ей хотелось сказать им, как много они оба для нее значили.

Вскоре после того как Джинджер исполнилось двенадцать, Анна погибла в дорожной катастрофе, и среди родственников Иакова утвердилось мнение, что вдовцу и его маленькой дочери без нее долго на плаву не продержаться: в клане Вайсов, где шведку давно признали за свою и обожали, ни для кого не было секретом, как эти трое привязаны друг к другу, и, главное, именно Анна является движителем семейного успеха. Ведь это она сделала Человека из Иакова-мечтателя, Иакова-размазни, наименее честолюбивого из всех Вайсов, Иакова, чей нос вечно уткнут в детективный или фантастический роман, владельца двух магазинов. А ведь до свадьбы он лишь гнул спину в ювелирной мастерской!

После похорон семья собралась в доме тети Рахили в Бруклин-Хайтс. Улучив момент, Джинджер забилась в укромный уголок в кладовой, где уселась на табурет, и, задыхаясь от ароматов специй, принялась просить Бога вернуть ей маму. Невольно она подслушала разговор тети Рахили с тетей Франциской на кухне — последняя в самых мрачных тонах рисовала невеселое будущее бедного Иакова и Джинджер.

— Ты не хуже меня понимаешь, что ему не удержать без Анны дело, — причитала тетя Франциска, — даже когда он оправится от этого удара. Ведь он такой непрактичный, вечно витает в облаках, наш люфтменш[3], — добавила она на идише. — Думала и решала за него Анна, она могла дать ему дельный совет, а без нее он через пять лет пропадет.

Они недооценили Джинджер.

Нужно отметить, что хотя она и была уже в десятом классе, но ей было всего двенадцать лет и в глазах большинства людей она оставалась ребенком. Никто не мог предположить, что девочка вполне успешно возьмет на себя роль домашней хозяйки: как и Анна, Джинджер любила готовить и после похорон несколько недель тщательно штудировала кулинарную книгу, со свойственной ей старательностью и упорством пополняя свои познания в этом искусстве. И, когда родственники в первый раз после кончины Анны пожаловали к ним на обед, они пришли в совершенный восторг от приготовленных девочкой блюд.

Картофельные биточки и сыр колаки, овощной суп креплах с брынзой и кусочками мяса, фаршированный карп, тушеный перец, цимес с черносливом и картофелем, макароны во фритюре с томатным соусом и запеканка с персиками или яблочный компот — на десерт. Франциска и Рахиль подумали, что Иаков прячет на кухне новую хозяйку, отказываясь верить, что все это приготовила его дочь. Сама же Джинджер не считала, что сделала нечто исключительное: семье был необходим повар, и она им стала.

Теперь она с энтузиазмом принялась заботиться об отце. В доме все блестело и сияло, так что тете Франциске не удалось обнаружить ни одной пылинки. Несмотря на возраст, Джинджер научилась планировать расходы и вскоре взяла в свои руки и это дело.

В четырнадцать лет она удостоилась чести произнести прощальную речь на торжественном выпускном акте, хотя и была на три года моложе одноклассников. А когда из многих университетов, готовых принять ее, она остановила свой выбор на Барнардском, кое-кто решил, что для ее возраста такой кусок великоват, можно и подавиться.

Барнард и в самом деле оказался весьма крепким орешком: Джинджер уже не опережала, как раньше, других студентов, но все равно была на хорошем счету. Лишь однажды, когда Иакова свалил первый приступ панкреатита и ей каждый вечер нужно было навещать отца в больнице, у нее несколько снизился средний балл за семестр.

Иаков дожил до дня, когда его дочь получила первую ученую степень, заметно ослаб и пожелтел к моменту, когда ей вручили диплом врача, и даже протянул еще полгода, пока она училась в ординатуре, но после трех приступов панкреатита у него развился рак поджелудочной железы, и он умер, так и не узнав, что дочь решила отказаться от научной карьеры и стать хирургом в Бостонской мемориальной клинике.

Прожив с отцом гораздо дольше, чем с матерью, Джинджер испытывала к нему более глубокие чувства и была потрясена его смертью. И все же она встретила этот удар судьбы достойно, как и любой другой вызов, и окончила ординатуру с блестящими отзывами и великолепными рекомендациями.

Но, прежде чем окончательно определиться в выборе постоянного места работы, Джинджер решила еще два года постажироваться в Калифорнии по уникальной и сложной программе, разработанной специалистами Стэнфорда, и только потом, впервые за многие годы, позволила себе месячный отдых, прежде чем вернуться в Бостон, где ее зачислили в группу доктора Джорджа Ханнаби — заведующего хирургическим отделением клиники, известного своими открытиями в методике сердечно-сосудистой хирургии. На протяжении почти полутора лет Джинджер прекрасно справлялась со своими обязанностями.

И вот в один из ноябрьских дней, а точнее — утром во вторник, она отправилась в «Деликатесы от Бернстайна» за покупками. Там-то все и началось, с черных перчаток.

* * *

Вторник был ее выходной, во всяком случае, когда не было тяжелобольных, нуждающихся в постоянном присмотре, и ее появления в больнице не ожидали. Первые два месяца она приходила в клинику и по выходным, поскольку, кроме работы, ее ничто особо не интересовало. Но Джордж Ханнаби положил этому конец, как только узнал об этой ее привычке. Практическая медицина — напряженная работа, сказал он, и хирургу требуется отдых, даже неутомимой Джинджер Вайс.

— Пощадите себя, — сказал он, — хотя бы ради пациентов.

Поэтому по вторникам она вставала на час позже, принимала душ и выпивала две чашки кофе, просматривая за кухонным столом у окна с видом на Маунт-Вернон-стрит утренние газеты. В десять часов она одевалась и пешком шла до кулинарии на Чарльз-стрит, чтобы накупить там всяких вкусностей, как-то: бастурму, вырезку, рогалики, пончики, винегрет, блинчики, копченую осетрину, вареники с творогом, которые оставалось только подогреть.

Потом она возвращалась домой с пакетом покупок и весь день ела самым бесстыдным образом, читая Агату Кристи, Дика Фрэнсиса, Джона Макдональда и Элмора Леонарда, а случалось — и Хайнлайна. Постепенно она научилась получать удовольствие от выходного дня, и вторники уже не ввергали ее в уныние, как раньше.

Тот мерзкий ноябрьский вторник тоже начался вовсе не плохо: несмотря на холод и мглистое небо, утренний ветерок скорее бодрил, чем морозил спешивших по своим делам пешеходов, и Джинджер не испытала ни малейшего раздражения от прогулки до кулинарии, куда она пришла ровно в 10 часов 21 минуту. Как всегда, зал был переполнен посетителями. Двигаясь вдоль застекленного прилавка, она неторопливо разглядывала горы выпечки, копченостей и солений, отбирая в корзинку соблазнившие ее лакомства. Кулинария напоминала волшебный горшочек, в котором, источая сказочный аромат, с веселым бульканьем варилось нечто удивительное, состоящее из теста, корицы, звонкого смеха, чеснока, гвоздики, обрывков фраз, сдобренных идишем, бостонским акцентом и жаргоном фанатиков рока, жареных орехов, квашеной капусты, соленых огурчиков, кофе и звона посуды. Набрав полный пакет всякой всячины, Джинджер оплатила покупки и, натянув на руки голубые вязаные перчатки, направилась к выходу мимо столиков, за которыми с десяток посетителей смаковали свой поздний завтрак.

В левой руке у нее был пакет с продуктами, а правой она пыталась засунуть кошелек в маленькую сумочку, висевшую у нее на правом плече, когда в зал вошел мужчина в сером твидовом пальто и черной шапке-ушанке и они столкнулись. Джинджер невольно отшатнулась под напором холодного ветра, ворвавшегося с улицы, и незнакомец слегка сжал ей локоть, помогая сохранить равновесие, одновременно поддержав другой рукой ее тяжелый пакет.

— Извините, — пробормотал он. — Так нелепо с моей стороны...

— Это я виновата, — ответила она.

— Я задумался на ходу, — объяснил он. — Наверное, еще не проснулся.

— Это я не смотрела, куда иду.

— С вами все в порядке?

— Да, можете не беспокоиться.

И в ту же секунду взгляд ее упал на его черные перчатки. Это были дорогие перчатки: из тончайшей натуральной кожи, тщательно сшитые, с едва заметными швами. И в них не было ровным счетом ничего, что могло бы объяснить ее неожиданную и резкую реакцию на них, ничего пугающего или странного. И тем не менее она вдруг почувствовала жуткий страх.

Страх исходил не от мужчины — это был обычный человек с чуть рыхловатым бледным лицом и в роговых очках с толстыми стеклами. Нет, не он, с его виноватым взглядом добрых глаз, а именно его черные перчатки необъяснимым образом и без видимой причины внушили Джинджер этот ужас, от которого у нее перехватило горло и заколотилось сердце.

И самым поразительным было то, что все предметы и люди вокруг нее вдруг начали терять свои очертания, будто бы вовсе и не существовали в реальности, а явились во сне, мимолетном и рассыпающемся по мере пробуждения.

Покупатели, завтракающие за столиками, полки и прилавки, уставленные банками и упаковками, стенные часы с эмблемой фирмы «Манишевиц», бочонок с огурцами, столики и стулья — все это стремительно завертелось и закружилось, покрываясь туманом, словно по мановению волшебной палочки заполнившим помещение.

И лишь черные перчатки не только не растворились в нем, а, напротив, стали еще более отчетливыми и угрожающими.

— Что с вами, мисс? — растерянно спросил мужчина в очках, и голос его прозвучал глухо, словно бы из глубины колодца.

Очертания и цвета упаковок и банок совершенно поблекли, слившись в сплошное белое марево. Звуки же, как ни странно, усилились настолько, что у Джинджер заломило в ушах от нарастающего звона посуды и грохота кассового аппарата — громоподобного, нестерпимого.

Но она не могла оторвать взгляда от этих проклятых перчаток.

— Что-то случилось? — переспросил незнакомец, непроизвольно взмахнув рукой и почти коснувшись лица Джинджер рукой в перчатке — черной, плотной и блестящей, с едва заметной строчкой на пальцах...

И, уже не осознавая, где она и что с ней, а только испытывая неописуемый ужас, Джинджер вдруг почувствовала неукротимое желание бежать. Бежать, чтобы избежать неминуемой гибели. И немедленно, не колеблясь и не раздумывая, — иначе она умрет.

Сердце ее уже не просто учащенно билось, а неистово колотилось в груди. Издав слабый крик и хватая перекошенным ртом воздух, она покачнулась и, удивленная своей странной реакцией на черные перчатки, вконец смущенная своим необъяснимым поведением, бросилась к выходу, прижимая к груди, словно щит, пакет с продуктами и едва не сбив с ног незнакомца.

На улице ей тотчас полегчало. Глубоко вздохнув, она побежала по Чарльз-стрит, не замечая ни витрин магазинов, ни рычащего и визжащего потока автомобилей.

Окружающий ее мир распался и перестал для нее существовать, она погрузилась в темноту и от страха перед ней помчалась еще быстрее — полубезумная, с развевающимися полами пальто, на глазах у десятков прохожих, едва успевающих расступаться перед ней. Она неслась быстрее лани, хотя никто не гнался за ней, с искаженным от ужаса лицом, мчалась, как буйнопомешанная, ничего не видя и не слыша, в полном отчаянии.

Когда туман рассеялся, она обнаружила, что стоит на Маунт-Вернон-стрит, почти на середине холма, в полном изнеможении прислонившись к чугунной ограде напротив ступеней парадной внушительного здания из красного кирпича. До боли в суставах стиснув чугунные прутья, она уперлась в них лбом, словно отчаявшийся узник у дверей камеры, мокрая от липкого пота. Губы и горло ее пересохли, и она жадно хватала ртом воздух. В груди ломило, голова раскалывалась от бесплодных попыток вспомнить, как она здесь оказалась.

Что-то напугало ее, но она не помнила, что именно.

Постепенно страх исчез, дыхание и сердцебиение вошли в норму. Она подняла голову и, моргая от назойливых слез, огляделась: в низком и мглистом ноябрьском небе раскачивались голые черные ветви липы, подсвечиваемые слабым светом старинных чугунных фонарей, отчего возникало странное ощущение вечерних сумерек; на вершине холма возвышалось здание законодательного собрания штата Массачусетс, а у его подножия, на пересечении Маунт-Вернон и Чарльз-стрит, шумел транспортный поток.

«Деликатесы от Бернстайна». Да, конечно же, сегодня ведь вторник, и она как раз была в кулинарии, когда... когда что-то случилось. Но что? Что случилось в кулинарии? И где сумка с продуктами?

Она разжала наконец пальцы, вцепившиеся намертво в ограду, и, подняв руки, уставилась на свои голубые вязаные перчатки.

Перчатки. Не ее, а те, другие перчатки. Близорукий мужчина в ушанке. Его черные кожаные перчатки — вот что ее напугало!

Но почему с ней случилась истерика, когда она их увидела? Что страшного в обыкновенных черных кожаных перчатках?

С противоположной стороны улицы Джинджер не без любопытства разглядывала пожилая семейная пара. Интересно, подумала она, чем оно вызвано? Что особенного она натворила? Нет, решительно ничего не удавалось вспомнить, последние минуты выпали из памяти. Вероятно, она со страху вбежала на Маунт-Вернон-стрит и, судя по выражению лиц наблюдавших за ней, являла собой необыкновенное зрелище.

Смутившись, Джинджер отвернулась и торопливо направилась вниз по Маунт-Вернон-стрит назад к кулинарии. Свой пакет она обнаружила на углу на тротуаре и долго разглядывала его, пытаясь вспомнить, когда именно она его уронила. Но в памяти был какой-то серый провал, пустота.

Что же с ней происходит?

Несколько свертков выпало из пакета, но упаковка не порвалась, и Джинджер сложила покупки назад в пакет, после чего, совершенно разбитая случившимся, испытывая слабость в ногах, побрела домой, надеясь немного проветриться на морозном воздухе. Но, сделав несколько шагов, она остановилась и после недолгого раздумья решительно пошла назад к кулинарии.

Ей пришлось простоять у дверей не более двух минут, прежде чем оттуда вышел, с бумажным пакетом в руке, человек в шапке-ушанке. Увидев Джинджер, он несколько растерялся.

— Послушайте, — наконец проговорил он, — надеюсь, я перед вами извинился? Вы так быстро исчезли... я подумал, что, быть может, я только намеревался попросить у вас прощения...

Джинджер смотрела на его правую руку в перчатке, в которой он нес пакет. Он взмахнул левой рукой, сопровождая свои слова неопределенным жестом, и она перевела взгляд на его левую руку. Перчатки уже не пугали ее, и она даже представить себе не могла, почему их вид поверг ее в панику.

— Все в порядке, — сказала она, поворачиваясь к незнакомцу спиной, — это я должна была бы извиниться. Какое-то странное сегодня утро, — добавила она уже на ходу. — Всего вам хорошего.

Хотя ее квартира была почти рядом, путь домой показался Джинджер чуть ли не героическим походом по бесконечному пространству серого тротуара.

Так что же все-таки с ней происходит?

Ей стало зябко, и вовсе не из-за погоды.

Ее квартира находилась на втором этаже четырехэтажного дома, когда-то, в прошлом веке, принадлежавшего банкиру. Это место она облюбовала, потому что ей нравились хорошо сохранившиеся детали старого здания: вычурные карнизы, медальоны над дверными проемами, двери красного дерева, «фонари» створчатых окон, камины с инкрустированной мраморной облицовкой в гостиной и спальне — в этих комнатах возникало ощущение устроенности, надежности, уюта.

Джинджер ценила постоянство и стабильность превыше всего, возможно, потому, что рано потеряла мать, — ведь та умерла, когда Джинджер исполнилось всего-навсего двенадцать лет.

Все еще поеживаясь от озноба, хотя в квартире и было довольно тепло, она переложила покупки из сумки в буфет и холодильник и пошла в ванную взглянуть на себя в зеркало. Выглядела она неважно: бледная, с затравленным взглядом.

— Что же с тобой стряслось, шнук[4]? Ты ведь выглядела, как настоящая мешугене[5], должна я тебе сказать. Совсем сдвинутая. Но почему? А? Ты ведь такая умная, вот и объясни. Почему?

Вслушиваясь в собственный голос, гулко отдающийся от высокого потолка ванной комнаты, она поняла, что с ней происходит нечто серьезное. Ее отец Иаков был евреем по крови, чем весьма гордился, но никогда не придерживался строгих религиозных предписаний: он мог, например, посещать синагогу и отмечать еврейские праздники, но оставаться при этом абсолютно безразличным к их религиозной основе, подобно многим отошедшим фактически от христианства, но празднующим Пасху и Рождество. Джинджер относила себя к агностикам — в этом смысле она еще дальше отдалилась от религии, чем ее отец. Более того, если еврейство Иакова органично проявлялось во всех его делах и речах, этого никак нельзя было сказать о его дочери. Если бы ее попросили охарактеризовать себя, она бы сказала в первую очередь: «Женщина, врач, работоголик, аполитична», возможно, многое другое, но лишь в последнюю — еврейка, если бы вообще не забыла об этом. Словечками же из идиш она сдабривала свою речь только в минуты сильного душевного волнения или испуга, словно бы подсознательно уповая на их магическую защитную силу от всех напастей.

— Несешься по улице, теряешь продукты, не помнишь, где ты и кто ты, шарахаешься неизвестно от чего, как пьяница, — сказала она своему отражению. — Люди посмотрят на тебя и подумают, что ты шикер, а зачем им врач-алкоголик?

Выговорившись, Джинджер слегка порозовела и утратила застывший рыбий взгляд, да и озноб почти прошел. Она умылась, расчесала свою серебристо-белокурую гриву и, переодевшись в пижаму и халат — обычный наряд для вольных вторников, прошла в маленькую спальню, служившую ей и кабинетом, где взяла с полки энциклопедический медицинский словарь Тейбера и раскрыла его на букве А: «Автоматизм».

Она знала значение этого термина, но не знала, для чего, собственно, полезла в словарь — ведь ничего нового она там для себя не почерпнет. Возможно, словарь представлялся ей еще одним талисманом вроде идиша. Книга защитит ее от нечистой силы. Наверняка. Энциклопедический словарь — амулет для заумных. Усмехнувшись своим мыслям, она тем не менее прочла: «Автоматизм — временная потеря контроля над сознанием. Выражается в импульсивном, немотивированном уходе из дома или из другого места нахождения, бесконтрольном бродяжничестве. По выздоровлении у больного отмечается потеря памяти, он не может вспомнить свои действия во время приступа».

Она захлопнула книгу и поставила ее обратно на полку.

У нее было достаточно других источников информации по этому заболеванию, его течению и последствиям, но она решила не углубляться в данный предмет. Ей просто не верилось, что случившееся с ней — симптом серьезной болезни.

Скорее это просто результат переутомления, она слишком много работает, и перегрузка дала о себе знать вот таким неожиданным образом. Это пройдет. Всего лишь минутное забытье, маленькое предупреждение. Нужно продолжать отдыхать по вторникам и постараться каждый день заканчивать работу на час раньше, и все у нее будет в полном порядке.

Джинджер лезла из кожи вон, чтобы оправдать надежды своей матери и сделаться предметом гордости своего милого отца. Она многим жертвовала ради этой цели, трудилась по выходным, забыла, что такое отпуск и прочие развлечения. Ей осталось всего лишь полгода стажировки, и она сможет уже работать самостоятельно, и она не допустит, чтобы ее планы были нарушены. Ничто не сможет лишить ее заветной мечты. Ничто.

Это было 12 ноября.

<p>3</p>

Округ Элко, Невада

Эрни Блок боялся темноты. Он плохо переносил ее в помещении, но мрак за дверями дома, необъятная тьма ночи Северной Невады вселяли в него настоящий ужас. Днем он предпочитал комнаты с несколькими окнами и достаточным количеством ламп, ночью же старался находиться в помещении без окон: ему чудилось, что темнота прижимается к стеклам, словно живое существо, выжидая момент, чтобы накинуться на него и сожрать. Он задергивал портьеры, но это не помогало, потому что он все равно помнил, что за ними притаилась страшная ночь.

Его мучил стыд, но объяснить странную напасть, обрушившуюся на него несколько месяцев назад, он не мог: просто панически боялся темноты, и все.

Миллионы людей страдают этой формой фобии, но, в большинстве своем, это дети. Эрни же было пятьдесят два года.

В пятницу после полудня, на следующий день после Дня Благодарения, он трудился в конторе мотеля один: Фэй улетела в Висконсин проведать Люси, Фрэнка и внуков, и раньше вторника он ее не ждал. В декабре они намеревались на недельку закрыть заведение и махнуть вдвоем на Рождество к внукам; пока же Фэй отправилась к ним одна.

Эрни страшно скучал по ней, скучал не только потому, что был женат на Фэй тридцать один год, но и потому, что она была его лучшим другом. Сейчас он любил ее сильнее, чем в день их свадьбы. А еще ему не хватало жены, потому что без нее ночи казались ему темнее, длиннее и страшнее, чем всегда.

К половине третьего Эрни убрался во всех комнатах и сменил белье, подготовив мотель «Спокойствие» к очередному наплыву путешественников. Это было единственное жилье на двадцать миль[6] вокруг, возвышающееся на холме к северу от автострады, — маленькая придорожная гостиница посреди поросшей полынью солончаковой пустыни, плавно восходящей к альпийским лугам. Тридцать миль на восток до Элко, сорок — на запад до Батл-Маунтина, но куда как ближе до городка Карлин и поселка Биовейв, которые, правда, было не разглядеть с автостоянки напротив мотеля, как, впрочем, и вообще никакое строение в любом направлении, что позволяло считать мотель «Спокойствие» вполне соответствующим своему названию.

Эрни усердно замазывал морилкой царапины на дубовой стойке в конторе, за которой гости регистрировались по прибытии и расплачивались перед отъездом. Стойка, признаться, была в неплохом состоянии, но Эрни нужно было чем-то занять себя до вечера, пока не начнут подъезжать клиенты со стороны федеральной дороги № 80. Бездельничать же он не мог, потому что непременно начал бы думать о том, как рано все-таки темнеет в ноябре, как быстро приходит ночь, и к моменту ее действительного прихода уже метался бы по гостинице, как кошка с пустой консервной банкой на хвосте.

Контора смахивала на языческий храм огня. Уже с половины седьмого утра, едва лишь Эрни вошел в нее, горели все осветительные приборы: люминесцентная приземистая лампа на гибкой стойке, стоявшая на дубовом письменном столе в глубине конторы, отбрасывала бледный прямоугольник на зеленое пресс-папье; в углу, возле картотеки, сиял латунный торшер; по другую сторону стойки, где для клиентов были выставлены вертящийся стенд с открытками, стеллажи для рекламных проспектов, журналов и газет, игральный автомат и бежевый диванчик, на маленьких столиках сверкали целых три лампы, по 75, 100 и 150 ватт; с потолка струился матовый свет двухрожковой люстры, и, конечно же, целое море дневного света проникало в комнату через огромное, во всю переднюю стену, окно, смотревшее на юго-запад. Падая на белую стену за диваном, золотистые лучи предзакатного солнца придавали ей янтарный оттенок, рассыпаясь на сотни слепящих мелькающих огоньков в сиянии настольных ламп и вспыхивая в медных медальонах орнамента столиков.

Когда Фэй была рядом, Эрни не включал одновременно все лампы, опасаясь получить нагоняй за неоправданный перерасход электричества, но старался не смотреть на выключенные светильники, во всяком случае, если Фэй не было поблизости: вид негорящей лампочки угнетал его. В присутствии жены он был вынужден стоически терпеть это неприятное для него зрелище, чтобы не выдать себя, поскольку был уверен, что она не догадывается о его фобии, развившейся всего четыре месяца назад, и не хотел огорчать ее. Эрни не знал причины этого не поддающегося объяснению феномена, но был уверен, что рано или поздно одолеет его, так что незачем было и унижаться из-за временного недоразумения, а тем более попусту трепать нервы Фэй.

Он упорно не желал поверить в то, что это не пустяки. За всю свою жизнь он болел всего несколько раз и лишь однажды лежал в госпитале, схлопотав две пули — в спину и чуть пониже — во Вьетнаме, в первые же дни службы. В его семье никто не страдал психическими расстройствами, и поэтому Эрнест Юджин Блок был абсолютно уверен, что не станет первым из всего семейства полудохлым хлюпиком, не вылезающим из психушки: черта лысого он так просто сдастся! Да он готов с кем угодно биться об заклад, что пересилит эту напасть, выгонит из себя дурь и вновь станет здоровым как бык.

Началось все в сентябре со смутного беспокойства, возникавшего с приближением сумерек и не оставлявшего его до рассвета. Поначалу оно охватывало его не каждую неделю, потом все чаще и чаще, пока к середине октября уже каждый вечер он не начал испытывать странную подавленность. В начале ноября подавленность переросла в страх, а две последние недели он уже точно знал, что темнота таит в себе непреодолимый ужас. Вот уже десять дней, как он старался не выходить из дома с наступлением сумерек, и рано или поздно Фэй должна была обратить на это внимание.

Эрни Блок был настолько могуч, что никому и в голову не приходило, что его вообще можно чем-то напугать. Шести футов ростом, плотного, основательного телосложения, он полностью соответствовал своей фамилии[7]. Его жесткие седые волосы, подстриженные бобриком, высокий лоб, открытое волевое лицо производили приятное впечатление, хотя и казались высеченными из гранита, а толстая шея, массивные плечи и бочкообразная грудь и вовсе делали его похожим на сказочного великана. Игроки школьной футбольной команды, в которой он играл не последнюю роль, прозвали его Быком, а в морской пехоте, где он служил двадцать восемь лет, уйдя в отставку всего шесть лет назад, никто, даже из старших по званию, не обращался к нему иначе, как «сэр». Да у них челюсти бы отвисли, узнай они, что у Эрни Блока каждый вечер перед закатом потеют от страха ладони.

Вот почему он так тщательно закрашивал и полировал дубовую стойку в своей конторе, стараясь отвлечься от мыслей о неминуемом закате, пока не завершил работу без четверти четыре пополудни. Между тем дневной свет из золотистого стал янтарно-оранжевым, а солнце начало клониться к западу.

В четыре часа появились первые гости, супружеская пара примерно его возраста, мистер и миссис Джилни: они возвращались домой в Солт-Лейк-Сити после недельного отпуска в Рино, где гостили у сына. Он поболтал с ними о том о сем и не без сожаления отдал ключи от номера.

Солнечный свет окончательно обрел оранжевый оттенок, чисто апельсиновый, без малейшей толики желтого цвет; реденькие высокие облака из белых суденышек превратились в золотистые и алые галеоны, скользящие на восток над бескрайними просторами штата Невада.

Спустя минут десять снял номер на два дня мужчина с мертвенно-бледным лицом — он отрекомендовался специальным представителем Бюро землепользования, выполняющим особую миссию в районе.

Вновь оставшись один, Эрни старался не смотреть на часы.

Он также заставлял себя не глядеть на окна, потому что день за ними безвозвратно угасал.

«Никакой паники, — убеждал он себя. — Я был на войне, видел худшее из того, что только может увидеть человек, и Господь уберег меня, оставил живым и невредимым, и я не собираюсь расклеиваться лишь потому, что приближается ночь».

Без десяти пять закат из апельсинового превратился в кроваво-красный.

Сердцебиение у Эрни участилось, ему казалось, что его грудная клетка вот-вот раздавит, словно пресс, жизненно важные органы. Он сел в кресле за стойкой, закрыл глаза и сделал несколько глубоких вздохов, чтобы успокоиться.

Потом включил радиоприемник: иногда музыка помогала. Кенни Роджерс пел об одиночестве.

Солнце коснулось горизонта и плавно исчезало из виду. Малиновый вечер поблек до ярко-голубого, а затем стал фиалковым, что навеяло воспоминания о сумерках в Сингапуре, где Эрни в молодости два года служил в охране посольства.

И наконец сумерки все-таки наступили.

Потом стало еще хуже: пришла ночь.

И тотчас же автоматически вспыхнули синие и зеленые огни неоновой рекламы и фонари за окном, но это не подняло Эрни настроения: он был во власти ночи.

Вслед за угасшим солнечным светом резко упала температура воздуха. Но, несмотря на это, Эрни Блок вспотел.

В шесть часов в комнату вбежала Сэнди Сарвер из закусочной при мотеле — маленького гриль-бара с весьма скудным меню, где гости и голодные водители грузовиков могли на скорую руку подкрепиться. По предварительному заказу проживающим в «Спокойствии» подавали в номер легкий завтрак: сладкие булочки и кофе. Вместе со своим мужем Недом тридцатидвухлетняя Сэнди управлялась в гриль-баре со всеми делами, жили же они в трейлере в поселке, куда уезжали каждый вечер на своем стареньком «Форде».

Когда Сэнди распахнула дверь, Эрни от неожиданности вздрогнул: у него было странное чувство, что следом за ней в контору впрыгнет, словно пантера, темнота.

— Я принесла ужин, — сказала Сэнди, поеживаясь от холодного воздуха. Она поставила на стойку картонную коробочку, где находились поджаренная булочка с сыром, картофельная соломка, пластмассовая упаковка салата из капусты и банка пива.

— Спасибо, Сэнди, — поблагодарил ее Эрни.

Сэнди Сарвер ничего выдающегося собой не представляла: невзрачная, измученная, неряшливая. Хотя, если ее подкормить и слегка привести в порядок внешность, она еще могла бы выглядеть привлекательной. Ноги у нее были худые, но стройные, да и фигурка тоже ничего, хотя и плоская; зато красивая лебединая шея, изящные руки и подкупающая грациозность, с которой она виляла при ходьбе кормой, вполне компенсировали ее недостатки. Волосы она мыла мылом, а не шампунем, и от этого они были тусклыми и тонкими. Она никогда не пользовалась косметикой, даже помадой, не следила за ногтями. Но при всем при том у нее было доброе сердце, щедрая душа, и поэтому Эрни и Фэй искренне сочувствовали ей и желали лучшей доли в жизни.

Иногда Эрни беспокоился за нее, так же, как привык волноваться за свою дочь Люси, пока она не вышла за Фрэнка и не стала совершенно счастлива. Он чувствовал, что с Сэнди Сарвер что-то произошло в прошлом, что она перенесла какой-то тяжелый удар, который если не сломал ее, то навсегда придавил к земле, приучил не высовываться, ходить с опущенной головой и не строить заоблачных планов, чтобы оградить себя от разочарований, боли и людской жестокости.

Вдыхая аромат пищи, Эрни открыл банку и сказал:

— Таких вкусных булочек с сыром, как готовит Нед, я нигде не ел.

— Да, это счастье иметь мужа, который готовит, — робко улыбнулась в ответ Сэнди. Голос ее был тихим и слабым. — Мне повезло: ведь я совершенно никудышная повариха.

— Готов держать пари, что ты тоже прекрасно готовишь, — возразил Эрни.

— Вот уж нет! И не умела и не научусь.

Он бросил взгляд на ее голые, в пупырышках, руки.

— Не нужно было в такую холодную ночь выбегать без кофты, можешь простудиться.

— О, только не я! Я давно привыкла к холоду, очень давно...

И сами ее слова, и голос звучали довольно странно. Но едва Эрни собрался поподробнее расспросить Сэнди, как она направилась к двери.

