— Которая Саманта? — спросил Золт. Кошки лежали неподвижно, поди разбери, где тут труп.
— Все. Все они теперь Саманта.
Вот оно что. Этого-то Золт и боялся. Стоило какой-нибудь кошке протянуть ноги, и близнецы рассаживали всю свору вокруг мертвого тела и отдавали безмолвный приказ приступить к трапезе.
— Черт! — вырвалось у Золта.
— Саманта жива. Она вошла в нас, — продолжала Лилли своим обычным шепотком, в котором теперь проскальзывала мечтательная истома. — Кошки нас не покидают. Когда кошечка или котик умирают, они делаются частью каждой из нас, и мы становимся сильнее. Сильнее и чище. И всегда будем вместе.
Интересно, участвовали в этом пиршестве сами сестры? Да тут и спрашивать не надо. Лилли с нескрываемым удовольствием облизала уголки влажных губ, будто смакуя лакомство. Вербена тоже облизнулась.
Золту иной раз казалось, что близнецы — существа какой-то особой породы. Он никак не мог до конца уразуметь их повадки. Лица и взгляды сестер никогда не выдавали их мысли и чувства. А это неизменное молчание Вербены? Непостижимые, как их кошки.
Что так привязывало сестер к кошкам — Золт мог только догадываться. Эта взаимная приязнь имела те же истоки, что и многочисленные способности Золта: и то и другое — щедрый дар бесконечно любимой матери. Поэтому Золт не смел усомниться, что эти отношения чистые и благотворные.
Но сейчас Золт был готов прибить Лилли. Знала же, что Фрэнк прикасался к телу кошки, — и не сохранила. А как бы оно сейчас пригодилось Золту! Мало того, Лилли даже не удосужилась его разбудить, когда появился Фрэнк. Прямо руки на нее чешутся. Ее счастье, что она Золту сестра, а сестру он тронуть не дерзнет. Сестер ему ведено всячески оберегать. Мать все видит.
— Куда дели объедки? — спросил Золт.
Лилли махнула рукой на дверь.
Золт включил наружный свет и вышел на заднее крыльцо. На некрашеных досках, словно диковинные игральные кости, были раскиданы позвонки и обгрызенные ребра.
В том месте, где располагалась входная дверь, под прямым углом к стене, образуя с ней внутренний угол, шла другая стена. Таким образом, крыльцо было открыто лишь с двух сторон. В самом углу Золт обнаружил кусочек хвоста Саманты и обрывки шерсти — их загнал туда ночной ветер. На верхней ступеньке валялся изувеченный череп. Золт схватил его и спустился на нестриженую лужайку.
Ветер, который с вечера все стихал и стихал, неожиданно совсем прекратился. В студеном воздухе любой звук разносится далеко-далеко, но сейчас ничто не нарушало ночного безмолвия.
Стоило Золту прикоснуться к любому предмету — и он безошибочно определял, кто последним держал его в руках. Более того, порой он даже мог сказать, где находится этот человек сейчас, и, отправившись туда, неизбежно убеждался, что ясновидческий дар его не подвел. Вот и теперь Золт надеялся, что прикосновение к тельцу кошки, убитой Фрэнком, поможет проясниться его внутреннему взору и он снова сумеет напасть на след брата.
Но на пустом разбитом черепе Саманты не осталось ни клочка плоти. И внутри и снаружи он был дочиста объеден, вылизан, высушен ветром и походил на обломок окаменевших останков доисторического животного. Перед внутренним взором Золта предстал не Фрэнк, а Лилли и Вербена со своими кошками. Золт с отвращением отшвырнул искореженный череп.
Неудача еще сильнее распалила его ярость. Он чувствовал, как в душе пробуждается темное желание. Только бы не дать ему набрать силу... Но устоять перед ним в сотни раз труднее, чем перед женскими чарами и прочими грешными соблазнами. Как он ненавидит Фрэнка! Из года в год, вот уже семь лет он исходит, захлебывается этой ненавистью. А сегодня вечером он проспал прекрасную возможность уничтожить врага. От этой мысли можно сойти с ума!
