Тут бы спросить, как парень добрался сюда, не попал в руки врагу, а не требовать невозможного. Но у шофера была, видимо, своя логика. В такие тонкие чувства он не вдавался, а знал одно: получил боец задание, обязан выполнить. Это, в сущности, был приказ. И не одного человека, скажем, командира отделения, а вот и Зины, и Светланы, и всех тех, кто лежит здесь и молчаливо поглядывает, как Зина перевязывает Грицко лоб.
- И глаза мне завяжите, и глаза! - настойчиво зашептал Грицко, вместо того чтобы ответить шоферу.
- Зачем же это? - безучастно спросила Зина, продолжая перевязывать.
- Чтобы не видеть, что творится вокруг, - еще тише произнес Грицко.
И Зина почувствовала, что ни капельки шутки не было в этих словах, что они были сказаны только для нее одной.
Потом парень стал говорить уже для шофера и остальных бойцов.
- Пока высаживал я там из кузова эту корову, пока отбивал атаку хозяина и особенно хозяйки, появились на краю деревни немцы. Ну, думаю, беда. Хозяин испугался, услышав про немцев, а хозяйка просто ошалела: голосит на всю улицу и готова горло мне перегрызть за корову. Видя, что машины теперь уже не взять, я стал нажимать на шофера, чтоб он бросил все и пошел со мной. Он человек местный, подумал я, знает тут все вокруг. Потребуется нам такой человек. Хлопец уже вылез из кабины, а тут хозяйка как бросится на меня и зацепила руками за мой бинт. Пришлось пойти на грех: рванул ее за кудлы и подался в малинник. Пока она там голосила, я уже на загуменье был. Жито тут хорошее, мне, человеку низкорослому, и пригибаться особенно не приходилось. Иду, а по шоссе гитлер прет. Он, нечистая сила, туда - я назад, навстречу ему. И радостно мне на душе, что не убегаю от него, и страшновато.
Шофер больше не задавал Грицко вопросов. Возвращение кавалериста в лагерь тронуло всех бойцов. Хотя он ничем не помог лагерю, хотя и теперь еще не было известно, что делать, но у каждого на душе стало посветлее. Грицко помог уже тем, что пришел сам.
- Напрасно, выходит, я носилки мастерил, - только и сказал шофер.
- Носилки как раз потребуются, - задумчиво проговорил Машкин. - Боюсь, что мало будет одних.
Несколько минут в лагере царила тишина, казалось, каждый обдумывал какое-то предложение. И хотя никто не мог сказать ничего определенного, всем было ясно, что прежде всего надо отойти от дороги, что до утра на этом месте оставаться нельзя.
- Пойти нам со Светланой в деревню, - словно размышляя вслух, сказала Зина. - Попытаться там найти людей, чтобы пустили в какой-нибудь сарай, помогли перенести раненых? Но нас же не три человека... Кто же пустит?
- И гитлер в деревне, - добавил Грицко.
- В деревню вряд ли можно, - усомнился и Машкин.
Его поддержали почти все бойцы.
- Значит, надо выбирать место пока что тут, - сказала Зина и как-то особенно внимательно взглянула на Грицко. Она себя чувствовала неловко перед этим бойцом. Парень был, пожалуй, даже моложе ее, низкорослый, худощавый, а выдержка у него такая, что каждый может позавидовать.
Машкин встал.
- Пошли! - сказал он шоферу, видимо не желая беспокоить очень уставшего Грицко.
Но Грицко поднялся быстрее шофера, и они втроем отправились выбирать место поудобнее.
Наступила ночь. Теплая, короткая, но темная-претемная и немного влажная. Было странным то, что ночь принесла и тишину, хотя не очень уютную, но все же тишину. Даже на шоссе стало спокойно.
Зина не верила в эту тишину, ей все казалось, что это обман, что в такой суровой обстановке не может быть тишины даже глубокой ночью. А Светлана словно ожидала этого покоя: она прижалась к Зине, подогнула чуть ли не к самому подбородку голые коленки и заснула. Один боец, раненный в ноги, зашевелился, вытянул из-под себя шинель и заботливо накрыл ею девочку.