— Еще увидимся, Эрни.

— Что, много работы?

— Хватает. Скоро ведь приедут ужинать шоферы. — Она задержалась в дверях. — Я смотрю, у тебя здесь так светло...

Кусок булки застрял у Эрни в горле: за спиной Сэнди зияла чернота. Она впускала мрак в дом. Пахнуло холодом.

— Здесь можно загорать, — продолжала Сэнди.

— Мне... мне нравится много света. Люди не любят, когда в конторе полумрак, им может показаться, что здесь не убрано.

— А я об этом даже и не подумала! Теперь понимаю, почему ты босс. Мне вот до таких вещей ни за что бы не додуматься, я такая невнимательная. Ну ладно, я побежала.

Эрни с облегчением кивнул ей и перевел дух, когда дверь захлопнулась. Тень Сэнди промелькнула за окном и исчезла из виду. Он ни разу не слышал, чтобы она согласилась с комплиментом в свой адрес, напротив, не задумываясь подчеркивала свои недостатки и промахи, как истинные, так и выдуманные.

В общем-то, славная малышка, но с ней порой довольно скучно. Хотя сегодня он был бы рад и такой компании.

Эрни попытался сосредоточиться на еде, чтобы отвлечься от ненормального страха, от которого раскалывалась голова и потело под мышками.

К семи часам восемь из двадцати номеров мотеля были сданы, но он ожидал приезда еще по крайней мере восьми гостей, поскольку сегодня был только второй вечер четырехдневного праздника. Нужно было подождать до девяти часов, но он чувствовал, что не может. Да, он служил в морской пехоте и оставался в душе морским пехотинцем, для которого слова «долг» и «мужество» были священными, и он всегда выполнял свой долг, даже во Вьетнаме, под пулями и бомбами, когда вокруг гибли люди. Но он был не в силах остаться один в конторе мотеля до девяти. На больших окнах конторы не было ни занавесок, ни штор, и в них, как и в стеклянную дверь, таращилась темнота. Всякий раз, когда дверь открывалась, он едва не терял сознание со страху, потому что ничто не мешало в этот момент темноте проникнуть внутрь конторы и наброситься на него.

Он взглянул на свои большие и сильные руки. Они дрожали. Под ложечкой сосало, и совсем не стоялось на одном месте. Эрни принялся расхаживать вдоль стойки, барабаня по ней пальцами.

В конце концов в четверть восьмого он сдался: включил табличку с надписью «СВОБОДНЫХ НОМЕРОВ НЕТ» над входом и запер дверь. После этого он одну за другой погасил все лампы и ретировался по лестнице на второй этаж, где находилась квартира хозяев мотеля. Обычно он взбегал по ступенькам без лишней спешки, убеждая себя, что бояться просто глупо и нелепо, что за ним никто не гонится из темных углов конторы и что ему вообще — даже смешно говорить — ничто и никто не угрожает. Однако самовнушения такого рода приводили к обратному эффекту, потому что он боялся не кого-то или чего-то, скрывающегося в темноте, а самой темноты, простого отсутствия света. И сегодня он торопился взбежать по лестнице как можно быстрее, тяжело опираясь о перила и перепрыгивая сразу через две ступени, пока наконец не достиг верхней площадки, где, задыхаясь от бега, включил свет в гостиной, ударом ноги распахнул настежь дверь, ввалился в комнату, захлопнув тотчас дверь за собой, и в полном изнеможении привалился к ней своей широкой спиной.

Его трясло, он задыхался от запаха собственного пота.

В квартире весь день горел свет, но некоторые лампы не были включены, и, едва отдышавшись, Эрни зажег их, переходя из комнаты в комнату и щелкая выключателями. Шторы и портьеры опущены и задернуты, так что для темноты за окнами не оставалось ни малейшей лазейки.

Взяв себя в руки, он позвонил в бар и сказал Сэнди, что неважно себя почувствовал и поэтому закрыл мотель раньше, чем обычно. Он также попросил ее не беспокоить его со счетами, когда они с Недом закончат работу, и подождать до утра.

Затем Эрни принял душ, не в силах сносить запах собственного пота, который раздражал его не столько сам по себе, сколько как свидетельство его неспособности держать себя в руках. Вытершись после душа насухо, он надел свежее белье и теплый халат и всунул ноги в шлепанцы.

Раньше, когда смутная тревога еще только зарождалась в нем, он мог спать в темной комнате, хотя и засыпал довольно плохо, лишь после банки-другой пива. Две ночи тому назад, когда Фэй уехала в Висконсин и он остался один, отключиться удалось, лишь включив ночник. И сегодня — он уже предчувствовал это — ему уже не уснуть без света. А что будет со вторника, когда Фэй вернется? Сможет ли он тогда засыпать в темноте? Вдруг Фэй выключит лампу и он закричит, словно перепуганный ребенок?

Мысль об этом неминуемом унижении привела его в ярость, и, стиснув зубы, он шагнул к окну. Его мускулистая рука легла на плотно задернутую портьеру, но будто прилипла к ней: сердце стучало в груди, как пулемет.

Для Фэй он всегда был сильным и крепким, как скала, таким, каким и должен быть мужчина, и он не может расстроить ее. Он должен превозмочь эту проклятую напасть, пока Фэй не вернулась.

Но при одной мысли о том, что скрывается там, за окном, по спине пробежал холодок и пересохло во рту. Однако жизнь научила его смело вступать в схватку с противником, быть собранным и решительным: только так можно победить. Эта философия всегда выручала его и выручит на этот раз. За окном простирались бескрайние и безлюдные просторы холмистого предгорья, где единственный источник света — звезды. Он должен отдернуть портьеру и оказаться лицом к лицу с мрачным ландшафтом, и сделать это быстро, во что бы то ни стало: эта очная ставка очистит его от яда страха.

Эрни отдернул тяжелую портьеру, взглянул на темноту ночи и сказал себе, что она не так уж и плоха, что эта прекрасная, глубокая, чистая, безбрежная и холодная чернота вовсе не таит в себе злого начала и уж, во всяком случае, никакой опасности лично для него.

Тем не менее, пока он всматривался, притаившись у окна, в темноту, она... как бы это сказать, в общем, начала двигаться, сгущаться, образуя не совсем ясные, но определенно плотные массы, глыбы пульсирующих сгустков черноты, крадущихся призраков, в любой момент готовых метнуться к хрупкому окну.

Скрипнув зубами, он уперся лбом в ледяное стекло. Огромная безжизненная пустыня, казалось, еще больше расширилась в пространстве. Он не видел скрытых темнотой гор, но чувствовал, что они отступают под натиском равнины, простирающейся на сотни миль вокруг, уходящей в бесконечность, безграничную пустоту, в центре которой он, Эрни Блок, — один посреди огромного, не поддающегося описанию вакуума, чудовищной, невообразимой черноты, сдавливающей его слева и справа, спереди и сзади, сверху и снизу, все сильнее и сильнее, так, что уже невозможно дышать.

Это было значительно хуже всего того, что он испытывал раньше. Страх пронзал его насквозь, проникая в каждую клеточку организма, полностью парализуя его волю и подчиняя себе.

Эрни вдруг остро ощутил всю невероятную тяжесть этой чудовищной темноты; она неумолимо наваливалась на него, медленно, но с неотвратимой силой окутывала бесчисленными сгустками мрака, прижимая к полу, выдавливая, как из тюбика, воздух из его груди...

Он с криком отшатнулся от окна.

С тихим шелестом портьера вновь наглухо закрыла стекло. Вздрогнув, Эрни упал на колени. Темнота исчезла. Вокруг был свет, благословенный свет! Уронив голову, Эрни содрогнулся и перевел дух.

Он подполз к кровати, не без труда вскарабкался на нее и потом долго лежал, прислушиваясь к ударам сердца, постепенно, словно шаги, затихающим в груди. Вместо того чтобы раз и навсегда решить свою проблему, он лишь усугубил ее.

— Да что здесь, в конце-то концов, происходит? — произнес он, уставившись в потолок. — Что со мной творится? Господи, что со мной?

Было 22 ноября.

<p>4</p>

Лагуна-Бич, Калифорния

В субботу Доминик Корвейсис, доведенный до отчаяния очередным припадком сомнамбулизма, твердо решил основательно и методично изнурить себя. К сумеркам он вознамерился так вымотаться, чтобы уснуть мертвым сном, и во исполнение своего плана уже в семь утра, когда в ущельях и кронах деревьев еще клубился холодный ночной туман, полчаса энергично делал во дворике зарядку, после чего надел кроссовки и пробежал семь миль по крутым улочкам Лагуна-Бич. Следующие пять часов он усердно трудился в саду. Потом надел плавки, прихватил полотенце и отправился на пляж, где немного позагорал и долго плавал, а после обеда в «Пикассо» совершил часовую прогулку по улицам вдоль магазинчиков, витрины которых лениво разглядывали редкие туристы. Усталый и довольный, он наконец вернулся домой.

Раздеваясь в спальне, он ощущал себя опутанным веревками, за концы которых тянут тысячи лилипутов. Он редко пил, но теперь сделал добрый глоток коньяку, после чего уснул, едва выключив лампу.

* * *

Приступы сомнамбулизма случались с ним в последнее время все чаще, став главной заботой его жизни и отодвинув на второй план работу над новой книгой, продвигавшуюся, надо сказать, до этого весьма успешно. За минувшие две недели он девять раз просыпался в чуланах, причем четыре раза только за последние четыре ночи. Это уже абсолютно не интриговало и не забавляло его, он уже боялся ложиться спать, потому что во сне терял над собой контроль.

Накануне, в пятницу, он собрался с духом и отправился в Ньюпорт-Бич к психиатру доктору Полу Коблецу и, запинаясь, поведал ему о своих ночных блужданиях, но так и не смог быть откровенным до конца и признаться, насколько серьезно он обеспокоен всем происходящим. Возможно, виной тому была его скрытность — следствие сиротского детства, проведенного в семьях временных опекунов, порой довольно черствых и даже враждебных, внезапно приходивших в его полную неопределенности жизнь и столь же внезапно исчезавших. Поэтому он предпочитал выражать самые важные и сокровенные мысли устами героев своих романов.

В результате доктор Коблец выслушал его довольно спокойно и после тщательного осмотра объявил, что Доминик вполне здоров, просто переутомился и волнуется перед публикацией романа, поэтому и бродит по ночам по дому.

— Вы полагаете, что нет нужды в дополнительном обследовании?

— Вы писатель, и, естественно, у вас богатое воображение, — ответил Коблец. — Уверен, вы подозреваете у себя опухоль мозга, не так ли?

— Ну допустим.

— Бывают головные боли? Головокружения? Туман перед глазами?

— Нет.

— Я осмотрел ваши глаза. Никаких изменений в сетчатке, никаких признаков внутричерепного давления. Подташнивает иногда?

— Нет, не замечал.

— Внезапные приступы смеха? Периоды эйфории без особых причин? А? Ничего такого?

— Нет.

— В таком случае я не вижу оснований для дополнительного обследования.

— Может быть, мне следует пройти курс психотерапии?

— Бог с вами! Уверяю вас, все это вскоре пройдет.

— А как насчет снотворного? — уже одеваясь, робко спросил Доминик.

— Нет, — решительно захлопнул историю болезни доктор, — пока повременим. Не стоит торопиться с таблетками. Вот что вам следует делать, Доминик: забросьте работу на несколько недель, займитесь физическими упражнениями, ложитесь спать усталым — до такой степени, чтобы вам не хотелось даже думать о вашей книге. Никакой умственной работы, только физические нагрузки, запомните! И тогда через несколько дней вы будете совершенно здоровы. Я в этом уверен.

В субботу Доминик приступил к выполнению рекомендаций доктора Коблеца, посвятив себя физической деятельности даже с большим рвением и самозабвением, чем требовалось. Результат превзошел все ожидания: он уснул мертвым сном, едва коснувшись головой подушки, и на следующее утро проснулся не в чулане.

Однако он был и не в кровати. На сей раз он оказался в гараже.

Доминик пришел в себя, задыхаясь от ужаса, содрогаясь от диких ударов собственного сердца, готового выбить все ребра из грудной клетки. Во рту у него пересохло, а кулаки были крепко сжаты. Он не мог пошевелить ни ногой, ни рукой, отчасти после субботней физической перегрузки, отчасти — вследствие крайне неестественной и неудобной позы, в которой он спал. Ночью он умудрился взять с антресолей над верстаком две сложенные плащ-палатки и втиснуться в узкое пространство за печкой. Именно там он теперь и лежал, укрывшись парусиной, именно укрывшись, потому что натянул на себя плащ-палатки вовсе не для того, чтобы согреться: он забился под них и за печку, потому что хотел получше спрятаться. Но от кого? Или от чего?

Даже теперь, отшвырнув в сторону плащ-палатки и пытаясь сесть, Доминик испытывал сильнейшее нервное возбуждение, не покидавшее его во сне. Он протер глаза, встряхнул головой и пощупал пульс: сердце не успокаивалось.

Что же так напугало его?

Увиденное во сне. Видимо, ему приснилось какое-то чудовище и он пытался от него спрятаться. Да, конечно же! Во сне он убегал от нависшей над ним опасности и спрятался за печку, все очень просто!

Расхаживая по мрачному гаражу, освещенному тусклым светом, падающим из вентиляционных отверстий в стене и оконца под потолком, он поймал себя на мысли, что и сам он, и его белый автомобиль смахивают в этом полумраке на привидения.

Вернувшись в дом, он направился прямо в кабинет. Утренний свет слепил глаза. Он сел за письменный стол, оставаясь в тех же перепачканных пижамных штанах, включил компьютер и, внимательнейшим образом изучив дискету, оставленную им в машине, не обнаружил никаких новых материалов: все было, как и в четверг.

Доминик надеялся найти какую-нибудь запись, которую он мог сделать во сне: это помогло бы ему понять источник испытываемой тревоги. Несомненно, в его подсознании хранилась какая-то информация об этом, но до сознания она пока еще не дошла. Оставалось только сожалеть, что и во сне, действуя подсознательно, он не воспользовался компьютером.

Доминик выключил машину и уставился в окно на океан, размышляя...

Позже, направляясь из спальни в ванную, он, однако, обнаружил нечто странное: по ковру были разбросаны гвозди. Он нагнулся и стал собирать их. Все они были одинакового размера — полуторадюймовые стальные отделочные гвозди, разбросанные по всей комнате. В дальнем углу, под окном с отдернутой занавеской, лежал целый ящик таких гвоздей, а рядом с ним — молоток. Доминик поднял его и нахмурился.

Чем же занимался он ночью? Взгляд его упал на подоконник: там поблескивали на солнце три гвоздя. Выходит, во сне он намеревался заколотить ставни. Боже! Значит, испуг его был столь велик, что захотелось заколотить намертво ставни, превратить дом в крепость, и только ужас, охвативший его, помешал осуществить задуманное, погнав его в гараж, где Доминик и забился за печку.

Выронив молоток, он застыл на месте, тупо глядя в окно на цветущие розовые кусты, полоску газона, плющ на склоне перед соседним домом. Милый, мирный пейзаж. Трудно поверить, что он выглядел иначе минувшей ночью, что нечто страшное таилось там в темноте...

Еще немного понаблюдав за снующими над розами пчелами, Доминик тяжело вздохнул и принялся подбирать гвозди.

Было 24 ноября.

<p>5</p>

Бостон, Массачусетс

После конфуза с черными перчатками две недели прошли без сюрпризов.

Первые дни после скандального случая в «Деликатесах» Джинджер Вайс оставалась «на взводе», ожидая нового приступа. Она ясно и трезво оценивала свое психофизическое состояние, пытаясь обнаружить малейшие симптомы серьезного нарушения в нем, готовая уловить слабейшие сигналы нового проявления автоматизма, но не замечала ровным счетом ничего настораживающего: никаких головных болей, приступов тошноты или неприятных ощущений в мышцах и суставах.

Постепенно обретая прежнюю уверенность в себе, она пришла к заключению, что срыв был обусловлен перенапряжением и это временное умопомрачение больше никогда не повторится.

Дел в клинике заметно прибавилось. Джордж Ханнаби, заведующий хирургическим отделением, дородный вальяжный господин с манерами сибарита, установил жесткий график, и, хотя Джинджер и не была его единственной ассистенткой, именно ей выпало участвовать в большинстве проводимых им операций: по пересадке тканей аорты, удалению эмбола, резекции ребер, установке стимуляторов сердца, на венозных сплетениях и подколенных сосудах.

Джордж Ханнаби внимательно следил за ее успехами. За маской добродушного медведя скрывался твердый характер требовательного и не терпящего лености и безответственности руководителя. Он был беспощаден к своим жертвам, не просто уничтожал их своей критикой, а превращал в пух и прах, испепелял и развеивал по ветру.

Кое-кто из ординаторов считал его тираном, но Джинджер с удовольствием ассистировала ему, потому что сама была столь же взыскательной. Она понимала, что въедливость Ханнаби обусловливается исключительно заботой о пациентах, и не воспринимала критику как личное оскорбление. Малейшая его похвала значила для нее не меньше, чем одобрение самого Бога.

В последний понедельник ноября, спустя тринадцать дней после непонятного происшествия в кулинарии, Джинджер участвовала в довольно сложной операции на сердце. Пациента звали Джонни О'Дей. Этот коренастый 53-летний полицейский из Бостона с обветренным морщинистым лицом, живыми голубыми глазами и щеткой волос на голове из-за своей болезни был вынужден раньше срока выйти на пенсию, однако не утратил способности заразительно смеяться. Джинджер нравился этот бесхитростный человек, чем-то напоминавший ей отца, хотя внешне совершенно на него непохожий.

Она боялась, что Джонни умрет и это произойдет отчасти по ее вине.

По сравнению с другими пациентами, подвергавшимися подобным операциям, Джонни был не так уж и плох: относительная молодость и отсутствие у него побочных заболеваний типа флебита или повышенного давления позволяли надеяться на удачный исход и скорое выздоровление.

Но Джинджер никак не могла избавиться от тревоги, и чем меньше оставалось времени до операции, тем сильнее она нервничала. Впервые после ее одинокого бдения возле постели умирающего отца, которому она была не в силах помочь, ее охватило сомнение.

Возможно, оно родилось из неоправданного, но навязчивого опасения не справиться со своей задачей и, не сумев спасти пациента, тем самым как бы вновь подвести Иакова, возлагавшего на дочь такие большие надежды. А может быть, ее страхи напрасны и потом покажутся нелепыми и смешными. Все возможно...

Тем не менее, входя в операционную, Джинджер с тревогой думала, не задрожат ли у нее руки. А руки хирурга не должны дрожать никогда.

Облицованная белым и полупрозрачным кафелем операционная сверкала разнообразным хромированным и стальным оборудованием. Сестры и анестезиолог готовили пациента.

Джонни О'Дей раскинулся на крестообразном столе, ладонями вверх, обнажив запястья для внутривенных игл.

Агата Тэнди, опытнейшая частнопрактикующая хирургическая сестра, работавшая не столько на клинику, сколько лично на Джорджа Ханнаби, натянула латексные перчатки сперва на тщательно вымытые руки патрона, затем на руки Джинджер.

Пациенту сделали анестезию. Весь оранжевый от йода и аккуратно запеленутый ниже пояса в зеленую ткань, с глазами, залепленными специальной пленкой, он дышал тихо, но ровно.

В одном из углов операционной на стуле стоял портативный магнитофон: Джордж предпочитал резать под музыку Баха, и она уже наполняла комнату, успокаивая персонал.

И лишь у Джинджер внутри все будто заиндевело от напряженного ожидания беды.

Ханнаби взглянул на ее руки: они не дрожали.

Внутри же у нее все кипело.

Но вопреки ощущению надвигающейся катастрофы операция проходила успешно. Джордж Ханнаби делал свое дело быстро, уверенно, проворно, умело, так, что нельзя было наблюдать за его действиями без восхищения. Дважды он уступал свое место у стола Джинджер и просил ее закончить ту или иную часть операции.

К собственному удивлению, Джинджер работала со свойственными ей уверенностью и быстротой, лишь немного сильнее, чем обычно, потела. Но сестра в нужный момент убирала пот со лба свежим тампоном.

Когда они с Джорджем мыли после операции руки, он заметил одобрительно:

— Четкая работа.

— Вы всегда так спокойны, словно бы... словно вы вовсе и не хирург... как будто вы портной, подгоняющий костюм, — намыливая руки под краном, промолвила Джинджер.

— Это только так кажется, — ответил Ханнаби. — Но я всегда в напряжении во время операции. Потому-то я и слушаю Баха. А вот вы сегодня были напряжены больше, чем обычно, — добавил он.

— Да, — призналась она.

— Такое случается, — успокоил Джордж, улыбаясь мягкой, детской улыбкой. — Главное, что это не сказалось на вашем мастерстве. Вы все делали гладко, по высшему разряду. Вы должны научиться использовать напряжение во благо.

— Я постараюсь.

— Вы, как всегда, излишне требовательны к себе, — ухмыльнулся хирург. — Я горжусь вами, крошка. Признаюсь, у меня возникала мысль, что вам лучше было бы покончить с медициной и зарабатывать себе на хлеб рубкой мяса в супермаркете, но сейчас-то я знаю, что из вас будет толк.

Джинджер попыталась улыбнуться в ответ, но улыбка получилась довольно кислой. Она не просто нервничала. Она ощущала леденящий, черный ужас, вот-вот готовый одержать над ней верх, и это уже не укладывалось ни в какие рамки. Она не чувствовала раньше ничего похожего, а тем более, она не сомневалась в этом, подобного страха никогда не испытывал Джордж Ханнаби. Если так пойдет и дальше, если страх будет постоянно преследовать ее во время операций... тогда что же ей делать?

В половине одиннадцатого в тот же вечер (она читала в постели книгу) раздался телефонный звонок. Это был Джордж Ханнаби. Позвони он пораньше, она бы перепугалась, решив, что Джонни стало хуже, но теперь она знала, что ей делать.

— Очень жаль. Мисс Вайс нет дома. Я не говорить английский. Звоните в следующем апреле, пожалуйста.

— Если это задумано как испанский акцент, — сказал Джордж, — то он звучит довольно скверно. А если как восточный, то просто ужасно. Благодарите Бога, что выбрали профессию врача, а не актрисы.

— Зато вы, должна отметить, могли бы стать неплохим театральным критиком.

— А разве я не обладаю столь необходимыми для этого качествами — беспристрастностью в оценках и проницательностью? А теперь заткнитесь и слушайте: у меня хорошая новость. Вы готовы, моя умница?

— Готова? Для чего?

— Для великих свершений. Для пересадки аорты.

— Вы хотите сказать... Это значит, я буду не просто ассистенткой? Буду оперировать сама?

— Да, сама — как ведущий хирург.

— Пересадка аорты? Я не ослышалась?

— Именно так. Не для того же вы специализируетесь на сердечно-сосудистой хирургии, чтобы всю оставшуюся жизнь вырезать аппендиксы?

Она уже слушала его сидя, раскрасневшись от волнения.

— И как скоро?

— На следующей неделе. Пациентку зовут Флетчер, ее обследуют в четверг или в пятницу на этой неделе. Мы вместе ознакомимся с ее историей болезни в среду. Если все пойдет по графику, я склонен думать, что мы сможем прооперировать ее в понедельник утром. Конечно, вы сами составите расписание обследования и план дальнейших действий.

— Бог мой!

— У вас все прекрасно получится.

— Но ведь вы тоже будете участвовать...

— Я буду ассистировать... если вы сочтете, что я еще на что-то годен.

— Но вы замените меня, если я сорвусь?

— Не говорите глупостей. Вы не сорветесь.

Она помолчала, потом твердо подтвердила:

— Да, я не сорвусь.

— Узнаю свою Джинджер. Вы можете сделать все, что задумаете.

— Даже улететь на жирафе на Луну.

— Что?

— Так, шутка.

— Послушайте, я понимаю, что вчера вы были близки к панике, но пусть это вас не беспокоит. Все стажеры через это проходят. Кто-то раньше, кто-то позже. Хирурги называют это «зажимом». Но вы были хладнокровны и собранны с самого начала, и я пришел к выводу, что у вас его не будет. Но сегодня он все-таки зажал и вас, просто немного позже, чем других. Полагаю, в любом случае вам следует только радоваться, что это уже позади. «Зажим» — штука временная, важно, что вы с ним превосходно справились.

— Спасибо, Джордж. Мне кажется, что из вас вышел бы неплохой тренер по бейсболу.

Положив трубку, Джинджер откинулась на подушку, обняла себя за плечи и довольно захихикала. Потом встала и пошла в чулан, где долго рылась, пока не нашла семейный альбом фотографий. Она принесла его в спальню и, забравшись на кровать, стала перелистывать: ей хотелось, чтобы Анна и Иаков были в эти минуты с ней рядом.

Потом, уже засыпая, она вдруг поняла, чего она боялась сегодня днем. Это был никакой не «зажим», это было нечто совсем другое, в чем она была пока не совсем уверена, но к чему все более склонялась: это было то же ощущение, которое она испытала во вторник две недели тому назад, — приступ автоматизма. Если бы он случился, когда в руке у нее был скальпель или когда она вшивала новый кусочек сосуда...

От этой мысли она даже открыла глаза. Сон исчез, словно вор, застигнутый перед дверью с отмычкой в руках. Она долго лежала не шевелясь, уставившись в темноту и косясь на причудливые тени от мебели: через щель между занавесками снаружи падал серебристый лунный свет и отблески уличных фонарей.

Имеет ли она право взять на себя такую ответственность? Все-таки это ведь операция на аорте. Нет, не нужно так мучить себя сомнениями, приступ наверняка больше не повторится. Но какие у нее основания для такой уверенности?

Сон вновь подкрался и сморил ее, хотя и ненадолго.

Во вторник после успешного похода в кулинарию, обильной трапезы и многочасового расслабления в кресле с хорошей книгой она вновь обрела прежнюю уверенность и принялась со свойственным ей хладнокровием размышлять над предстоящей операцией.

В среду Джонни О'Дей чувствовал себя прекрасно, и это было для Джинджер лучшей наградой за годы учебы и тяжелой работы: ведь именно для того она и не щадила себя — чтобы сохранять людям жизнь, облегчать страдания, дарить надежду и счастье.

Имплантация сердечного стимулятора завершилась удачно. После этой операции, в которой она ассистировала, Джинджер сделала аортограмму, с помощью специального красителя проверив циркуляцию крови у пациента, а затем они с Джорджем обследовали еще семерых больных, направленных к ним другими врачами.

Завершив осмотр, Джордж и Джинджер примерно полчаса просматривали историю болезни Виолы Флетчер — 58-летней пациентки, которую им предстояло оперировать на следующей неделе. Ознакомившись с ее картой, Джинджер решила, что больной лучше лечь в клинику в четверг, чтобы приступить к обследованию, и, если не будет никаких противопоказаний, оперироваться утром в понедельник.

К половине седьмого, отработав двенадцатичасовую смену, Джинджер совершенно не ощущала усталости, и уходить домой ей совершенно не хотелось, хотя Джордж Ханнаби уже давно был дома, а ей самой в госпитале делать было, в общем-то, нечего. Но она все еще слонялась по отделению, болтала с больными и наконец перед уходом решила еще разок пробежать карту Виолы Флетчер.

В этот час служебное отделение клиники пустовало, и скрип резиновых подошв тапочек Джинджер гулко разносился по коридору, сияющему чисто вымытым кафелем и пахнущему хвойными дезинфектами.

Смотровая и приемная Джорджа Ханнаби, как и другие комнаты, были темны и пусты, и Джинджер не стала включать весь свет, переходя из кабинета в картотеку, а зажгла только одну настольную лампу, отперла своим ключом дверь и через минуту уже держала в руках историю болезни Виолы Флетчер.

Удобно устроившись за письменным столом в кожаном кресле, она не спеша перелистывала страницы, когда взгляд ее случайно упал на лежавший поперек полоски света, рядом с зеленым пресс-папье, офтальмоскоп — самый обыкновенный инструмент для осмотра глаз, имеющийся у каждого окулиста.

Но у Джинджер вдруг перехватило дыхание. Более того, ее пробил холодный пот, а сердце заколотилось так часто и сильно, что казалось, будто на улице под окном бьют в большой барабан. И, точно как тогда, две недели назад в «Деликатесах от Бернстайна», все вокруг вдруг подернулось туманом и поплыло, и только сверкающий перед глазами инструмент виделся в каждой детальке, в мельчайших подробностях, как черные перчатки на руках мужчины в очках, с которым она столкнулась в дверях магазина. Это был уже не просто инструмент, а ось Вселенной, орудие страшной разрушительной силы.

Вскочив на ноги, Джинджер в ужасе бросилась вон из кабинета, подгоняемая звучащим у нее в голове приказом: «Беги, иначе ты умрешь». Жуткий вопль непроизвольно вырвался у нее, словно у до смерти перепуганного ребенка. Едва не перевернув на бегу кресло, она выбежала в пустой коридор и что было сил помчалась по нему, взывая о помощи.

Туман внезапно рассеялся.

Оглядевшись вокруг, Джинджер обнаружила, что сидит на бетонном полу, забившись в уголок под пожарной лестницей в конце служебного крыла здания, прижавшись спиной к холодной стене и уставившись на голую лампочку, горящую над пролетом в проволочном каркасе. В зловещей тишине она отчетливо слышала звук собственного прерывистого дыхания.

Джинджер поежилась: серые стены, пыльный холодный воздух, резкий свет в глаза, полутемные лестничные пролеты, металлические перила — не лучшее место для человека, ищущего поддержки в минуту душевного кризиса, когда так важно увидеть вокруг себя живые лица. Эта мрачная обстановка словно бы отражала ее собственное отчаяние.

Но, может быть, это даже и к лучшему, подумалось Джинджер, во всяком случае, никто не видел ее странного поведения. Хотя достаточно уже и того, что она сама об этом знала. Джинджер вновь содрогнулась, но уже не только от страха, все еще не отпускавшего ее, а от холода: ее одежда насквозь промокла от пота и прилипла к телу. Она обтерла рукой лицо, встала, пытаясь сообразить, на каком же она этаже, и решила, что ей следует идти наверх.

Звук ее шагов гулко разносился по пролетам.

Почему-то ей вдруг подумалось о кладбище.

— Мешугене, — вырвалось у нее.

Было 27 ноября.

<p>6</p>

Чикаго, Иллинойс

Первое воскресное утро декабря выдалось холодным, низкое серое небо сулило снег: к полудню замелькают первые редкие снежинки, а к вечеру весь чумазый город с его грязными окраинами покроется толстым слоем снежной пудры и глазури. Ночью первое место в разговорах всех горожан займет, конечно же, снежная буря — эта тема не оставит равнодушными ни жителей фешенебельного Золотого Берега, ни обитателей трущоб. Да, о снегопаде станут говорить повсюду — за исключением разве что домов прихожан храма Святой Бернадетты, где будут обсуждать возмутительный номер, который выкинул во время заутрени отец Брендан Кронин.

Отец Кронин встал в половине шестого утра, помолился, принял душ, побрился, облачился в сутану, надел головной убор, взял требник и вышел без пальто на крыльцо черного хода, где на мгновение задержался, чтобы оглядеться вокруг и полной грудью вдохнуть морозный воздух.