Желание...
Золт рухнул на колени в косматую траву. Он скорчился, сжал кулаки, стиснул зубы. Камнем надо стать, камнем — неподъемной тяжестью, которую не способно сдвинуть с места никакое, даже самое властное желание, самая свирепая жажда, самая отчаянная страсть.
"Дай мне силы!” — умолял он мать. Снова поднялся ветер. Неспроста. Дьявольский это ветер. Хочет столкнуть его с пути истинного. Золт упал ничком, впился пальцами в податливую землю и зашептал святое имя матери. Розелль. Исступленно повторял он это имя, уткнувшись лицом в траву, в грязь, повторял снова и снова, чтобы заклясть ростки темного желания. Тщетно. Золт разрыдался. Встал. И отправился на охоту.
Глава 21
Фрэнк зашел в кинотеатр. Он просидел весь сеанс, рассеянно глядя на экран и думая о своем. Потом поужинал в “Эль торито”. Не разбирая вкуса еды, он уплетал лепешки с мясом и рис, будто бросал уголь в топку. Часа два он без толку колесил то по центральным районам округа, то по южным окраинам. Только на ходу он чувствовал себя в безопасности. Наконец он вернулся в мотель.
Мыслями он снова и снова обращался к воздвигнутой в памяти стене мрака, силясь обнаружить хоть малюсенькую щелочку. Кажется, найдись в этом мраке хоть какой-то просвет — стена рухнет. Но темнота была плотная, непроглядная.
Фрэнк выключил свет. Однако ему не спалось.
С чего бы это? Ветер Санта-Аны улегся, шум не мешает.
Может, ему не дает покоя кровь на одеяле? Правда, крови натекло всего ничего, и к тому же она уже высохла, но все-таки кровь. Фрэнк зажег лампу, включил отопление, скинул одеяло и вновь попытался уснуть. Нет, не спится.
В том-то и дело, внушал себе Фрэнк. Все его беды от того, что он не высыпается. Отсюда и потеря памяти, и чувство одиночества, заброшенности. Так-то оно так, и все же Фрэнк понимал, что лукавит: не хочет назвать главную причину своей бессонницы.
А главная причина — страх. Куда он забредет во сне? Что станет там делать? Что окажется у него в руках после пробуждения?
Глава 22
Дерек спал. Мирно посапывал в соседней кровати. А Томасу не спалось. Он встал и подошел к окну. Луны не видно. Большая-большая темнота.
Томас не любил ночь. Ночью страшно. А солнышко любил. Днем цветы яркие, трава зеленая и голубое небо над головой, как будто крышка. Закрыта крышка — и под ней полный порядок, все на месте. Зато ночью цвета исчезают и в мире ничего не остается. Это кто-то открыл крышку и заполнил мир пустотой. Смотришь в пустоту, смотришь: а вдруг ты и сам исчезнешь, как цвета, унесешься из этого мира? Утром закроют крышку, а тебя уже здесь нет. Ты теперь где-то там и никогда не вернешься обратно. Никогда.
Томас потрогал пальцами оконное стекло. Холодное.
Что же он никак не заснет? Обычно спит хорошо.
А сегодня нет.
Томас волновался за Джулию. Вообще-то он всегда за нее немножко волнуется: на то он и брат. Но сегодня он волновался не немножко. Сегодня он волновался очень.
Это началось еще утром. С самого утра ему стало как-то чудно. Не в смысле весело, а в смысле странно. В смысле страшно. Он почувствовал, что Джулии грозит беда. Томас встревожился и решил ее предупредить. И “протелевизил” ей про беду. Говорят, картинки, музыка и голоса попадают в телевизор по воздуху. Томас сперва думал — вдруг знают, что он глупый, и считают, что он поверит любой чепухе. Но Джулия сказала — правда. Вот Томас иногда и телевизил ей свои мысли. Раз можно посылать по воздуху картинки, музыку и голоса, значит, и мысли можно. “Берегись, Джулия, — телевизил он. — Будь осторожна: может случиться несчастье”.