- Спасибо, - сказала Зина, - но вам же самому будет холодно.
- А я вот соломки под себя, - сказал боец и протянул руку, чтобы вырвать несколько горстей зеленого, но уже колосистого жита.
- Я вам помогу, - сказала Зина и, осторожно отодвинувшись от Светланы, положила ее голову на снопик. Подавшись немного в сторону, она обеими руками стала рвать упругие, но ласковые, уже повлажневшие от росы колосья жита. Некоторые стебельки перегибались в ее пальцах и отделялись от корней, большинство же оставалось в руках с корнями. От них пахло свежей землей (милый, знакомый с детства запах!), а сломанные колоски тоже пахли, и так, что хотелось вдыхать их запах, глотать его, как воду при большой жажде.
- Я вам дам ножик, - предложил боец. И голос его был ласковый, сочувствующий. Видимо, и он ощутил этот животворный запах, который, наверно, вызвал и у него воспоминания обо всем лучшем, что было в детстве, в ранней юности.
Зина стала срезать стебельки ножиком, и таким образом получалась у нее какая-то чудесная, необычная жатва. Тихий шорох этой жатвы радовал душу, а запах, казалось, стал еще приятнее. Хотя было и жаль зеленого жита, но хотелось срезать его побольше. Это, наверное, для того, чтобы устроить помягче постель не только вот этому бойцу, который сам проявил заботу о других и разговаривает так ласково, а и всем остальным. Конечно же, для этого, но было тут и что-то другое. Кому не по сердцу в тяжелую минуту хоть на миг забыть обо всем, что видишь вокруг, что терзает душу? Жатва для Зины - это чуть ли не самое светлое, не самое очаровательное, что осталось в ее памяти с детских лет. Для нее это была даже и не работа, от которой болит и ноет спина, а наслаждение, радость. Девушке мало приходилось и нагибаться, когда она училась жать. Даже на той неурожайной полоске, которую имел тогда отец Зины, жито было выше ее.
Она жала всегда вместе с матерью. Отец приходил к полудню, сносил снопы, составлял их в суслоны и шел на другую работу. Зина знала, что шел он не на свою работу, а на панскую, потому что со своей полоски нельзя было прокормиться. Знала, что пан мог обидеть отца, мог замучить его на работе, и потому всегда с тревогой и радостной надеждой ожидала вечера, когда отец снова придет на поле и опять начнет сносить снопы. Любила Зина смотреть, как отец носил снопы. Сама она, если и поднимет, бывало, сноп, то едва тянет его за собой, - колосья оббиваются о ржище. А отец одной рукой вскидывает снопы на плечи так легко, словно это какие-нибудь игрушки, а не снопы, обложится ими так, что и сам не виден. Шагает тогда отец, похожий на житную копну, а Зине кажется, что нет на свете человека более сильного, более неутомимого в труде.
Как только отец приходил на поле, Зине становилось необыкновенно весело. Она радовалась, если он хоть на минуту присаживался на сноп, закуривал или завтракал вместе с ними: ел спелые вишни с хлебом. И всегда, везде с отцом было весело, радостно. Зина часто вспоминала эти далекие дни детства, когда вся она была как бы наполнена ожиданием отца. Сначала она ждала его на поле, дома, с отхожих заработков, а потом - из польской дефензивы и из тюрьмы, куда забирали его пилсудчики за подпольную революционную деятельность. Раз дождалась, второй раз дождалась, даже и третий раз дождалась. А когда в четвертый раз взяли, то в ожидании прошли годы, мать сгорбилась и поседела, Зина за это время выросла, а отца все не было. Потом пришло по почте извещение, что арестант Иван Прудников умер в тюрьме.
Мрачным тогда стало все вокруг: немилой была своя хата, чужой и ненужной выглядела полоска, которая к тому времени уже почти совсем перестала родить. Взяли тогда дочка и мать посохи в руки, приладили за плечи котомки с пожитками и пошли по миру. Служили потом в городе у разных людей, не чурались самой черной работы. После воссоединения Зина закончила курсы машинисток и вскоре поступила на службу в штаб кавалерийского полка.