Отцу Кронину было тридцать лет, но благодаря своим выразительным зеленым глазам, веснушкам и рыжим волосам выглядел он моложе, хотя и был несколько полноват. Жир, к счастью, не откладывался лишь на середине его туловища, а распределялся равномерно по всему телу — в детстве и юности его дразнили Коротышкой, и эта кличка не отлипала от него вплоть до второго курса семинарии.

Каким бы ни было его настроение, отец Кронин почти всегда казался счастливым, чему способствовало ангельское выражение его округлого лица, самой природой не предназначенного для гримас гнева, грусти или печали. В это утро отец Кронин выглядел чрезвычайно довольным собой и миром, хотя и был глубоко взволнован.

Он прошел по бетонной дорожке через двор, мимо клумб с кучами замерзшей земли, к ризнице и, отперев дверь, вошел внутрь. Пахло миром, нардом и лимонным маслом, которым полировали дубовые панели и скамьи. Не зажигая света, он подошел к аналою, освещаемому мерцающим рубиновым сиянием лампады, и, склонив голову, мысленно обратился к Богу с просьбой сделать его, отца Кронина, достойным священником. Раньше эти уединенные молитвы наполняли его восторгом в предвкушении мессы, теперь же радость не приходила — вместо нее он ощущал свинцовую пустоту, от которой сжималось сердце и холодело под ложечкой.

Сжав кулаки и стиснув зубы, словно он мог заставить себя впасть в состояние духовной приподнятости, отец Кронин вновь и вновь повторял свою мольбу, но желанная благодать так и не снизошла на него.

Он обтер одну о другую ладони, прошептал заключительные слова молитвы, положил свой головной убор на аналой и пошел переодеваться к службе. Человек эмоциональный, с натурой художника, он усматривал в красоте обряда образец вселенского порядка, осененный Божьей милостью, и всякий раз, облачаясь в подобающие торжеству одежды, трепетал от сознания отведенной ему роли. Так было всегда, но не сегодня. Равно как и во все последние дни.

Сегодня он чувствовал себя не более взволнованным, чем сварщик, надевающий перед работой спецовку.

Дело было в том, что четыре месяца назад, в начале августа, отец Брендан Кронин начал утрачивать веру в Бога.

Слабый, но не затухающий огонек сомнения исподволь испепелял его убеждения. Потеря веры болезненна для любого священника, но для отца Кронина она была равносильна крушению всей его жизни, ибо ни о чем ином, кроме служения церкви, он даже не помышлял. Выросший в набожной семье, он, однако, стал священником не столько в угоду родителям, сколько по зову сердца, как ни наивно это звучит в наш век агностицизма. И даже теперь, когда вера ушла от него, он продолжал ощущать себя служителем церкви, хотя и чувствовал, что ему с каждым днем все труднее молиться, читать проповеди и утешать страждущих.

Натянув стихарь, он надел на шею епитрахиль и уже взялся за ризу, когда дверь в ризницу распахнулась и вбежал мальчик. Он тотчас же включил все электрическое освещение, чего сам отец Кронин сделать не спешил, и бодро воскликнул:

— Доброе утро, святой отец!

— Доброе утро, Керри, — приветствовал его отец Кронин. — Как поживаешь? Как тебе нравится погодка?

— У меня все в порядке, святой отец, — отвечал Керри Макдевит, тряхнув огненно-рыжей шевелюрой и озорно сверкнув такими же зелеными, как у отца Кронина, глазами. — Вот только холодно сегодня на улице, как у ведьмы в... — он замялся.

— Что? — вскинул брови отец Кронин. — Как у ведьмы — где?

— В холодильнике, — смущенно договорил мальчик. — А в ведьмином холодильнике действительно очень холодно, хочу я вам сказать.

В другое время отец Кронин по достоинству оценил бы находчивость и юмор мальчика, но теперь ему было не до шуток и он промолчал. Его молчание было истолковано шутником как осуждение, и он поспешил ретироваться в чулан, где снял пальто, шарф и перчатки и взял с вешалки рясу и стихарь.

Даже поцеловав свой наперсный крест, отец Кронин ровным счетом ничего не почувствовал, поправляя перевязь на левой стороне груди: там, где когда-то были радость и вера, осталась лишь холодная, тягостная боль. И пока руки его теребили ленту, мысли вернулись к тем дням, когда он приступал к службе с ощущением переполняющего сердце счастья.

До прошлого августа он ни разу не усомнился в правильности своего выбора жизненной стези. Трудолюбивый и способный ученик, он был направлен для завершения образования в Североамериканский колледж в Риме. Вечный город пленил его своей архитектурой, историей и дружелюбием. После ординатуры его приняли в иезуиты, и он еще два года служил в Ватикане помощником монсеньора Джузеппе Орбеллы, главного советника Его Святейшества папы римского по основам веры и составителя его речей. Перед юношей, удостоенным подобной чести, открывались заманчивые перспективы, например работа в канцелярии чикагского кардинала, однако вместо этого отец Кронин попросил выделить ему небольшой приход, где он мог бы служить простым священником. Вот так, после визита к епископу Сантефьоре в Сан-Франциско, старому приятелю монсеньора Орбеллы, и каникул, которые он провел, путешествуя из Сан-Франциско в Чикаго, он и прибыл в свой приход, где с радостью, без сожаления и сомнений приступил к несению обязанностей помощника викария.

Сейчас, глядя на Керри Макдевита, бочком входящего в ризницу, отец Кронин с тоской думал о вере, так долго служившей ему утешением и опорой. Вернется ли она к нему вновь или он утратил ее навсегда?

Между тем Керри открыл дверь, ведущую из ризницы в алтарь, сделал несколько шагов и обернулся в недоумении: отец Кронин явно колебался, идти ли ему следом.

Он смотрел на алтарь и распятие на стене и не мог избавиться от странного чувства, что видит их впервые. Он также не мог объяснить самому себе, почему всегда считал это помещение в глубине церкви священным. Ведь это просто место, не хуже и не лучше любого другого, и, если он сейчас начнет совершать там привычный обряд и литанию, он будет лицемером, обманывающим всех прихожан.

Недоумение на веснушчатом лице Керри Макдевита сменилось беспокойством, он бросил взгляд на ряды скамеек, которые Брендану Кронину не было видно, затем вновь посмотрел на священника.

«Как я буду совершать литургию, если я больше не верю?» — думал в этот момент Брендан.

Но иного выхода у него не оставалось.

Держа в левой руке потир, а правой придерживая дискос и покров, он собрался с духом и вступил наконец следом за Керри в алтарь, и на мгновение ему почудилось, что Христос глядит на него с распятия с укором.

На раннюю службу собралось, как обычно, не более ста прихожан. Лица их были необычайно бледны и светлы, словно бы Господь вместо обычных верующих прислал депутацию ангелов, дабы стали они свидетелями кощунства впавшего в сомнение священника, осмелившегося служить мессу, несмотря на свое грехопадение.

С каждой минутой отчаяние отца Кронина углублялось, и, когда Керри Макдевит переложил требник с престола на амвон, бремя уныния, казалось, вот-вот раздавит его. Он едва шевелил руками от духовного и эмоционального перенапряжения и с невероятным трудом удерживал свое внимание на Евангелии. Лица прихожан теряли четкие очертания, превращаясь в бесформенные пятна, голос отца Кронина сперва дрожал, затем охрип и перешел в шепот. Керри уже не скрывал своего изумления, а паства начинала волноваться, чувствуя, что творится нечто странное. Отца Кронина пробил пот, его трясло, сумрак внутри него сгустился до черноты, и ему казалось, что он стремительно летит в бездонную пропасть.

И вот, когда он уже взял в руки святые дары и поднял их, чтобы произнести заветные слова: «Сие есть Тело и Кровь Христовы!», в этот кульминационный момент евхаристии отец Кронин вдруг страшно разозлился — на самого себя за то, что не способен верить, на церковь за то, что она не вооружила его против сомнения, и просто потому, что вся его жизнь вдруг оказалась прожитой впустую, в угоду нелепым мифам. Гнев его забурлил, вспенился, закипел и превратился в пар неистовства, в обжигающие клубы ярости.

Нечеловеческий крик вырвался из его груди, и он запустил потиром в распятие. С громким звоном чаша ударилась о стену, разбрызгивая вино, отскочила от нее, стукнулась о статую Пресвятой Девы Марии и с грохотом откатилась под амвон, с которого отец Кронин только что читал Евангелие.

Совершенно ошалевший Керри Макдевит едва успел отшатнуться, послышался общий вздох изумления, но все это не остудило пыла отца Кронина: издав еще один истошный вопль, он размахнулся и швырнул хлеб на пол, потом судорожным движением левой руки сорвал с себя епитрахиль, с омерзением отбросил ее и убежал в ризницу. Только там ярость, граничащая с безумием, отпустила его, столь же внезапно, как и обуяла, и отец Кронин замер, не зная, что ему теперь делать.

Случилось все это 1 декабря.

<p>7</p>

Лагуна-Бич, Калифорния

В первое воскресенье декабря Доминик Корвейсис обедал с Паркером Фейном в «Лас-Брайзасе» на открытой веранде за столиком под зонтом от солнца — денек, как, впрочем, и весь этот год, выдался погожим. Щурясь на волны, с мягким рокотом накатывающиеся на берег, и вдыхая сладковатый дурман дикого жасмина, Доминик под резкие крики чаек во всех подробностях поведал Паркеру о своей затянувшейся схватке с лунатизмом.

Паркер Фейн был его лучшим другом, единственным человеком в мире, с которым он мог быть откровенным, хотя внешне они были совершенно непохожи. Корвейсис был худощав и строен, Фейн приземист и мускулист, Доминик не носил бороды и регулярно, раз в три недели, посещал парикмахерскую, Паркер же ходил лохматым, с нечесаной бородищей и торчащими бровями — эдакая помесь профессионального борца и битника конца пятидесятых. Писатель мало пил и быстро пьянел, а о неутолимой жажде его друга и способностях по части выпивки ходили легенды. Доминик был по натуре замкнутым человеком и трудно сходился с людьми, Паркер уже спустя час после знакомства держался, словно знал вас всю жизнь. Он давно был богат и популярен в свои пятьдесят лет и никак не мог взять в толк, почему слава и деньги так смущают Доминика, хотя они и пришли к нему лишь совсем недавно, после успеха его «Сумерек в Вавилоне». Доминик пришел на встречу в «Лас-Брайзасе» в мокасинах, свободного покроя темно-коричневых брюках и в сорочке в бежевую клетку с модным воротничком, Паркер же заявился в синих теннисных тапочках, мятых белых джинсах и сине-белой рубахе навыпуск, так что, глядя на них, можно было подумать, что они совершенно случайно встретились у ресторана и решили по такому поводу отобедать вместе, хотя у каждого и были абсолютно иные планы.

Но, как бы разительно ни отличались они друг от друга, они довольно быстро подружились, потому что их многое сближало. Оба они были художниками, но не по выбору или склонности, а по призванию, от Бога. Доминик рисовал с помощью слов, Паркер — красками, но оба делали это одинаково умело, с равной степенью требовательности к своим произведениям. Более того, хотя Паркер и заводил друзей быстрее, чем Доминик, каждый из них придавал их дружбе чрезвычайно важное значение и ценил ее.

Они познакомились шесть лет назад, когда Паркер на полтора года переселился в Орегон, подыскивая новый материал для пейзажей, которые он писал в своей неповторимой манере, удачно сочетающей символизм и фантазии подсознания. Он также согласился ежемесячно читать лекцию в Портлендском университете, где Доминик преподавал на факультете английского языка и литературы.

Сейчас Паркер поглощал кукурузные хлопья с сыром и авокадо в сметанном соусе, грузно навалившись на столик, а Доминик неторопливо посвящал его в свои бессознательные ночные приключения, время от времени отхлебывая из бокала пиво «Негра Модело». Он говорил тихо, хотя в этом и не было особой нужды, поскольку сидевшие за соседними столиками были заняты своими разговорами. Хлопья Доминика не соблазняли, он даже не прикоснулся к ним. Сегодня утром, уже в четвертый раз, он проснулся в гараже, охваченный страхом, и это новое свидетельство его полнейшей неспособности контролировать себя повергло его в полное уныние и начисто лишило аппетита. И даже темное крепкое мексиканское пиво казалось ему сегодня безвкусным пойлом, так что, когда он закончил свою печальную исповедь, бутылка была опустошена им лишь наполовину.

В отличие от него Паркер успел выпить уже три двойных коктейля «Жемчужина» и заказать четвертый, что, однако, не притупило бдительности официанта, и, подав очередную порцию спиртного, он поинтересовался, не желают ли господа заказать обед.

— Нет-нет! Обедать нам пока рановато, ведь я отведал лишь четыре «Жемчужинки», а сегодня воскресенье, — замахал руками Паркер. — Чем же прикажете нам заниматься после обеда? Слоняться по улицам? Так недолго и угодить в полицию. Да мало ли что еще может случиться! Нет-нет! Чтобы избежать тюрьмы и сохранить свое доброе имя, нам следует приступить к воскресному обеду не ранее трех часов. Лучше принесите нам еще вашего замечательного напитка и порцию кукурузных хлопьев, и побольше соуса, да погорячей. Да прихватите тарелочку зеленого лука, пожалуйста. И бутылочку пива для моего друга, ему нужно расслабиться.

— Пива не надо, — перебил его Доминик, — у меня пока есть.

— Нет, ты определенно меня пугаешь своей умеренностью, неисправимый пуританин. Нельзя же так долго смаковать пиво, оно ведь, верно, уже совсем теплое!

В другой раз Доминик, конечно же, оценил бы все эти забавные шуточки своего друга и не преминул бы, откинувшись на спинку стула, насладиться его экспромтом, но сегодня ему было явно не до шуток.

Официант бросился выполнять заказ, а Паркер, словно бы угадав мрачные мысли Доминика, еще больше подался вперед и, бросив взгляд на набежавшую на солнце тучку, вполне серьезно воскликнул:

— Хорошо, попытаемся напрячь свои мозги. Почему ты не рассказал мне обо всем этом раньше? Неделю, две тому назад?

— Мне было... мне было как-то неудобно, — промямлил Доминик.

— Ерунда. Чушь собачья, — нахмурился Паркер. — Давай попытаемся найти этому какое-то объяснение, тогда станет ясно, что делать. Не кажется ли тебе, что причиной всей этой ерунды стал стресс? Что ты переволновался в ожидании выхода в свет романа?

— Мне так казалось. Но теперь больше не кажется, — хмыкнул Доминик. — Если бы все объяснялось так просто, я хочу сказать, если бы дело было только в моем беспокойстве за судьбу книги, то разве вылилось бы это в столь необычное, навязчивое, безумное поведение? Ведь я уже блуждаю почти каждую ночь, но если бы все ограничивалось прогулками! А что делать с фокусами, которые я вытворяю во сне? Ведь я даже пытался заколотить гвоздями ставни! Это что — последствие беспокойства о своей карьере?

— Возможно, ты и сам не осознаешь, насколько серьезно тебя это тревожит, — возразил Паркер.

— Нет, это неубедительно. У меня нет особых оснований беспокоиться о судьбе книги, ведь все идет нормально. И не пытайся убедить меня, что ты всерьез веришь, что это мое беспокойство за «Сумерки» довело меня до полуночных блужданий. Разве я не прав?

— Ты прав, — согласился Паркер. — Это не причина.

— Ведь я забивался в шкафы и чуланы, чтобы спрятаться. А когда я проснулся в первый раз в гараже за печкой, то со сна мне почудилось, что меня кто-то ищет и непременно убьет, если найдет. А вчера меня разбудил собственный крик. Я кричал: «Не подходи! Не подходи!» А сегодня утром — этот нож...

— Нож? — насторожился Паркер. — Ты мне ничего не рассказывал о ноже.

— Я снова обнаружил себя утром лежащим за печкой. Опять спрятался туда. И у меня в руках был здоровенный нож, я взял его на кухне, когда спал.

— Для самообороны? Но от кого?

— На всякий случай... Мало ли кто на меня охотится...

— Так кто же, черт побери, на тебя охотится?

— Не могу себе представить, — пожал плечами Доминик.

— Мне это не нравится, — сказал Паркер. — Ты мог бы пораниться, и серьезно.

— Но это не самое страшное, что меня пугает, — заметил Доминик.

— Так что же тогда тебя пугает?

Доминик оглянулся: никто из сидевших на веранде не проявлял ни к нему, ни к его другу никакого интереса, хотя во время забавного разговора с официантом кое-кто и навострил уши.

— Так чего же ты боишься? — повторил свой вопрос Паркер.

— Я боюсь... я боюсь зарезать кого-нибудь еще, — выдавил из себя Доминик.

— Ты хочешь сказать, что во сне можешь взять нож и пойти кого-нибудь убивать? — с недоверием уточнил Паркер. — Это невозможно. — От волнения он залпом осушил бокал. — Боже мой, что за театральные настроения! К счастью, ты не дошел еще до подобной сентиментальной белиберды в своих романах. Расслабься, мой друг! Ты непохож на убийцу.

— Но я и не думал, что стану лунатиком.

— Ах, оставь этот бред! Все не так сложно. Ты не сумасшедший, сумасшедшие никогда не признаются в своем безумии.

— Мне кажется, мне стоит посоветоваться с психиатром. И обследоваться — на всякий случай...

— Обследоваться — согласен. Но выбрось из головы психиатра, это пустая трата времени. У тебя всего лишь расшалились нервы, однако не до такой уж степени.

Тем временем официант принес им еще чипсов, соуса, тарелку мелко нарезанного лука, пиво и пятую «Жемчужину» для Паркера.

Паркер отодвинул от себя пустой бокал, отхлебнул из полного, опустил горстку кукурузных хлопьев в соус, посыпал сверху зеленым луком и отправил это себе в пасть с чрезвычайно довольным видом, после чего, прожевав, изрек:

— Послушай, а не связано ли все это с тем, что стряслось с тобой полтора года назад?

— А что со мной стряслось? — вытаращился на него Доминик.

— Не прикидывайся, что не понимаешь, о чем я говорю. Когда я познакомился с тобой в Портленде шесть лет назад, ты был просто бледный, запуганный, забитый слизняк.

— Слизняк?

— Это так, и ты сам это знаешь. Нет, башка у тебя варила, ты был талантлив, но все равно — слизняк. И знаешь почему? Я скажу тебе. У тебя были способности и неплохие мозги, но ты боялся их задействовать. Ты боялся соревнования, неудачи, боялся успеха, вообще — боялся жизни. Ты был готов корпеть в одиночку, тихо-мирно, никем не замеченный. Одевался кое-как, говорил невнятно, боясь привлечь к себе внимание. Ты искал пристанища в ученом мире, потому что там меньше духа соревнования. Клянусь, ты был застенчивым кроликом, забившимся в норку и свернувшимся там калачиком.

— В самом деле? Если я был настолько мерзок, какого черта ты вдруг снизошел до дружбы со мной?

— Потому, мой тупоголовый олух, что я тебя раскусил. Я разглядел за твоей застенчивостью, за маской апатии и скуки нечто необыкновенное, какую-то изюминку. И это мог сделать только я, как теперь тебе известно. Потому что я вижу то, чего другие не видят. Потому что это дано лишь настоящему художнику: видеть то, чего большинство людей не замечают.

— И ты посчитал меня за кролика?

— Но ведь это было на самом деле так! Вспомни, как долго ты, например, собирался с духом, чтобы признаться, что пробуешь писать. Три месяца!

— Верно, в то время я действительно только пробовал!

— Но ведь у тебя все ящики письменного стола были забиты рассказами! Более ста рассказов, и ни один из них ты никуда не предлагал! И не только потому, что ты боялся отказа. Ты боялся еще и признания. Боялся успеха! Сколько времени пришлось мне вдалбливать в твою башку, что нужно послать парочку рассказов куда-нибудь на пробу?

— Я не помню.

— Зато я прекрасно помню: полгода! Битых шесть месяцев я обхаживал и умолял тебя, требовал и чуть не пинками гнал на почту, чтобы ты отправил в редакцию рассказик. Терпения мне не занимать, но и у меня не раз опускались руки, пока я не вытащил тебя за уши из твоей кроличьей норы.

Тут Паркер прервал свой страстный монолог, чтобы с еще большей страстью, граничащей с неприличием, наброситься на кукурузные хлопья. Запив их остатками содержимого своего бокала, он продолжал:

— И даже когда твои рассказы начали раскупать, ты хотел на этом остановиться. Мне постоянно приходилось тебя подталкивать. А когда я уехал из Орегона и ты вновь остался один, без присмотра, тебя хватило всего на несколько месяцев. А потом ты снова спрятался в свою нору.

Доминик не спорил, потому что художник говорил правду. Вернувшись домой в Лагуна-Бич, Паркер продолжал посылать ему ободряющие письма, часто звонил по телефону, но, видимо, на большом расстоянии все его подбадривания не оказывали на Доминика должного воздействия: тот убедил себя, что писатель из него никудышный и что хватит его не более чем на год, перестал сотрудничать с издателями и быстренько придумал для себя новое убежище вместо норы, из которой Паркер помог ему выкарабкаться. Продолжая по привычке писать рассказы, он прятал их в самый дальний ящик своего письменного стола, даже не помышляя предложить их для публикации.

Паркер подбивал его написать роман, но Доминик вбил себе в голову, что на большое произведение у него нет ни таланта, ни усердия, ни силы воли. Он вновь начал жить замкнуто, говорить тихим голосом, движения его обрели прежнюю вкрадчивость.

— Но позапрошлым летом все резко переменилось, — сказал Паркер. — Ты вдруг стал рисковать и добился-таки успеха. Как это произошло? Ты никогда мне об этом не говорил. Так что же с тобой все-таки стряслось?

Доминик нахмурился, задумавшись над этим вопросом.

— Я и сам не знаю, — наконец не очень уверенно произнес он. — Я как-то не думал над этим.

В Портлендском университете Корвейсису предстояло пройти аттестационную комиссию. У него возникло предчувствие, что ему откажут в ставке и он окажется не у дел, поскольку чурался активных связей с другими преподавателями и у них, естественно, возникли сомнения в его способности отдаваться своему предмету с надлежащим энтузиазмом. У Доминика хватило здравого смысла, чтобы оценить, чем для него чреват отказ комиссии: в любом другом университете непременно задались бы вопросом, почему его не оставили на постоянной ставке в Портленде. И, охваченный внезапным порывом самоутверждения, он предпринял лихорадочные меры в надежде выскользнуть из-под нависшего над его головой топора аттестационной комиссии до того, как тот опустится: он разослал в несколько организаций в различных западных штатах ходатайства о зачислении его на должность, особо упирая в своем послужном списке на опубликованные рассказы, поскольку это был его единственный козырь.

Перечень его публикаций в литературных журналах настолько впечатлил руководство одного небольшого колледжа в штате Юта, что Доминика вызвали из Портленда для собеседования. Тот приложил все усилия, чтобы произвести достойное впечатление, и они увенчались успехом: ему предложили место преподавателя английского языка и литературного мастерства с гарантированным окладом. Он принял предложение если не с огромным удовлетворением, то, во всяком случае, с огромным облегчением.

И теперь, на веранде ресторана, ободренный лучами калифорнийского солнца, вновь выглянувшего из-за облаков, Доминик сделал глоток пива, вздохнул и сказал:

— Я выехал из Портленда в конце июня, погрузив свои пожитки и книги в автоприцеп. Я чувствовал себя превосходно и Портленд покидал без горечи неудачи, абсолютно ни о чем не сожалея. У меня было чувство... ну, скажем так, словно я начинаю все сначала. Я надеялся, что в Маунтин-Вью мне повезет.

Паркер понимающе кивнул:

— Ясное дело, ты был на седьмом небе: тебя ожидало теплое местечко в провинциальном колледже, где требования не столь уж и высоки и твою замкнутость расценивали бы как причуду творческой личности.

— Прекрасная кроличья нора, не так ли?

— Именно так. Так почему же ты не приступил к работе в Маунтин-Вью?

— Я же тебе уже говорил... В последний момент, когда я приехал туда в середине июля, мне вдруг стало невмоготу мириться с самой мыслью о прежнем образе жизни. Я устал быть мышью, кроликом.

— Но тебе точно так же претила мысль о необеспеченной жизни. Так что же произошло? Что вдруг подтолкнуло тебя на решительный шаг?

— Я не знаю.

— Но ведь какая-нибудь идея на этот счет у тебя должна быть!

— Как это ни странно, я даже не задумывался над этим.

Доминик уставился на океан, где около дюжины парусных лодок и большая яхта величественно скользили вдоль берега.

— Только теперь я осознал, как удивительно мало я размышлял об этом. Обычно я склонен анализировать свои поступки, но вот об этом — не знаю...

— Ага! — воскликнул Паркер. — Так я и думал. Значит, произошедшие с тобой перемены каким-то образом все-таки связаны с твоими теперешними проблемами. Продолжай. Итак, ты сообщил в колледж, что не будешь у них работать.

— Они не были от этого в восторге.

— И ты снял небольшую квартирку.

— Да, жилая комната, кухня и туалет с душем. Но с видом на горы.

— И решил жить на свои накопления и писать роман.

— У меня не так уж и много было денег на счете. Но я привык жить скромно.

— Импульсивное поведение, довольно рискованное. И совершенно не в твоем стиле, — отметил Паркер. — Что же тебя изменило? Почему ты вдруг стал иным?

— Мне кажется, это назревало во мне исподволь, а ко времени переселения в Маунтин-Вью неудовлетворение переросло в качественные изменения моего подхода к жизни.

Паркер откинулся на спинку стула.

— Нет, мой друг, здесь нечто другое. Послушай, ведь ты и сам признаешь, что был счастлив, как свинья в куче дерьма, когда выезжал со своим автофургоном из Портленда. Стабильная работа с приличным заработком, тихое местечко, где тебя никто не знает. Оставалось лишь обустроиться и раствориться в Маунтин-Вью. Но когда ты туда добрался, ты вдруг решил все это поставить на карту ради сомнительного успеха в литературе. Ты переезжаешь в лачугу и обрекаешь себя на жизнь впроголодь. Что же стряслось с тобой во время поездки в Юту? Что выбило тебя из колеи?

— Да ничего особенного не случилось, это была самая обычная поездка.

— Возможно, но в мозгах у тебя что-то перевернулось.

Доминик передернул плечами.

— Насколько я помню, я просто отдыхал, наслаждался поездкой, никуда не торопился, смотрел по сторонам...

— Амиго! — крикнул официанту Паркер. — Еще бокал для меня и пиво моему другу.

— Нет-нет, — попытался возражать Доминик. — Я...

— Ты не допил еще то пиво, я знаю, — прервал его Паркер. — Но тебе придется допить его и выпить еще, ты постепенно расслабишься, и мы докопаемся до причины твоих ночных прогулок. Ты знаешь, почему я в этом так уверен? Я тебе объясню. Невозможно дважды за два года так резко меняться без видимых причин. Они должны обязательно быть, причины перелома в твоем характере.

— Я бы не стал называть это переломом, — поморщился Доминик.

— В самом деле? — подался всем корпусом вперед Паркер. — Ты действительно не считаешь это переломом?

— Ну, в общем-то, да. Пожалуй, можно сказать и так, — согласился Доминик. — Произошел перелом.

* * *

Друзья еще долго сидели в тот день в «Лас-Брайзасе», но так и не пришли к окончательному решению. И, ложась спать, Доминик с ужасом думал, где он проснется на следующее утро.

А утром он проснулся от собственного дикого крика и обнаружил, что находится в полной, жуткой темноте. Что-то держало его, что-то холодное, липкое и живое. Он отчаянно замахал руками, чтобы освободиться, вырваться из удушающей темноты, пополз на четвереньках и ударился головой о стену. Помещение дрожало от громоподобных ударов и ужасных криков, слившихся в невыносимую, парализующую волю какофонию, источник которой он не мог определить. Он пополз вдоль плинтуса, пока не нащупал угол, прижался к нему спиной и уставился в темноту, ожидая нападения липкого страшного создания.

Что было вместе с ним в комнате?

Шум нарастал: выкрики, удары, грохот становились все громче.

Еще не проснувшийся окончательно, оглушенный непонятным шумом и парализованный страхом, Доминик был уверен, что то, что его преследовало и от чего он пытался спрятаться в чуланах и гардеробах, наконец добралось до него. Развязка наступила.

— Дом! — услышал он из темноты чей-то крик: кто-то звал его по имени, и довольно настойчиво: — Доминик! Ты меня слышишь?

Раздался еще один страшный удар, затем треск дерева.

Забившись в угол, Доминик наконец окончательно проснулся и понял, что липкое существо ему всего лишь приснилось. Он также узнал голос, звавший его из темноты, — голос Паркера Фейна. Паническое состояние прошло, однако удары — вполне реальные — продолжали сотрясать помещение, пока не слились в сплошной грохот, который вылился в треск сломанной двери, она распахнулась, и в проем хлынул свет.

Прищурившись, Доминик увидел в дверном проеме силуэт Паркера — огромный и неуклюжий, словно сказочный тролль, он озадаченно озирался по сторонам, пытаясь разглядеть хозяина дома среди валявшейся на полу спальни мебели.

— Доминик, дружище, ты жив? — спросил он, продолжая рассматривать руины баррикады, возведенной Домиником этой ночью: перевернутый столик, два торшера, кресло — все это теперь наглядно свидетельствовало о большой работе, проделанной писателем во сне. — Дружище, с тобой все в порядке? — входя в спальню, спросил Паркер. — Ты кричал, было слышно с улицы.

— Мне что-то приснилось, — прохрипел Доминик.

— Нечто потрясающее, полагаю, — мрачно пошутил Паркер.

— Я не помню, — оставаясь на полу в углу комнаты, сказал Доминик, не в силах пошевелиться. — Но как ты здесь оказался?

— Разве ты не помнишь? — растерянно заморгал Паркер. — Ты же сам позвонил мне и попросил о помощи. Ты кричал, что они уже здесь и вот-вот доберутся до тебя. Потом ты повесил трубку.

Доминик готов был от стыда провалиться сквозь землю.

— Значит, ты звонил мне во сне, — сообразил художник. — Я так и подумал. Голос у тебя был какой-то особенный. Я хотел было вызвать полицию, но потом заподозрил, что на тебя опять нашло, и решил не предавать это огласке.

— Я не контролирую себя, Паркер, — простонал Доминик. — Со мной что-то происходит...

— Довольно с меня этой чепухи, не хочу больше ничего слушать, — замахал руками Паркер.

Доминик чувствовал себя беспомощным младенцем. Еще немного, и он готов был расплакаться. Он прикусил язык, сдерживая слезы, прокашлялся и спросил:

— Который час?

— Пятый. Сейчас еще ночь.

Паркер посмотрел на окно и помрачнел. Перехватив его взгляд, Доминик увидел, что шторы плотно задернуты, а к окну придвинут комод. Да, потрудился он во сне на славу.

— Бог мой, — воскликнул Паркер, явно впечатленный этой картиной, — а вот это уже никуда не годится, — повторил он, разглядывая уже кровать.

Держась за стену, Доминик не без труда поднялся с пола и тоже взглянул на то, что так смутило художника. Однако то, что он увидел, заставило его пожалеть, что он не остался сидеть. На кровати был разложен целый арсенал: пистолет 22-го калибра, который он обычно держал в тумбочке, нож для рубки мяса, еще два длинных ножа, топорик, молоток и колун, который, насколько Доминик помнил, всегда хранился в гараже.