Если Томас кого и чувствовал, так это Джулию. Он точно знал, когда она радуется, когда грустит. Если она хворала, Томас, скорчившись, ложился на кровать и хватался за живот. И еще он всегда угадывал, когда она его навестит.
И Бобби он чувствовал. Но не сразу. Вначале не получалось. Как в тот раз, когда Джулия впервые привела к нему Бобби. А потом все лучше, лучше. И теперь он чувствует Бобби почти так же, как Джулию.
Он и других чувствует. Дерека, Джину — она тоже даун, живет тут, в интернате. Потом еще одну приходящую сиделку. И еще двоих из тех, кто присматривает здесь за больными. Но их он чувствует слабо, а Бобби и Джулию — очень хорошо. Наверное, кого сильнее любишь, того лучше чувствуешь. И знаешь о нем больше.
Случалось, Джулия за него переживала, и Томас очень-очень хотел ей сказать: “Я знаю, ты беспокоишься, но у меня все в порядке”. Сестра услышит, что он ее понял, и обрадуется. Но как ей сказать? Трудно же объяснить, как и почему он иногда чувствует людей. Да он и не хочет никому рассказывать, а то подумают, что он глупый.
Сам-то он знает, что глупый. Не такой глупый, как Дерек, но все равно. Нет, Дерек добрый, с Дереком ему повезло, что они в одной комнате. Добрый, но замедленный. Это их так называют вместо “глупые”, когда они поблизости. Джулия никогда его так не называет. И Бобби тоже. А другие называют. Как будто он не поймет. А он понимает. У него что-то там такое замедленное. Что — он не разобрал, а “замедленный” — разобрал. Глупым быть так не хочется, но ведь его никто не спрашивал. Он и самому Богу телевизил: пусть сделает так, чтобы Томас перестал быть глупым. Но Бог или хочет, чтобы Томас навсегда остался глупым, — а почему? — или просто не слышал Томаса.
Вот и Джулия не слышит. Томас каждый раз узнает, когда его услышали. Джулия — ни разу.
Зато иногда его мысли доходят до Бобби. Чудно. Не в смысле смешно, а в смысле странно. В смысле интересно. Томас телевизит Джулии, а слышит его Бобби. Ну, как сегодня утром. Когда он телевизил Джулии:
"Может случиться несчастье, Джулия. Идет большая беда”.
А Бобби и услышал. Не оттого ли, что Бобби и Томас любят Джулию? Томас не знает, но Бобби услышал, это точно.
Стоя в пижаме у окна, Томас вглядывался в недобрую ночь. Где-то рыщет Беда. Томас ее чует: у него кровь начинает булькать, а кости зудят. Беда еще далеко, до Джулии не добралась. Но подкрадывается.
Сегодня, когда приходила Джулия, Томас хотел ей рассказать про Беду. Но как рассказать, чтобы поняли? Станешь говорить; и получится глупо. Джулия и Бобби и так знают, что он глупый, но напоминать им еще раз не хочется. Только откроет рот рассказать про Беду, а слова не слушаются. Он их в голове выстроит как надо и уже собирается говорить, а они раз — и в кучу. Никак на место не вернешь. Вот он и молчал. А то все будут думать, что он глупый-преглупый.
И как рассказать, что такое Беда? Может, человек? Страшный такой. Хочет навредить Джулии. И да и нет: человек, но не только. Томас так чувствует. И от этого “не только” пробирает озноб изнутри и снаружи. Как будто стоишь на зимнем ветру и ешь мороженое.
Томас поежился.
Чувствовать Беду неприятно. А лечь в постель и перестать чувствовать нельзя: он должен все хорошо знать про Беду, а то не сумеет предупредить Джулию и Бобби, когда Беда будет близко.
За его спиной Дерек что-то бормотал во сне.
В интернате тихо. Глупые спят. Все, кроме Томаса. Ему иногда нравится не спать, когда все спят. И он тогда вроде как умнее всех: видит то, чего никто не видит, знает то, чего никто не знает. Потому что все спят, а он нет.
Прижимаясь лбом к стеклу, Томас упорно разглядывал пустоту ночи.
