— Известно, родименькие, иде тонко, там и рвется… Как же вы теперь жить-то будете? Иде обретаться?
И другие глядели на них с видимым сочувствием. Деда Дуськины причитания вывели из терпения:
— Где жили, там и будем. В избе, чай, не на облаках и не в поле…
— Так ить избы вашей нету, — сказала Дуська.
— Как так нету?
— Очень просто. Растащили вашу избу-то.
— Пошто ерунду мелешь… — дед остановился. — Как так растащили? Кто?
— Разобрали по бревнышку. Почитай, всем миром. Ить кто думал али гадал, что вы возвернетесь? Староста баял, у вас в Москве не дом — хоромы.
Дед переменился в лице и заспешил далее. Гошка заметил: многие из тех, кто сопровождал их до сих пор, как бы засмущались и помаленьку стали отставать. Яковлевых теперь провожали почти одни ребятишки, да позади, чуть в отдалении, плелись два дряхлых старика и три Сгорбленные старухи.
Избы и впрямь не было. За остатками ветхой изгороди виднелась полянка не полянка, не поймешь что: где топорщилась сухая прошлогодняя трава — полынь да репейники — и пробивалась первая зелень. Далее виднелись грядки и одиноко торчали три неухоженных яблоньки.
Дед скинул шапку, перекрестился троекратно и дрогнувшими губами произнес:
— За что же?.. За какие прегрешения?..
Взвыла дурным голосом тетка Пелагея. Заплакала беззвучно Гошкина мать, а следом за ней утер слезы и дядя Иван:
— Аж печку растащили, нехристи…
— Жить-то как, миленькие?! — надрывалась, сорвав платок и дергая волосы, тетка Пелагея. — Убивцы, ироды окаянные… Детишек-то куда?!
Дед Семен отер слезы, высморкался:
— Нечего голосить попусту. Надобно к господам идти, просить подмоги. Оброк платили исправно, перед ними мы без вины. — Вздохнул: — Ах, соседи-соседушки…
Подоспели новые люди, которых Гошка не знал в лицо, вернее сказать, не помнил. Оказались они яковлевской родней: дедовым двоюродным братом Тимофеем, дряхлым, с палочкой, его невесткой Нюркой, ожидавшей ребенка. С ними полдюжина ребятишек, мал-мала меньше, босоногих, сопливых, одетых в лохмотья.
— Айдате в избу, — сказал дед Тимофей. — Поди, ноженьки не казенные.
Всем следовать за ним не довелось, потому что, разбрызгивая грязь, прибежал мальчишка, помоложе Гошки, и, едва переведя дух, объявил:
— Барин требует.
— Дали б людям передохнуть с дороги… — неодобрительно проговорил дед Тимофей.
— Немедля, велено.
Малый во все глаза таращился на вновь прибывших.
— Идите, бабы, в избу, а мы пойдем к барину, — решил дед Семен.
Убого выглядела избенка снаружи, но внутри оказалась еще хуже. Земляной пол. Низкий, прогнивший — того гляди, рухнет — потолок, подпертый посередке трухлявым бревном. Большущая, в пол-избы обшарпанная печь, колченогий маленький стол. Над ним, в красном углу, закопченная икона. И — батюшки мои! — пятеро или шестеро чумазых ребятишек на полу, один в люльке орет-надрывается, на печке старуха кряхтит, тут же поросенок хрюкает, куры квохчут и два гуся шипят. Заметив Гошкину растерянность, дед Тимофей развел руками:
— Живем, внучек, в тесноте, да и в обиде. Давно бы следовало подновить избу, а лесу нету. Где возьмешь, лес-то?
Скинули котомки — к ним ребятишки.
— Кышь! — прикрикнул дед Тимофей. — Кышь, окаянные!
Но похоже, слово его мало что значило. Принялись канючить на разные голоса:
— Гостинчика, тетя, дай…
Гошкина мать принялась рыться в котомке, а тетка Пелагея всплеснулась:
— Да откуда, сироты мои, взяться гостинцу. В исподнем повыскакивали из огня. Хорошо, что остались живы. А тут аспиды, нехристи проклятущие разворовали избу.