— Чего ты ждал? — поинтересовался Паркер. — Вторжения русских? Что тебя так напугало?

— Я не знаю. Какой-то кошмар, — пролепетал Доминик.

— Так что же тебе снится такое страшное?

— Я не помню.

— Совершенно ничего не помнишь?

— Нет, — ответил Доминик, вздрагивая.

Паркер подошел и положил руку ему на плечо.

— Прими душ и оденься, а я пока приготовлю что-нибудь на завтрак. Хорошо? И знаешь, мне кажется, надо сегодня же навестить твоего врача. Мне думается, ему стоит еще раз осмотреть тебя.

Доминик кивнул головой.

Было 2 декабря.

Глава 2

2 декабря — 16 декабря

<p>1</p>

Бостон, Массачусетс

Виола Флетчер, 58-летняя учительница начальной школы, мать двоих дочерей, преданная мужу жена, хохотушка с заразительным смехом, лежала молча и неподвижно на операционном столе, без сознания, доверив жизнь доктору Джинджер Вайс.

Это был кульминационный момент всей жизни Джинджер: впервые она сама была в роли главного хирурга в серьезной операции. А до этого были горы кропотливой упорной учебы, полные надежд, и теперь она в полной мере осознала, какой долгий проделан ею путь. И при всем при том у нее замирало сердце от страха.

Миссис Флетчер сделали анестезию и обернули прохладной зеленой материей. Обнаженной осталась только часть торса, на которой предстояло оперировать: она была уже протерта йодом. Даже лицо было закрыто, чтобы избежать попадания бактерий на оперируемый участок тела. Это также определенным образом исключало личностный момент и сберегало нервы хирурга, избавляя его от зрелища лица, искаженного болью или, упаси Бог, смертью.

Справа от Джинджер стояла хирургическая сестра Агата Тэнди, готовая в нужный момент подать тампон, скальпель, ланцет или пинцет. Слева готовились к операции еще три сестры и анестезиолог со своей ассистенткой.

Джордж Ханнаби стоял по другую сторону стола, похожий больше не на хирурга, а на бывшую звезду футбольной команды, ветерана-защитника. Однажды его жена Рита уговорила его сыграть комедийную роль в благотворительном спектакле для пациентов, и он выглядел весьма правдоподобно в охотничьих сапогах, джинсах и красной рубахе в клетку. От него веяло покоем и уверенностью знатока своего дела, что было особенно важно.

Джинджер протянула правую руку. Агата вложила в нее скальпель, сверкнувший тонким, как бритва, острием. Прежде чем сделать надрез, Джинджер глубоко вздохнула. Магнитофон Джорджа стоял на обычном месте, из его динамиков лилась музыка Баха.

А Джинджер думала об офтальмоскопе и блестящих черных перчатках...

Но как бы ни напугали ее те два случая, они не лишили молодого врача уверенности в себе. Она чувствовала себя превосходно: была полна сил, собранности и энергии. Заметь Джинджер малейший симптом помрачения сознания, она отменила бы операцию. С другой стороны, она не намеревалась жертвовать своим будущим и перечеркивать весь пройденный путь из-за двух истерических припадков на почве переутомления. Все будет прекрасно, говорила она себе, просто замечательно.

Настенные часы показывали сорок две минуты восьмого. Пора.

Доктор Вайс сделала первый надрез. С помощью зажимов и пинцета она проникла глубже, раздвигая кожу, жир и мускулы, в центр брюшной полости пациентки и стала расширять надрез, действуя умело и решительно. Сестры тем временем осторожно придерживали стенки брюшины.

Агата Тэнди подцепила гигроскопическую салфетку и быстро протерла лоб Джинджер, стараясь не задеть линзы хирургических очков.

Глаза Джорджа сощурились в улыбке: уж он-то почти никогда не потел.

В паузах между концертами Баха в тишине, зависшей в операционной, слышался лишь звук работы аппарата искусственного дыхания. Сама же пациентка не могла дышать, поскольку ей ввели мышечный релаксант, изготовленный на основе яда кураре. Механические звуки аппарата раздражали Джинджер, мешая ей окончательно подавить в себе тревогу.

В другие дни, когда оперировал Джордж, шума было гораздо больше. Джордж обменивался колкими шуточками с сестрами и ассистентами, и его добродушное подтрунивание смягчало напряжение, не отвлекая, однако, внимания от жизненно важных манипуляций. У Джинджер не было подобного дара, ей было не дано одновременно играть в баскетбол, жевать резинку и решать сложную математическую задачу.

Закончив проникновение в живот, она ощупала толстую кишку и определила, что с той все в порядке. Затем влажными марлевыми салфетками, поданными Агатой, она обложила кишечник и, подцепив кишки специальными крючками, вынула их и передала сестрам, обнажив аорту — магистральный канал кровеносной системы человека.

Грудная аорта переходит в брюшную через диафрагму параллельно позвоночнику и разветвляется на уровне четвертого поясничного позвонка на две крупные подвздошные артерии, ведущие к бедренным.

— Вот оно — расширение, — сказала Джинджер. — Как на снимке. — Она кивнула на снимок, закрепленный на подсвечиваемом экране на стене возле стола. — Аневризма аорты — как раз над местом деления.

Агата промокнула ей салфеткой лоб.

Аневризма — слабость стенки аорты — стала причиной выпячивания стенки артерии и образования мешочков, наполненных кровью, что затрудняло глотание и дыхание, вызывало кашель и боли в груди. В случае же разрыва разбухшего сосуда немедленно наступила бы смерть пациентки.

Пока Джинджер смотрела на пульсирующие мешочки с кровью, ее охватило почти благоговейное чувство соприкосновения с тайной, глубокий трепет перед областью мистического, неземного, где перед ней вот-вот раскроется смысл бытия. Это ощущение своего могущества, превосходства возникло от осознания возможной победы над смертью. Смерть затаилась в теле пациентки в виде пульсирующей аневризмы, темного бутона, готового распуститься, но у нее, Джинджер, хватало знаний и навыков, чтобы предотвратить эту беду.

Агата Тэнди извлекла из стерильной упаковки кусочек искусственной аорты — толстой ребристой трубки, разветвляющейся на два отростка меньшего размера — ветви подвздошной артерии, Джинджер примерила протез к ране, обрезала по размеру маленькими ножницами и вернула ассистентке. Агата положила белый дакроновый протез в ванночку с небольшим количеством крови пациентки, где ему надлежало хорошенько намокнуть, — лишь после этого хирург сможет приступать к пересадке на место пораженного участка: тонкий слой свернувшейся крови предотвратит фильтрацию, и, когда после вживления устойчивый поток крови образует неоинтиму, искусственный сосуд будет служить не хуже настоящей артерии. Более того, он по своим качествам превзойдет естественный, ибо даже пять сотен лет спустя, когда от Виолы Флетчер не останется ничего, кроме праха, дакроновый протез аорты останется гибким, целым и невредимым.

Но до того, как пришить протез, хирургу предстояло еще раз пропустить через него кровь, зажать, слегка просушить, а потом хорошенько прокачать сильным напором крови.

Агата еще раз промокнула Джинджер лоб.

— Как самочувствие? — спросил Джордж.

— Прекрасное.

— Нервничаете?

— Не очень, — солгала она.

— Наблюдать за вашей работой — истинное удовольствие, доктор, — сказал Джордж.

— Присоединяюсь, — заметила одна из ассистенток.

— И я тоже, — подхватила другая сестра.

— Благодарю, — ответила Джинджер, польщенная и смущенная.

— Вы оперируете весьма изящно, легко, — продолжал Джордж. — У вас твердая рука и зоркий глаз, а эти качества, скажу я вам, весьма, к сожалению, редкие в нашей среде.

Боже, сам Джордж Ханнаби гордится ею! Джинджер знала, что он не способен на ложный комплимент. У нее даже потеплело на сердце. При других обстоятельствах, пожалуй, она не сдержала бы слез умиления, но сейчас, в операционной, нужно было держать себя в руках. Однако уже сам наплыв эмоций навел на мысль о том, насколько прочно Джордж Ханнаби занял в ее жизни место отца: его похвала значила для нее не меньше, чем похвала самого Иакова Вайса!

Настроение Джинджер существенно поднялось. Страх перед внезапным приступом совершенно поблек, уступив место уверенности в успехе операции.

Методично ставя зажимы и специальные петли там, где это необходимо, она ограничила приток крови к ногам пациентки, и уже спустя час опасная имитация сердца в месте расширения аорты прекратилась.

Миниатюрным скальпелем проколов мешочки с кровью, Джинджер вскрыла аорту вдоль передней стенки. С этого момента пациентка стала уже полностью беспомощна и зависима лишь от мастерства хирурга. Путь назад был отрезан. Действовать следовало предельно собранно и быстро.

Вся бригада словно воды набрала в рот. Пленка на кассете кончилась, но никто не двинулся с места, чтобы перевернуть ее. Слышно было лишь мерное хлюпанье и посапывание аппарата искусственного дыхания и короткое «бип-бип» электрокардиографа.

Джинджер взяла из ванночки с кровью дакроновый протез и прочнейшей ниткой пришила верхний его сегмент к стволу аорты. Затем, не пришивая нижнюю часть искусственного сосуда, она наполнила протез кровью, чтобы образовался еще слой свернувшейся крови. Теперь, проделывая все эти операции, она уже не потела, и это наверняка не ускользнуло от внимания Джорджа.

Одна из сестер переставила кассету с музыкой Баха, видимо, сочтя, что время для этого наступило.

Впереди еще были часы напряженнейшей работы, но Джинджер не чувствовала ни малейшей усталости. Она переместилась к бедрам пациентки и, откинув покрывавшую их зеленую материю, обнажила ноги до колен. Тем временем Агата уже подготовила все необходимое для вскрытия сосудов ниже паховых складок, в месте соединения бедренных и подвздошных артерий. Зажимая и перевязывая сосуды, Джинджер в конце концов добралась до бедренных артерий и, как и раньше, воспользовалась тонкими гибкими трубками и различными зажимами, чтобы перекрыть кровоток через эти ответвления сосудов, вскрыть обе артерии и сшить с отростками протеза. Несколько раз она даже ловила себя на мысли, что вся эта легкость, с которой она проделывает сложнейшие манипуляции под музыку Баха, вовсе не случайна, что она и в своих предыдущих жизнях была врачом, а теперь вновь перевоплотилась, чтобы войти в высший совет избранных целителей.

Однако ей следовало бы не забывать любимые афоризмы своего отца, крохи мудрости, которые он с любовью собирал и которые, со свойственным ему тактом, внушал дочери, когда та позволяла себе шалость или была легкомысленна не в меру, забывая о возлагаемых на нее надеждах. Среди его любимых мудрых изречений были, конечно же, такие, как «Время никого не ждет», «На Бога надейся, а сам не плошай», «Сбереженный грош — все равно что заработанный», «Не таи зла на ближнего», «Не судите, и не судимы будете» и так далее. У него в запасе было множество афоризмов, но самым его любимым и наиболее часто звучащим в доме был следующий: «Гордый покичился да во прах скатился».

Ей следовало помнить эти шесть слов. Но операция протекала настолько успешно и она была так довольна своей работой, так горда этим своим первым самостоятельным действом, что, подобно самонадеянному птенцу, впервые взмахнувшему крылышком, забыла о неизбежном падении.

Она выпустила кровь из нижней части протеза, сняв зажим, и ввела отростки в отверстия, сделанные в бедренных артериях. Потом она сшила края, сняла зажимы с перекрытых сосудов и с видимым удовольствием стала смотреть, как по заплатанной аорте пошла кровь. Минут двадцать ушло на мелкую штопку утечек, еще пять — на проверку работы протеза, после чего она с удовлетворением воскликнула:

— Можно заканчивать.

— Прекрасная работа! — сказал Джордж.

Джинджер была рада, что на ней хирургическая маска, скрывающая ее широкую улыбку счастливой идиотки.

Она зашила разрезы на ногах пациентки. Потом взяла у совершенно обессиленных ассистенток кишки, которые те уже готовы были уронить вместе с крючками, поместила внутренности назад в тело и еще раз проверила, нет ли каких-либо отклонений от нормы, однако ничего не обнаружила. Остальное было уже несложно: уложить на место жир и мускулы, слой за слоем, и зашить прочным черным кордом.

Ассистентка анестезиолога сняла покров с головы Виолы Флетчер. Анестезиолог снял ленту с ее глаз и отсоединил наркоз.

Одна из сестер выключила магнитофон.

Джинджер взглянула на лицо пациентки — оно было бледным, но уже не таким измученным, как раньше. Маска для искусственного дыхания все еще была на ней, но теперь больная получала только кислородную смесь.

Сестры начали стягивать с рук резиновые перчатки.

Веки Виолы Флетчер дрогнули, и она застонала.

— Миссис Флетчер? — громко произнес анестезиолог.

Пациентка не отзывалась.

— Виола? — позвала Джинджер. — Вы меня слышите? Виола?

Глаза женщины остались закрытыми, она все еще не проснулась, но губы зашевелились, и она едва слышно прошептала:

— Да, доктор.

Джинджер приняла поздравления и вместе с Джорджем вышла из операционной. Пока они стягивали перчатки, снимали маски, развязывали завязки на шапочках, она чувствовала себя так, словно была наполнена гелием и вот-вот взлетит, вопреки земному тяготению. Но с каждым шагом в направлении умывальников жизнерадостность оставляла ее, сменяясь чувством усталости. Появилась боль в шее и в плечах, заломило в спине, ноги налились свинцом.

— Боже, да меня пошатывает!

— Ничего удивительного, — сказал Джордж, — ведь вы начали в половине восьмого, а сейчас уже полдень. Операция на аорте чертовски выматывает.

— У вас тоже такое состояние после нее?

— Конечно.

— Но усталость навалилась так внезапно... В операционной я чувствовала себя прекрасно, мне казалось, я могла бы продолжать еще несколько часов.

— В операционной вы были бесподобны, просто божественны, — с видимым удовольствием польстил ей Джордж, — а боги не устают от своих дел. Вы ведь боролись со смертью и победили ее!

Они нагнулись над раковинами и, пустив воду, стали намыливать руки.

Джинджер слегка оперлась о раковину и, согнувшись от усталости больше, чем обычно, глядела прямо в отверстие стока, на воду, закручивающуюся в воронку в стальном рукомойнике, и пузырики мыльной пены на ее поверхности, описывающие круг за кругом, круг за кругом и втягиваемые в воронку...

На сей раз необъяснимый ужас напал на нее без предупреждения, пронзив даже скорее, чем в кулинарии или в кабинете Джорджа Ханнаби в минувшую среду. Все ее внимание сосредоточилось на отверстии для стока воды в умывальнике, которое вдруг стало расширяться перед ее застывшим взором, словно пасть удава.

Выронив из рук мыло, она с визгом отпрянула от раковины, едва не сбив с ног Агату Тэнди и не слыша, что ее окликает Джордж: двери, стены, коридор, все вокруг нее окуталось клубами жуткого пара и затянулось мистическим туманом. Все, кроме стальной раковины, в мгновение ока выросшей до невероятных размеров. Казалось, еще немного — и саму Джинджер засосет в воронку стока вместе с мыльной водой.

«Это самый обыкновенный умывальник, самый обыкновенный», — внушала она себе, но ужас сковал волю и рассудок: еще раз вскрикнув, она с жутким воем помчалась прочь от надвигающейся смертельной опасности.

* * *

Снег — вот первое, что Джинджер реально ощутила.

Крупные пушистые снежинки плавно, словно парашютики одуванчика, опускались мимо ее лица на землю. Она подняла голову и увидела между громадами старых зданий прямоугольник низкого мглистого неба. Волосы и брови ее тотчас же побелели, снежинки таяли на ресницах и растерянном лице, уже и без того мокром от слез, и она поняла, что тихо плачет.

Джинджер поежилась: несмотря на безветрие, было довольно холодно, мороз пощипывал щеки и подбородок, а руки уже почти заиндевели. Холод проник под ее зеленый больничный халатик, и ее всю просто трясло.

Тут она огляделась кругом и обнаружила, что сидит на леденящем бетоне, прижавшись спиной к холодной как лед кирпичной стене, обхватив колени руками, — в типичном положении запуганного насмерть беззащитного существа. С каждой секундой ей становилось все холоднее, но у нее напрочь пропали сила и воля, чтобы встать.

Затем Джинджер вспомнила испугавший ее умывальник с жутким сточным отверстием, охвативший ее панический страх, свое нечаянное столкновение с Агатой Тэнди и удивленное выражение лица Джорджа Ханнаби, обернувшегося на ее крик, и ее охватило отчаяние. После этого она уже ничего вспомнить не смогла, но нетрудно было предположить, что она убегала, как сумасшедшая, спасаясь от мнимой опасности, на виду у своих оторопевших коллег и знаменуя этим неминуемый крах своей карьеры.

Девушка сильнее прижалась спиной к кирпичной стене, всем сердцем желая поскорее умереть от холода, не сходя с места.

Она сидела в конце широкого проезда, упирающегося в корпуса больничного комплекса. Слева от нее была железная дверь котельной, а за ней — выход с пожарной лестницы.

Ей невольно вспомнился мрачный тупик, куда затащил ее незадачливый громила в Нью-Йорке, когда она возвращалась домой после работы в Колумбийском пресвитерианском госпитале. Но в тот раз она была собранна и смогла дать отпор насильнику. Теперь же она уже была не на коне, затравленная неудачница. Какая странная ирония судьбы — оба происшествия случились с ней в довольно схожих местах.

Все ее труды, все долгие годы упорного овладения тайнами и искусством Эскулапа, все надежды и мечты в один миг рухнули. В последнюю, решающую минуту она подвела Джорджа, возлагавшего на нее как на хирурга большие надежды, подвела своих родителей и себя самое. Отрицать очевидное было уже нельзя: с ней что-то случилось, произошло нечто страшное, полностью исключающее дальнейшую врачебную карьеру. Что же это, психоз? Опухоль мозга? Склероз?

Дверь пожарной лестницы внезапно распахнулась, резко скрипя и скрежеща несмазанными петлями, и, тяжело дыша, на улицу вывалился Джордж Ханнаби. Не обращая внимания на снег, покрывший скользкую мостовую тонким обманчивым слоем, он сделал несколько шагов по проулку и замер, потрясенный видом сидевшей на корточках Джинджер с открытым от изумления ртом. Ей подумалось, что он уже сожалеет о затраченном на нее времени и дополнительном внимании: ведь он считал ее талантливой ученицей, достойной этого, а она не оправдала его надежд. Джордж был так добр к ней, так верил в нее, а она предала его, пусть и невольно, но ведь предала! От этой мысли Джинджер еще горше расплакалась.

— Джинджер? — с дрожью в голосе окликнул ее он. — Джинджер, что стряслось?

В ответ она разрыдалась. Лучше бы он ушел, думала она, глядя на расплывающиеся контуры растерявшегося Джорджа, лучше бы он оставил ее наедине с ее позором. Разве доктор Ханнаби не понимает, как ей тяжело осознавать, что он видит ее в таком состоянии?

Снег между тем повалил еще гуще. В дверном проеме пожарной лестницы возникли еще какие-то человеческие фигуры, но Джинджер не могла их разглядеть из-за слез.

— Джинджер, пожалуйста, не молчи, — подойдя ближе, сказал Джордж. — Что случилось? Скажи мне. Объясни, чем я могу помочь.

Она прикусила губу, пытаясь подавить слезы, но вместо этого зарыдала пуще прежнего.

— Со мной что-то происходит, — наконец выдавила она из себя тоненьким голоском, лишний раз подтверждающим ее слабость.

— Но что? — склонившись над ней, переспросил Ханнаби. — Ты можешь объяснить?

— Я не знаю.

Она всегда контролировала себя и обходилась без посторонней помощи. Потому что она была Джинджер Вайс, не такой, как другие. Она была золотой девочкой. И она не знала, как просить о помощи в подобной ситуации.

— Как бы то ни было, — продолжал Джордж, все еще склоняясь над ней, — мы можем это исправить. Я понимаю, что ты необыкновенная гордячка, ты слышишь меня, детка? Я всегда берег твои чувства и не навязывал своего мнения или помощи, потому что щадил твою гордость. Ты все привыкла делать самостоятельно. Но на этот раз ты не справишься одна, и тебе не нужно этого делать. Я с тобой, и, ради бога, обопрись на мое плечо, нравится тебе это или нет. Ты слышишь меня?

— Я... я все испортила. Я вас разочаровала, — простонала Джинджер.

Джордж слегка улыбнулся.

— Ни в коей мере, дорогая моя, ни в коей мере. У нас с Ритой были одни сыновья, но, если бы родилась дочь, мы бы хотели видеть ее именно такой, как ты. Ты не обычная женщина, Джинджер, ты доктор Вайс, очень дорогой для меня человек. Ты думаешь, что разочаровала меня? Это невозможно. Я сочту за честь, если ты обопрешься сейчас на меня, как если бы ты была мне родной дочерью. Так что позволь уж мне помочь тебе, как родному отцу, которого ты так рано потеряла. — И он протянул ей свою руку.

Она с радостью ухватилась за нее и, опершись, встала.

Было 2 декабря, понедельник.

Пройдет еще много недель, прежде чем она узнает, что другие люди в других местах — все незнакомые ей — пережили в этот день нечто подобное кошмару, случившемуся с ней.

<p>2</p>

Трентон, Нью-Джерси

За несколько минут до полуночи Джек Твист открыл дверь, вышел из пакгауза в дождь и слякоть и увидел, как кто-то вылезает из серого грузового «Форда» возле ближайшего к нему пандуса. Фургон подъехал аккурат в момент, когда мимо грохотал товарняк. Вокруг было темно, хоть глаз выколи, если не считать блеклого света грязных лампочек сигнализации. Как назло, одна из них горела прямо над дверью, из которой вышел Джек, и незваному гостю его было хорошо видно.

У спрыгнувшего из кабины грузовика парня лицо было — ни дать ни взять — как у персонажа детективного фильма: тяжелый подбородок, рот щелочкой, перебитый нос и поросячьи глазки. Это был один из исполнительных безжалостных садистов, которым в бандах отводилась роль боевиков; при других обстоятельствах этот тип мог бы служить насильником и грабителем в орде Чингисхана, ухмыляющимся головорезом у нацистов, мастером заплечных дел в сталинских лагерях, короче говоря, он весьма походил на морлока — зловещего пришельца из будущего, изображенного Гербертом Уэллсом в «Машине времени». Встреча с ним не предвещала Джеку ничего хорошего.

Они уставились друг на друга, и Джек совершил промах: промедлил и не всадил в этого ублюдка пулю из своего пистолета 38-го калибра.

— Ты кто такой? — спросил «морлок», но, увидев в левой руке Джека мешок, а в правой — пистолет, крикнул, вскинув от удивления брови: — Макс!

Макс был, вероятно, водителем грузовика, но Джек не стал дожидаться, пока ему этого типа представят: повернувшись на сто восемьдесят градусов, он шмыгнул в пакгауз и захлопнул за собой дверь, тотчас отойдя в сторону — на случай, если кому-то из гостей вздумалось бы использовать ее в качестве мишени.

Помещение склада освещалось лишь светом из конторы, располагавшейся в дальнем конце здания, да редкими лампочками в жестяных колпаках, тускло горевшими всю ночь на потолке. Но Джеку и не требовалось специального освещения, чтобы рассмотреть выражение физиономий своих компаньонов — Морта Герша и Томми Санга: они не выглядели уже столь же счастливыми, как всего пару минут назад.

А были они в прекрасном расположении духа потому, что им удалось нанести удачный удар по главному перевалочному пункту на маршруте по перевозке денег, а именно — месту, куда стекались доллары от сбыта наркотиков более чем с половины штата Нью-Джерси. По воскресеньям и понедельникам курьеры доставляли сюда в чемоданах, сумках и коробках наличные деньги, а по вторникам бухгалтеры-мафиози в костюмах от Пьера Кардена приезжали подсчитывать выручку за неделю. Каждую среду чемоданчики, набитые пачками банкнотов, отправлялись в Майами, Лас-Вегас, Лос-Анджелес, Нью-Йорк и в другие центры большого бизнеса, чтобы эксперты по капиталовложению с дипломами Гарварда — доверенные лица мафии, или братства, — вложили их в выгодное дело. Джек, Морт и Томми просто-напросто встряли между бухгалтерией и советниками по капиталовложению и умыкнули четыре тяжелых мешка наличных.

— Считайте, что мы одно из звеньев цепи посредников, — сказал Джек троим разъяренным охранникам, которые все еще лежали связанными в конторе склада. Морт и Томми при этих словах рассмеялись.

Но сейчас Морту было не до смеха. В свои пятьдесят лет он уже облысел, обзавелся брюшком и ссутулился. На нем был темный костюм, серое пальто и шляпа с загнутыми полями — он всегда носил этот костюм и шляпу, даже когда и не надевал пальто. Во всяком случае, в другом наряде Джек его никогда не видел. Сегодня Джек и Том были в джинсах и стеганых виниловых куртках, и Морт по сравнению с ними выглядел довольно забавно, как персонаж массовки из старого фильма Эдуарда Робинсона. Поля его шляпы заметно пообвисли и помялись, как и сам Морт, а костюмчик пообтерся.

— Кто это там снаружи? — хрипло и резко спросил он, когда Джек влетел назад и захлопнул за собой дверь.

— По меньшей мере двое парней на фордовском фургоне, — ответил Джек.

— Братва?

— Я видел только одного из них, — сказал Джек. — Но вид у него, как у одного из неудавшихся страшилищ доктора Франкенштейна.

— По крайней мере все двери заперты.

— У них наверняка есть ключи.

Все трое быстренько отошли от выхода подальше в тень, в проход между штабелями деревянных клетей и картонных ящиков, установленных на поддонах. За грузами можно было укрыться, как за стеной в двадцать футов высотой, склад был огромный, набитый сотнями телевизоров, микроволновых печей, смесителей, тостеров, ящиков запасных частей и деталей, и все это надежно хранилось в чистом помещении под хорошей охраной, но, как и в любом другом промышленном здании, ночью, когда работы не велись, здесь было жутковато. Странные приглушенные звуки блуждали между штабелями товаров, а все усиливающаяся дробь дождя по крыше и завывание ветра лишь усугубляли жутковатое ощущение, будто множество неизвестных созданий просачивается между стропилами и балками внутрь.

— Я ведь говорил, что не нужно связываться с братвой, — сказал Томми Санг — американец китайского происхождения лет тридцати, на семь лет моложе Джека. — Ювелирные магазины, бронированные автомобили, даже банки — пусть, но только не мафия, упаси бог. Это ведь тупо — связываться с братвой, это все равно что заявиться в бар, полный морских пехотинцев, и плюнуть на флаг.

— Однако ты здесь, — огрызнулся Джек.

— Ну допустим, — согласился Томми. — Я не всегда хорошо соображаю.

— Если фургон объявляется в такой час, — обреченным голосом произнес Морт, — это означает одно: они возят какое-то дерьмо, возможно, кокаин или травку. А что из этого следует? Да то, что это не только водитель и горилла, которую ты видел. С ними наверняка еще двое ребятишек с автоматами «узи», а то и с чем-нибудь похлеще.

— Тогда почему они до сих пор не стреляют? — спросил Томми.

— Они думают, что нас здесь не меньше десятка и у нас базуки. Так что они будут действовать осторожно, — пояснил Джек.

— Если они перевозят наркоту, у них должна быть рация. Они уже вызвали подмогу, это уж точно, — сказал Морт.

— Ты хочешь сказать, что у мафии целый парк радиофицированных фургонов, как у телефонной компании? — поинтересовался Томми.

— Теперь у них все есть, как в любой порядочной фирме, — буркнул Морт.

Они прислушались, надеясь уловить шум какой-то беготни вокруг склада, но ничего, кроме звуков дождя со снегом, не услышали.

Пистолет в руке Джека показался ему детской игрушкой. У Морта был 9-миллиметровый «смит-вессон» модели М-39, а у Томми «смит-вессон» модели 19, «комбат-магнум», который он засунул под куртку после того, как люди в конторе были надежно связаны и уже казалось, что опасная часть работы позади. Они хорошо вооружились, но не настолько, чтобы противостоять «узи». Джеку вспомнились старые документальные фильмы о вторжении русских танков в Венгрию, когда несчастные венгры пытались сражаться с ними палками и камнями. У Джека Твиста вообще проявлялась склонность к мелодраматичности, стоило ему попасть в переплет, и всякий раз, как бы ни складывалась ситуация, он воображал себя благородным беззащитным существом, бросающим вызов силам зла. Он знал за собой эту слабость, но полагал ее одним из своих положительных качеств. Сейчас же, тем не менее, они висели на волоске, и мелодраматизировать свое положение уже не было смысла.

Видимо, Морт подумал так же, потому что сказал:

— Нечего и пытаться прорваться через черный ход, они уже наверняка разделились и пасут нас у обеих дверей.

Выходов и в самом деле было только два — обычный и для погрузочно-разгрузочных работ. А кроме них, не было ни окон, ни вентиляционных отверстий, ни боковых дверей, ни подвала и, следовательно, выхода через него, ни чердачного люка. Готовясь к ограблению, они хорошо изучили подробный план здания и теперь знали, что попали в ловушку.

— Что будем делать? — спросил Томми.

Вопрос был адресован не Морту, а Джеку Твисту, потому что именно он всегда был организатором. И, если требовалось принимать какое-то решение по ходу ограбления, от него же и должны были поступать гениальные идеи.

— Эй, — оживился Томми, вдруг решив взять эту роль на себя, — а почему бы нам не выбраться отсюда так же, как, мы сюда и вошли?

А попали они в склад, использовав опыт троянцев, иначе им было бы не пройти изощреннейшую систему охраны. Пакгауз был прикрытием торговли наркотиками, но одновременно он все-таки функционировал как весьма рентабельное предприятие, куда регулярно доставлялись товары от легальных фирм и учреждений, нуждавшихся в складских услугах. Поэтому с помощью своего персонального компьютера и модема Джек проник в компьютерную систему склада и одной из пользующихся им солидных фирм и составил специальный «электронный пропуск», позволивший официально доставить сюда большой контейнер — он прибыл сегодня утром и был размещен согласно инструкции. Внутри контейнера находилась наша смекалистая троица, а сам он был устроен таким образом, чтобы из него можно было выбраться даже в случае, если его заблокируют с четырех сторон другими ящиками. И спустя несколько минут после одиннадцати вечера все трое вылезли наружу и очень удивили крутых ребят в конторе, уверенных, что охранная сигнализация и запертые двери обеспечивают складу неприступность крепости.

— Почему бы нам не забраться назад в контейнер, — продолжал развивать свою гениальную мысль Томми, — и они просто с ума сойдут, пока будут ломать себе голову, как это нам удалось смыться у них из-под носа. А завтра вечером, когда все успокоится, мы сможем выйти через дверь.

— Не годится, — хмуро возразил Морт. — Они нас раскусят. Они будут искать, пока не обнаружат нас.

— Да, Томми, этот номер не пройдет, — поддержал Морта Джек. — Слушайте, что я вам скажу... — И он изложил свой план побега, который был одобрен.

Томми побежал к распределительному щиту в контору, чтобы вырубить весь свет в пакгаузе.