Надо спасти Джулию. И он мысленно тянулся в пустоту. Дальше, дальше.
Чувствовал изо всех сил. Прислушивался к бульканью крови, к зуду костей.
Удар. Из темноты на него налетело что-то огромное, злючее-страшучее. Как волна, сбило с ног. Томас плюхнулся на попу возле кровати. И все. Больше он Беду не чувствовал. Но сердце так и прыгало от страха: ух, какая большая и мерзкая! С трудом переводя дыхание, он принялся телевизить Бобби:
"Беги, удирай, спасай Джулию! Беда идет, Беда! Беги! Беги!”
Глава 23
Сон был озарен звуками “Лунной серенады” Глена Миллера. И как всегда во сне, знакомая мелодия звучала как-то непривычно. И обстановка, которая окружает Бобби, как будто знакомая — и как будто он ее в первый раз видит. Да это же бунгало на побережье! То самое бунгало, где они поселятся, когда бросят работу. Чуть касаясь темного персидского ковра, Бобби вплыл в гостиную, медленно пролетел мимо удобных обитых кресел, огромного мягкого дивана с округлой спинкой и толстыми подушками, мимо рульмановской горки с бронзовой отделкой, мимо лампы в стиле арт деко и переполненных книжных полок. Музыка доносилась снаружи, Бобби двинулся на звук. До чего же легко передвигаться во сне! Захотел выйти — дверь открывать не надо: лети прямо сквозь нее. Захотел спуститься с широкой террасы — пожалуйста: перепархиваешь через деревянные ступеньки, даже ногой не пошевелив. Стояла ночь. У берега плескались волны. Вдали, мерцая, вскипала белая пена. Под пальмой, на песке, усыпанном ракушками, стоял “Вурлицер-950”. Сияли красные и золотые огни, по стеклянным трубочкам бежали пузырьки. А газели все прыгали и прыгали, и фигурки греческого бога Пана все наигрывали на свирелях, и сверкало, как настоящее серебро, устройство для смены пластинок, и вращался большой черный диск. И конца не будет этой “Лунной серенаде”. А Бобби и рад, потому что на душе, как никогда, светло и спокойно. Даже не оборачиваясь, он чувствует, что Джулия тоже вышла из дома и ждет на сыром песке у самой кромки воды, когда же Бобби пригласит ее на танец. Бобби оборачивается. Ну так и есть. Она и в самом деле ждет, осиянная фантастическим светом огоньков “Вурлицера”. Бобби делает шаг к ней и...
Беги, удирай, спасай Джулию! Беда идет, Беда! Беги!
Беги!
Иссиня-черный океан содрогнулся, словно расплеснутый бурей, и взметнул в ночной воздух пенистые брызги.
Пальмы гнулись под яростным ветром.
Беда! Беги! Беги!
Мир накренился. Бобби, спотыкаясь, пробирался к Джулии. Вода уже окружала ее со всех сторон, силилась доплеснуть до нее, утащить. Это не просто вода — она умеет думать, наделена волей, и в глубине мутно поблескивает злобный разум.
Беда!
Мелодия Глена Миллера зазвучала быстрее. Пластинка крутилась с удвоенной скоростью.
Беда!
Мягкий, чарующий свет “Вурлицера” вспыхнул ярче, ударил в глаза, но сумрак ночи не разогнал. Должно быть, такой же пронзительный свет бьет из адовых врат: от этого потустороннего сияния мрак только гуще.
Беда! Беда!
Мир снова накренился. Земля под ногами вспучилась, заколыхалась.
Бобби с трудом брел по ходившему ходуном берегу. А Джулия словно приросла к месту. Смолистые, клокочущие волны нахлынули на нее.
Беда! Беда! Беда!
С каменным треском раскололось небо, но молния из обломков свода не полыхнула.
Вокруг Бобби взметнулись фонтаны песка. Из внезапно открывшихся отверстий забила черная вода.
Бобби оглянулся. Бунгало исчезло. Повсюду вздымались волны. Земля под ногами расплывалась.
Джулия с криком исчезла под водой.