— И-и, — покачал головой дед Тимофей. — Не суди так. От нужды человек и чего не хочет сделает. Лесу — нет. Известная наша сторона. А избенки чинить надоть. Валются они. Вот и взяли, кто что сумел.
— Нешто чужое можно? Дознаюсь — я им покажу!
— Так ить и дознаваться неча. Секретов тут нету. С меня и можешь начать…
Тетка Пелагея, да и Гошка с матерью недоуменно уставились на старика.
— Столб-то, коим потолок подперт, аккурат взят из вашей избы. Кабы не он, может, нас тут всех давно подавило, ровно тараканов. Вишь, вовсе разваливается избенка.
Тетка Пелагея заплакала:
— Родственнички, чтоб вам всем… Нам куда теперь деваться? Под открытым небом ночевать? Староста чего глядел? Иль барина не убоялся?
— Так барин сам и дозволил. Пошел к нему Гришка-Косой просить лесу на починку избы, а он: нету лесу. Гришка ему — валится, мол, халупа, того гляди, вовсе рухнет. Он и отвечает: возьми, мол, со двора Семена Яковлева. Ну, а за Гришкой — остальные. Мы — по-родственному, зазорно вроде — последнее бревно из нижнего венца выпросили у старосты. А не мы, так кто иной. Какая разница?
— Верно, касатки. Все верно… — подтвердила с печки старуха. — Барин дозволил, а староста распоряжение делал: кому и сколько. Нам бы поранее подойти, да посовестились.
Дед с отцом и дядей Иваном вернулись хмурые и, как показалось Гошке, обескураженные.
— Много ли выходили? — спросил дед Тимофей.
— Похоже, пшик.
— Как так?
— В ножки барину поклонились. Вспомоществования попросил: мол, лесу самую малость — крышу возвести над головой. Отвечает: подумаю, дескать, а покудова идите.
Дед Тимофей покачал головой:
— Худо, милые. Едва ли дождетесь подмоги. Наш барин и другие ноне всполошились перед волей, которая, сказывают, нам выйдет. Где могут — жмут, силов нету. Кажинный день норовят для барщины вырвать. Бабам задают непомерные уроки. А чтоб от них подмога какая, едва ли то сбудется…
Ночевать опять разбрелись по разным избам. Жилье деда Тимофея для семерых Яковлевых было тесно. В нем остались дед Семен с Гошкой и его матерью.
Дед Тимофей, удовлетворивши первое любопытство о московском житье-бытье, с готовностью рассказывал про здешнее.
— Тяжело живем, трудно. Барщина, по Старостину приказу, — сколь надоть. И пять ден. И шесть. Случается, и всю седмицу.
— Положено-то три… — заметил дед Семен.
— И… — будто даже обрадовался возражению старик. — Кем положено — неведомо, а нами не взято. К барину на старосту — челом. А он — таких делов не касаюсь, ступайте к старосте, разбирайтесь с ним.
— Может, и вправду староста причиной?
— Милый, да разве без барской воли староста что смеет? Не-ет, касатик, тут барин камедь ломает. На все первое его слово. И хотит, как я понимаю, напоследок выжать из крестьян сколь токмо возможно.
— Насчет воли верно ли?
— Про это, милый, тебя надобно спрашивать. Говорят, что в Москве, обскажи…
— Что и везде. Должна вроде быть воля от помещиков, а когда и как — кто знает?
— Э-хе-хе! — вздохнул дед Тимофей. — Поверишь ли, устали — силов нет. Должно, предел какой перешли: то еще можно было терпеть, а нынче — невмоготу. Мужики говорят: либо воля, либо берись за топор.
— С землицей как?
— Во-во! — оживился дед Тимофей. — В ней-то, похоже, вся загвоздка. Только слухи пошли о воле, принялись мужиков с добрых земель на худые переселять.
— А спорить?
— И-и, касатик, с барином-то? Родьку, младшенькова Паньковых, можа, помнишь? Заспорил. Показалось обидно и против справедливости. И что? Враз забрили в рекруты. Отец с матерью тепереча обливаются горючими слезами. Жену на сносях едва отходили, думали, помрет.