Необыкновенная ночная жатва вызвала в душе Зины эти воспоминания. Почему бы и не вспомнить обо всем в такую тишину? Долго ли она будет продолжаться, не нарушит ли ее что-нибудь уже через минуту?..
Вдруг девушке показалось, что она жнет слишком смело, что складной ножик, хотя он и не серп, а режет как-то гулко, со скрежетом. И Зина испугалась этого скрежета: а вдруг услышат на дороге и начнут стрелять?
- Хватит вам уже, - тихо сказал раненый боец.
И тогда девушка поняла, что действительно пора кончать жатву. Вытерла ножик, отдала его бойцу, а сама стала подбирать сорванные и сжатые стебельки с колосьями. Большой ли получился бы сноп, если все это связать?
Боец положил под себя немного жита, а из остального сделал нечто похожее на постель для Зины.
- Лягте отдохните, пока хлопцы придут, - сочувственно сказал он. - Вот мой рюкзачок. Возьмите его под голову.
Когда Зина примостилась опять возле Светланы, боец долго вздыхал, а потом стал торопливо и взволнованно говорить, будто боясь, что девушка скоро заснет и не услышит его слов.
- Там у меня в рюкзаке вязанка мягкая... Из шелка, наверно, из одного или, может, немного шерсти примешано. Я собирался уже ехать домой, так купил для матери. Возьмите, прошу вас, эту кофту, наденьте.
- Ну что вы! - сказала Зина. - Это же подарок, вы его обязательно отвезите своей матери.
- Вам же холодно, - с мягкой настойчивостью продолжал боец. - Роса выпала, а к рассвету совсем похолодает. Вы замерзнете в своей одежде. А одна ли такая ночь впереди?
- Ничего, не замерзну. - Зина тесней прижалась к Светлане. - Вот мы вашей шинелью прикроемся, а там я что-нибудь достану в деревне: мир не без добрых людей.
- Я вас очень прошу, - чуть ли не с обидой проговорил боец. - Домой мне теперь уж не попасть, хотя и билет в кармане и документы, что отслужил свой срок, не до того сейчас. Мне хочется сделать вам этот подарок все равно как своей матери.
Зина ничего не ответила. Ей казалось, что все бойцы слышат эту, возможно, излишне интимную беседу, а для чего это нужно - к одному относиться лучше, чем ко всем остальным? Теперь надо любить и уважать всех одинаково, быть для всех сердечным товарищем, сестрой. Но, прислушавшись, Зина поняла, что бойцы, в том числе и тяжело раненные, спят. Тихая летняя ночь, наполненная запахом молочного жита, пригласила в их сердцах волнения и тревоги, уняла даже боль в ранах.
- А вам далеко надо было ехать? - спросила Зина, убедившись, что никто их не слушает. - Вы откуда родом?
- Не так уж далеко, если ехать, - живо ответил боец, обрадованный тем, что беседа возобновилась. - А если идти, то вряд ли хватит ног. Из нашего Полесья я, из деревни Заболотье. Может, слышали про такую?
- Не слышала, - уважительно откликаясь на сердечный тон бойца, сказала Зина, - но рада, что вы оттуда.
- Почему? - в голосе бойца прозвучало удивление.
- Земляк мой, - удовлетворенно ответила Зина. - А потом вам близко же до родных мест. Все-таки это приятно.
- И вы оттуда? - боец уже не только удивился, но и обрадовался.
- Нет, - словно с сожалением, что она не оттуда, сказала Зина, - но в таких случаях бойцы зовут друг друга земляками. Я из-под Бреста.
- Конечно, земляки! - чуть не вскрикнул боец. - Из одной республики, значит и земляки.
Он помолчал с минуту, а потом очень сердечно, по-дружески попросил:
- Так возьмите мою вязанку, землячка.
Вернулись бойцы из своей первой разведки. Грицко сказал Зине, что недалеко за житом нашли кустарничек. Растет там можжевельник, молодая ольха, крушина. Есть местами мох. Сбоку от дороги - пригорок и болотце, оно тянется до противоположной опушки кустарничка. К восходу солнца надо туда перебраться.