Тем временем Джек и Морт потащили мешки с деньгами в южную часть склада под аккомпанемент скрипа парусины о цементный пол, разносимый многократным эхом в холодном воздухе огромного помещения. В этом дальнем углу находились не штабеля товаров, а несколько грузовиков, подлежащих разгрузке в первую очередь на следующее утро и потому оставленных внутри зала. Джек и Морт были еще на полпути к цели, когда тусклые лампочки мигнули и погасли и склад погрузился в темноту. Им пришлось долго ждать, пока Джек наконец включил свой карманный фонарик и можно было идти дальше в полумраке.

Вскоре их догнал Томми со своим фонарем и взял один мешок у Морта.

Стук дождя и снега по крыше слегка стих, и Джеку показалось, что снаружи проскрипели тормоза автомобиля. Неужели так быстро подоспело подкрепление?

Во внутренней погрузочной зоне, кабинами к выездным подъемным воротам, стояли четыре мощных автопоезда. Джек подошел к ближнему из них, бросил свой мешок, залез в кабину и посветил фонариком: ключи были на месте, как он того и ожидал. Уверенные в надежности охранной системы, служащие склада даже не подумали, что ночью кто-то может попытаться угнать машину.

Джек и Морт обошли три других автопоезда и, обнаружив в каждом ключи, запустили двигатели.

В кабине первого автомобиля за спиной водителя имелась спальная полка для сменщика, и Томми Санг закинул туда все четыре мешка с деньгами.

Как только Томми закончил возиться с мешками, Джек сел за руль и выключил свой фонарь. Морт залез в кабину с другой стороны, и Джек включил мотор, не зажигая фар.

Теперь работали двигатели всех четырех автопоездов.

Томми с фонарем в руке сбегал к самой дальней от их машины подъемной двери и нажал кнопку пуска подъемного механизма. Дверь медленно пошла вверх. Джек внимательно наблюдал за действиями Санга из кабины своего тяжелого грузовика. Тот побежал назад вдоль стены, подсвечивая себе фонариком и нажимая поочередно на все кнопки запуска подъемников дверей. Потом он выключил фонарик и помчался к машине. Все четыре двери медленно поползли вверх со скрежетом и грохотом.

Все это, конечно же, не могло остаться незамеченным затаившимися снаружи громилами. Но, не посветив внутрь склада, они не могли определить, через какой выезд намереваются рвануть их противники. Они могли бы, конечно, обстрелять из автоматов все четыре машины, но Джек надеялся выиграть несколько драгоценных секунд, которые им потребуются, чтобы решиться на такой шаг.

Томми забрался в кабину автопоезда, захлопнув за собой дверь и бесцеремонно прижав Морта к Джеку.

— Ну что же они так медленно, черт бы их побрал, — выругался Морт, впившись взглядом в тяжелые стальные щиты, с грохотом поднимающиеся к потолку. В проемах уже можно было видеть черноту ненастной ночи.

— Давай двигай, — бросил Джеку Томми.

— Рано, нас может зацепить дверью, — застегивая пояс безопасности, ответил Джек: дверь поднялась лишь на одну треть.

Вновь положив обе руки на руль, он всматривался во мглу зимней ночи: в слабом свете от наружных фонарей было видно, как двое вооруженных мужчин, причем один с автоматом, торопливо, стараясь не поскользнуться и остаться незамеченными, перебегают двор в направлении дверей, одна из которых, как раз напротив Джека, поднялась уже до половины проема. К счастью, те двое пробежали мимо.

Внезапно слева из-за угла пакгауза, оттуда же, откуда появились двое бандитов, вывернул серый грузовой «Форд», разбрызгивая колесами серебристые брызги снежного месива. Проскочив по скользкому асфальту первый проем, он затормозил напротив третьего и второго, перекрыв выезд. Свет от фар бил как раз в кабину четвертого грузовика, и было видно, что она пуста.

Подъемная дверь напротив Джека поднялась на две трети.

— Пригнитесь, — скомандовал Джек.

Морт и Томми пригнулись как можно ниже, и Джек припал к рулю. Тяжелая подъемная панель поднялась еще не до конца, но был шанс проскочить, если повезет. Джек отпустил тормоз, выжал сцепление и нажал на газ.

Когда он включал скорость, те, кто ждал снаружи, уже точно знали, из которого пролета готовится прорыв. Тишину ночи прорезали автоматные очереди. Джек слышал, как пули стучат по машине, когда выезжал во двор, но ни одна не пробила кабину и не повредила стекло.

Джек прибавил скорость, вырулив на бетонный спуск, но дорогу впереди попытался перекрыть неизвестно откуда появившийся грузовой «Додж» — подкрепление и в самом деле не заставило себя долго ждать.

Джек, однако, нажал не на тормоз, а на газ, успев заметить ужас на лицах сидевших в «Додже», когда многотонный автопоезд врезался в их грузовичок, отбросив его в сторону на пятнадцать-двадцать футов.

Ремень безопасности спас Джека, но Морт и Томми ударились о приборную панель и свалились на пол, вскрикнув от боли.

Автопоезд стало заносить в направлении упавшего набок «Доджа», и Джек, чертыхаясь, налег на руль с такой силой, что руки, как ему показалось, едва не вылетели из плечевых суставов. Но зато машина вышла из заноса и помчалась прямиком к выезду с территории склада.

Теперь дорогу перекрыл темно-голубой «Бьюик», возле которого стояли трое мужчин, двое из них — с автоматами. Очереди прошли выше и ниже лобового стекла, выбив искры из решетки радиатора и сбив одну из труб над кабиной, — она свалилась и зависла на тросах с той стороны, где было место Томми.

Стрелки успели разбежаться, прежде чем тяжелая махина, словно танк, протаранила автомобиль, сметая его со своего пути, и понеслась дальше, от одного пакгауза к другому, набирая скорость.

Морт и Томми уселись на свои места, оба со следами повреждений: у Морта был до крови разбит нос, а у Томми слегка рассечена правая бровь, однако все это были, в сущности, пустяки.

— Почему у нас все всегда выходит боком? — угрюмо спросил Морт, слегка гнусавя.

— Пока еще не вышло, — возразил Джек, включая «дворники»: стекло залепило грязью и снегом. — Просто на этот раз нам пришлось немного поволноваться.

— Не люблю волноваться, — сказал Морт, прикладывая к носу платок.

Взглянув в зеркало, Джек увидел, что из-за пакгауза, принадлежащего мафии, выворачивает грузовой «Форд» — больше его преследовать братве было не на чем: «Додж» и «Бьюик» были выведены из строя. При такой скользкой дороге и его малом опыте управления тяжелым грузовиком надежды оторваться от погони не оставалось. Риск потерять управление был слишком велик.

К тому же после столкновения с «Бьюиком» в моторе появились какие-то подозрительные посторонние звуки: что-то звенело, свистело, хрипело, а остановка автопоезда обрекала их на верную гибель в стычке с головорезами.

До шоссе не более мили; пока еще они находились на территории промышленной зоны пакгаузов, среди цехов по производству различных видов тары и упаковки. Сейчас дорога, по которой мимо фабрик и заводов шел автопоезд, была пуста, хотя в некоторых цехах и шла работа.

Вновь взглянув в боковое зеркало, Джек увидел, что «Форд» у них на хвосте и набирает скорость. Джек резко повернул вправо, на проезд мимо одного из фабричных корпусов.

— Куда тебя понесло? — спросил Томми, покосившись на рекламную надпись на здании: «ХАРКРАЙТ: ОСМОТР. МОЙКА. УПАКОВКА».

— Нам от них не оторваться, — обеспокоенно произнес Джек.

— И не отстреляться, — прогундосил Морт сквозь окровавленный платок. — У нас пистолеты — у них «узи».

— Доверьтесь мне, — бросил Джек.

Фирма «Осмотр. Мойка. Упаковка» ночью не работала, и здание не было освещено в отличие от окружавшей его дороги и стоянки для грузовых автомобилей, залитых желтым светом натриевых ламп.

Позади дома Джек повернул налево, на автостоянку, усыпанную снежной крупой, — при свете ламп она казалась отлитой из золота, а стоявшие на ней без кабин трейлеры смахивали на перепачканных горчицей обезглавленных доисторических животных. Джек развернулся, прижался к задней стене дома, потушил фары и поехал вдоль стены в обратном направлении — к дороге, на которой он пытался оторваться от «Форда». На углу, не выезжая из-за фабрики, он остановил автопоезд под прямым углом к шоссе.

— Держитесь! — крикнул он.

Морт и Томми уже смекнули, что будет дальше. Упершись ногами в приборную панель и втиснувшись как можно глубже в спинку сиденья, они приготовились к удару.

Автопоезд замер, словно кошка перед броском на мышку, в ожидании «Форда», который вот-вот должен был появиться из-за угла: на шоссе уже мерцали отблески его фар. Сияние нарастало, и Джек напрягся, выжидая наилучшего мгновения, чтобы рвануть с места. Вот сияние обрело очертание двух четких параллельных лучей, очень ярких, и Джек нажал на педаль газа — машина рванулась вперед, но все же недостаточно проворно, как-никак это была не легковушка, а огромный грузовик, «Большой Мэк». И мчавшийся с большей скоростью, чем предполагал Джек, менее тяжелый «Форд» проскочил мимо его носа, так что удар пришелся лишь на заднюю часть. Но и этого было достаточно, чтобы «Форд» занесло. Он развернулся на 360 градусов раз, второй и врезался кабиной в один из трейлеров.

Джек не сомневался, что после такого удара никто из сидевших в «Форде» уже не выскочит из него и не откроет огонь, но все равно не стал терять понапрасну времени. Развернув свой «Мэк», он погнал его мимо здания фирмы Харкрайта «Осмотр. Мойка. Упаковка» и на перекрестке свернул направо, оставляя позади бандитский пакгауз и двигаясь в направлении въезда на автостоянку со стороны города.

За ними никто не гнался.

Он миновал бензоколонку, которая, как они заранее выяснили, давно уже бездействовала, проехал мимо бесполезных бензонасосов и припарковал «Мэк» у полуразрушенного строения.

Едва машина остановилась, Томми Санг распахнул дверь со своей стороны, спрыгнул на асфальт и исчез в темноте. В понедельник они оставили поблизости грязный, побитый и ржавый «Фольксваген», который, однако, был еще довольно резв на ходу. На этом «кролике» они намеревались добраться до Манхэттена и там расстаться с ним навсегда.

Они также припасли на автостоянке «Понтиак» — от него было всего две минуты ходьбы до принадлежащего мафии склада. Но их план уехать с деньгами со склада на «Понтиаке» и потом пересесть на «кролика» провалился, и «Понтиаку» суждено было сгнить там, где они его бросили.

Джек и Морт вытащили мешки из автопоезда и поставили их у стены заброшенной станции «Тексако». Их быстро запорашивало снежной крупой. Морт тем временем залез в кабину «Мэка» и протер там все, чего они могли касаться.

Джек стоял возле мешков с деньгами, внимательно следя за улицей: вряд ли кто-нибудь из случайных водителей, проезжающих в такую слякоть мимо, заинтересовался бы автопоездом у бензозаправки, но не приведи господь появиться патрульной полицейской машине...

Наконец из переулка выехал Томми на «Фольксвагене». Едва он притормозил возле колонок, Морт схватил сразу два мешка и поволок их к машине, скользя и падая. Следом тащил мешки Джек, но уже осторожнее. Когда он добрался до «кролика», Морт уже сидел на заднем сиденье. Джек забросил туда последний мешок, захлопнул дверцу и плюхнулся рядом с Томми.

— Бога ради, поезжай медленно и осторожно, — сказал он.

— Можешь не сомневаться, — заверил Томми.

Колеса прокручивались, скользя по запорошенному асфальту, и машину несколько раз занесло, когда они наконец выбрались на дорогу.

— Ну почему каждый раз нам так не везет? — простонал Морт.

— Пока везет, — возразил Джек.

«Кролик» вдруг вильнул и стал скользить к припаркованному у обочины автомобилю, но Томми вывернул руль и выправил машину. Они, двигаясь еще медленнее, выехали на скоростную дорогу и вскоре на подъеме увидели знак с надписью «НЬЮ-ЙОРК».

На вершине подъема, когда колеса еще раз прокрутились в самой критической точке, прежде чем вынести их на ровное шоссе, Морт изрек:

— Ну почему они скользят?

— Теперь все пойдет нормально до самого города, — успокоил его Томми. — Здесь обычно посыпают дороги солью и шлаком.

— Поглядим, — мрачно заметил Морт. — Боже, что за мерзкая выдалась ночка!

— Мерзкая? — воскликнул Джек. — Мерзкая ночка? Морт, тебя никогда не примут в члены клуба оптимистов! Послушайте, ведь мы теперь миллионеры! Нам сказочно повезло!

Морт от удивления даже заморгал и затряс головой, так что с полей его знаменитой шляпы полетели брызги:

— Ну, в общем, это несколько скрашивает картину...

Томми Санг рассмеялся.

Рассмеялись и Джек с Мортом, и Джек сказал:

— Это наш самый крупный удар. И без всяких налогов.

Всем вдруг стало очень весело. Они пристроились в хвост к снегоуборочной машине с крутящейся мигалкой и, держась от нее на расстоянии в сотню ярдов, двигались на безопасной скорости, обсуждая самые драматические моменты своего бегства из пакгауза.

Позже, когда все успокоились и нервные смешки сменились довольными улыбками, Томми заявил:

— Должен тебе сказать, Джек, что это была классная работа. Ты здорово придумал эту операцию с «электронным пропуском»! Да и эта электронная штуковина, с помощью которой ты открываешь сейфы, так что не надо их взрывать... Нет, ты организатор что надо!

— Да что там и говорить! — добавил Морт. — В трудную минуту ты просто виртуоз! Я таких больше не видал. Ты быстро соображаешь. Знаешь, Джек, надумай ты применить свои таланты в честной жизни, для доброго дела — ты бы горы своротил!

— Для доброго дела? — переспросил Джек. — А разве плохо стать богатым?

— Ты знаешь, что я хотел сказать, — буркнул Морт.

— Я не герой, — продолжал Джек. — И в гробу видел эту честную жизнь. В ней одни лицемеры. Они разглагольствуют о порядочности, честности, справедливости, ответственности перед обществом, а сами только и думают, как урвать кусок получше для себя. Они ни за что не признаются в этом, и поэтому-то я их и не переношу. А я вот открыто заявляю — я хочу сам быть во всем первым, а на них мне наплевать. — Джек слышал, как голос его ожесточился, но ничего не мог с собой поделать. Он бросил взгляд на дворники на лобовом стекле. — Честная жизнь! Да ради кого стараться? Все равно эти так называемые порядочные люди подложат тебе огромную свинью! Чтоб они все провалились!

— Я не хотел наступать тебе на больную мозоль, — удивленным тоном пробормотал Морт.

Джек не ответил. Он погрузился в тяжелые воспоминания. И лишь спустя некоторое время, успокоившись, повторил:

— Не гожусь я в герои.

Откуда же ему было знать, что у него очень скоро будет повод удивиться этим своим словам о себе.

Это было в двенадцать минут второго ночи в среду 4 декабря.

<p>3</p>

Чикаго, Иллинойс

Утром 5 декабря, в четверг, отец Стефан Вайцежик отслужил раннюю мессу, позавтракал и уединился в своем ректорском кабинете, чтобы выпить чашку кофе. Отвернувшись от рабочего стола, он устремил взор на большое и высокое, доходящее до пола окно, за которым открывался вид на запорошенные снегом деревья во дворе, и постарался не думать о делах прихода: это был его час, и он его высоко ценил.

Но мысли невольно возвращались к отцу Брендану Кронину, совсем еще недавно — любимцу прихожан, а теперь — падшему кюре, чья выходка стала притчей во языцех. Почему он швырнул о стену потир? Что с ним случилось? Все это просто не укладывалось в голове отца Вайцежика.

Отец Стефан Вайцежик был священником тридцать два года, из них почти восемнадцать лет он посвятил церкви Святой Бернадетты. Но ни разу за все это время его не терзали сомнения. Он просто был чужд им.

После посвящения его направили в церковь Святого Фомы — маленький сельский приход в Иллинойсе, где настоятелем был отец Даниель Тьюлин. Этот человек семидесяти лет от роду отличался необыкновенной кротостью, добротой и сентиментальностью, подобных ему отец Стефан Вайцежик не встречал. Почтенного старца мучила подагра, он плохо видел, ему уже трудно было нести свой крест главы прихода. Любого другого священника давно отправили бы на пенсию, но отцу Даниелю Тьюлину, сорок лет отдавшему прихожанам, было разрешено остаться на своем посту. Кардинал, большой его почитатель, долго подыскивал ему помощника, пока не остановил свой выбор на Стефане Вайцежике.

Уже в первый день новый кюре понял, чего от него хотят, но не пал духом, а безропотно взвалил на свои плечи практически всю работу, ни на миг не усомнившись, что справится с ней.

Спустя три года, когда отец Тьюлин отдал во сне богу душу, его место занял новый молодой священник, а Стефана кардинал отправил в другой приход в пригороде Чикаго, где настоятель, отец Орджил, случалось, впадал в запой, забывая о пастве. И, хотя он и не был законченным пьяницей, находя в себе силы не переступать последней грани и тем самым спасая себя, он нуждался в опоре, и такой опорой стал для него отец Вайцежик: ненавязчиво, но твердо он выводил отца Фрэнсиса Орджила на праведную стезю и в конце концов с чистым сердцем подтвердил, что тот вполне способен самостоятельно справляться со своими обязанностями.

Следующие три года отец Стефан служил еще в двух неблагополучных церквах, снискав себе среди коллег славу «аварийного монтера» Его Высокопреосвященства.

Самым экзотическим его назначением была школа-приют Пресвятой Богородицы в Сайгоне во Вьетнаме, где под началом отца Билла Надера он провел шесть кошмарных лет. Этот приют существовал на средства чикагской епархии, поскольку входил в число проектов, выношенных самим кардиналом. Билл Надер был дважды ранен, на память о чем у него остались шрамы от пуль, один на левом плече, другой на правой руке. Двое вьетнамских священников, служивших в приюте, пали от рук террористов-вьетконговцев, равно как и предшественник отца Стефана из США.

Ни разу с момента своего прибытия в район боевых действий отец Стефан не сомневался, что вынесет все тяготы миссии, порученной ему в этом аду, как и в том, что она вообще имеет смысл. После падения Сайгона ему вместе с отцом Биллом Надером и тринадцатью монахинями удалось вывести из опасной зоны сто двадцать шесть детей. Сотни тысяч погибли тогда в чудовищной кровавой бойне в тех местах, но даже перед лицом смерти отец Стефан Вайцежик не сомневался, что сто двадцать шесть жизней — это очень много, и не позволил отчаянию одолеть себя.

Вернувшись в США, он мог быть посвящен в сан монсеньора за свои заслуги перед кардиналом, однако отклонил это лестное предложение, попросив лишь одной награды — собственного прихода. И просьба его была удовлетворена.

Этим приходом был приход церкви Святой Бернадетты.

Когда отец Вайцежик принимал дела, за приходом числилось 125 тысяч долларов долга, церковь нуждалась в ремонте, даже крыша прохудилась. А дом священника был вообще в удручающем состоянии — того и гляди рухнет на голову, стоит лишь разыграться буре. При церкви не было школы, посещаемость воскресных месс неуклонно падала на протяжении последних десятилетий. Но все это не испугало отца Вайцежика.

Он ни разу не усомнился, что спасет эту церковь от полного упадка. За четыре года он поднял почти наполовину посещаемость прихожан, сократил долг и отремонтировал храм. Затем он привел в порядок дом священника, удвоил количество прихожан и заложил школу. В награду за выдающиеся заслуги перед церковью кардинал перед смертью даровал ему звание постоянного настоятеля и пожизненную ставку при церкви, которую он лишь благодаря собственным усилиям спас от полного краха.

Твердая, как гранит, вера отца Вайцежика мешала ему понять, что же могло настолько подорвать веру отца Брендана Кронина. Почему же, почему он запустил потиром в алтарь в минувшее воскресенье и в отчаянии убежал из храма на глазах у почти сотни верующих? Слава богу, что это не случилось на более многолюдной мессе, подумалось отцу Вайцежику. Да, похоже, что сомнения насчет этого Брендана Кронина, одолевавшие его еще полтора года назад, когда тот только появился в приходе, были обоснованны.

А не понравился отец Кронин отцу Вайцежику по следующим причинам. Во-первых, тот учился в Североамериканском колледже в Риме, самом престижном учебном заведении из всех находящихся в юрисдикции церкви. Но за выпускниками этого элитарного учреждения закрепилась слава надменных белоручек, баловней судьбы, слишком самоуверенных и много о себе мнящих. Они считали ниже своего достоинства и таланта работу в приходских школах, а посещение одиноких инвалидов вообще расценивали как дурной сон.

Помимо того что отец Кронин учился в Риме, он был толст. Ну если и не толст, то упитан, о чем свидетельствовали как его круглое лицо, так и светло-зеленые глаза, заглянув в которые отец Вайцежик, как ему показалось, увидел ленивую и слабую душонку. Сам отец Вайцежик был из костистых поляков, у них в семье не было ни одного толстого мужчины. Вайцежики вели свой род от польских шахтеров, эмигрировавших в США в начале века и всегда трудившихся либо на шахтах, либо на сталелитейных заводах, либо в строительстве — в общем, на тяжелых работах. Семьи Вайцежиков всегда были многочисленными, и нужно было много и упорно работать, чтобы не умереть с голоду, так что было как-то не до жиру. Стефан с детства представлял себе настоящего мужчину крепким, но сухопарым, с широкими плечами, толстой шеей и натруженными руками.

Но, к удивлению отца Вайцежика, Брендан Кронин оказался очень трудолюбивым человеком, без обычных для баловней римского колледжа претензий. Он был смышлен, добр и приятен в общении, не брезговал посещениями инвалидов, с удовольствием учил детей и собирал пожертвования. В общем, он оказался лучшим из помощников, которые были у отца Вайцежика за восемнадцать лет.

Вот почему его странная выходка в минувшее воскресенье и, соответственно, потеря веры, которая и обусловила этот позорный поступок, так угнетающе подействовали на отца Стефана.

Конечно же, он не терял надежды вернуть блудного сына в лоно церкви: начав свою карьеру как помощник всякого священника, попавшего в беду, он и теперь был призван исполнить эту благородную роль; воспоминание о юности вновь наполнило его ощущением своей особой миссии — приходить на помощь людям в тяжелую минуту.

Отец Вайцежик отхлебнул из чашки еще глоток кофе, и в этот момент в дверь постучали. Он взглянул на каминные часы — подарок одного из прихожан. Выполненные из позолоченной бронзы и инкрустированные красным деревом, с великолепным швейцарским механизмом, они были единственным украшением скромно обставленного кабинета. Здесь были только самые необходимые вещи, притом не очень удачно подобранные: мебель и потертый псевдоперсидский ковер. Часы показывали половину девятого, секунда в секунду, и, обернувшись к двери, отец Стефан сказал:

— Войдите, Брендан.

Отец Брендан Кронин выглядел столь же подавленным, как и в воскресенье, понедельник, вторник и среду во время их задушевных бесед в кабинете настоятеля о кризисе веры Кронина и поисках путей ее обретения вновь. Он был так бледен, что веснушки горели на его лице, словно искры, и на фоне темно-рыжих волос казались даже более яркими, чем обычно. Ступал он несколько неуверенно и тяжеловато.

— Присаживайтесь, Брендан. Кофе желаете?

— Благодарю вас, нет.

Брендан прошел мимо двух стульев в стиле «честерфилд» и «моррис» и плюхнулся в старое кресло.

Стефан хотел было спросить его, хорошо ли он позавтракал или ограничился сухариком с чашечкой кофе, но промолчал, не желая показаться излишне навязчивым своему молодому помощнику. Поэтому он перешел прямо к делу:

— Вы прочли то, что я вам рекомендовал?

— Да.

Отец Стефан освободил Брендана от всех обязанностей по приходу и дал ему несколько книг, защищавших существование Бога и опровергавших безумствующий атеизм, — все работы принадлежали перу авторитетных интеллектуалов.

— И вы поразмышляли над прочитанным? — спросил отец Вайцежик. — И нашли что-либо, что... могло бы вам быть полезным?

Брендан вздохнул и покачал головой.

— Вы продолжаете молить Господа наставить вас на истинный путь? Вам был знак?

— Да, продолжаю. Но никакого знака мне не было.

— Продолжаете ли вы искать корни сомнения?

— Похоже, таковых нет.

Отца Стефана все больше удручала несловоохотливость отца Кронина, такая замкнутость не была ему свойственна. Обычно Брендан был общителен и многоречив. Но после случившегося в воскресенье он ушел в себя, стал говорить медленно, тихо, короткими фразами, дорожа каждым словом, словно скупец лишней монетой.

— У ваших сомнений должны быть корни, — настаивал отец Вайцежик. — Должно быть какое-то зерно, отправной пункт, вы понимаете?

— Я понимаю, — едва слышно произнес Брендан. — Но дело в том, что его нет. Есть просто сомнение, и ничего более. Как если бы оно всегда было.

— Но ведь это далеко не так! Вы ведь на самом деле верили! Так когда же вы стали сомневаться? Вы говорите, что в августе прошлого года. Но что послужило толчком? Должно было что-то произойти, нечто необыкновенное, чрезвычайное, что изменило ваш образ мышления.

— Нет, — коротко ответил Брендан.

Отец Вайцежик едва не закричал на него. Он готов был встряхнуть его, ударить — лишь бы вывести из этого подавленного состояния. Но он терпеливо продолжал:

— Многие добрые священнослужители пережили кризис веры. А некоторые святые состязались с ангелами. Но у всех у них было что-то общее: они не вдруг, не в один момент теряли веру, сомнение тлело в них многие годы до того, как наступал кризис убеждений, и все они могли назвать обстоятельства, предшествовавшие возникновению сомнений. Например, смерть невинного младенца или благородной матери от рака или убийство, изнасилование. Почему Бог терпит зло в этом мире? Допускает войны? Причин для сомнений множество, и хотя учение церкви объясняет их все, оно не может утешить. Брендан, сомнение всегда исходит из особых противоречий между концепцией милости Божией и реальными человеческими горестями и печалями.

— Но не в моем случае, — возразил Брендан.

Мягко, но настойчиво отец Вайцежик развивал свою мысль:

— И единственный способ подавить сомнения — сосредоточиться на тех противоречиях, которые, возможно, лишают вас покоя. Нужно обсудить их со своим духовным наставником.

— В моем случае вера... она просто взорвалась во мне, ушла из-под ног, как пол, который казался прочным, но доски которого давно прогнили.

— Вас не тревожат несправедливая смерть, болезни, убийства, война? Словно прогнившие доски, говорите вы? Вера просто рухнула в одну ночь?

— Именно так.

— Ерунда! — воскликнул отец Стефан, вскакивая со стула.

Отец Кронин от неожиданности вздрогнул. Он вскинул голову и удивленно взглянул на отца Вайцежика.

— Просто бред собачий, — в запальчивости продолжал негодовать тот, повернувшись к собеседнику спиной и хмуря брови. Он отчасти хотел шокировать резкими выражениями молодого священника и тем самым вывести его из самопогружения и замкнутости; но и в не меньшей степени он был раздосадован нежеланием Кронина быть с ним откровенным; претило ему и безнадежное отчаяние помощника. И поэтому, глядя в окно, разрисованное морозом замысловатыми узорами и сотрясаемое порывами ветра, он сказал:

— Превратиться вдруг, без причины, из пастыря в атеиста вы не могли. Обязательно должны быть какие-то причины столь резких перемен в сознании, и вам не удастся меня в этом переубедить, отец Кронин. Не таите же их в своем сердце, взгляните правде в глаза, иначе вам никогда не выйти из этого скверного состояния духа.

Комната погрузилась в тягостную тишину.

Раздался приглушенный бой каминных часов.

Наконец отец Кронин сказал:

— Прошу вас, не сердитесь на меня. Я весьма уважаю вас и высоко ценю наши отношения, отец Стефан. И ваш гнев в придачу ко всему... для меня это уже слишком.

Довольный тем, что ему удалось пробить скорлупу упрямства и замкнутости отца Кронина, отец Вайцежик отвернулся от окна, быстро подошел к сидевшему в кресле собеседнику и положил руку ему на плечо.

— Я вовсе не сержусь на вас, Брендан. Я тревожусь за вас. Я беспокоюсь. Меня огорчает то, что вы не даете мне помочь вам. Но не более того.

— Отец мой, поверьте, — взглянул на него снизу вверх отец Кронин, — мне тоже очень нужна сейчас ваша помощь. Но что я могу поделать, если мои сомнения не коренятся ни в одной из перечисленных вами возможных причин? Я сам не понимаю, откуда взялось это безверие. Это остается для меня... чем-то таинственным.

Отец Стефан понимающе кивнул, сжал Брендану плечо и, вернувшись к своему стулу за письменным столом, сел и закрыл глаза, задумавшись.

— Хорошо, Брендан. То, что вы не можете определить причину утраты веры, свидетельствует о том, что это не результат заблуждения. Так что оставим духовное чтение, книги здесь не помогут. Это психологическая проблема, и корни ее уходят в ваше подсознание. Нам еще предстоит докопаться до них.

Открыв глаза, отец Стефан увидел, что помощник смотрит на него с интересом: предположение, что его внутреннее сознание просто действует во вред ему, явно заинтриговало молодого священника. Следовательно, не Бог отвернулся от Брендана, а Брендан подвел Бога. А это уже переводило дело в плоскость личной ответственности, что само по себе гораздо более легкая проблема, чем мысль о нереальности Бога или о том, что Он отвернулся от Кронина.

— Как вам, вероятно, известно, — сказал отец Стефан, — архиепископом Иллинойсским ордена иезуитов является Ли Келлог. Однако вы можете и не знать, что у него работают два психиатра, тоже иезуиты: они помогают нуждающимся в помощи священникам. Я мог бы устроить для вас консультацию и, при необходимости, обследование и лечение.

— Я был бы вам крайне признателен, — ответил Брендан, подаваясь всем корпусом вперед.

— Да. Со временем. Но не теперь. Как только вы начнете курс психоанализа, архиепископ сообщит об этом префекту, и тот примется выяснять, не допускали ли вы каких-либо проступков в прошлом.

— Но я никогда...

— Мне это известно, — поднял руку отец Стефан. — Но в обязанности префекта входит контроль за дисциплиной, и он обязан быть подозрительным. Самое скверное то, что даже если лечение у психоаналитика будет успешным, префект на долгие годы занесет вас в черный список, что ограничит ваши перспективы. А вплоть до последнего инцидента я был уверен, что вы станете со временем епископом, возможно, пойдете и еще выше...

— О нет! Это не для меня, — запротестовал Кронин.

— Уверяю вас, это именно так. И, если вам удастся справиться с вашими теперешними трудностями, вас ожидает блестящая карьера. Но стоит вам попасть в список неблагонадежных, вы навсегда останетесь под подозрением. И в лучшем случае дослужитесь до приходского священника подобно мне.

Брендан улыбнулся уголками губ:

— Я счел бы за честь прожить жизнь так же, как вы.

— Но ведь вы можете преуспеть, достойно послужить церкви! И я не сомневаюсь, что вам предоставится такой шанс. Поэтому прошу вас дать мне возможность до Рождества помочь вам выбраться из ловушки, в которую вы угодили. Мы не станем вести беседы о природе Добра и Зла, вместо этого я попробую применить на практике некоторые собственные теории по психологическим проблемам. Пусть это будет не совсем профессиональный курс психоанализа, но давайте попробуем. Только до Рождества. А потом, если не наступит улучшение и мы не продвинемся в наших поисках ответа на больной вопрос, я вверю вас нашему психиатру. Договорились?