Легли спать поздно. Кряхтели на печи дед с бабкой, ругали ребятишек, что примостились там же и мешали старикам. Ворочались и чесались большие и малые на полу. Возился, беспокойно взвизгивая, поросенок, и на него спросонья сердито шипели гуси. То и дело заливался плачем младенец в люльке, и Нюрка вскакивала, чтобы укачать его. Выходил кто-то. Хлопала входная дверь, обдавая Гошку холодом.
Подавленный увиденным, он спросил шепотом у матери:
— Мы так будем жить?
Она, поняв по-своему, также шепотом ответила:
— Едва ли, сынок. У них своя крыша над головой. А у нас нет.
Глава 7
ПРОГЛОТИ ЯЗЫК…
Утром, глядя на Яковлевых безжизненными глазами, Упырь объявил:
— Барин велел вас на месячину.
— Господь с тобой, — перекрестилась испуганно тетка Пелагея. — Не шути так.
— Жить будете, — продолжал Упырь, словно и не заметил впечатления, произведенного его словами на Яковлевых, — в людской.
Дед, всегда, при любых низких поклонах клиентам и заказчикам, сохранявший внутреннее и известное внешнее достоинство, тут повалился в ноги старосте, заговорил сбивчиво и жарко:
— Никита Трофимович, не погуби! Ты при барине шея. Куда поворотишь, туды и голова. Спаси! Век буду помнить. Знаешь меня, отплачу…
— Семену с одним из мальцов — в столярку. Остальным на барщину, — не поведя бровью, продолжал ровным бесцветным голосом Упырь.
— Сжалься! Пропадем! Самое время пахать…
Дед обхватил Старостины воняющие дегтем сапоги.
— Харч получите у Акулины. И тотчас на работу. Дармоедов и без вас полно. Ивану с Николаем пахать под овес возле старой межи. Пелагее — на птичник, Марье — на скотный двор, другому мальцу — в подмогу конюхам.
Месячина! Слышал Гошка про такую радость: ни кола ни двора. За единый прокорм на барина горб ломать. Сказывали, будто бы перевелась она к нынешнему времени. Да, видать, не всюду. И на тебе — угодили!
В людской Яковлевых встретили с усмешкой:
— Явились — не запылились, баре московские. Вас тут только не хватало!
Людская была бы просторной избой, кабы не натолкали в нее сверх меры дворовых: молодых и старых, холостых и семейных. Понятно, новым людям не радовались: еще теснее остальным.
В столярке, вопреки опасениям, их встретили по-иному. Маленький подвижный старичок на одной ноге, вторую заменяла деревяшка, судя по рубахе и штанам, отставной солдат, весело воскликнул:
— Ну вот и смена подоспела!
На что дед дипломатично отозвался:
— Подмога, Прохор Аверьянович. Твоего главенства и хлебца не отобьем…
— Брось, Семен, хитрить. Хлебец свой сирый все одно получу. А командовать мне не с руки. В помощники, коли возьмешь, останусь, а генералом ты будешь. И давай-ка поздороваемся по-русски!
У деда Семена, тронутого искренним приветом, повлажнели глаза. Старики обнялись и троекратно поцеловались, ткнувшись друг в друга бородами.
В столярке пахло родным и знакомым — деревом, кожей, клеем. Золотились и шуршали под ногами стружки.
«Неужели, — думал Гошка, — судьба наконец-таки смилостивилась?»
Дед Семен оттаял, размяк. Пространно и с чуждой ему многоречивостью рассказывал о внезапно обрушившихся бедствиях, благо отставной солдат слушал внимательно и сочувственно. Горевал дед Семен по поводу избы и нынешнего положения семьи.
— Все ж спробую, поклонюсь барину. Сам и здесь не в обиде. А вот сынов с невестками на землю бы надо.
— А что? Спробуй! — кивал Прохор. — Спина не переломится. Только едва ли тебе удовлетворение выйдет. Не похоже на то. Однако истинно сказывают: попытка — не пытка, спрос — не беда.
Остались ночевать в столярке, низеньком помещеньице, пристроенном к погребу.