Стали обдумывать, кого нести на носилках, кому помочь двигаться своим ходом, а кто может хоть сколько-нибудь проползти.
Последним несли чернявого бойца, раненного в голову. На середине пути он вдруг поднялся на носилках, закричал, замахал руками. Светлана испугалась его крика и чуть не бросила кончик носилок, за который держалась, идя рядом с Грицко, держалась она, чтобы помогать Грицко, а он принимал ее помощь только для того, чтобы девочка не потерялась в темноте. Чернявый вдруг замолк, свесил с носилок забинтованную голову и стал часто, с отчаяньем вздыхать.
- Куда вы меня несете, братки? - жалобно спросил он.
Зина, шедшая с Машкиным впереди, замедлила шаг, оглянулась. Она впервые услышала голос этого бойца и обрадовалась: может быть, ему стало легче? Она попыталась заговорить с раненым, но Грицко опередил ее.
- В госпиталь едем, - спокойно сказал он, - в госпиталь, браток.
- Не надо меня никуда нести, - попросил боец, - не надо мучиться. Все равно уж...
И опять притих. Зина ожидала, что он скажет еще что-нибудь, но боец начал стонать, и еще сильнее, чем раньше.
- Наверно, не поправляются люди, если их ранило в голову? - робко проговорила Светлана.
Грицко ответил:
- Самая тяжелая рана - это в живот, а в голову ничего. Голова у человека крепкая.
- Если и выживет, - продолжала Светлана, - то может калекой остаться: сумасшедшим станет или еще что...
- Кто?
- Да раненый же.
- Ничего плохого с ним не будет, - уверенно сказал Грицко. - Случалось, мы на скачках сколько раз перелетали через головы коней, и черт нас не брал: целыми оставались, и мозги варили.
- То на скачках, - не соглашалась девочка.
- А что на скачках? - начинал уже спорить Грицко. - Ты еще не знаешь, что иногда получается на скачках. Там бывает хуже, чем на фронте. Однажды наш командир взвода Бондаренко так грохнулся вместе с конем, что думали конец. А полежал немного в санчасти - и встал. Коня больше лечили, чем его.
- Лютого? - несмело спросила девочка.
- Нет, тогда у него был другой конь. Лютый, ого! Лютый не спотыкнется. У него ноги, как у черта. Хату перескочет, и не почуешь, сидя на нем. Ты небось часто вспоминаешь Лютого, а?
Светлана промолчала. Грицко почувствовал, как возле его пальцев дрогнула рука девочки.
- Почему ты молчишь?
Девочка вздохнула и призналась, что Зина просит не расспрашивать про военный городок.
- Это она боится, - сказал Грицко. - А чего тут бояться? Я вот тоже все не мог с тобой поговорить, хотя чувствую, что ты ждешь этого. Городка уже нет. Понятно? А люди есть. Людей наших не так легко уничтожить. Твой отец, например, жив и здоров. Сам видел, как он летел на коне между казармами и отдавал приказания. Видел, пока не резануло мне по глазам. Ты за отца не бойся, человек он смелый, отважный. Помнишь Чапаева?
- А Бондаренко как? - тихо спросила девочка. - Не видели ли вы Бондаренко?
- Как же не видел, - охотно начал Грицко. - Вместе были. Ты только хорошо держись, а то тут уж неровно под ногами: жито кончилось. Берись за мою руку, если хочешь. Вместе мы были с командиром взвода, и обоих нас одним махом оглушило. И обоим нам повезло, надо сказать. Мне хлопцы помогли выбраться, а Бондаренко - Лютый. Когда загорелись конюшни, - это мне потом бойцы рассказывали, - Лютый сорвался с привязи и давай носиться по городку, искать своего хозяина. Бойцы словили его, подвели к раненому Бондаренко. Лютый увидел лежащего командира, тихо заржал и опустился перед ним на колени. Помогли командиру сесть, и Лютый встал, раздул ноздри, вытянулся и вихрем помчал к выходу, хотя там и рвались бомбы и все было затянуто дымом. Вынес командира из огня, а там наша санитарная машина подобрала его. Машина пошла по шоссе, а Лютый изо всей силы пустился за нею. Так понесся, только и видели его. Так что ты не бойся и за Бондаренко.