— Договорились, — кивнул Брендан.

— Великолепно! — потер от удовольствия ладони отец Вайцежик, распрямляя спину, словно готовясь колоть дрова или делать гимнастику. — Значит, есть целых три недели в нашем распоряжении. Для начала вам следует переодеться в цивильный костюм, а потом отправиться к доктору Джеймсу Макмертри в детскую больницу Святого Иосифа. Он зачислит вас в санитары.

Брендан недоуменно посмотрел на отца Стефана:

— В санитары? Выносить ночные горшки, менять белье? Зачем это нужно?

— Через неделю вы сами это поймете, — со счастливой улыбкой на лице отвечал отец Стефан. — И, когда это произойдет, я помогу вам отомкнуть один из секретных замочков вашей психики, и вы сможете заглянуть в себя и, не исключено, найдете причину утраты веры — и преодолеете ее.

На лице Брендана читалось сомнение.

— Но ведь вы обещали дать мне три недели! — сказал отец Стефан.

— Хорошо.

Брендан непроизвольно поправил свой белый жесткий воротничок — похоже, он сожалел, что ему придется расстаться с ним на некоторое время, и это уже было добрым знаком.

— Я дам вам денег на расходы, вы снимете номер в недорогом отеле, будете жить среди обычных людей, это должно пойти вам на пользу после церковного затворничества. Ступайте переоденьтесь и потом зайдите ко мне.

А я пока позвоню доктору Макмертри и обо всем с ним договорюсь.

Кивнув, Брендан направился к двери, но вдруг остановился.

— Есть одна деталь, говорящая в пользу предположения о том, что моя проблема имеет психологический, а не рассудочный характер, — нерешительно проговорил он. — В последнее время мне снятся странные сны... точнее, один и тот же сон.

— Рецидивирующий сон, совсем по Фрейду.

— Я видел его несколько раз после августа. Но на этой неделе — три раза за последние четыре дня. Очень неприятный сон, он повторялся вновь и вновь на протяжении ночи. Короткий, но яркий. Мне снились черные перчатки.

— Черные перчатки?

Брендан поморщился:

— Мне снилось, что я в незнакомом месте. Лежу на кровати. Словно бы... связанный. Мои руки и ноги привязаны к кровати. Я хочу встать, убежать, выбраться из комнаты, но не могу. В комнате полумрак, трудно что-либо разобрать. И потом эти руки...

Он вздрогнул.

— Руки в черных перчатках? — подсказал отец Вайцежик.

— Да. В черных блестящих перчатках, виниловых или резиновых. Очень плотных, туго обтягивающих руку. — Брендан отпустил дверную ручку и вернулся на середину комнаты, где замер с поднятыми перед глазами ладонями, словно бы пытаясь вспомнить подробнее, как выглядят руки в черных перчатках из его навязчивых снов. — Мне не видно, чьи это руки, что-то случилось с моим зрением. Я вижу только перчатки, до кистей. А выше — выше все расплывается.

Лицо Брендана побледнело, в голосе слышался страх.

Порыв холодного ветра сотряс оконное стекло, и отец Стефан спросил, невольно поежившись:

— Этот человек в черных перчатках — он что-нибудь говорит вам?

— Он никогда не произносит ни слова. — Брендан вновь содрогнулся, опустил руки и засунул их в карманы. — Он только прикасается ко мне своими холодными скользкими перчатками.

У кюре был такой вид, словно он и сейчас чувствует их прикосновение.

— И в каком месте вы ощущаете прикосновение этих черных перчаток? — с явным интересом подался вперед отец Стефан.

Глаза молодого священника остекленели.

— Они прикасаются к моему лицу. Ко лбу. Щекам, шее... груди. Мне холодно. Они ощупывают меня всего.

— Но вы не испытываете боли?

— Нет.

— Однако вы боитесь этих черных перчаток, человека в них?

— Страшно боюсь. Но не знаю почему.

— Нужно посмотреть, как этот сон истолковывается в свете теории Фрейда.

— Возможно, вы правы, — согласился священник.

— Посредством сновидений подсознание посылает сигналы сознанию, и в вашем случае нетрудно распознать символическое значение черных перчаток. Это руки Сатаны, которые протянуты, чтобы утащить вас со стези праведности. Или руки вашего сомнения. Они также могут символизировать соблазны или грехи, одолевающие вас. Это испытание.

— Особенно соблазны плотские, — мрачно усмехнулся Кронин. — В конце концов, эти перчатки ведь ощупывают меня всего.

Он вновь направился к двери, но, взявшись за ручку, задержался.

— Послушайте, я скажу вам нечто необычное. Этот сон... Я почти уверен, что он вовсе не символический. — Брендан перевел взгляд с отца Стефана на потертый ковер. — Я думаю, что за этими черными перчатками не кроется ничего, кроме рук в черных перчатках. Мне кажется... я их когда-то где-то видел на самом деле.

— Уж не хотите ли вы сказать, что вы однажды оказались в ситуации, которую теперь видите во сне?

Все еще не отрывая взгляда от ковра, молодой кюре произнес:

— Я не знаю. Возможно, в детстве. Понимаете, это, вероятно, никак не связано с моим кризисом веры. Эти два явления, вполне может статься, вообще не связаны между собой.

Отец Стефан решительно затряс головой:

— Две напасти, свалившиеся на вас одновременно — утрата веры и навязчивый кошмар, — не могут быть никак не связанными между собой, и не пытайтесь меня в этом убедить. Это весьма странное совпадение, согласитесь. Между ними должна быть связь. Скажите, однако, когда, на ваш взгляд, вам мог угрожать этот некто в черных перчатках? В какой период вашего детства?

— Видите ли, я дважды серьезно болел в детстве. Возможно, когда я был в бреду, меня осматривал врач и он был груб или чем-то напугал меня, быть может, своим видом. И этот забытый случай запал мне в подсознание, а теперь возвращается во сне.

— Когда врачи осматривают пациента в перчатках, они надевают не черные, а светлые латексные одноразовые перчатки. И тем более не из резины или винила.

Кюре глубоко вздохнул:

— Вы правы. Но мне трудно отделаться от ощущения, что этот сон не символический. Возможно, он ненормальный, но эти черные перчатки я видел наяву, это уж точно. Я видел их, как сейчас вижу эту мебель и эти книги на полках.

Вновь пробили каминные часы.

Ветер за окном неистово сотрясал стекло, тоскливо завывая.

— Прямо-таки мороз по коже, — сказал отец Стефан, имея в виду вовсе не вой ветра и не гулкий бой часов. Он встал и, подойдя к своему помощнику, похлопал его по плечу. — Но, уверяю вас, вы заблуждаетесь. Этот сон несет в себе скрытый знак, и он имеет непосредственное отношение к утрате вами веры. Это черные руки сомнения. Ваше подсознание предупреждает вас о предстоящем сражении. Но в этом сражении рядом с вами буду я, вы не одиноки.

— Благодарю вас, отец мой.

— Благодарите Господа, он тоже с вами.

Отец Кронин согласно кивнул, но ни его лицо, ни поникшие плечи не свидетельствовали о том, что он полностью в этом уверен.

— А теперь ступайте упаковывайте чемоданы, — сказал отец Вайцежик.

— Вам будет без меня трудновато.

— Мне помогут отец Джеррано и сестры из школы. Ну ступайте же наконец.

Когда кюре ушел, отец Стефан вновь тяжело опустился на свой стул за письменным столом.

Черные перчатки. Быть может, это и обычный сон, но отчего так дрожал голос отца Кронина, когда он его рассказывал? Эти черные перчатки до сих пор стояли у отца Стефана перед глазами.

Черные перчатки, возникающие из тумана. Жесткие, бесцеремонные, таящие угрозу...

У отца Вайцежика было предчувствие, что ему предстоит, пожалуй, самая сложная работенка из всех выпадавших на его долю спасателя.

За окном пошел снег.

Было 5 декабря, четверг.

<p>4</p>

Бостон, Массачусетс

Прошло четыре дня. В пятницу Джинджер Вайс все еще находилась в палате своей же клиники, куда ее поместили после того, как Джордж Ханнаби вывел ее из заснеженного тупика.

В течение трех дней Джинджер тщательнейшим образом обследовали: ей сделали электрокардиограмму, сканирующее рентгеновское обследование, проверяли ультразвуком, потом сделали вентрикулографию, спинномозговую пункцию, ангиограмму, затем провели повторное обследование, кроме, к счастью, спинномозговой пункции. С помощью самых современных методик и аппаратуры были изучены ее мозговые ткани на наличие неоплазмы, кистозных образований, нагноения, сгустков крови, расширения сосудов, доброкачественных гуммозных образований, предположив вирулентность периневральных нервов, врачи обследовали ее на хроническое внутричерепное давление. Жидкость из позвоночника проверяли на аномальный белок, искали следы внутричерепного кровоизлияния, подозревали бактериальную инфекцию, проводили анализ на содержание сахара в крови, искали признаки грибковой инфекции. Чрезвычайно добросовестные по отношению ко всем пациентам, врачи, обследовавшие Джинджер, были особенно внимательны к своему коллеге, решив приложить все силы и знания, весь свой опыт, чтобы докопаться до причины ее заболевания.

В два часа пополудни в пятницу Джордж Ханнаби вошел к ней в палату с результатами последней серии анализов и заключениями специалистов. Уже сам факт, что он навестил ее лично, чтобы ознакомить ее с решением консилиума, а не поручил эту миссию онкологу или специалисту по болезням мозга, говорил о том, что новости были неутешительными, и впервые Джинджер не обрадовалась его приходу.

Она сидела в постели, одетая в голубую пижаму, которую принесла из ее квартиры на Бейкон-Хилл жена Ханнаби Рита, и читала детективный роман, делая вид, что случившееся с ней не более чем малозначительный недуг. На самом же деле она была страшно напугана.

Но то, что Джордж сказал ей, превзошло все самые худшие ее предположения. Он сообщил ей то, к чему она совершенно не была готова: что врачи ничего не обнаружили.

Никакого заболевания. Никаких повреждений. Ровным счетом ничего. Она была здорова.

И, когда Джордж торжественно зачитал ей заключение специалистов, дав понять, что все ее дикие выходки не имеют под собой никаких видимых расстройств, она не на шутку струхнула, дала волю чувствам и разревелась — впервые после того, как плакала на улице возле пожарной лестницы. Она не рыдала, не стонала, а просто тихо и безутешно хныкала.

Болезнь тела можно вылечить. И по выздоровлении ничто не будет препятствовать ее возвращению к карьере хирурга.

Но и результаты анализов, и заключение врачей свидетельствовали об одном: она была подвержена какой-то психической хвори, не подлежащей ни хирургическому вмешательству, ни лечению антибиотиками или регулирующими препаратами. Ей могла помочь только психотерапия, и то с малой надеждой на успех: даже специалисты высокого класса не имели оснований похвастаться достижениями в этой малоизученной области психических аномалий. Ведь, по сути, частые приступы беспричинных блужданий — верный симптом развивающейся шизофрении. Ее шансы справиться с этим недугом и вернуться к нормальной жизни были до смешного малы; а перспектива угодить в психиатрическую лечебницу весьма серьезна — при одной этой мысли ей стало не по себе.

Ее мечты, вся ее жизнь в один миг разлетелась на тысячи осколков, разбилась вдребезги, словно хрустальный бокал от револьверной пули. И это тогда, когда до получения лицензии на хирургическую практику оставалось лишь несколько месяцев! Даже если состояние ее здоровья и не внушает больших опасений, даже если, пройдя курс психотерапии, Джинджер сможет контролировать эти странные приступы, ей уже никогда не получить разрешения на частную практику.

Джордж высыпал на ладонь несколько успокаивающих таблеток из коробочки на ночном столике и дал Джинджер, налив стакан воды. Он взял ее руку, такую крохотную по сравнению с его лапами, и постарался успокоить девушку. Постепенно ему это удалось.

Наконец Джинджер сказала:

— Черт побери, Джордж, ведь я росла в нормальной психологической обстановке. У нас была счастливая, мирная семья. Меня любили и не оставляли без внимания. Меня не били, не оскорбляли и не угнетали.

Она оторвала салфетку из упаковки, лежащей рядом с таблетками.

— За что все это мне? Как мог у меня развиться психоз? Как? При моей фантастической мамочке, моем необыкновенном папочке, моем чертовски счастливом детстве? Откуда это серьезное психическое расстройство? Это нечестно! Это неправильно! В это даже трудно поверить!

Джордж присел на край кровати, чтобы не казаться таким угрожающе громадным, но все равно не стал от этого меньше.

— Во-первых, доктор Вайс, консультанты сказали мне, что в психиатрии есть целая школа, связывающая психические расстройства с химическими изменениями в организме человека. Пока еще мы не в состоянии ни диагностировать, ни истолковать их. Поэтому нет никаких оснований полагать, что ты подверглась какому-то пагубному внешнему воздействию в детстве. Так что воздержись от переоценки своей жизни. Во-вторых, я абсолютно, повторяю, совершенно не уверен, что у тебя именно депрессивный психоз.

— Джордж, не нужно меня утешать...

— Утешать? — воскликнул врач с таким видом, словно в жизни не слышал ничего более удивительного. — Утешать больного? Это ты мне говоришь? Я вовсе не собираюсь поднимать тебе настроение, я говорю вполне серьезно. Если не обнаружены физические причины, это еще не означает, что их нет вообще. Не исключено, что спустя месяц-два они обнаружат себя. Мы проведем дополнительное обследование, и я готов поспорить на все свое состояние, что в конце концов мы нащупаем причину твоих недугов.

Джинджер позволила себе в это поверить.

— Так вы и в самом деле полагаете, что такое возможно? — спросила она, отрывая еще одну салфетку. — Какая-нибудь малюсенькая опухоль в мозгу? Или абсцессик, еще не проявивший себя?

— Безусловно. И мне гораздо легче поверить в это, чем согласиться, что ты психически неуравновешенна. Да ты же само спокойствие. Я и мысли не могу допустить, что ты психопатка или психоневротичка, потому что не замечал ровным счетом никаких отклонений в период между этими двумя срывами. Я хочу сказать, что серьезное душевное расстройство не может обнаруживать себя только двумя схожими эпизодами, но поражает все поведение больного, всю его жизнь.

Джинджер не задумывалась раньше над этим и теперь, после этих слов, почувствовала себя немного лучше, хотя, конечно, особой радости они ей не доставили и не обнадежили. С одной стороны, казалось странным возлагать надежды на опухоль мозга, но опухоль можно удалить, при этом не повредив мозговое вещество. Сумасшествие же не вылечишь скальпелем.

— Предстоящие несколько недель или месяцев будут, возможно, самыми трудными в твоей жизни, — сказал Джордж. — Это будет время ожидания.

— Полагаю, меня на этот период отстранят от работы в больнице? — спросила Джинджер.

— Да. Но, в зависимости от твоего самочувствия, ты, мне думается, могла бы помогать мне в работе в моем офисе.

— А если я снова выкину подобный фортель?

— Я буду рядом и прослежу, чтобы ты не поранила себя во время приступа.

— Но что подумают пациенты? Такое ведь никак не пойдет на пользу вашей практике, не так ли? Зачем вам ассистент, который того и гляди впадет в буйство и бросится бежать с диким криком по коридору?

Джордж улыбнулся:

— Оставь заботу о том, что подумают мои пациенты, мне. В любом случае это дело будущего. А сейчас, по крайней мере в ближайшие две недели, смотри на жизнь проще. Никакой работы. Отдыхай. Расслабляйся. Последние дни вымотали тебя духовно и физически.

— Но ведь я все время лежала в постели. Что же в этом утомительного? Не стучите по чайнику.

— Чего мне не делать? — изумленно заморгал Джордж.

— Ах, — смутилась за вырвавшиеся слова Джинджер, — так говаривал мой отец. Это еврейское выражение, на идише оно звучит так: «Хок нихт кайн чайник», что означает: «Не болтайте ерунду». Только не спрашивайте меня, почему именно так: просто я частенько слышала это в детстве.

— Я и не говорю ерунду, — возразил врач. — Да, ты лежала в постели, но все равно тебя обследовали, и это утомительная процедура, поэтому тебе необходимо расслабиться. Я хочу, чтобы ты некоторое время пожила у нас с Ритой.

— Что? Нет, я не хочу быть вам в тягость...

— Ты не будешь нам в тягость. У нас постоянная служанка, так что тебе даже не придется убирать по утрам постель. Из комнаты для гостей прекрасный вид на залив. Созерцание воды хорошо успокаивает. В общем, прибегая к народному выражению, это как раз то, что доктор прописал.

— Нет, в самом деле. Спасибо, но я не могу.

Он нахмурился.

— Ты просто не понимаешь, — твердо произнес Джордж. — Подумай, что будет, если припадок случится, когда ты будешь готовить себе обед. Представь, ты опрокинешь кастрюлю, начнется пожар, а ты даже не заметишь его, пока не кончится припадок. А тогда может быть уже поздно, ты не выберешься из огня. И это лишь один из возможных вариантов того, как ты можешь сама себе навредить. Я в состоянии придумать их сотни. Так что вынужден настаивать на том, чтобы ты некоторое время не оставалась одна. Если не хочешь пожить у нас с Ритой, то, возможно, у тебя найдутся какие-то родственники?

— Но не в Бостоне. В Нью-Йорке. Там у меня тети, дяди...

Но Джинджер не могла гостить у своих родственников. Конечно, они были бы рады ее принять у себя, особенно тетя Франциска или тетя Рахиль. Но она не хотела, чтобы они видели ее в ее теперешнем состоянии, а мысль о возможном припадке была просто невыносима. Ей живо представлялось, как тетушки, склонившись над кухонным столом, станут шептаться, прицокивая языком: «Что же такого натворили Иаков с Анной? Может, они слишком многого хотели от девочки? Анна всегда была к ней слишком требовательна. А после ее смерти Иаков все взвалил на ее хрупкие плечи. Это было ей не по силам. Бедная крошка, она надорвалась». Они бы сочувствовали Джинджер и всячески проявляли свою любовь к ней, но это бросило бы тень на память о ее родителях, которых она свято чтила.

Поэтому она сказала Джорджу, все еще ожидавшему ее решения:

— Я согласна занять гостевую комнату с видом на залив.

— Превосходно! — воскликнул он.

— Хотя я и считаю это ужасной навязчивостью. И предупреждаю вас, что, если мне там понравится, вам будет трудно от меня потом избавиться. И вообще, в один прекрасный день вы, вернувшись домой, можете обнаружить там уйму народу, перекрашивающего стены и меняющего занавески и шторы.

— Как только речь зайдет о малярах, мы вышвырнем тебя на улицу, — улыбнулся Джордж. Он чмокнул ее в щеку, встал и направился к двери. — Я пойду оформлять бумаги на выписку, так что через два часа освободи помещение. Я позвоню Рите и попрошу ее за тобой заехать. Уверен, что ты справишься с этой напастью, Джинджер, только не теряй надежды.

Когда звук его шагов по коридору стих, Джинджер откинулась на подушки и уставилась на пожелтевший от времени потолок. Улыбка сползла с ее лица.

Потом она встала с кровати и прошла в ванную, не без опаски поглядывая на раковину. После недолгого колебания она пустила воду и стала смотреть, как она струится в стоковое отверстие. В понедельник, после успешно проведенной операции, эта картина напугала ее, и теперь она пыталась понять, почему это случилось.

Черт побери, а в самом деле — почему? Она жаждала ответа.

«Папа, — подумала она, — если бы только ты был сейчас рядом! Если бы ты мог выслушать меня, помочь мне!»

Папа всегда говорил в подобных случаях, тряся головой и забавно моргая: "Зачем тревожиться о завтрашнем дне? Кто знает, что с нами будет сегодня?" Тогда ей это нравилось.

Как это верно. Только теперь ей это совсем не было по душе. Она чувствовала себя инвалидом. Она оказалась в тупике.

Была пятница, 6 декабря.

<p>5</p>

Лагуна-Бич, Калифорния

Доктор Коблец, к которому Доминик пришел вместе с Паркером Фейном утром в понедельник, 2 декабря, не рекомендовал ему торопиться с повторным обследованием, поскольку совсем недавно он уже осматривал Доминика и теперь не видел никаких значительных отклонений в его физическом состоянии. Он заверил друзей, что следует испробовать иные способы лечения, прежде чем делать поспешное заключение о нарушении функций мозга: необязательно именно это обусловило странное поведение пациента во время сна, когда он возводил у себя дома фортификационные сооружения.

После первого визита Доминика 23 ноября врач, по его словам, заинтересовался сомнамбулизмом и кое-что прочитал по данному вопросу. У большинства взрослых больных приступы лунатизма довольно скоро прекращаются. Тем не менее в ряде случаев они закрепляются, а порой и переходят в устойчивое нервное расстройство с определенными формами проявления. Закрепившийся сомнамбулизм плохо поддается лечению и становится доминирующим фактором образа жизни больного, чреват страхом перед ночью и сном и порождает чувство беспомощности, что, в свою очередь, может вызвать и более серьезные заболевания.

Доминик чувствовал, что он уже на этой опасной стадии. Он никак не мог забыть баррикады, которые построил в своей спальне, и арсенал на кровати.

Коблец был заинтригован и обеспокоен, но не паниковал. Он заверил Доминика и Паркера, что с ночными блужданиями можно покончить с помощью успокаивающих средств, принимая их перед сном. Это обычно дает хороший эффект уже через несколько дней. В запущенных случаях, когда блуждания принимают хронический характер, следует пить днем диазепам — это снимет чувство тревоги. Учитывая особенности, врач прописал ему еще два транквилизатора — один для приема в течение дня, другой — на ночь.

По пути домой в Лагуна-Бич из Ньюпорта, бросая взгляд то на море справа, то на холмы слева, Паркер Фейн доказывал Доминику, что ему не следует жить одному, пока не прекратились его полуночные блуждания. Художник вел «Вольво» быстро, даже агрессивно, но осмотрительно, без лишнего риска, накрепко вцепившись в руль и сердито потряхивая бородой и длинными волосами. Он внимательно следил за дорогой, хотя могло показаться, что все его внимание приковано к Доминику.

— У меня полно свободных комнат, — говорил он. — Я смогу присматривать за тобой. Я не буду ходить за тобой по пятам, как курица за цыплятами. Но, по крайней мере, я буду рядом. Мы сможем вдоволь наговориться, разобраться во всей этой чепухе, только мы одни, ты и я, и постараться вычислить, каким образом твой лунатизм связан с переменами в твоем характере, происшедшими позапрошлым летом, когда ты отказался от работы в Маунтин-Вью. Поверь, я тот, кто тебе сейчас нужен. Клянусь, не стань я художником, из меня вышел бы неплохой психиатр. У меня дар склонять людей к откровенности. Как тебе это нравится? Давай поживи у меня, я буду твоим доктором.

Доминик наотрез отказался. Он хотел побыть один у себя дома, потому что поступить иначе означало бы вновь забиться в кроличью нору, в которой он уже прятался от жизни столько лет. Перемены, которые случились с ним во время его путешествия на автомобиле в Маунтин-Вью позапрошлым летом, были поистине драматичны, необъяснимы, но они были к лучшему. В тридцать три года он наконец стал хозяином своей жизни, добился блестящего успеха и сменил место жительства. Он нравился теперь самому себе и боялся сползти вновь к прежнему жалкому существованию.

Возможно, его сомнамбулизм и был каким-то непонятным образом связан с переменой его отношения к жизни, как на том настаивал Паркер, но у Доминика имелись свои резоны для сомнений в этой версии. Он не был склонен усложнять проблему, полагая, что все объясняется довольно просто: его полуночные блуждания были как бы лишним поводом, чтобы уклониться от вызовов судьбы, нервного напряжения и перегрузок, связанных с его новой ролью. А этого нельзя было допустить.

Вот почему Доминик и предпочел остаться один у себя дома, принимать лекарства, прописанные доктором Коблецом, и в одиночку пересиливать недуг.

К такому решению он пришел в понедельник, возвращаясь на «Вольво» Паркера в свой курортный городок, и до субботы 7 декабря все складывалось так, что он уже почти уверовал в правильность своего решения. Он не собирал больше у себя в спальне арсеналов, не строил баррикад, принимал лекарства, пил какао с молоком, и в результате вместо обычных еженочных блужданий он бродил во сне по дому только два раза за последние пять суток, на рассвете в среду и в пятницу, всякий раз просыпаясь в чулане, мокрым от страшного сна, тотчас же по пробуждении напрочь им забытого.

Слава богу, говорил себе он, худшее, похоже, позади.

В четверг он снова начал писать, начав работу над новым романом с того места, на котором остановился несколько недель назад.

В пятницу Табита Вайкомб, его редактор в Нью-Йорке, сообщила по телефону приятную новость. Только что вышли предваряющие публикацию «Сумерек» рецензии, и обе весьма лестные, так что она даже процитировала их, прежде чем сообщить еще одно приятное известие: ажиотаж вокруг его книги среди книготорговцев нарастает, в связи с чем во второй раз увеличен тираж. Они проговорили почти полчаса, и, положив наконец трубку, Доминик почувствовал, что жизнь вошла в колею.

Но субботняя ночь принесла новые события, которые можно было расценивать и как поворот к лучшему, и как возврат к худшему. Раньше после ночных похождений он не мог вспомнить ровным счетом ничего из того, что с ним происходило или что ему снилось. Субботний же кошмар, вынудивший его в панике метаться по дому, частично запомнился если и не в деталях, то в общих чертах, особенно его конец.

В последние одну-две минуты сна он видел себя стоящим в плохо освещенной комнате, как бы заполненной туманом. Какой-то человек нагнул его над раковиной, так что Доминик почти касался фарфора лицом, в то время как еще кто-то поддерживал его, помогая устоять на ногах, потому что сам Доминик испытывал необычайную слабость. Его колени дрожали, его мутило, и он не в состоянии был бороться со вторым незнакомцем, который тыкал его лицом в сток в раковине. Доминик чувствовал, что не может ни говорить, ни дышать, ему казалось, что он умирает. Нужно было бы высвободиться и бежать прочь от этих людей, из этой комнаты, но для этого совершенно не было сил. Как ни расплывалось все у него перед глазами, он отчетливо видел гладкую фарфоровую раковину и хромированное кольцо сточного отверстия, поскольку его лицо было всего в нескольких дюймах от него. Ему запомнилось, что раковина была старой модели, без механической затычки, резиновая пробка была вынута и куда-то убрана, он ее не видел. Вода сильной струей била из крана мимо его лица, с брызгами ударялась о дно раковины и ввинчивалась, круг за кругом, в сливное отверстие. Те двое, что запихивали его голову под струю, кричали и спорили, хотя он и не понимал, о чем именно. У него перед глазами вертелась вода, он не мог оторвать взгляда от сливного отверстия, куда она уходила, и ему уже казалось, что и его самого засосет эта расширяющаяся на глазах страшная дыра. Внезапно ему стало ясно, что его хотят туда насильно впихнуть, чтобы таким образом избавиться от него. Там, внутри, должно быть, находилась какая-нибудь дробилка, которая изрубила и измельчила бы на мелкие кусочки...

Он закричал и проснулся. Он был в ванной, куда забрался, когда спал. Он стоял, нагнувшись над раковиной, и кричал в сливное отверстие. Отшатнувшись, он поскользнулся и едва не упал, стукнувшись о край ванны и чуть не свалившись внутрь. Хорошо, что успел ухватиться за сушилку для полотенец.

Тяжело дыша и дрожа, Доминик наконец собрался с духом и заглянул в умывальник. Глянцевый белый фарфор. Латунное кольцо сточного отверстия и латунная затычка. И ничего больше, ничего сверхъестественного.

Приснившаяся ему комната была совершенно иной.

Доминик умыл лицо и вернулся в спальню.

Судя по часам на столике, было только около половины третьего ночи.

Последний кошмар не на шутку обеспокоил Доминика, хотя и не имел вроде бы никакого смысла или тайного значения и никак не был связан с реальной жизнью. Успокаивало только то, что он не заколачивал на этот раз ставни гвоздями и не собирал во сне оружие. Так что этот случай можно было расценивать как небольшое отступление в атаке на болезнь.

Но если поразмыслить, то вполне можно было считать его и признаком улучшения. Если он не станет забывать сны, а будет помнить их от начала до конца, тогда он сможет отыскать источник своих тревог, превративших его в лунатика, что, естественно, облегчит лечение.

Ложиться снова спать Доминику не хотелось, потому что он боялся вновь увидеть тот же страшный сон. Он бросил взгляд на пузырек со снотворным, стоявший на столике у изголовья кровати. Врач прописал ему только одну таблетку на каждый вечер, но порой можно и нарушить предписание, подумал Доминик.

Он прошел в гостиную и налил себе виски, трясущейся рукой положил таблетку в рот и, запив ее виски, вернулся в спальню.

Он выздоравливает. Скоро он перестанет бродить по дому по ночам. Он станет нормальным человеком. Через месяц ему самому будет казаться странным все, что с ним происходило.

Он почувствовал, что засыпает, и это было приятное ощущение — медленное погружение в забытье. Но, уже почти заснув, он услышал в темноте собственный голос, и то, что он бормотал, настолько заинтриговало Доминика, что он проснулся, несмотря на снотворное и виски.

— Луна, — глухо повторил он. — Луна, луна.

Что бы это могло означать? Почему луна?

— Луна, — вновь невольно прошептал он и уснул.

Было 3 часа 11 минут утра, воскресенье, 8 декабря.

<p>6</p>

Нью-Йорк

Спустя пять дней после похищения трех миллионов долларов у мафии Джек Твист отправился проведать женщину, которая была практически мертва, но еще дышала.

В час пополудни в воскресенье он припарковал свой «Камаро» в подземном гараже под частным санаторием в фешенебельном районе Ист-Сайда и на лифте поднялся в фойе. Отметившись в регистратуре, он получил пропуск посетителя.

Новичку трудно было догадаться, что здесь находится больница. Фойе было обставлено совершенно в стиле двадцатых годов: две картины Эрте, диваны, кресло, столики с аккуратно разложенными журналами — все слишком роскошно для лечебного учреждения.

Картины, к примеру, были совершенно лишними, мебель тоже можно было бы подобрать поскромнее. Однако администрация считала, что имидж крайне важен для привлечения богатой клиентуры и поддержания доходов на уровне ста процентов. Пациенты здесь были самые разные — от кататонических шизофреников средних лет и детей с неуемной фантазией до впавших в коматозное состояние старцев. Но у всех у них было общим, во-первых, то, что они были хрониками, а во-вторых, их семьи могли себе позволить оплачивать лечение по высшему разряду.

Размышляя над ситуацией в целом, Джек всегда негодовал по поводу отсутствия в городе больницы, где пациенты с черепно-мозговой травмой, полученной в результате катастрофы, или заболеванием другого рода, требующим постоянного присмотра и ухода, могли бы получить их за умеренную плату. Нью-Йорк поглощал огромную массу денег налогоплательщиков, а его общественные учреждения, как и повсюду, оставались насмешкой над рядовыми гражданами, вынужденными пользоваться тем, что дают, за неимением ничего лучшего.