— Мне веселее, — сказал Прохор, — ночью по-стариковски плохо спится, будет с кем перемолвиться словом. И чарочку сподручнее осушить с товарищем.
Господский дом при ближайшем рассмотрении оказался запущенным. Осыпались местами штукатурка и лепка. Покривились и скрипели под ногами ступени, шатались перила. Требовала свежей краски зеленая крыша. Видно было, не в гору идут обитатели имения, а либо топчутся на месте, либо помаленьку беднеют.
Барин в стеганом синем халате, синих туфлях с трубкой в руке вышел на открытую веранду. Дед Семен с Гошкой, скинув шапки, стояли внизу.
Выслушав смиренную дедову просьбу: посадить сыновей на землю, даже без вспомоществования лесом, «Стабарин», как его называли заглазно — прозвище, родившееся от скороговоркой произносимых слов: старый барин, — оттопырил нижнюю пухлую губу.
— У меня, Семен, не богадельня. Все трудятся, зарабатывая хлеб насущный. Держал тебя на оброке, весьма умеренном, заметь. Теперь ты гол как сокол. На обзаведение лошадь нужна и зерно, да мало ли чего еще. Всего этого дать сейчас не могу. Времена не те. А известно, в иные времена — иные песни. Держали оркестр и артистов, сам знаешь. А теперь — единственная работа по твоей части: рояль настроить. Оставлю тебя столяром, и за то скажи спасибо.
Дед Семен, а за ним поспешно и Гошка низко поклонились:
— Премного благодарен, батюшка. Разве о себе пекусь? Мне при вашей милости и жизни лучшей нет, за счастье почитаю. А вот сыны с невестками…
Стабарин испытующе глянул на деда Семена:
— Волю вам государь дает. Чай, слышал? Так уже потерпи малость.
Дед не попался на удочку. Ответил простодушно:
— К чему нам, батюшка, воля? Куда мы денемся без вас, благодетелей.
— Короче, не вижу основания менять решение старосты. Благодари бога, что столяр у меня плох. Самоучка и строптив.
Прохор, выслушав деда Семена, заметил:
— Другого чего было ожидать! Боятся мужицкой воли, как черт ладана. Кой теперь смысл ему на тебя и твое обзаведение тратиться? Да никакого! На месячине мужик или баба ровно скотина. Кроме корму, никаких расходов. Худо ли барину?
Гошка с дедом Семеном остались у Прохора. Акулина, господская ключница, баба сердитая и крикливая, поворчала, но, благодаря расположению к отставному солдату и его личной просьбе, стала отпускать продовольствие на них двоих отдельно от семьи.
— Не обеднеют господа Триворовы… — заметил весело Прохор, сам, как видно, беспокоившийся за исход своего ходатайства, — если старому да малому перепадет лишняя ложка каши.
— Во-во! Все вы таковы, — распалилась Акулина. — Готовы барское добро в одночасье пустить на распыл!
— Ты при ихних кладовых ровно цепная собака. А вот куда, ежели волю дадут, денешься? Где будешь крышу себе искать?
— О себе подумай. Мне по службе господа цену знают, поди, не дурные.
— И то! — благодушно согласился отставной солдат, чрезвычайно довольный, что вышло по его желанию.
Столярка оказалась для Гошки тем местом, о котором он мог только мечтать. Работы было много, но ни деда Семена, ни Гошку она не пугала.
В своей стихии и до какой-то степени в безопасности чувствовал себя тут Гошка. Первое впечатление от барского дома было правильным. Солнце господ Триворовых клонилось к закату. Помещики среднего достатка, они прошлым рождеством выдали замуж дочь, а с ней в приданое ушли деревенька и около сорока душ крепостных. В Никольском и Каменке, имении покойной жены нынешнего владельца, насчитывалось теперь чуть более ста душ крестьян, с бабами и ребятишками. На них и возложена обязанность обеспечить своим трудом сытую и, по возможности, беспечальную жизнь Триворовых.
В Москве слово «крепостной» звучало для Гошки несколько отвлеченно. Вся практическая зависимость от господ выражалась в наездах жутковатого Упыря и уплате ему причитающихся помещикам в качестве оброка денег.