Светлана шла молча, стараясь не спотыкаться и не толкать носилок. Лица ее не было видно, и Грицко не мог определить, поверила она его словам или нет. Ему очень хотелось, чтобы она поверила, хотя и трудно говорить девочке неправду. Жаль ее было еще и потому, что она так внимательно слушает и вся дрожит от волнения.
- Где же теперь Лютый? - словно невзначай проговорила Светлана.
- Лютый? - Грицко будто не сразу расслышал вопрос. - Этот конь не пропадет. Вернулся, наверно, в часть, воюет теперь. Таких коней мало.
Подошли к болотцу, положили носилки на землю, потому что Зине и Светлане надо было снять обувь. Отдохнули минуту и пошли дальше. Шлепал Грицко мокрыми сапогами по болоту и все думал: хорошо ли он поступил, что рассказал Светлане нечто похожее на сказку, или нехорошо?
Сам он был уверен, что и командир полка и Бондаренко погибли.
Больше месяца жили бойцы невдалеке от дороги. Сначала в том кустарничке, куда перебрались в первую ночь, а потом нашли еще более удобное место. По дороге ползла, двигалась фашистская свора. Двигалась она до того самоуверенно, что почти не оглядывалась по сторонам. Днем из-за пригорка, что отделял кустарничек от дороги, можно было наблюдать клубы пыли. В лесок долетал лязг гусениц и гул моторов. А по ночам почти всегда было тихо, и казалось, что вокруг все спокойно. Покой этот настораживал и волновал больше, чем недалекие выстрелы, чем взрывы бомб. Люди, оторванные от всего мира и как бы лишенные слуха, зрения, пугались этой тишины. Одолевали тяжелые думы, приходили в голову страшные догадки. Если всюду так тихо, то, может, нет и сопротивления врагу и все наши бойцы лежат вот так в разных местах, кто раненый, а кто убитый, может, вся наша техника замерла на дорогах, как та машина, на которой они недавно ехали? Где же теперь фронт, куда забрался враг?
В эти обманчиво тихие ночи, а иногда и днем Зина и Светлана выходили из лагеря. Зина повязывала тогда черный платок (подарок одной бабушки из соседнего села), чтоб выглядеть старше, чтоб Светлану могли посчитать ее дочкой. Ходили они в ближайшие деревни, иногда навещали и более далекие. Для одних людей они были просто беженцы, а перед другими не таились. Только они могли добывать для раненых хоть немного еды, только они могли найти таких людей, к которым потом можно было наведаться Грицко, Машкину или шоферу. От этих же людей часто удавалось получать и нужные вести с фронта. Если это были приятные вести, то не надо было в тот день раненым лучшего лекарства.
В тревоге и непрерывном напряжении проходили дни. Те, что держались на ногах, и те, что надеялись окрепнуть, беспокоились за друзей, раны которых не заживали. Такого лекаря, как машинистка Зина, мало было для этих больных. Тревога и боль за близких друзей сливалась с тревогой и болью за друзей далеких, за родные хаты, за отцов и матерей, за всю родину. Положение в лагере все ухудшалось. Мало того, что каждый день и каждый час надо было думать, неотступно думать о том, как добыть продукты и самые необходимые медикаменты, так вскоре дошло до того, что надо было и хоронить своих друзей. А кто на свете мог быть дороже тех, с кем пришлось прожить хоть несколько таких суровых дней?
Когда умер чернявый боец, раненный в голову, Светлана так затосковала, что за нее самое становилось страшно. Сначала девочка плакала, потом начала жаловаться на боль в голове. Ей не только было бесконечно жаль бойца, за которым она ухаживала больше, чем за другими, - у нее пропала надежда на то, что заживет ее собственная рана и не останется уродливого следа. Сколько горя принесло это Зине: сколько часов отрывал от сна Грицко, чтобы успокоить девочку и хоть немного отвлечь ее от тяжелых переживаний.