БЕДАБЕДАБЕДАБЕДА!
Вдруг над головой Бобби вздыбился громадный вал. Ринулся вниз. Бобби очутился в воде, он попытался выплыть, но руки покрылись волдырями и язвами, мясо слезало клочьями, кое-где проглядывала ледяная белизна костей. Это не вода! Это кислота! Бобби захлестнуло с головой. Задыхаясь, он вынырнул на поверхность, но поздно: ядовитая жидкость уже разъела ему губы, сожгла десны. Вместо языка в едкой кислоте, заполнившей рот, болтался тошнотворный вязкий комок. Даже насыщенный парами воздух был губителен: жгучие капли проникли в легкие. Бобби уже не мог дышать. Подводное течение потащило его вглубь. Стараясь удержаться на поверхности, Бобби отчаянно замахал руками, от которых остались одни кости, но его неудержимо затягивало в пучину, навстречу вечной тьме, гибели, забвению.
БЕДАБЕДА!
Бобби сел в кровати. Он знал, что кричит, но не слышал своего крика. Поняв, что это сон, он оборвал беззвучный вопль и только тогда услышал собственный тихий, жалобный стон.
Он скинул одеяло, спустил ноги с кровати и крепко уперся в нее руками, словно его еще сотрясали подземные удары или швыряли бурные волны.
Зеленые цифры на потолке показывали время — 2.43.
Оглушенный барабанными ударами сердца, Бобби ничего вокруг не слышал. Потом до него донеслось размеренное дыхание Джулии Удивительно, что он ее не разбудил. Наверное, во сне он лежал спокойно, не дергался.
Ужас, навеянный сном, все не проходил. Напротив, тревога усиливалась — еще и потому, что в комнате так темно.
Убедившись, что он твердо стоит на ногах, Бобби обошел кровать и направился в ванную. Дверь находилась с той стороны кровати, где спала Джулия. Бобби уже не раз пробирался туда впотьмах, и сейчас это тоже не составило ему труда.
Он осторожно прикрыл за собой дверь, включил свет и зажмурился от ослепительного сияния, разлившегося в зеркале над двойной раковиной. Бобби оглядел себя в зеркале. Никаких язв. Таких снов Бобби еще не видел: до жути явственный, явственнее самой яви. Звуки и краски в его дремлющем сознании были наделены такой же яркостью, что и раскаленный волосок в электрической лампочке. И, хотя Бобби понимал, что весь этот кошмар только сон, ему было не по себе: вдруг едкие волны все-таки оставили на нем следы своих прикосновений?
Его била дрожь. Он постоял, привалившись к раковине, потом пустил холодную воду, нагнулся и ополоснул лицо. Еще раз взглянув на себя в зеркало, он поймал собственный взгляд и прошептал:
— Что же это за чертовщина?
Глава 24
Золт вышел на охоту.
На востоке земельный участок Поллардов обрывался каньоном. Сухая земля, осыпаясь по крутым склонам, обнажала розовые и серые слои сланцевой глины. Если бы не заросли чаппараля, не кустистые и пампасные травы да не растущие то там то сям мескитовые деревья, склоны давно оказались бы размыты крепкими ливнями. Распустив мощные корни, стойкие, привыкшие к засухе растения сдерживали оползни. Кое-где по склонам виднелись эвкалипты, лавры и кайупутовые деревья, а на дне, где протянулось сухое русло, проложенное дождевыми потоками, было где пустить корни калифорнийскому дубу и той же кайупуте. Во время ливней русло вновь наполнялось.
С легкостью, которой трудно было ожидать от такого крупного человека, Золт быстро и бесшумно продвигался по каньону, уходящему на восток. Дно каньона забирало вверх. Дойдя до расселины — слишком тесной, чтобы назвать ее каньоном, — Золт повернул на север. Расселина тоже поднималась вверх, но не так круто. Голые стенки местами почти смыкались, оставляя лишь узенький проход. В таких горловинах Золту приходилось пробираться через завалы хрупких шаров перекати-поля, занесенных сюда ветром.