Здесь же, в Никольском, было совсем другое.
Отставной солдат Прохор Аверьянович на другой день по прибытии изрек:
— Тут, солдатик, проглоти язык.
И развил свою мысль:
— Спросят — отвечай: «Да-с», «Нет-с». Что прикажут делать — беги со всех ног и, кровь из носу, исполняй. Хочется тебе или нет, а делай, будто от этого жисть твоя зависит, ибо, почитай, так оно и есть. Сам пред господскими очами мельтешить, выслуживаться и благорасположения искать избегай. И памятуй денно и нощно, о чем в Москве, поди, и не думал: холоп ты барский, собственность его, может он продать тебя вместе со всем семейством, ровно неодушевленный предмет или скотину. Потому наказ мой первый — будь, пока не приглядишься, тише мыши. По истечении времени — другой наказ. Но о том в свою пору.
Речь Прохора, человека сильного, смелого, а похоже, и дерзкого, произвела на Гошку впечатление куда большее, нежели родительские предостережения. Он по-настоящему начал понимать — не только в том беда, что будут они теперь жить много труднее и беднее прежнего. Предстояло ему хлебнуть полной мерой крепостной доли без всяких смягчений, в натуральном, так сказать, виде.
— Чтоб нагляднее и вразумительнее было, свожу тебя поглядеть, пока со сторонки, на барскую, как у нас говорится, «трубочку».
Вечером Гошка все и увидел, хотя слышал о том много раз от дяди Ивана, отца с матерью и деда Семена. Но, как известно, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Происшедшее подтвердило лучше всяких слов серьезность Прохорова предостережения и своевременность его наказа.
Апрельское солнышко будто играет. К закату земля была холодна и словно выдыхала остатки зимней стужи. Малолюдная до того деревенька — старики да ребятишки — ожила. Потянулись с полей мужики — пахали под овес. Заливисто ржали лошади, протяжно мычали коровы. Бабы гремели ведрами — приближалась вечерняя дойка. Брехали собаки, куры кудахтали, верещали поросята — словом, поднялась обычная деревенская музыка, где всяк подает свой голос.
Заслышав привычные звуки, Прохор сказал:
— Айда-ка, солдатик, набираться ума, покудова на чужих задницах. И уж изволь вперед не соваться. Успеется.
Перед знакомой Гошке верандой толпилась кучка понурых мужиков и баб. У одной женщины топорщился живот: ждала ребенка. Чуть в сторонке, как и остальные мужики с непокрытой головой, стоял Упырь, по обыкновению своему глядя мимо людей пустыми глазами. Между верандой и крестьянами — широкая скамья на крепких толстых ножках. Гошка о назначении скамьи знал и потому невольно косился на нее. И еще одна фигура привлекла Гошкино внимание. Особняком от других — мужиков с бабами и Упыря — переминался с ноги на ногу и деликатно позевывал в кулак лысый человек в потрепанной одежке с барского плеча и лисьей физиономией. Подле него в деревянной лохани мокли связанные пучками прутья — розги.
Скамья, лохань, розги не были в новинку Гошке. Сухаревские мальчишки любили бегать в соседнюю полицейскую часть, где каждодневно наказывался розгами московский простой народец, а частенько, по запискам своих владельцев, и крепостные из дворни за большие и малые, подлинные и мнимые прегрешения. Потешались, глядя, как бородатый дядя, иной раз почти господского вида, истово крестился, медленно стягивал портки и, кряхтя, укладывался на скамейку, искательно заговаривая с неторопливыми и важными полицейскими служителями.
Гошка вместе со всеми бегал к полицейской части. Ему всегда бывало жаль наказываемых. Однако не тебя секут — другого, чужая беда к спине не липнет. Тут же готовилось нечто совсем иное. И хоть не его был черед укладываться под моченые прутья, Гошка понимал: они припасены и для него, и для его брата Мишки, и для дяди Ивана, и тетки Пелагеи, и — отвратительно думать — для его отца с матерью, и для деда Семена.