Не будь он опытным и везучим вором, он не смог бы оплачивать астрономические счета, ежемесячно предъявляемые ему санаторием. К счастью, у него был воровской талант.

Он прошел по пропуску в другой лифт и поднялся на пятый этаж. Коридоры на верхних этажах этого семиэтажного здания более походили на больничные, чем фойе: люминесцентные лампы, белые стены, приятный хвойный запах дезинфекции.

В самом конце коридора пятого этажа, в последней палате с правой стороны лежала мертвая женщина, которая еще дышала. Джек помедлил возле двери, тяжело вздохнул, проглотил ком в горле и наконец вошел.

Палата, конечно, выглядела скромнее фойе, но все равно симпатично, чем-то напоминая комнату средней стоимости в отеле «Плаза»: высокий, с белым карнизом, потолок, камин, облицованный белым кафелем, темно-зеленый ковер, нежно-зеленые занавески, зеленый диван и пара стульев. Предполагалось, что больной будет чувствовать себя в такой обстановке уютнее, чем в обычной больничной палате. И, хотя большинству пациентов обстановка была безразлична, поскольку они ее не воспринимали, посетителям такая уютная атмосфера поднимала настроение.

Исключение составляла только кровать для больного, но и она, при всем своем удручающе утилитарном виде, была накрыта зеленым покрывалом.

Однако с самим больным поделать уже ничего было нельзя, его вид, конечно, очень портил обстановку.

Джек наклонился над женой и поцеловал ее в щеку. Та даже не пошевельнулась. Он взял ее руку в свои ладони, но она не ответила рукопожатием, рука оставалась вялой, мягкой, бесчувственной, хотя и теплой.

— Дженни? Это я, Дженни. Как ты себя сегодня чувствуешь? А? Ты хорошо выглядишь, просто замечательно. Ты всегда прекрасно выглядишь.

И в самом деле, для человека, восемь лет находящегося в состоянии комы, не видящего солнечного света и не чувствующего дуновения свежего воздуха, она выглядела довольно хорошо. Возможно, один Джек мог сказать, что она выглядит прекрасно, — и при этом не кривить душой. Она не была так же красива, как прежде, но, безусловно, по ее внешнему виду нельзя было сказать, что вот уже почти десять лет она кокетничает со смертью.

Ее волосы утратили блеск, хотя и были по-прежнему густыми, с тем же каштановым оттенком, что и четырнадцать лет назад, когда он впервые увидел ее за прилавком парфюмерного отдела в магазине Блумингдейла. Теперь волосы ей два раза в неделю мыли и ежедневно расчесывали медсестры.

Он мог бы погладить их, не беспокоя жену, потому что ее уже ничто не беспокоило, но не стал этого делать. Потому что это причинило бы боль ему самому.

Ни на лбу, ни на лице Дженни не было морщин, даже в уголках глаз, всегда закрытых. Она сильно похудела, но не до такой степени, чтобы выглядеть отталкивающе. Неподвижная под зеленым покрывалом, она походила на заколдованную принцессу, уснувшую в ожидании поцелуя, который разбудит ее от векового забытья.

И только едва заметное слабое дыхание и сокращение мышц шеи, когда Дженни глотала слюну, выдавали в этой спящей красавице жизнь. Но глотательные движения были чисто автоматическими и вовсе не свидетельствовали о сознательном действии или реакции на окружающий ее мир.

Поражение мозга было глубоким и неизлечимым, и те слабые движения, которые она время от времени совершала, были единственными телодвижениями, на которые она была способна, пока еще в ней теплилась жизнь, если не брать в расчет предсмертную конвульсию. Она была безнадежна, и он знал это и мирился с этим.

Жена выглядела бы гораздо хуже, не получай она такого добросовестного ухода: каждый день команда врачей делала ей массаж, поддерживая на необходимом для жизнедеятельности уровне мышечный тонус.

Джек долго не выпускал из ладоней ее руку. Вот уже семь лет он приходил сюда дважды в неделю по вечерам и на пять-шесть часов каждое воскресенье, а случалось, навещал днем и в будний день. И, хотя состояние ее не изменилось, ему не надоедало смотреть на нее.

Джек подвинул поближе к кровати стул и сел, не выпуская руки жены, у изголовья, вглядываясь в ее лицо. Он разговаривал с ней более часа: рассказал о фильме, который посмотрел после предыдущего своего посещения, о двух книгах, которые прочитал, говорил о погоде, о сильном и морозном зимнем ветре, в красках описал предпразднично разукрашенные витрины магазинов: приближалось Рождество.

Она не наградила его ни вздохом, ни даже легким подрагиванием век: лежала, как всегда, безмолвная и недвижимая.

Но он все равно продолжал разговаривать с ней, потому что надеялся, что она все-таки что-то воспринимает, возможно, слышит и понимает его, мучаясь от того, что не может дать об этом знать. Врачи заверяли Джека, что надежды его напрасны, его жена ничего не слышит, ничего не видит, ничего не понимает, разве только в каких-то уцелевших участках ее разрушенного мозга еще возникают некие образы и видения. Но Джек не исключал, что они ошибаются, надеялся, что ошибаются, и поэтому упорно беседовал с ней, чтобы не лишать Дженни хотя бы одностороннего общения с ним. Между тем зимний день за окном угасал, меняя тона своей серой окраски.

В четверть шестого он вышел в ванную и сполоснул лицо, потом обтер его полотенцем, глядя на себя в зеркало. Как и во множестве других случаев, он подумал: что особенного нашла в нем Дженни?

Ни одну из частей или черт его лица нельзя было назвать привлекательной. Лоб слишком широк, уши слишком велики. При отличном зрении левый глаз его слегка косил, и, разговаривая с ним, люди невольно переводили взгляд с одного глаза на другой, гадая, которым из них он смотрит на них, хотя смотрели оба глаза, и всегда внимательно. Улыбаясь, он становился похожим на клоуна, а когда хмурился, то своим свирепым видом мог бы вполне до смерти напугать даже Джека-потрошителя.

Но Дженни в нем что-то разглядела. Она желала, любила его и нуждалась в нем. Весьма привлекательная, она не придавала особого значения внешности, и это была одна из причин, по которой он полюбил ее, только одна из тысяч других, по которой ему ее так недоставало.

Он отвернулся от зеркала. Если можно чувствовать себя еще более одиноким, чем был он сейчас, да избавит Господь его от этой доли.

Он вернулся в палату, попрощался с безразличной к нему женой, поцеловал ее, еще раз вдохнул запах ее волос и вышел — ровно в половине шестого.

На улице, сидя за рулем своего «Камаро», Джек глядел на проходящих мимо пешеходов и проезжающих водителей с раздражением. Его соотечественники. Простые, добрые, вежливые, добропорядочные люди из честного мира, они отшатнулись бы от него с презрением и отвращением, узнай они, что он профессиональный вор, хотя именно по их вине, из-за того, как они поступили с ним и Дженни, он и стал преступником.

Джек понимал, что гнев и озлобление ничего не меняют, ничего не решают, а только ранят того, кто испытывает это чувство. Ожесточение разрушает личность, он не хотел озлобляться, но временами ничего не мог с собой поделать.

* * *

Позже, поужинав в одиночестве в китайском ресторане, он вернулся к себе домой. У него была просторная квартира с одной спальней в первоклассном здании на 5-й авеню, с видом на Центральный парк. Официально она принадлежала одной корпорации со штаб-квартирой в Лихтенштейне, которая оплатила квартиру чеком, выписанным на бланке швейцарского банка. За коммунальные услуги ежемесячно поступали взносы из «Банк оф Америка». Джек Твист жил в ней под именем Филиппа Делона. Для привратника и нескольких других служащих и соседей, с которыми он общался, он был эксцентричным отпрыском богатой французской семьи, человеком с чуть подмоченной репутацией, которого отправили в Америку не столько ради интересов фирмы, сколько для того, чтобы от него избавиться. Он бегло говорил по-французски и мог говорить по-английски с весьма убедительным французским акцентом часами, ни разу при этом не выдав себя. Конечно же, никакой французской семьи не было и в помине, а оба банковских счета тоже принадлежали ему, что же касается капиталовложений, то он мог инвестировать лишь то, что украл у других. Но он не был обычным вором.

Войдя в квартиру, он направился прямиком в спальню к встроенному платяному шкафу и отодвинул ложную заднюю стену. Затем извлек из тайника два мешка и перенес их, не зажигая света, в темную гостиную, где поставил возле большого окна.

Потом он достал из холодильника бутылку пива, откупорил ее, вернулся в гостиную, сел там в полумраке возле окна и взглянул вниз на парк: на фоне отраженных от снега огней тени обнаженных деревьев сплетались в странном узоре.

Он намеренно тянул время и сам отдавал себе в этом отчет. Наконец он включил торшер возле кресла, подтянул к себе самый маленький из мешков и принялся изучать его содержимое.

В мешке были драгоценности. Бриллиантовые подвески, бриллиантовые ожерелья, бриллиантовые броши, браслет из бриллиантов и изумрудов, три браслета из бриллиантов и сапфиров, кольца, заколки, булавки для галстука и многое другое.

Все это богатство он добыл шесть недель назад, в одиночку совершив дерзкое ограбление. Эта работенка была, правда, скорее на двоих, но он все так точно рассчитал, что справился с ней и один.

Плохо было только то, что он не получил от нее никакого удовлетворения. Обычно после успешного дела Джек несколько дней пребывал в отличном настроении. На его взгляд, он не совершал преступлений, а мстил ненавистному честному миру, расплачивался с ним за все, что тот сделал с ним и с Дженни. До двадцати девяти лет Джек успел немало сделать для общества и страны, а в награду его отправили в забытую богом латиноамериканскую страну, где он попал в тюрьму диктаторского режима и был всеми забыт. А Дженни... Его мутило при одном только воспоминании о том, в каком состоянии он нашел ее, когда ему наконец удалось бежать и он вернулся в Штаты. С тех пор он уже ничего не давал обществу, а только брал у него, испытывая при этом громадное наслаждение. Самым большим удовольствием для него было нарушать закон, брать то, что хочется, и исчезать, не оставляя следов. И так было всегда, за исключением этой операции с драгоценностями шестинедельной давности: завершив ее, он не почувствовал себя победителем, не ощутил радости мщения.

Это напугало его: ведь, по большому счету, только ради этого он и жил.

Сидя возле окна в удобном кресле, Джек перебирал на коленях драгоценности, поднося особенно понравившиеся ему изделия к свету, и пытался вновь настроиться на столь желанное ощущение удовольствия от сделанного, испытать радость осуществившего возмездие.

От драгоценностей надлежало избавиться как можно скорее, однако ему не хотелось расставаться с ними, пока он не получил хоть толику удовлетворения.

Встревоженный затянувшимся безразличием, охватившим его, Джек сложил сокровища назад в мешок, из которого достал.

Следующий мешок был набит пачками банкнотов: это была его доля добычи от налета на склад мафии, совершенного пять дней назад. Им удалось тогда вскрыть лишь один сейф, но и в нем хранилось три миллиона 100 тысяч наличными — почти по миллиону долларов на каждого, в не зарегистрированных нигде купюрах по двадцать, пятьдесят и сто долларов.

Ему уже пора бы начать переводить их в чеки и другие ценные бумаги и платежные документы, чтобы переслать по почте в Швейцарию, на свои банковские счета. Но и тут он не спешил, поскольку, как и в случае с драгоценностями, еще не насладился добычей.

Он достал несколько толстых пачек из мешка и повертел их в руках, поднес поближе к лицу и даже понюхал: запах денег всегда волновал его — но не на этот раз. Он не радовался тому, что умен, удачлив, безнаказан, в общем, в любом смысле гораздо выше любой законопослушной мыши, делающей лишь то, чему ее учили. Он чувствовал внутри себя пустоту.

Если бы эта перемена в нем была обусловлена исключительно операцией на складе, еще можно было бы объяснить ее тем, что деньги украдены у других воров, а не у честных людей. Но точно так же реагировал он и на бриллианты, похищенные у честных торговцев. Именно апатия после того дела в ювелирном магазине и толкнула его на новую работенку, хотя обычно он делал трех-четырехмесячный перерыв. На этот раз после ограбления магазина прошло всего пять недель.

Ладно, допустим, он просто потерял интерес к деньгам. В конце концов, он уже достаточно отложил на черный день, и на приличную жизнь ему тоже хватало, как и на лечение Дженни. Возможно даже, что он добывал деньги незаконным путем вовсе и не из чувства протеста, как ему казалось, а просто из-за самих денег, обманывая себя высокими соображениями.

И все равно трудно было в это поверить. Он хорошо помнил, что чувствовал раньше, и ему остро не хватало прежнего ощущения.

С ним что-то происходило, какой-то внутренний сдвиг, крутой перелом. Он утратил цель, смысл существования. Он не мог позволить себе потерять интерес к воровству, иначе незачем было продолжать жить вообще.

Он сложил деньги назад в мешок, выключил свет и остался в темноте с бутылкой пива в руке, над пустынным Центральным парком под окном.

Утрата удовлетворения от работы была не единственной напастью, свалившейся на него в последнее время. Не меньшее беспокойство доставляли мучившие его по ночам кошмары. Начались они шесть недель назад, незадолго до ограбления ювелирного магазина, и снились ему уже восемь или десять раз. Это были очень странные, яркие сновидения, ничего подобного он раньше во сне не видел. Во время их он убегал от человека в мотоциклетном шлеме с темным защитным стеклом. По крайней мере он думал, что это именно мотоциклетный шлем, хотя и не видел его в деталях и не мог что-либо еще сказать о своем преследователе. Великий незнакомец бежал за ним по каким-то комнатам, бесконечным коридорам, пустой автостраде, загоняя на безлюдную равнину, залитую зловещим лунным светом. И всякий раз Джеку становилось до такой степени страшно, что он просыпался.

Было бы естественным предположить, что во сне он получал предупреждение о грозящей ему опасности со стороны полиции. Но ничего подобного во сне он не чувствовал, у него не было ощущения, что этот парень в шлеме полицейский. Тут было что-то другое.

Он молил Бога избавить его сегодня от этого кошмара. День и без того был довольно противным, не хватало еще ночью трястись от страха.

Он достал еще бутылочку пива, вернулся в свое кресло у окна и вновь стал размышлять о странных вещах, происходящих с ним в последнее время.

Было 8 декабря, когда Джек Твист — бывший офицер отборных диверсионно-десантных войск США, бывший военнопленный в необъявленной войне, человек, спасший жизнь более чем тысяче индейцев в Центральной Америке, продолжающий жить вопреки свалившемуся на него горю, которое сломало бы любого другого, дерзкий вор с неисчерпаемым запасом мужества — задумался над тем, есть ли у него еще душевные силы, чтобы жить дальше. Если он не сможет вновь почувствовать радость от воровства, своего основного занятия, тогда нужно обрести какой-то новый смысл своего существования. И как можно скорее.

* * *

Округ Элко, Невада

Эрни Блок побил все рекорды скорости, возвращаясь из Элко в мотель «Спокойствие».

Последний раз он так же быстро и безрассудно гнал машину в то пасмурное утро во Вьетнаме, прорываясь с группой разведчиков морской пехоты на джипе сквозь засаду, которую устроили им вьетконговцы на так называемой «дружеской территории», где они меньше всего ожидали нападения. Мина взорвалась почти под колесами автомобиля, за рулем которого сидел Эрни, подняв клубы пыли и засыпав его комьями грязи. Когда он наконец вырвался из-под кромешного огня, в нем засели три маленьких, но очень острых осколка, он почти оглох и даже не заметил, что ведет машину на ободах — все четыре шины были разорваны в клочья. Чудом оставшись в живых, он осознал, что никогда раньше не испытывал такого страха.

Но теперь Эрни ощущал еще больший страх. Приближалась ночь. В Элко ему нужно было забрать дополнительное осветительное оборудование для мотеля. Он выехал на грузовом «Додже» вскоре после полудня, оставив за стойкой Фэй, и рассчитывал вернуться до темноты. Но сначала пришлось повозиться с лопнувшей шиной. Потом битый час ушел на починку колеса в Элко, потому что он не хотел возвращаться без запаски. Короче говоря, он выехал на два часа позже, чем рассчитывал, и солнце уже зависло к этому времени над дальней оконечностью Большого Бассейна.

Он выжимал педаль газа до отказа, обгоняя другие машины на магистрали. Он думал, что не доберется до дома, если ему придется гнать автомобиль в полной темноте. А наутро его найдут за рулем припаркованного на обочине автомобиля, полубезумного после долгих часов, проведенных в одиночестве в полной темноте в безлюдной местности.

Последовавшие после Дня Благодарения две с половиной недели он продолжал скрывать свои новые необъяснимые ощущения от Фэй. После ее возвращения из Висконсина Эрни обнаружил, что уже не может заснуть без света, потому что избаловал себя, пока жил один. Каждое утро он вставал с красными от бессонницы глазами. Хорошо еще, что жена не предложила поехать вечером в Элко в кино и Эрни не пришлось выдумывать повод для отказа. Несколько раз после захода солнца ему нужно было пройти через контору в гриль-бар, и, несмотря на достаточное освещение, он едва держался на ногах от ощущения своей уязвимости и незащищенности, однако ничем себя не выдал.

Всю свою жизнь, во время службы в морской пехоте и выйдя в отставку, Эрни Блок по мере сил выполнял все, что от него требовалось и чего от него ждали. И теперь, с Божьей помощью, он надеялся, что не подведет жену.

Держась за баранку «Доджа», мчавшегося на запад к мотелю «Спокойствие» под оранжево-пурпурным небом довольно грязноватого оттенка, Эрни Блок думал, не является ли этот непонятный страх перед темнотой признаком надвигающегося слабоумия или болезни Альцгеймера. Ему было всего пятьдесят два года, но и в этом возрасте исключить вероятность этого заболевания нельзя, и хотя это и пугало его, но, во всяком случае, было понятно.

Да, так-то оно так, однако все-таки нелегко с этим смириться. Фэй полностью зависела от него. Он не мог позволить себе превратиться в инвалида, сесть ей на шею. В роду у Блоков мужчина никогда не был обузой для семьи, это было немыслимо.

Шоссе обогнуло небольшой холм, и до мотеля осталось не более мили — его уже было хорошо видно благодаря сине-зеленой неоновой рекламе, ярко сиявшей на фоне сумеречного неба. Это зрелище очень обрадовало Эрни.

До наступления полной темноты оставалось минут десять, и Эрни решил не валять дурака и не рисковать и снизить скорость: встреча с дорожной полицией, да еще рядом с мотелем, была бы совершенно лишней. Он убавил газ, и стрелка спидометра поползла вниз: девяносто, восемьдесят, семьдесят пять, шестьдесят...

Ему оставалось всего три четверти мили до дома, когда произошло нечто странное: он случайно посмотрел на юг, в сторону от шоссе, и у него перехватило дыхание. Он сам не понимал, чем был так поражен. Чем-то в окружающей местности, в игре света и тени. Его неожиданно пронзила мысль, что определенный участок пространства в полумиле от него, на противоположной стороне автострады, таит в себе разгадку тех необъяснимых перемен, которые происходили в нем в последние месяцы.

Пятьдесят... сорок пять... сорок миль в час.

Ничто не выделяло роковой участок земли из остальных окружающих его десятков тысяч акров. Более того, Эрни и раньше проезжал мимо этого места, оставаясь совершенно к нему равнодушным. Тем не менее в наклоне поверхности, в ее неровных очертаниях, в конфигурации зарослей полыни и травы с вкраплениями камней было нечто, настоятельно требующее немедленного изучения.

Ему казалось, что сама земля говорит ему: «Вот здесь, здесь, именно здесь ты найдешь ответ на мучающий тебя вопрос, объяснение твоих страхов по ночам. Здесь. Здесь...» Но это не укладывалось у него в голове.

К своему немалому удивлению, он поймал себя на том, что притормаживает машину — за четверть мили до дома, недалеко от развилки шоссе и выезда на дорогу, ведущую к мотелю.

Эрни охватило предчувствие приближающегося суда, столь пронзительное и глубокое, что у него даже мурашки побежали по шее. Он остановил грузовик, вылез из кабины и, дрожа от охватившего его предчувствия, пошел в направлении развилки, откуда, как ему казалось, будет удобнее рассматривать заинтриговавший его кусок земли. Переждав, пока мимо промчатся три огромных автопоезда, он перешел охваченное вихрем шоссе и остановился на краю обочины, прислушиваясь к стуку своего сердца и совершенно позабыв о надвигающейся темноте.

Взгляд его был устремлен на юг и немного к западу. На нем была просторная дубленка с оторочкой из белой овчины, но на голове не было шапки, и он чувствовал, как морозный ветер пощипывает кожу под щеткой седых волос.

Предчувствие чего-то чрезвычайно важного начало притупляться, и вместо него появилось ощущение, что с ним уже что-то произошло на этом клочке земли, что-то, имеющее непосредственное отношение к его боязни темноты и потом начисто забытое, вычеркнутое из памяти.

Но это была какая-то бессмыслица. Если здесь произошли некие важные события, как мог он о них забыть? Эрни не был забывчивым. И был не из тех, кто изгоняет из памяти неприятные воспоминания.

По затылку вновь пробежал неприятный холодок. Там, впереди, находилось место, где с ним что-то произошло, что-то, о чем он забыл и теперь вдруг попытался вспомнить, получив сигнал своего подсознания, уколовшего его память, словно иголка, забытая в одеяле и в самый неожиданный момент вонзающаяся в спящего человека.

Эрни стоял на обочине, широко расставив ноги, всем своим внушительным видом бросая вызов заворожившему его ландшафту. Он изо всех сил старался восстановить в памяти загадочные события, случившиеся в этом диком месте, если, конечно, они вообще происходили, но чем сильнее он пытался ухватить ускользающее откровение, тем быстрее оно удалялось от него. Наконец он потерял всякую надежду что-либо припомнить.

Смутные воспоминания о якобы пережитом оставили его так же внезапно и безвозвратно, как и волнующее предчувствие грядущего чуда, предшествовавшее им. Затылок и шею уже не пощипывало. Сердце тоже успокоилось и вошло в нормальный ритм.

Испытывая легкое головокружение, он в растерянности глядел на быстро меняющий свой облик ландшафт: ощерившаяся острыми камнями земля, трава и кустарник, холмы и ложбины быстро теряли свои очертания, погружаясь во тьму, и он уже даже не мог себе представить, что в этом куске древней земли могло привлечь его внимание. Точно такая же горная равнина простиралась отсюда до Элко или даже до Батл-Маунтина.

Окончательно растерявшись от внезапного возвращения к реальности с пика трансцендентного познания, он оглянулся на свой грузовик, ожидавший его по другую, северную сторону магистрали, и вдруг отчетливо понял всю нелепость и одиозность своего поступка, совершенного в припадке странного возбуждения. Не дай бог его заметила из окна Фэй: ведь мотель был всего в четверти мили от этого проклятого места, и ей, конечно же, хорошо были видны мигающие тревожные огни «Доджа», ярко вспыхивающие в быстро сгущающейся темноте.

Темнота.

Мысль о ее приближении пронзила Эрни Блока словно молния. Таинственная сила, притягивавшая его к этому месту, на какое-то время оказалась более могучей, чем боязнь темноты. Но чары этого загадочного магнетизма иссякли, едва он сообразил, что вся восточная половина небосвода уже стала лиловой, а через несколько минут потемнеет и западная его часть, пока еще светлая.

С криком отчаяния он бросился через шоссе, рискуя быть сбитым автомобилем. Не обращая внимания на сигналы, подаваемые оторопевшими водителями, он мчался, не оглядываясь и не останавливаясь, прямиком к разделительному рву, почти физически ощущая тяжесть темноты. Он упал, спускаясь в канаву, вскочил тотчас же на ноги, словно ужаленный свившейся там клубками темнотой, и взлетел наверх, на шоссе, ведущее на запад. К счастью, оно было свободно, но он даже не оглянулся, а побежал прямо к своей машине. Темнота, казалось, норовила ухватить его за ноги, когда он взбирался в кабину, оттащить его от «Доджа» и поглотить. Наконец он распахнул дверь, вырвал ноги из цепких лап темноты и, забравшись в кабину, захлопнул и запер за собой дверь.

Ему стало легче, но в полной безопасности он себя не чувствовал и, если бы не был так близко от дома, наверняка так бы и закоченел за рулем. Но ему оставалось всего четверть мили, и, когда он включил фары, мрак отступил, и это его взбодрило. Эрни так трясло, что выехать на середину шоссе он не рискнул, а двигался вдоль обочины вплоть до развилки. Натриевые фонари над поворотом на дорогу к мотелю навели его на мысль остановиться под ними, в их спасительном желтом сиянии, но он стиснул зубы и свернул на темное окружное шоссе. Проехав всего двести ярдов, Эрни достиг въезда на территорию мотеля. Он промчался мимо стоянки, остановил грузовик прямо напротив конторы, выключил фары и заглушил мотор.

Фэй сидела за стойкой", ее хорошо было видно сквозь большие окна. Он почти вбежал в контору, слишком поспешно, и, с шумом захлопнув за собой дверь, постарался изобразить на лице улыбку, когда жена взглянула на него.

— Я уже начала беспокоиться, дорогой, — улыбнулась она в ответ.

— У меня спустила шина, — объяснил он, расстегивая дубленку.

Теперь он чувствовал себя почти в безопасности, рядом была Фэй, она придавала ему силы.

— Я скучала, — сказала она.

— Но я выехал из дома всего лишь в полдень.

— А мне показалось, что прошла вечность. Я хочу, чтобы ты всегда был рядом.

Они наклонились друг к другу через стойку и поцеловались.

Это был поцелуй от чистого сердца. Она обняла его за голову и сильнее прижала к себе. Большинство давно женатых семейных пар, даже если они продолжают любить друг друга, выражают свои чувства чисто механически. Но у Эрни и Фэй все было иначе: через тридцать один год после свадьбы она все еще вселяла в него ощущение молодости.

— Ты привез оборудование? Все в порядке? Может, прямо сейчас и разгрузишь?

— О нет, только не сейчас, — бросив затравленный взгляд на темное окно, возразил Эрни. — Я вымотался.

— Но ведь там всего четыре упаковки...

— Нет, лучше я сделаю это завтра утром, — как можно спокойнее ответил Эрни, но голос выдавал его волнение. — За одну ночь с упаковками ничего не случится, полежат в машине. Гляди-ка, ты уже повесила рождественские украшения!

— А ты только теперь заметил?

На стене над диваном висела огромная гирлянда из сосновых шишек, в углу, за полочками с открытками, стоял картонный Санта-Клаус в натуральную величину, а напротив него, на стойке, маленький керамический северный олень мчал керамические сани с подарками. С потолка свисали красные и золотистые рождественские шары.

— Тебе пришлось влезать на стремянку, — сказал он. — Ты могла упасть. Нужно было подождать меня.

— Дорогой, я не из неженок. Успокойся. Вы, морские пехотинцы, слишком любите кичиться своим мужеством.

— Ты думаешь?

Входная дверь внезапно распахнулась, и вошел водитель грузовика: ему нужна была комната на ночь.

Эрни не мог перевести дух, пока дверь за ним не захлопнулась.

На долговязом водителе была ковбойская шляпа, джинсовая куртка, ковбойская рубаха и джинсы.

Фэй выразила восхищение его шляпой, украшенной кожаной лентой с бирюзой, шофер просиял и почувствовал себя как дома.

Пока клиент заполнял карту гостя, Эрни прошел за прилавок, стараясь не думать о случившемся с ним по дороге домой и о темноте за окном, повесил дубленку на вешалку у ящичков с картотекой и пошел разбирать корреспонденцию на дубовом столе: счета, рекламные проспекты, просьбы о пожертвованиях, поздравительные открытки и конверт с чеком — его пенсией.

Наконец он взял в руки белый конверт без обратного адреса. Внутри была цветная фотография, сделанная «Поляроидом», с изображением семьи из трех человек — мужчины, женщины и ребенка — на фоне мотеля, рядом с дверью девятого номера. Мужчине на вид было не более тридцати, даже меньше, он хорошо загорел и прекрасно выглядел. Женщина была на пару лет моложе, симпатичная брюнетка. Девочка лет пяти или шести была просто очаровательна. Все трое улыбались. По их рубашкам с короткими рукавами Эрни определил, что снимок был сделан в середине лета.

Он с недоумением повертел в руках фотографию, но на обратной стороне не было никакой надписи. Он еще раз заглянул в конверт. Тот был пуст: ни письма, ни открытки, ни визитной карточки, чтобы определить отправителя. На штемпеле значилось, что конверт отправлен из Элко в прошлую субботу, 7 декабря.

Он снова взглянул на людей на фотографии, и, хотя он и не вспомнил их, по телу побежали мурашки, как тогда, возле странного места у шоссе, где он вылез из машины. У него участился пульс. Он бросил фотографию на стол и отвернулся.

Фэй все еще любезничала с лихим шофером в ковбойском наряде, вручая ему ключи от номера.

Эрни внимательно посмотрел на нее. От нее всегда исходило спокойствие. Она была милой сельской девушкой, когда они познакомились, и стала еще более милой женщиной. Возможно, ее белокурые волосы и начинали седеть, но это было совершенно незаметно. Ее голубые глаза по-прежнему оставались ясными и цепкими, лицо всегда спокойно, значительно и дружелюбно, почти блаженно.

Когда водитель грузовика наконец ушел, Эрни уже успокоился.

— Тебе это что-нибудь говорит? — спросил он Фэй, протягивая ей цветную фотографию.

— Это наша девятая комната, — ответила она. — Они, наверное, останавливались у нас. — Она нахмурилась, всматриваясь в молодую семейную чету и их дочь на фото. — Нет, я их впервые вижу. Странно.

— Но почему тогда они послали нам эту фотографию без всякой надписи?

— Видимо, им казалось, что мы их должны помнить.

— В таком случае они должны были гостить у нас по меньшей мере несколько дней, чтобы мы познакомились поближе. А я их абсолютно не знаю. Уж девочку-то я наверняка бы запомнил, — сказал Эрни: он любил детей, и они обычно отвечали ему взаимностью. — Ей впору сниматься в кино.

— Мне кажется, тебе запомнилась бы и ее мать. Она такая яркая.

— Отправлено из Элко, — продолжал рассуждать Эрни. — Зачем жителям Элко останавливаться в нашем мотеле?

— Может быть, они и не живут там постоянно. Ну, скажем, они останавливались у нас прошлым летом, а недавно случайно оказались в этих краях и послали нам на память о себе фотографию.

— Без всякой надписи.

— И в самом деле странно, — нахмурилась Фэй.

Он забрал у нее снимок.

— А кроме того, фото сделано «Поляроидом». Если бы они хотели нам его подарить, то подарили бы сразу.

Дверь распахнулась, и кучерявый парень с густыми усами вошел в дом, дрожа от озноба.

— Есть свободный номер? — спросил он.

Пока Фэй занималась с клиентом, Эрни положил фотографию на письменный стол. Он намеревался взять всю корреспонденцию и пойти с ней наверх, но медлил, стоя у стола и разглядывая лица людей на моментальном снимке.

Был вечер 10 декабря, вторник.