На дне расселины тьма безлунной ночи становилась вовсе непроницаемой. Однако Золт шел уверенным шагом и почти не спотыкался. Не потому, что он наделен сверхъестественными способностями: в темноте он видел ничуть не лучше обычных людей. Но и в кромешной тьме он чувствовал каждое препятствие на своем пути, вслепую различал бугры и ямы и двигался как ни в чем не бывало. Что это за шестое чувство, Золт не знал, ему даже незачем было сосредоточиваться. Каким-то чудесным наитием он находил дорогу в здешних местах в любое время дня и ночи, словно эквилибрист, уверенно ступающий с завязанными глазами по туго натянутому канату над задранными головами зрителей.
Это у него тоже от матери.
Все ее дети обладали каким-нибудь удивительным даром. Но Золт в этом смысле превзошел и Лилли, и Вербену, и Фрэнка.
За узким проходом открывался другой каньон. Золт снова повернул на восток и еще быстрее пошел по высохшему каменистому руслу. Его подгоняла жажда. Наверху, на самом краю каньона, виднелись дома. Здесь они отстояли дальше друг от друга. Свет горящих в вышине окон не рассеивал мрак на дне каньона. То и дело Золт жадно поглядывал на яркие окна: там, там она, вожделенная кровь.
Мать давно растолковала Золту, что это Всевышний поселил в нем жажду крови и сделал его хищником; Золт всего-навсего исполняет Его волю. Правда, Господь заповедал ему не убивать без разбора, однако, если Золт, не совладав с собой, примется убивать напропалую, вся вина ложится на Него — того, кто наделил его этой страстью, но не дал сил ее обуздать.
Как и всякий хищник, Золт должен уничтожать слабейших из стада, обессиленных недугом. Раз речь идет о роде человеческом, в жертву его назначены носители нравственных недугов — воры, лжецы, мошенники, прелюбодеи. Беда в том, что грешника так просто не распознаешь. Прежде Золту помогала мать, она и указывала растленные души.
Нынче ночью Золт попытается довольствоваться кровью животных. Убивать людей, особенно по соседству, рискованно: не ровен час навлечешь на себя подозрения полиции. Расправляться с местными допустимо лишь тогда, когда кто-нибудь из них встал на пути у семейства Поллард. Такой негодяй непременно подлежит истреблению.
Но, если он не сумеет утолить жажду кровью животных, тут уж ничего не поделать: придется искать человеческой крови — где-нибудь подальше отсюда. Мать в небесах станет гневаться и досадовать на его несдержанность, однако Всевышний его не осудит. Это же Он сотворил Золта таким.
Огни последнего дома остались позади. Золт остановился в кайупутовой роще. Бушевавшие днем ветры покинули эти места, пронеслись по каньонам и сгинули в океане. Воздух был недвижим. Длинные глянцевые листья, свисавшие с ветвей, не шевелились. Золт уже успел привыкнуть к темноте. Он видел, как серебрятся стволы деревьев в чахлом свете звезд. Вокруг застыли каскады отростков, спускающихся с веток. Прямо как беззвучный водопад или падение искусственных снежинок в стеклянном шарике. Золт мог разглядеть даже свернувшиеся стружкой неровные полоски коры на ветках и стволах; постоянно сбрасывая старую кожу, эти деревья являют собой удивительное зрелище.
Дичи нет и в помине. Хоть бы какой-нибудь пугливый шорох в кустарнике.
И все же Золт знал: вокруг, в глубоких норах, в укромных гнездах, в кучах сухих листьев, в щелях между камней, затаилось множество крохотных тварей, и в жилах у них струится теплая кровь. При мысли о них измученный жаждой Золт чуть не обезумел.
Он вытянул руки ладонями вперед и растопырил пальцы. Из ладоней ударила короткая вспышка бледно-сапфирового света, мерклого, словно сияние месяца. Листья слегка задрожали, всколыхнулась редкая высокая трава, и на дне каньона опять сомкнулась тьма.