Ему вдруг захотелось бежать отсюда сломя голову. Куда угодно, только подальше от этой скамьи, от холеного, тщательно выбритого старика в синем стеганом халате с длинной трубкой в руках, его, Гошкиного, не хозяина — владельца! Гошка даже сделал невольно движение в сторону. Но Прохор, должно быть угадав его намерение, остановил:
— Погодь, солдатик. Тебе тут первейшая наука. По счастью, на чужой беде в сей раз. Гляди и запоминай.
Старый барин опустился в кресло, услужливо подставленное седеньким худым человеком, барского обличия.
— Кто у нас нынче? Никифор? Что же ты, братец? — холодно спросил Стабарин, обращаясь к дюжему мужику, смятенно мявшему в руках ветхую поярковую шапку.
Мужик повалился на колени:
— Смилуйся, государь!
Стабарин брезгливо скривился:
— Пустое, Никифор. А завтра урок не выполнишь, велю кликнуть Мартына. Григорий, приступай.
Человек с лисьей физиономией согнулся пополам:
— Слушаюсь, батюшка! — И Никифору: — Ну, буде… буде утруждать барина.
Мужик тяжело поднялся с земли и покорно лег на скамейку.
— Трубку! — произнес помещик. — Хотя надо бы две.
— Благодарствуем… — проговорил невнятно мужик на скамейке. И тише, чтобы не услышал барин, лисьемордому просительно:
— Не замай, Григорий Иванович. Отблагодарю…
— Но! Но! — стрельнул глазами лисьемордый, очевидно опасаясь, что слова мужика донеслись до барина.
Свистнули в воздухе розги и, брызгнув водой, с силой опустились на голое белое тело мужика, выглядевшее ужасно жалким и беззащитным.
— Полегче, родимый!
— Но! Но! — высоким голосом повторил Григорий. — У меня не понежишься…
— Батюшка, вступись… — взмолился мужик, обращаясь теперь к помещику. — Ить в поле мне завтра…
— За дело, Никифор! За дело! — удовлетворенно, почти благодушно отозвался барин. — У меня зря не наказывают, сам знаешь.
Свистели и с мерзким звуком, от которого Гошку передергивало, опускались розги. Вскрикивал и стонал мужик. Покуривал неторопливо поданную ему трубочку барин. Понурившись, ожидали своей очереди мужики и бабы.
— Ничо! Ничо! — гневно подбадривал Гошку отставной солдат Прохор. — Мы к этому народ привычный, а ты возьми да не привыкни! То-то будет потеха!
Откуривши трубочку, Стабарин молвил:
— Будет на сегодня, Григорий!
— Благодарствую, батюшка… — натягивая порты, поднялся со скамьи Никифор.
— Кто у нас следующий?
— Анфиса, батюшка! — поспешно ответил Упырь. — У барыни, извиняюсь, подол юбки спалила утюгом.
— Анфиса?! — даже весело осведомился Стабарин.
Молодая баба с оттопыренным животом повалилась на землю:
— Виновата, барин, голубчик! Виновата!
— Это хорошо, что сознаешь свой проступок. Однако наказать тебя придется.
— Так ить дитю, голубчик барин, жду…
— Отлично, Анфисушка. Известно, женское дело. Но ты мои правила знаешь. Григорий!
— Хватит с тебя на сегодня, — сказал Прохор. — Пошли отсюдова…
Лишь краем глаза увидел Гошка, как после бесполезных слезных просьб и молений легла на скамью и Анфиса.
— Вот что, солдатик! — сказал Прохор. — Видал ты лишь малую толику того, что самому придется испытать. И чтоб таковую радость отодвинуть подалее, повторяю первый мой завет: проглоти язык. Будто ты глухой, а главное, немой. Второй — позднее, когда оглядишься да попривыкнешь. Его, как острый нож или другое оружие, не следует давать прежде времени.
Дед Семен согласно кивал головой:
— Так говоришь, Прохор. Так! Слушай его, Гоша. Плохому не научит.
Показалось вдруг Гошке, что меньше и старше, нет, старее сделался за эти недели сильный и жилистый дед Семен. Словно помельчал, что ли, надломился и сник.