<p>8</p>

Чикаго, Иллинойс

Когда Брендан Кронин начал работать санитаром в детской больнице Святого Иосифа, один только доктор Джим Макмертри знал, что на самом деле он священник. Отец Вайцежик заручился его словом никому не раскрывать эту тайну, а также не делать Брендану никаких скидок по сравнению с другими санитарами и даже, более того, поручать ему как можно больше самой неприятной работы. Поэтому в свой первый рабочий день в новом качестве он выносил «утки», менял мокрые от мочи простыни, помогал приводить в порядок лежачих больных, кормил с ложечки восьмилетнего парализованного мальчика, толкал кресла-каталки, подбадривал впавших в уныние больных, вытирал рвотную массу за двумя раковыми больными, которых тошнило после процедуры химиотерапии. И при этом никто не щадил его и не называл «отец мой». Сестры, врачи, санитары, посетители и пациенты обращались к нему по имени — Брендан, и от этого ему было слегка не по себе, он чувствовал себя незваным гостем на маскараде.

В этот первый день, потрясенный увиденными больными детьми, он дважды запирался в служебном туалете и рыдал. Кривые ноги и распухшие суставы больных ревматическим артритом, другие уродства невинных детей трудно наблюдать равнодушно. Ему было до глубины души жаль и дистрофиков, худых, как скелет, и обожженных, с их ужасными ранами, и зверски избитых безжалостными родителями. Он не мог сдержать слез и плакал.

Ему было совершенно непонятно, почему отец Вайцежик решил, что подобная работа поможет ему вновь обрести веру. Напротив, зрелище такого рода могло лишь усугубить сомнения. Если Бог есть, почему он допускает страдания стольких детей, обрекает на муки невинные создания? Безусловно, Брендану были известны обычные теологические аргументы, к которым прибегали, отвечая на подобные вопросы: человечество обрекло себя на всевозможные страдания, впав в первородный грех, оно само сделало этот выбор, презрев милость Творца. Но все эти постулаты церкви показались ему ничтожными, когда он сам столкнулся с несчастными маленькими жертвами злого рока.

На второй день персонал по-прежнему звал его Бренданом, зато дети прозвали Толстяком, наслушавшись его же смешных историй. Они были в восторге от этих шуток, стишков, сказок и присказок, а ему было приятно видеть их смеющиеся или улыбающиеся рожицы. В этот день он плакал в уборной только один раз.

На третий день Толстяком его звали уже не только дети, но и взрослые. В нем раскрылся еще один талант: помимо выполнения обычных обязанностей санитара он до колик смешил всех больных. И радостные приветственные вопли: «Толстяк пришел!» — были для него лучшей наградой за труды. Он больше не плакал, запершись в кабине туалета, а давал волю чувствам, лишь добравшись до своей комнаты в гостинице, где жил согласно плану его излечения, разработанному отцом Вайцежиком.

На седьмой день, в среду, он понял, почему тот послал его в эту больницу. Его осенило, когда он причесывал десятилетнюю девочку, пораженную редким заболеванием костей.

Девочку звали Эммилин, и она с полным правом могла гордиться своими волосами. Густые, блестящие, цвета воронова крыла, они своим здоровым видом словно бы бросали вызов ее болезненному тельцу. Она очень любила расчесывать свои замечательные волосы, но, к сожалению, ее воспаленные суставы не позволяли ей самой держать щетку.

В среду Брендан усадил ее в каталку и повез в рентгеновский кабинет, где делали контрольную рентгенограмму для проверки эффективности действия нового препарата, которым девочку лечили. А когда он привез ее в палату, она попросила его расчесать ей волосы. Эммилин сидела в кресле-каталке и глядела в окно, а Брендан осторожно водил щеткой по ее шелковистым локонам, слушая, как девочка восторгается волшебным зимним пейзажем.

— Видишь вон тот сугроб, Толстяк? — указала она искалеченной болезнью рукой на крышу соседнего дома, где чудом сохранилась куча снега, не растаявшего вопреки поднимавшемуся из вентиляционных труб теплому воздуху. — Он похож на корабль. Понимаешь? Прекрасный старинный корабль с тремя белыми парусами, скользящий по свинцовому морю.

Брендан не сразу разглядел в форме сугроба, задержавшегося на шифере, корабль. Но девочка продолжала с воодушевлением описывать его, и он тоже наконец заметил это удивительное сходство кучи снега с судном, мчащимся по волнам.

Длинные сосульки за окном напоминали ему прозрачную решетку, а сама больница — тюрьму, из которой девочке никогда не выбраться. Но Эмми в этих замерзших сталактитах виделись чудесные рождественские украшения, они настраивали ее на праздничный лад.

— Бог любит зиму не меньше, чем весну, — объясняла ему Эмми. — Меняя времена года, он не дает нам скучать, так нам сказала сестра Кэтрин, и теперь я и сама вижу, что это правда. Когда светит солнце, от этих сосулек к моей кровати протягивается радуга. Снег и лед похожи на драгоценности, на горностаевую мантию, в которую Бог укутывает зимой мир, чтобы порадовать нас. Я знаю, так оно и есть, особенно когда рассматриваю снежинки: ведь все они разные. Таким образом Он напоминает нам, что созданный Им для людей мир прекрасен, как сказка.

И, словно бы подтверждая ее слова, с серого декабрьского неба крупными хлопьями повалил снег.

Вопреки своему уродству, несмотря на бесполезные ноги и искривленные руки, презрев всю боль, которую она испытала, Эмми верила в милость Бога и воодушевляющую справедливость сотворенного Им мира.

Твердая вера была свойственна почти всем детям в больнице Святого Иосифа. Они не сомневались, что заботливый Отец следит за ними из Своего царства небесного, и это придавало им мужества.

Брендану представилось, как отец Вайцежик с укором говорит ему: «Если эти невинные создания при всех своих страданиях не утратили веру, какое оправдание есть у тебя для этого, Брендан? Не кажется ли тебе, Брендан, что в своей невинности и наивности они знают нечто такое, что ты успел забыть за время изучения премудростей богословия в Риме? Быть может, тебе следует кое-чему у них поучиться? Подумай над этим, Брендан».

И все равно этот урок не возымел достаточного воздействия. Брендан был до глубины души растроган, но не вероятностью существования заботливого и сострадательного Господа, а поразительным мужеством, с которым дети встречали выпавшие на их долю страдания.

Он сто раз провел щеткой по волосам Эмми, потом еще десять, чем доставил девочке дополнительное удовольствие, после чего на руках отнес ее в кровать. Укутывая одеялом ее худые кривые ноги, он вдруг ощутил приступ сильного гнева, аналогичный тому, что испытал во время мессы в церкви Святой Бернадетты две недели назад, и, будь сейчас в его руках снова потир, он бы без колебания вновь швырнул его.

Эмми от удивления открыла рот, и Брендану подумалось, что она прочла его святотатственные мысли. Однако она сказала:

— Ой, Толстяк, ты поранился?

— Что ты имеешь в виду?

— Ты обжегся? Посмотри на свои руки. Что с ними?

Озадаченный ее вопросом, он посмотрел на свои руки, повернул их ладонями вверх и с удивлением увидел на них красные круги. Кожа припухла и пылала, как при ожоге. Каждое из колец было по два дюйма в диаметре, с четко очерченной окружностью, причем ширина этой ярко-красной каймы не превышала половины дюйма; кожа внутри и снаружи круга была совершенно нормальной. Странные знаки на ладонях казались нарисованными, но, когда Брендан потрогал один из них кончиком пальца, он почувствовал припухлость.

— Странно, — задумчиво произнес он.

* * *

Доктор Стэн Хитон, дежуривший в этот день в палате неотложной помощи при больнице Святого Иосифа, с интересом осмотрел ладони Брендана и спросил:

— Болит?

— Нет. Абсолютно, — ответил Брендан.

— Чешется? Жжет?

— Нет, ни то, ни другое.

— Ну хотя бы покалывает? Тоже нет? И раньше такого тоже никогда не замечали?

— Никогда.

— У вас есть на что-нибудь аллергия? Нет? Гм, странно. Впечатление, как от свежего ожога, но вы бы помнили, что схватились за что-то горячее. И было бы больно. Так что это можно исключить. То же самое и в отношении ожога кислотой. Вы говорите, что отвозили девочку в рентгеновский кабинет?

— Верно, но я выходил из него, когда ей делали процедуру.

— Да и непохоже это на радиационный ожог. Может быть, какое-то грибковое заболевание, но симптоматика нетипична: ни зуда, ни жжения. И кольца слишком четко очерчены, совсем не так, как при поражении микроспорами или трихофитонами.

— Тогда на что же это похоже?

— Не думаю, что это что-то серьезное, — после недолгого раздумья сказал Хитон. — Скорее всего это высыпание, обусловленное неустановленной аллергией. Если оно не пройдет, вам нужно будет пройти обычное в таких случаях обследование и выяснить источник аллергии.

Он отпустил руку Брендана, отошел к письменному столу и, сев за него, стал выписывать рецепт.

Брендан с недоумением посмотрел на руки и положил их на колени.

— Для начала я пропишу вам кортизоновые примочки, а если через пару дней сыпь не исчезнет, зайдите снова ко мне. — С этими словами он встал и с рецептом в руке подошел к Брендану.

Брендан взял у него рецепт.

— Послушайте, а это не заразная болезнь? Я не могу заразить детей?

— Нет-нет, иначе я предупредил был вас. Позвольте еще разок взглянуть.

Брендан протянул ему руки ладонями вверх.

— Что за чертовщина? — воскликнул доктор Хитон.

Странные круги исчезли.

Ночью в гостинице Брендана опять мучил тот же кошмар, о котором он рассказывал отцу Вайцежику. На прошлой неделе этот сон снился ему дважды.

Ему снилось, что он лежит в незнакомом месте со связанными руками и ногами. Из сумрака к нему тянутся две руки в блестящих черных перчатках.

Он проснулся в скомканной и насквозь мокрой от пота постели, сел, прислонившись к спинке в изголовье, и потер ладонями лицо, чтобы прогнать остатки сна. Когда ладони коснулись щек, его словно бы ударило током. Он включил ночник. Распухшие огненные кольца вновь проявились на ладонях. Однако, пока он рассматривал их, они исчезли.

Было 12 декабря, четверг.

<p>9</p>

Лагуна-Бич, Калифорния

Проснувшись утром в четверг в постели, Доминик Корвейсис уже было решил, что он спокойно проспал там всю ночь, не сдвинувшись с места ни на один дюйм, в том же положении, в котором и заснул накануне вечером.

Но когда он сел за компьютер, то обнаружил, что заблуждается: сомнамбулизм и не думал отступать, о чем свидетельствовала новая, сделанная им во сне запись на диске. Но если раньше он записывал слова: «Мне страшно», то теперь на экране дисплея мерцало другое слово: «Луна».

«Луна. Луна. Луна. Луна. Луна. Луна. Луна. Луна».

Это слово повторялось сотни раз, и он сразу вспомнил, как однажды, засыпая, шептал его, — кажется, это было в минувшее воскресенье. Уставившись на экран, похолодевший от страха Доминик тщетно пытался сообразить, какой тайный смысл заложен в этом слове — «луна» — и был ли в нем вообще какой-либо смысл.

Прописанные лекарства действовали на него вполне благотворно: до сегодняшнего дня вот уже неделю он ни разу не бродил по дому ночью и не видел страшных снов вроде того, крайне неприятного, в котором его пытались утопить в раковине с чудовищным стоковым отверстием.

Он был у доктора Коблеца, тот порадовался улучшению здоровья пациента и продлил курс лечения.

— Но прошу вас, не принимайте валиум чаще чем два раза в день, — строго предупредил он.

— Я так и поступаю, — солгал Доминик.

— И по одной таблетке снотворного на ночь, иначе вы привыкнете к лекарству, а это нежелательно. Уверен, мы победим эту напасть к Новому году.

Доминик верил, что так оно и будет, и поэтому не хотел огорчать доктора Коблеца признанием в нарушении его предписаний: бывали дни, когда он держался лишь благодаря успокоительному, и ночи, когда он принимал по две-три таблетки снотворного сразу, запивая их пивом или виски. Он надеялся, что через пару недель сможет обходиться без лекарства, не опасаясь, что сомнамбулизм вернется к нему: ведь лечение шло успешно, а это был добрый знак, слава богу. Да, лечение шло успешно.

До сегодняшнего дня.

Луна.

Разбитый и злой, он стер с диска сотни строк с этим словом, повторявшимся четыре раза на каждой строке, и долго еще смотрел на экран, чувствуя, как нарастает в нем раздражение.

В конце концов он принял валиум.

* * *

В то утро Доминик уже не мог работать, и в половине двенадцатого они с Паркером Фейном заехали за Денни Ульмесом и Нгуен Као Чаном — своими подопечными из отделения благотворительной организации «Американские старшие братья» в округе Ориндж. Планы у них были грандиозные: днем — пляж, обед в «Хамбургер хэмлит», а потом — кино. Доминику хотелось развеяться.

В программе «Старшие братья» он начал участвовать еще когда жил в Портленде, штат Орегон. Это была его единственная отдушина, спасение от прозябания в своей кроличьей норе.

Сам сирота, проведший детство и юность в чужих домах, он знал, что такое одиночество, и мечтал когда-нибудь, когда он наконец женится, усыновить нескольких детей. И, посвящая досуг детям, он помогал не только им, но и самому себе, потому что в душе оставался сиротой.

Нгуен Као Чан предпочитал, чтобы его звали, как его любимого киноартиста Джона Уэйна, — Герцогом. Герцогу было тринадцать лет, он был младшим сыном во вьетнамской семье, бежавшей от ужасов «мирного» Вьетнама на лодке. Это был смекалистый паренек, худой и шустрый. Его отец, выживший в жестокой войне, а потом в концентрационном лагере, перенесший двухнедельное плавание в утлом суденышке по океану, погиб три года назад от рук бандитов, ограбивших магазинчик в солнечной Южной Калифорнии, где он подрабатывал но ночам.

Денни Ульмес, двенадцатилетний «младший брат» Паркера, осиротел, когда его отец умер от рака. Он был более скрытен, чем Герцог, но они сдружились. Доминик и Паркер частенько брали их обоих вместе на пикники и загородные прогулки.

Паркер стал «старшим братом» по настоянию Доминика, хотя и упорно противился этому поначалу.

— Да какой из меня отец, — кричал Паркер. — У меня и в мыслях никогда не было стать отцом. Я пью, обожаю женщин. Чему у меня может научиться ребенок? Я эгоист, мечтатель, все откладывающий на потом. И мне нравится такая беспечная жизнь! Ну что, скажи мне бога ради, могу я предложить ребенку? Я ведь даже собак не люблю, а дети — все равно что собаки, а я их не переношу, этих чертовых блохастых тварей. Нет, ты определенно тронулся рассудком, дружище.

Но в четверг на пляже Паркер пересмотрел свое отношение к идее Доминика. Вода в тот день была слишком холодной, чтобы купаться, и Паркер предложил поиграть в волейбол и в одну довольно непростую игру собственного изобретения, после чего возглавил строительство песочной крепости и страшного дракона.

За обедом в Коста-Месе Паркер сказал:

— Знаешь, дружище, а эта идея со «старшими братьями» не так уж и плоха. Даже чертовски хороша, я должен тебе сказать. Это, пожалуй, самая грандиозная идея из всех, которые приходили мне в голову.

— Тебе в голову? — изумленно вытаращился на него Доминик. — Да ведь мне пришлось чуть ли не пинками тебя гнать!

— Чепуха! — твердо заявил Паркер. — Я всегда ладил с детьми. Каждый художник сам немного ребенок в душе.

Нам нужно оставаться молодыми, чтобы творить. Дети вдохновляют меня, придают мне свежих мыслей и сил.

— Теперь тебе остается только завести собаку.

Паркер рассмеялся, допил пиво и наклонился к нему поближе.

— Похоже, с тобой все в порядке. А утром ты был слегка не в своей тарелке. Верно?

— Много проблем, — сказал Доминик. — Но я держусь. По ночам гуляю по дому уже реже. И кошмары почти прекратились. Доктор Коблец свое дело знает.

— Как продвигается новая книга? Только не морочь мне голову, говори прямо.

— Хорошо, — соврал Доминик.

— Когда ты говоришь с такой миной, — Паркер внимательно вгляделся в Доминика, — сразу видно, что ты наглотался таблеток. Надеюсь, ты не злоупотребляешь ими?

Проницательность художника вконец обескуражила Доминика.

— Я же не идиот, чтобы сосать валиум, как леденцы. Конечно, я принимаю только нужную дозу, — пробормотал он.

Паркер смерил его пристальным взглядом, но не стал углубляться в этот вопрос.

Фильм, на который они пошли, был интересный, но первые полчаса Доминик нервничал. Когда беспокойство уже грозило перерасти в нервный срыв, он выскользнул в туалет, где судорожно запихнул в рот успокаивающую пилюлю.

Но главное, что он все-таки побеждал болезнь. Он выздоравливал. Сомнамбулизм отступал.

В туалете воняло мочой, несмотря на сильный хвойный запах дезинфекции. У Доминика закружилась голова, и он поспешно проглотил пилюлю, даже не запив ее водой.

В ту ночь страшный сон вновь приснился ему, хотя он и накачался снотворным. Но на этот раз Доминику уже запомнилась большая его часть, а не только та, где его суют головой в раковину.

Итак, он был в какой-то комнате, где все словно бы затянулось густым туманом. Или же туман был лишь перед его глазами, во всяком случае, он ничего толком не мог разглядеть. Рядом с кроватью была какая-то мебель, еще было не менее двух незнакомых мужчин. Очертания их расплывались, словно это были струйки дыма.

Ему казалось, что он где-то под водой, очень глубоко в толще загадочного холодного океана. Доминик дышал с трудом. Каждый вдох и выдох был мучителен, словно агония. Он чувствовал, что умирает.

Две неясные фигуры приблизились, взволнованно переговариваясь: похоже, их беспокоило состояние Доминика. Разговор шел на английском, однако Доминик ничего не понимал. Потом его коснулась холодная рука, звякнула какая-то склянка, где-то хлопнула дверь...

Действие стремительно, словно в кино, переместилось на кухню или в ванную. Кто-то тыкал его лицом в раковину. Дышать стало еще труднее. Воздух сгустился и, казалось, застревал в ноздрях, прилипал к ним. Он пытался выдохнуть его, почти задыхаясь, а те двое незнакомцев орали на него, но он так ничего и не понимал из того, что они пытались ему внушить, и они снова и снова тыкали его лицом в раковину...

Доминик проснулся: он лежал в постели. В прошлую субботу он стряхнул с себя сон не на кровати, а в ванной. На сей раз он был под одеялом.

«Я все-таки выздоравливаю», — подумалось ему.

Дрожа всем телом, он встал и включил свет.

Никаких баррикад. Никаких следов паники во сне.

Он взглянул на электронные часы: 2 часа 9 минут. На ночном столике стояла наполовину пустая банка пива, теперь уже теплого. Он запил пивом таблетку снотворного.

Я выздоравливаю.

Была пятница, 13 декабря.

<p>10</p>

Округ Элко, Невада

В пятницу ночью, спустя три дня после необычайного происшествия на шоссе по дороге домой, Эрни Блок вообще не сомкнул глаз. Едва темнота сгустилась вокруг него, его нервы напряглись как струна, и он с трудом сдерживался, чтобы не закричать.

Бесшумно выбравшись из-под одеяла и убедившись, что Фэй спит, он прошел в ванную, закрыл за собой дверь и включил свет. Какое это чудо — свет! Ему сразу полегчало. Минут пятнадцать Эрни наслаждался светом, как ящерица, греющаяся на солнышке на камне, только он сидел на крышке унитаза.

Наконец он сообразил, что нужно снова ложиться в постель. Что, если Фэй проснется, а его нет рядом? Что она подумает? Ему не хотелось, чтобы она что-то заподозрила.

Хотя он и не воспользовался унитазом, он на всякий случай спустил воду и вымыл руки. Сдернул с сушилки полотенце, и в этот момент взгляд его упал на окно. Оно было над ванной, прямоугольник три фута шириной и высотой два фута. Сейчас окно замерзло и за ним ничего не было видно, но у Эрни все равно пополз по спине холодок. Мало того, вслед за гусиной кожей ему в голову сами собой пришли какие-то странные мысли, от которых он еще больше похолодел:

«Через это окно вполне можно пролезть и таким образом скрыться, исчезнуть, а крыша подсобки прямо под окном, я не разобьюсь и буду свободен, спущусь сперва в овраг за мотелем, а оттуда уйду в горы, на восток, доберусь до какой-нибудь фермы, там мне помогут...»

Мысль пронеслась у него в мозгу, словно полуночный экспресс, и Эрни даже не заметил, как залез на край ванны. Его охватило стремление бежать. Но от кого? От чего? Почему? Ведь он был у себя дома, ему нечего было бояться в этих стенах.

И тем не менее он как зачарованный смотрел на замерзшее окно. Навязчивая идея пленила его, и он, осознавая это, ничего не мог с собой поделать.

«Нужно выбраться отсюда, скрыться, другого случая не представится, нужно ловить момент, давай действуй, не медли...»

Окно было на уровне его лица, голые ступни уже начинали мерзнуть на холодной эмали ванны.

«Открой окно, подтянись на руках и вылезай, не теряй драгоценные минуты...»

Без всякой на то причины он нервничал все сильнее. У него неприятно тянуло под ложечкой и перехватывало дыхание.

Не зная, зачем он это делает, Эрни против своей воли отодвинул шпингалет и отворил окно.

Он был не один.

Кто-то притаился за окном, на крыше пристройки, кто-то с темным, бесформенным, блестящим лицом. Даже отшатнувшись от окна, Эрни сообразил, что это был мужчина в белом мотошлеме с затемненным щитком, закрывавшим все его лицо, отчего оно казалось почти черным.

В проеме возникла рука в черной перчатке и потянулась к горлу Эрни. Он закричал, отступил на шаг и, соскользнув с края ванны, упал в нее, сорвав рукой клеенчатую занавеску и больно ударившись бедром.

— Эрни! — услышал он испуганный крик Фэй, а в следующую секунду в ванную ворвалась и она сама. — Эрни, боже мой, что случилось? Что с тобой?

— Выйди, — кривясь от боли, крикнул он, с трудом вылезая из ванны. — Там кто-то есть.

Холодный ветер, ворвавшийся через открытое окно, терзал остатки порванной занавески.

Фэй поежилась от холода, потому что на ней была одна пижама.

Эрни тоже била мелкая дрожь, но не только от холода. Когда он упал, больно ударившись бедром, в голове его сразу просветлело и он вдруг задался вопросом: была ли голова в шлеме на самом деле или это ему померещилось?

— На крыше? — удивилась Фэй. — Под окном? Но кто там может быть?

— Не знаю, — ответил Эрни, потирая бедро, и вновь выглянул в окно. На этот раз он никого не заметил.

— Ну хоть как он выглядел?

— Трудно сказать. На нем был мотоциклетный шлем и перчатки, — пожал плечами Эрни, сам понимая, как дико все это звучит.

Он снова выглянул на улицу и посмотрел на крышу под окном. Там никого не было, незнакомец исчез — если он вообще был. Эрни вдруг пронзила мысль о том, как же вокруг темно. Мрак окутал холмы, горы на горизонте, все огромное пространство вокруг мотеля, и только звезды мешали его полному торжеству. Эрни в ужасе отшатнулся и поспешно отвернулся от окна.

— Закрой на задвижку, — сказала Фэй.

Эрни зажмурился, чтобы не видеть темноты, нащупал скобу на раме и дернул ее на себя с такой силой, что едва не вылетело стекло. Трясущимися руками он задвинул шпингалет.

Когда он наконец вылез из ванны, то заметил в глазах Фэй тревогу и удивление. К этому он был, в общем-то, готов. Хуже было другое: по ее пронзительному взгляду он понял, что она все знает, а к этому-то как раз он готов и не был. Некоторое время они молча смотрели друг на друга. Наконец Фэй произнесла:

— Ну, ты созрел, чтобы все мне рассказать?

— Так ведь я уже сказал, что видел на крыше какого-то парня, — неуверенно ответил Эрни, пряча глаза.

— Я не об этом, Эрни, — просверлила его взглядом Фэй. — Я спрашиваю о другом: что гложет тебя? Что с тобой вообще происходит в последнее время? За два-три месяца ты сильно изменился.

Эрни онемел, он не ожидал, что Фэй все подмечает.

— Дорогой, тебя что-то тревожит. Я тебя никогда таким не видела. Более того, ты чем-то напуган.

— Ну, это не совсем так...

— Нет, именно напуган, — повторила Фэй очень спокойно и доброжелательно. — Я только один раз видела тебя напуганным, когда Люси заболела — помнишь, ей было пять, и у нее заподозрили мышечную дистрофию.

— Да, в самом деле, тогда я чертовски струхнул, — признался Эрни.

— Но после этого ты уже ничего не боялся.

— Ну, во Вьетнаме тоже порой было страшновато, — сказал он, и его признание гулко отозвалось эхом от стен и потолка ванной.

— Я этого не замечала, — возразила Фэй. — Когда страшно тебе, Эрни, то страшно становится и мне, так уж я устроена. Мне даже хуже, чем тебе, потому что я не знаю, в чем дело. Понимаешь? Неизвестность хуже любой самой ужасной тайны, которую ты от меня скрываешь.

Она расплакалась.

— Эй, только без слез, — забеспокоился Эрни. — Все будет хорошо, Фэй, я обещаю.

— Расскажи мне правду! — потребовала Фэй.

— Хорошо.

— И сейчас же, все без утайки!

Эрни все еще не мог взять себя в руки, проклиная свою тупость и непрозорливость. Ведь Фэй была его женой, она повсюду следовала за ним, когда он служил в морской пехоте, даже на Аляску. Разве что во Вьетнаме и Бейруте не была. Она стойко переносила все тяготы походной жизни, никогда не жаловалась, держалась молодцом, ни разу не подвела его. Как же он мог об этом забыть!

— Хорошо, без утайки, — повторил он с облегчением.

* * *

Фэй сварила кофе и, усевшись в пижаме и шлепанцах за кухонным столом, приготовилась слушать исповедь мужа. Она видела, что тот волнуется, и не перебивала его, пока он, морща лоб, пытался вспомнить подробности. Просто не спеша отхлебывала свой кофе и слушала.

Эрни был почти идеальным мужем, любая женщина могла о таком мечтать, но порой фамильная тупость вдруг втемяшивалась ему в голову, и тогда Фэй приходилось призывать мужа к здравому смыслу. Упрямство было характерной чертой всех Блоков, особенно мужчин. Они всегда думали только по-своему и никогда — иначе, и объяснить это было невозможно. Например, мужчины семейства Блок любили выглаженные сорочки, но им было наплевать, выглажены ли их подштанники. Женщины всегда носили лифчик, даже дома, в любую жару. И женщины, и мужчины этой семьи садились за ленч ровно в половине первого, обедали в половине седьмого, и не приведи господи появиться блюдам на столе двумя минутами позже: поднимался жуткий скандал. Ездили все Блоки исключительно на автомобилях «Дженерал моторс», и не потому, что эти машины лучше других, а потому, что так в этой семье было заведено.

Слава богу, Эрни был помягче своего отца и братьев. У него хватило мозгов уехать из Питсбурга, где жило много поколений клана Блоков. В морской пехоте он не мог рассчитывать на обед точно в излюбленное его родственниками время, а вскоре после того, как они поженились, Фэй ясно дала понять ему, что готова обеспечивать в их доме образцовый уют и порядок, но не желает слепо соблюдать нелепые традиции. Эрни свыкся с этим, хотя и не сразу, и теперь для родственников он стал белой вороной: такой грех, как езда на автомобилях иных, кроме «Дженерал моторс», фирм, они ему простить не могли.

Единственное, в чем Эрни не отступал от семейных традиций, был его взгляд на взаимоотношения мужчин и женщин. Он полагал, что муж обязан избавить жену от всяческих неприятностей и дел, с которыми она в силу своей хрупкости не могла справиться. Он считал, что муж не должен позволять своей жене видеть его в минуту слабости. И за все годы их семейной жизни Эрни, похоже, так и не понял, что она уже давно протекает совсем не в русле традиций клана Блоков.

Фэй вот уже несколько месяцев как подметила неладное в поведении мужа. Но Эрни упорно делал вид, что все нормально, что он вполне доволен жизнью отставного морского пехотинца, начавшего свою новую карьеру хозяина мотеля. Фэй видела, что его что-то гложет, но все ее робкие попытки склонить его к откровенности просто не воспринимались им.

За несколько недель, минувших после ее возвращения из Висконсина, Фэй неоднократно получала подтверждения подмеченным ею странностям в его поведении: он боялся выходить из дома по вечерам, неуютно чувствовал себя в помещении, если там оставалась незажженной хотя бы одна лампа.

И теперь, сидя за кухонным столом с чашкой дымящегося кофе в руке и внимательно слушая Эрни, она старалась не задавать лишних вопросов, потому что уже знала, что сможет помочь ему. Она понимала, в чем корень его страданий, и не сомневалась, что беда эта поправима.

Свою исповедь Эрни завершил тихим и полным отчаяния восклицанием:

— И это награда за годы тяжелой службы и тщательного финансового расчета? Преждевременное слабоумие? И это тогда, когда мы со спокойной душой можем начать наслаждаться плодами сделанного! А вместо этого у меня ум заходит за разум, я писаю в штаны и становлюсь ненужным ни самому себе, ни тебе. Ну почему так рано? Фэй, клянусь, я всегда понимал, что жизнь скверная штука, но не думал, что она так больно ударит меня.

— Этого не будет, — сказала она, беря его за руку. — Конечно, старческий маразм может поразить людей и помоложе, но я уверена, что это у тебя не болезнь Альцгеймера. Судя по тому, что я читала, и по тому, как это было с моим отцом, слабоумие так не проявляется. Все это больше похоже на фобию. Некоторые люди испытывают необъяснимый страх перед высотой, не переносят самолетов. А у тебя развился страх перед темнотой, но в этом нет ничего страшного, это пройдет.

— Но ведь эти фобии не охватывают человека ни с того ни с сего? — возразил Эрни.

Она сжала его руку:

— Ты помнишь Хелен Дорфман? Ту, у которой мы снимали квартиру почти двадцать четыре года тому назад, когда ты служил в Кемп-Пендлтоне?

— Да, конечно! Дом стоял на Вайн-стрит, мы жили в шестой квартире, а она сама в первой, на первом этаже. У нее, помнится, была кошка — она еще приносила нам под дверь разные подарки.

— Дохлых мышей.

— Да, и клала их рядом с газетой и пакетом молока.

Эрни рассмеялся:

— Похоже, я знаю, к чему ты клонишь! Хелен боялась выходить из дома, даже на свой собственный газон.

— У бедняжки была боязнь пространства, агорафобия. Она была пленницей собственной квартиры. На улице ее охватывал страх. Она впадала в панику.

— Впадала в панику, — тихо повторил за ней Эрни. — Как это верно.

— С ней это случилось после смерти мужа, когда ей было тридцать пять. Страхи развиваются внезапно, и от возраста это не зависит, понимаешь?

— В любом случае фобия лучше, чем старческий маразм, — угрюмо заметил Эрни. — Но, боже праведный, мне бы чертовски не хотелось остаток жизни трястись от страха перед темнотой.

— А ты и не будешь ее бояться, — заверила мужа Фэй. — Раньше врачи не понимали природу фобии, не было и эффективного лечения. Но теперь все изменилось, я в этом не сомневаюсь.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9