Из ладоней вновь вырвалось сапфировое сияние, как будто кто-то на мгновение приоткрыл створку потайного фонаря. На сей раз вспышка длилась дольше, а свет был гораздо ярче и гуще. Листья зашелестели, отростки, свисавшие с веток, закачались, далеко впереди зашевелилась трава.
Шорохи вспугнули какую-то зверюшку, она метнулась мимо Золта. Разглядеть ее в темноте было мудрено, однако поразительное чутье, которое вело Золта по каньону, и сейчас помогло ему. Притом этот неимоверный человек выказал еще и неимоверное проворство. Он бросился в сторону и в мгновение ока схватил невидимую добычу. Мышь-полевка. На миг зверек обмер от ужаса, потом начал трепыхаться, но Золт крепко зажал его в руке.
На живых существ его сила не действовала. С помощью телекинетической энергии, которую испускали его ладони, он не мог оглушить добычу, подманить или притянуть ее поближе. Он мог лишь выгнать ее из убежища. Покачнуть деревья, взметнуть в воздух тучи пыли и гальки не составляло ему труда, но, как он ни старался, пошевелить хотя бы волосок на шкурке полевой мыши было ему не под силу. Поди разбери, отчего это его могуществу положен такой предел. А вот Лилли и Вербена, которым до Золта далеко, наоборот, имели власть только над живыми тварями — мелкими животными вроде кошек. Правда, растения, а порой и насекомые подчинялись воле Золта, но существа, обладающие сознанием, — никогда. Даже таким слабым сознанием, как у кошки.
Золт опустился на колени под кронами серебристых деревьев. Во мраке он видел только посверкивающие мышиные глазки. Поднес зажатого в кулак зверька корту.
Перепуганная мышь тоненько, пронзительно запищала.
Золт откусил ей голову, выплюнул и присосался к тельцу. Кровь была сладкой на вкус, но уж больно ее мало.
Он отшвырнул мертвого зверька, снова вытянул руки вперед ладонями, снова развел пальцы. Новая вспышка оказалась уже не такой бледной: мрак прорезала густая сапфировая синева. Вспышка длилась не дольше предыдущей, но действие ее было куда сильнее. Вниз по каньону с секундным промежутком прокатилось несколько силовых волн. Высокие деревья вздрогнули, сотни отростков забились в воздухе, листва загудела, как пчелиный рой. Волны расшвыряли мелкую гальку, загремели камни. Трава поднялась дыбом, словно волосы у перепуганного человека; вниз покатились комья земли, увлекая за собой сухие листья, как будто налетел порыв ветра. На самом деле ветра не было. Была лишь короткая сапфировая вспышка и мощные удары силовых волн.
Ночные зверьки прыснули из укрытий кто куда. Некоторые бросились вниз по каньону мимо Золта. Золт давно заметил, что по запаху звери не признают в нем человека — снуют себе вокруг как ни в чем не бывало. Либо у него такой неуловимый запах, либо.., либо они принимают его за такую же дикую тварь, как и они сами, и в панике не соображают, что он хищник.
Кое-кого из них Золт успевал различить. Они пролетали мимо, как бесформенные тени, которые отбрасывает вращающийся абажур. Однако Золт замечал их не только зрением, ему помогало и сверхъестественное чутье. Вот прошмыгнули койоты, вот, задев ногу Золта, промчался испуганный енот. Этих Золт трогать не стал, опасаясь их когтей и клыков. Совсем близко прошуршали десятка два мышей, но ими Золт пренебрег. Ему бы что-нибудь покрупнее, чтобы крови побольше.
Какой-то зверек, похожий на белку, ушел у него прямо из рук. Но мгновение спустя Золт поймал за задние лапы кролика. Тот взвизгнул, заболтал короткими передними лапками. Золт ухватил и их. Теперь кролик уже не мог дергаться. Замер от страха.
Золт поднес зверька ко рту.
Шкурка пахла пылью и мускусом.
Красные глазки налились ужасом.
Сердце кролика оглушительно билось.
Золт вгрызся ему в горло. Прокусить шкуру и мышцы оказалось нелегко. Наконец брызнула кровь.