Чем дальше, тем все больше и больше лагерь принимал обжитой вид. Довольно уютными становились низкие, хорошо замаскированные шалашики, мягче становились постели для раненых. В земле была сделана такая печурка, что на малом огне можно было вскипятить воду, кое-что сварить. Был даже выкопан свой колодец. Но когда невдалеке от шалашиков появилась первая могилка, некоторым стало казаться, что все шалашики похожи на нее. Потом шалашиков становилось все меньше, а могил - больше. Эти могилы трудно было обойти тем, кто нес службу дежурных или отправлялся, скажем, за грибами или за ягодами. Откуда бы люди ни возвращались, все равно какая-то сила вела их сначала к могилам и только потом к шалашам. Еще тяжелей было неподвижным больным, тем, которые еще не знали, вылезут они из шалаша сами или, может, их вынесут оттуда. Если же вынесут, то уже известно куда. Эти люди не видели могил, но как бы чувствовали их рядом с собою, они снились им по ночам, и в бреду больные слышали слабые голоса тех своих друзей, которые еще совсем недавно лежали рядом с ними.
Страх смерти витал над лагерем, однако жизнь брала свое. Как ни тяжело было иногда перед восходом солнца, а первый летний луч веселил глаза даже тех, кто мало смотрел на свет, рассеивал мучительные сновидения, прогонял головную боль у Светланы.
Могучий организм белоруса, Зининого земляка, упорно преодолевал тяжкий недуг от ран. Ноги бойца постепенно выпрямлялись, приобретали упругость. Грицко даже соорудил ему костыли, но они пока лежали, дожидаясь своей поры.
- Ты, Михал, очень уж не залеживайся, - часто говорил Грицко бойцу. Не думай о том, где лежал, сколько лежал, а вспоминай, как ты на вечеринках отплясывал гопака. Ты плясал гопака?
- Еще как, - усмехнулся Михал.
Во всякой жизни, даже самой трудной, бывают свои просветы, свои счастливые минуты. Весь лагерь испытал истинную радость, когда Михал наконец, крепко обхватив руками Грицковы костыли, встал и хоть с большим трудом, но сделал несколько шажков по траве.
- "Лявониху"! - восторженно скомандовал Грицко и полез в карман своих кавалерийских брюк за расческой. Он заиграл на расческе что-то бойкое, задорное и так завилял своими короткими, чуть выгнутыми ногами, что даже мертвый не мог бы устоять.
Михал тряхнул пожелтелой от продолжительного лежания головой, повел плечами и упал, как только поднял ногу, но смеялся и лежа, чувствуя, что танец состоится, если не сегодня, то завтра. Смеялись и все остальные.
Шофер уже давно перестал скакать на одной ноге, потому что и вторая, раненая, начинала увереннее ступать на землю. Машкин снял с шеи повязку, рука его уже сама могла опускаться и подниматься. Поправилось еще несколько человек. В жизни лагеря уже не было тех безмерно тяжелых часов, когда Грицко, Машкин и шофер шли куда-нибудь за продуктами, а со слабыми, беспомощными бойцами оставались только Зина и Светлана. И если бы в те часы наткнулся на лагерь какой-нибудь приблудный немец, то и с ним справиться было бы трудно - ни сил для этого не было, ни оружия. А теперь, хоть и несколько бойцов уходили в разведку или на поиски пищи, оружия, в лагере все равно не было страшно: хлопцы уже сами несли службу, могли, если что, и постоять за себя. Появилась твердая надежда. А это было как раз то, чего иногда не хватало лагерникам. Приближался конец госпитальной жизни, приближался поход, возможно тяжелый, изнурительный, но неизбежный. Приближалась самая решительная, самоотверженная борьба. Все были охвачены думами об этом, полны решимости. Подготовка велась и днем и ночью - забот было много. Следовало любыми средствами накопить хоть небольшой запас продуктов, хотя бы на первый переход, а главное - как можно лучше вооружиться. Этим был занят каждый боец; и всем было приятно от мысли, что маленький лесной госпиталь, несмотря на бесчисленные испытания и муки, превратился постепенно в боевую единицу.