Глава 8
ДВОРЯНСКОЕ ГНЕЗДО
Впечатляющими были Прохоровы предупреждения и барская «трубочка», а Гошку тянуло к господскому дому. Там текла покойная, чистая и красивая жизнь, столь отличная от жизни Никольских крестьян, его собственной и в особенности его родичей, обретавшихся теперь в грязной и тесной людской, где вечно громко ссорились и откуда доносились бабий визг и тяжелая мужская брань. В господском доме редко повышали голос, там слышались веселые разговоры, смех. По вечерам, когда мужицкое Никольское засыпало, в окнах загорались огни звучала музыка.
Недели две Гошка обходил барский дом стороной. По всем делам туда ходил дед Семен, иногда прихватывая с собой отставного солдата. Однако Гошка с живейшим любопытством наблюдал за жизнью дома и очень скоро узнал всех его обитателей. Вместе со старым барином было четверо господ Триворовых: сам Александр Львович, его сын Михаил Александрович с женой Натальей Дмитриевной и восьмилетним сыном, которого дед называл Николашкой, а мать, на английский манер, Ники. Под одной с ними крышей и их милостью в доме также жили разорившийся помещик, бывший сосед Триворовых, Владимир Владимирович Неделин, тот самый старичок, что во время первой «трубочки» подвинул Александру Львовичу кресло, и дальняя родственница Триворовых, крупная, пугливая дама, Вера Григорьевна. Кроме того, подле молодой хозяйки почти неотлучно находилась Аннушка, высокая, с угольно-черными, неожиданными для ее светлых волос, глазами, девушка лет шестнадцати.
На вопрос о ней Прохор ответил:
— Воспитанница.
И переглянулся с дедом Семеном. Впрочем, тайна очень скоро открылась Гошке, заставив с сочувствием следить за трудной и изменчивой судьбой девушки. Благодаря Аннушке, Гошка впервые попал в барский дом. Однажды утром, возвращаясь из людской в свое логово — столярку, он залюбовался триворовской воспитанницей, которая несла большое блюдо антоновских яблок, радениями хозяйственной Акулины хранившихся в погребе почти до нового урожая. И что случилось: то ли споткнулась Аннушка, то ли неловко ступила, только выронила блюдо, и драгоценные в весеннюю пору яблоки запрыгали по лужам, раскатились по грязи в разные стороны.
Гошка вихрем ринулся на помощь:
— Позвольте, барышня…
Аннушка с изумлением вскинула на Гошку большущие свои глаза и, увидев незнакомого малого, спросила почти испуганно:
— Ты откуда взялся? Чей?
Собирая холодные, скользкие от грязи яблоки, Гошка скороговоркой объяснил:
— Мы — Яковлевы. Были в Москве на оброке. Да сгорели… Может, слышали?
— То-то я тебя не знаю в лицо. Разумеется, слышала.
Аннушка с интересом, как ему показалось, оглядела Гошку.
— Вы ведь музыкальные мастера?
— Были… — с горечью ответил Гошка. — Сейчас на месячине. Все, кроме меня и деда.
— Тоже слышала.
— Вот возьмите! — Гошка протянул блюдо с яблоками. — Только они грязные. Айдате в столярку, там вымоем.
Аннушка мгновение размышляла, Гошка заметил — даже стрельнула глазами по сторонам, — потом решительно тряхнула головой:
— Хорошо, подожду тебя снаружи.
— Я мигом, барышня!
Гошка обернулся быстро. Ополоснул яблоки в деревянной кадушке, что всегда, наполненная водой, стояла у самой двери в столярке. Вытер чистой тряпицей. Для натуральности, будто только что из Акулининого погреба, присыпал опилками. Когда приблизились к господскому дому, на веранде стояла разгневанная барыня:
— Отчего так долго? Где ты пропадала? Завтрак подан, гость ждет, а тебя все нет и нет!
Гошка увидел, как при виде барыни Аннушка переменилась в лице, и поспешил на помощь:
— Сударыня! Барышня подвернула ногу. Я помог донести…
Барыня, казалось, онемела от изумления, затем молвила холодно:
— Во-первых, я тебе барыня, а не сударыня. Во-вторых, с тобой не разговаривают. И вообще, — это уже Аннушке, — что это все значит? Откуда у тебя такой странный провожатый?