Кролик дернулся. Нет, он не пытался вырваться — наоборот, как бы уступал судьбе. Тельце корчилось в медленных судорогах, удивительно томных, словно зверек приветствует смерть. С годами Золт уже привык к этим сладострастным предсмертным корчам маленьких тварей, особенно кроликов. При виде их он возбуждался, его пьянило ощущение собственного могущества. Должно быть, так же чувствуют себя лиса или волк.
Судороги утихли. Кролик обмяк у него в руках. Он был еще жив, но близость неизбежной смерти повергла его в оцепенение, и боль его, как видно, уже не тревожила. Наверно, это Всевышний напоследок являет мелким тварям такую милость.
Золт снова вонзился зубами в горло зверька. Сильнее, глубже. Потом еще сильнее, еще глубже. Жизнь зверька струилась и пузырилась на его жадных губах.
Издалека, из другого каньона, донесся вой койота. Его подхватили другие. Жуткий хор то становился громче, то затихал: верно, почуяли, что не только они сегодня охотятся, унюхали свежую кровь.
Когда кровь иссякла, Золт отбросил пустую тушку.
Он еще не насытился. Чтобы утолить жажду, придется вскрыть жилы еще не одному кролику и белке.
Золт поднялся и побрел дальше по каньону — туда, где не вспугнутое еще зверье, сидя по норам и щелям, ждет не дождется, когда Золт придет за добычей. Ночь глуха и благодатна.
Глава 25
Может, на нее просто напала хандра: как-никак понедельник день тяжелый. Может, всему виной погода: небо хмурилось, того и гляди хлынет дождь. Может, она была не в духе оттого, что из памяти еще не выветрились кровавые события в “Декодайне”, происшедшие четыре дня назад. В общем, по какой-то причине Джулия и слышать не хотела о деле Фрэнка Полларда. И вообще не хотела браться ни за какое дело. Правда, на них с Бобби еще висят долгосрочные контракты на обеспечение безопасности нескольких фирм, но это занятие привычное и спокойное — все равно что сходить в магазин за молоком. Но все же и такая работа иногда чревата бедой, большой или малой — в каждом случае неизвестно. Так что, если бы в этот понедельник к ним с утра заглянула старушка — божий одуванчик с просьбой отыскать пропавшую кошечку, ее приход вызвал бы у Джулии такой же ужас, что и появление буйного маньяка с топором. Ничего удивительного. На прошлой неделе их спасло только чудо, а то бы Бобби уже четыре дня не было в живых.
Джулия сидела за своим массивным металлическим столом с пластиковой крышкой, сложив руки на зеленой регистрационной тетради, и внимательно разглядывала Полларда. Наружность у него была безобидная, даже располагающая. Настораживало лишь одно: он все время прятал глаза.
Человеку с такой внешностью впору носить имя на манер комика из Лас-Вегаса — Шекки, Бадди или что-нибудь в этом роде. Ему было около тридцати, среднего роста, полноватый.
Лицо как раз и наводило на мысль, что ему бы очень подошло ремесло комика. Физиономия довольно славная, если не считать нескольких странных, почти заживших царапин, — открытая, добрая и такая круглая, что поневоле вызывает улыбку. На подбородке глубокая ямочка. На щеках играл крепкий румянец, словно он чуть не всю жизнь провел на арктическом ветру. Нос тоже красноват, но, как видно, не из-за пристрастия к спиртному, а скорее по причине переломов. Форма носа тоже весьма комичная: толстый, но не приплюснутый, как у завзятого драчуна.
Сгорбившись, он сидел в обитом хромовой кожей кресле перед столом Джулии.
— Я пришел к вам за помощью, — начал он мягким и приятным, почти мелодичным голосом. — Больше мне обратиться некуда.
Чувствовалось, что этот человек с наружностью комика измучен отчаянием и усталостью. Посетитель то и дело проводил рукой по лицу, будто снимал невидимую паутину, а потом с изумлением разглядывал руку, словно удивлялся, что в ней ничего не оказалось.
На руках у него тоже были заметны заживающие царапины. Одна-две слегка распухли и воспалились.