Перед самым выходом Зина со Светланой отправились на рассвете в далекую разведку. Им надо было теперь выполнить сложную задачу, уже совсем военного характера. Необходимо было выведать, где стоят немцы, где их нет, какими дорожками и тропами нужно пробираться, чтобы не наткнуться на врага хотя бы следующей ночью. Вся группа ожидала в этот день девушек с большей тревогой, нежели Зина и Светлана часто ожидали Грицко или Машкина, когда те долго не возвращались в лагерь. От этой разведки зависело очень многое. И когда стало смеркаться, Грицко уже ни одной минуты не мог спокойно усидеть на месте. Он то и дело прислушивался, поднимался, вытягивался на носках и поверх кустов всматривался в даль. Особенно тревожились все из-за Светланы: она еще не совсем поправилась после ранения, и вообще разве ей посильны такие большие переходы, - возможно, и притомилась где-нибудь в пути.
- Не надо было пускать девочку, - как бы размышляя вслух, проговорил Грицко.
- А она - главная разведчица, если хочешь знать, - возразил Машкин. Без нее Зина всего не выведает, да и попасться может скорей. Подросток проберется везде.
- А если утомится, то хоть на руках неси, - не соглашался Грицко.
Шофер блеснул своей редкозубой улыбкой.
- Надо было тебе самому пойти, - сказал он Грицко. - Снял бы свое галифе, как раз бы за малого сошел.
- Не болтай! - огрызнулся Грицко.
Машкин недовольно взглянул на обоих и приказал:
- Через час чтоб все было готово к выходу. И давайте без лишних разговоров!
Шофер сел на пенек и начал молча завязывать походный мешок, а Грицко с минуту еще вглядывался поверх кустарника, а потом, словно ужаленный, подскочил, на ходу перемахнул через высокий куст можжевельника и помчался в ту сторону, куда только что смотрел. Вскоре он вернулся с Зиной и Светланой. Разведка прошла хорошо, не было даже очень сложных помех, только усталость сковала ноги.
- Отдохните, - сказал им Машкин. - Часок можете отдохнуть. А как совсем стемнеет, в дорогу. - Он тайком глянул на Светлану, потом на носилки.
- Мы пойдем, - уверенно сказала Светлана, и Машкину стало неловко.
- Отдыхайте, - повторил он и отошел к шалашику, где лежали собранные боеприпасы.
Грицко принес девушкам по полкотелка ячневого супа. В этот день он был дежурным по лагерю и сам варил этот суп, сам потом поддерживал в печурке тепло, чтоб еда не остыла. Все занялись чисткой и смазкой оружия, а Грицко неожиданно для всех вытащил откуда-то большие, какими стригут овец, ножницы, зазвенел ими, постучал о расческу и, подойдя к пеньку, объявил:
- Кто не хочет отстать в дороге от тяжести в голове и от зуда, подходите сюда! Пока наши разведчицы съедят суп, обстригу всех не хуже, чем в городской цирюльне.
Первым подошел и сел на пенек шофер. Грицко загреб расческой его жесткую рыжеватую чуприну и легко, только разок взмахнув ножницами, снял ее. Через несколько минут шофер уже напоминал стриженого ягненка, но был очень доволен, потирал ладонями голову и ухмылялся. Вслед за ним сел на пенек Михал, потом один узбек, недавно выздоровевший, подставил свою иссиня-черную голову, за ним - остальные бойцы. Последним подстригался Машкин.
- А меня кто острижет? - спросил Грицко. Он запустил толстые пальцы в свои слежавшиеся волосы, оттянул на лоб прядь и отрезал.
- Давай я, - предложил Михал. - Ты сам еще ухо себе отрежешь.
Он остриг Грицко, отер о солдатские штаны ножницы, отдал их хозяину и тут же стал собирать горстями волосы, цветастым ковриком лежавшие вокруг пня.
- Чтоб не болели ни у кого головы, - не то шутя, не то серьезно пояснил он, став на колени у пня, - надо все это сгрести и закопать. А то увидит какая-нибудь птица и затянет все богатство в свое гнездо...