— Он из тех Яковлевых, что были на оброке в Москве.
— У них, что ли, был пожар?
Гошку осенило, и он отчаянно смело вмешался в разговор:
— Да, барыня, нас подожгли…
— Нет, правда? — живо обернулась молодая хозяйка.
— Истинная, барыня! И знаете ли, при каких ужасных и загадочных обстоятельствах…
— Ну, уж? — усомнилась барыня, явно заинтригованная Гошкиными словами.
— Поверите ли, барыня, тому предшествовало таинственное убийство…
— Безумно интересно! — сказала вполне искренне молодая барыня. — Обо всем сегодня расскажешь! Приходи после обеда. Скажи, я велела.
— Слушаюсь, барыня! — низко поклонился Гошка, радуясь, что отвел грозу от Аннушки, и боясь думать о том, чем это обернется для него самого.
— Ну, идем же! — совсем другим, недовольным и капризным тоном обратилась она к Аннушке. — Вечно с тобой происходят истории.
Гошка с ликованием поймал благодарный взгляд Аннушки.
Деду и Прохору, хочешь не хочешь, пришлось сказать о приказе явиться в барский дом после обеда.
— С чего бы? — насторожился Прохор.
Сбивчиво и преуменьшая свою роль, Гошка поведал о происшедшем.
— Эх, солдатик! — с горечью заметил Прохор. — Не стерпел, сунулся, куда не след. Ну, а, как говорится, коготок увяз — всей птичке пропасть. Упреждал тебя…
— Может, забудет? — высказал предположение дед Семен.
— Едва ли… — усомнился Прохор. — Изнывает барынька от безделья. Ей любая байка — развлечение. А он, — кивнул на Гошку, — похоже, вовсю распустил хвост. Где уж тут позабыть?
Порешили так: Гошка после господского обеда идет в дом и докладывает, кому попадя, явился, мол, по барынину приказанию. Надежды тут две: авось не в пору придется — отошлют, а там видно будет. Или, того лучше, попросту шуганут из дому, не докладывая барыне, — с него тогда вовсе спросу нет.
Хитроумный план, однако, потерпел провал. Седовласый старик, триворовский дворецкий Петр, к которому адресовался Гошка, выслушав, с сомнением оглядел его, однако сказал:
— Велено так велено. Подожди тут. Доложу.
Через минуту вернулся:
— Иди. Да оботри ноги, говорун. Не в хлев зван.
— Куда идти-то?
— Следуй за мной. И запоминай дорогу. Тебе, похоже, по ней ходить и ходить… — дворецкий сделал многозначительную паузу, — покудова сапоги не стопчешь.
— Разве плохо тут? — решил разыграть простачка Гошка.
— Везде хорошо, где нас нет.
Гошка с любопытством озирался вокруг. Дом был богаче тех, в которых прежде доводилось бывать с дедом. Дворецкий провел Гошку через два помещения непонятного назначения и большую двухсветную залу в комнату барыни. Голубые шелковые шторы на окнах, голубая атласная обивка резного золоченого диванчика, где позолота перемежается с голубым и белым, на полу и стенах — голубые ковры и того же стиля и расцветки рабочий столик на резных ножках, трюмо с тремя высокими зеркалами и большой, должно быть платяной, шкаф. Обстановку довершали два кресла и несколько стульев. Барыня, одетая в светлое платье, сидела в одном из кресел, другое занимала с книжкой на коленях Аннушка.
Барыня оглядела Гошку с головы до ног и брезгливо заметила:
— Боже, как ты грязен! Иди, Петр, — отпустила дворецкого. — Ну, так что у вас там стряслось в Москве?
— Это, барыня, — заставил себя оживиться Гошка, — целая история…
— Так рассказывай же!
Гошка поклонился и начал:
— Конечно, мы многого не знаем и о ином можем только догадываться, но, как говорят, лето одна тысяча семьсот пятого года в итальянском городе Кремоне было особенно прекрасным…