- Это ты от своей бабки слышал? - стряхивая с ушей остатки волос, спросил Грицко. Голова его после стрижки стала круглой, как арбуз, лоб более высоким, а рот - более широким.
- И от бабки, - подтвердил Михал, - и от деда.
Этот парень вообще мало с кем спорил. По характеру он был тихим и покладистым. Если не нравились ему чьи-либо слова, он только молча качал головой, а в спор не вступал. Пока он лежал, беспомощно подогнув ноги, все думали, что это слабый и малорослый хлопец, а теперь он так выпрямился, так вошел в силу, что стал, пожалуй, выделяться среди всех. Ростом он был, считай, на две головы выше Грицко - статный, ловкий в движениях. За какую бы работу ни брался, она горела в его руках. Даже эти волосы собирал он так аккуратно и ловко, что Зина невольно придержала у губ ложку с супом и посмотрела на его руки.
Перед самым отходом Машкин построил свой отряд. Команда его прозвучала неуверенно, шаги, когда он прохаживался у строя и оглядывал каждого байца, были нетвердыми. Мало еще командовал Машкин, потому что недавно окончил полковую школу. Но среди раненых он один имел командирское звание, и как-то само собой получилось, что все признали его старшим.
С востока, словно нарочно, чтобы глянуть бойцам в лицо и потом освещать дорогу, выплыла почти полная луна. Забелели вершинки можжевельника под ее светом, у хлопцев заблестели стволы винтовок и карабинов за плечами, рукоятки гранат на поясах. А шалашики - те шалашики, в которых, казалось всем, прожита самая важная часть жизни, - выглядели под луной одиноко и сиротливо. Входы в них были открыты, оттуда виднелось свежее сено и, вероятно, пахло привлекательно, призывно. "Переночуйте еще хоть ночку", словно манили шалаши. Зина, стоя в сторонке и держа за руку Светлану, с грустью смотрела на свой низенький, уютный шалашик. Не придется больше в нем ночевать, и никогда уже не увидишь его, как не увидишь, быть может, своей родной хаты, своей родной семьи. Но эти мысли только мелькнули у девушки и тут же исчезли. Ей подумалось о том, что если бы даже и через десяток лет пришлось побывать в этих местах, то все равно в первую очередь потянуло бы к этим шалашикам.
- Простимся, друзья, со своим лагерем, - сказал Машкин по-воински суховато, будто не чувствовал в этот миг того, что чувствовала Зина и все ее товарищи. - Простимся и с теми, кто остался тут навсегда.
До этого бойцы смотрели на шалашики, на все то близкое, домашнее, что появилось за это время в лагере, а теперь перед взором каждого предстали могилы, хотя их и не видно было отсюда.
- Шагом марш! - скомандовал Машкин и сам пошел впереди.
Бойцы строем подошли к кладбищу. На некоторых могилах уже стала пробиваться трава, на ней блестели скупые капли росы, а остальные насыпи еще желтели глубинным песком. Бойцы сняли пилотки, застыли в скорбном строю. Машкин стоял с одного края кладбища, Зина и Светлана - с другого.
Машкин чувствовал, надо что-то сказать, но не находил слов. Он понимал и то, что не следует долго тут стоять, потому что только расслабишь бойцов, однако не знал, сколько времени провести здесь. Стоял молча, как и все.
Прошла минута, вторая. Тишина и покой в лесочке, тишина и полная неподвижность в строю. Еще через минуту кто-то из бойцов шевельнулся, под ногой у него треснул сучок. Это подстегнуло Машкина, он хотел было подать команду, но не решился. А Зина готова была подойти к нему и попросить, чтобы не спешил. Ей хотелось еще хоть полминуты пробыть тут. Каждого, кто здесь лежит, она лечила, за каждым ухаживала. Сколько прошло трудных, мучительных дней, сколько бессонных ночей! Щедрые слезы Светланы проливались над головами этих бойцов. Ныло сердце от горькой мысли: если бы она, Зина, имела все необходимое для лечения, если бы она была врачом, то, возможно, многие из этих бойцов не умерли и стояли бы теперь рядом.