“Цыганка, что ли?” — удивленно подумал он.
— Бабка твоя? — спросил он мальчишку. И, не дожидаясь ответа, которого все равно бы не понял, пошел к старухе, протягивая ей пацана.
* * *
Стрелы, направленные ему в спину, готовы были сорваться с тетив, но не сорвались.
Пелена спала с глаз Биби-ханым. Чудовище? Разве кровожадное чудовище остановится перед тем, чтобы разорвать ребенка на куски?
Человек — громадного роста, весь перемазанный в крови и грязи — протягивал ей Улугбека. Глаза внука остановились от страха, но и глаза этого невероятного великана были полны детского испуга, словно он боялся мальчика ничуть не меньше. На грязных, измазанных глиной щеках две дорожки: слезы текут двумя ручейками.
Биби-ханым проворно поднялась.
— Остановитесь! — крикнула она. — Оставьте его! Это человек!
Старая царица поспешила навстречу великану. Тот остановился, опустил Улугбека и подтолкнул его, направляя к бабке. Мальчик пошатнулся на неверных от пережитого ногах и сел на дорожку. Великан устало сел рядом с ним.
Биби-ханым подошла ко внуку и опустилась на корточки рядом.
— Молодец, — сказала она с одобрением. — Дэва не испугался. Обязательно скажу дедушке, какой ты храбрый.
Улугбек хотел ответить, но вместо этого икнул. Биби-ханым потрепала его по щеке.
— Поднимайся. Пойдем к твоему дэву, посмотрим на него.
Она поднялась и оделила хмурым взглядом нукеров.
— Храбрецы, — насмешливо бросила Биби-ханым и указала на Улугбека. — Ладно, он еще мал и несмышлен. А вы-то? Это же дивана. Юродивый. Кто первым обидел несчастного? Из-за кого он лишился и того малого ума, что дал ему Аллах? Отвечайте!
* * *
Он действительно балансировал на грани того, чтобы сойти с ума. Смутные подозрения, плавающие в самой глубине сознания, оказались реальностью. Это открытие буквально раздавило.
Он горстью сгреб с дорожки песок и пересыпал его с ладони на ладонь, глядя, как течет розоватая струйка, и пытаясь осознать, реален этот песок или нет. Он слушал тихий шорох сыплющихся песчинок и морщил лоб, размышляя, настоящий ли этот шорох.
Он помнил, что когда-то давным-давно пошел в стоматологическую поликлинику, чтобы вставить зуб, потерянный тоже давным-давно… Но эти воспоминания казались ему сейчас зыбкими и неточными, словно все это доподлинно происходило, но не с ним, а с кем-то другим, очень на него похожим…
Весь его мир сузился до одного вопроса: что происходит? Что это за страна? Что за мир?
И было еще одно “что” — не вопрошающее, а утвердительное: что он никогда в жизни не узнает, что же с ним произошло в поликлиническом кресле.
Промежуток времени, начиная от встречи с пятью нукерами и кончая тем моментом, когда он подхватил на руки падающего ребенка, вообще выпал из памяти. Он не помнил, что сломя голову бежал по саду, а его пытались остановить и схватить. Его пытались и убить, но он не помнил и этого.
Будь он в твердом сознании, ему бы, наверное, не удался стремительный и сокрушительный вояж по садовым аллеям. Но он почти сошел с ума.
И это его спасло. Юродивых обижать нельзя. Ибо обидеть убогого — значит прогневать Аллаха… А еще его спасло то, что он никого не убил нечаянным ударом.
За его спиной рядили и гадали: кто такой и откуда взялся?
А он сидел и пересыпал с ладони на ладонь песок, словно важней этого занятия ничего на свете не существовало. Он больше не чувствовал опасности.
Его похлопала по плечу старуха. Не та, в краевом широком платье, которой он отдал ребенка, а другая. Она словами и знаками предлагала идти за ней. Слов он не понял, знаки же разгадал. Послушно поднялся и зашагал, дотрагиваясь до всего, что попадалось по дороге: потрогал красный бутон цветка, понюхал; сорвал лист с куста, растер его в пальцах. Мохнатая и полосатая оса долго кружилась над ним, а потом села на грязную руку. Он не согнал. Она переползла по руке на плечо и, не ужалив, улетела. Он с напряженным лицом следил за насекомым, а когда оса сорвалась с плеча, резко остановился, провожая ее взглядом.
За ним и старухой в отдалении следовали любопытные. Но из осторожности не приближались.
Аллея привела к горбатому мостику, перекинутому через неширокий канал с прозрачной водой. Увидев воду, Дмитрий обогнал старуху и прыгнул — высохшая глина, в которой он измазался, взбираясь по откосу речного берега, стянула обожженную солнцем кожу, и он уже не мог терпеть зуда, к которому прибавилась саднящая боль от порезов, полученных во время нескольких схваток.
Канал оказался глубиной по колено. Не обращая внимания на удивленное восклицание старухи и оханье зевак, он стал смывать с себя грязь и кровь. Вода в канале была проточной, и вниз по течению поплыли мутные клубы. Вымывшись, он долго и жадно пил, зачерпывая воду обеими ладонями. И вдруг увидел собственное отражение: поперек грудb шел длинный, неглубокий порез. Откуда это?
Когда он вылез из канала, старуха стояла, что-то бормоча. Он терпеливо ждал, когда она пойдет дальше. Стоял и щурился на солнце.
Наконец там, куда она привела, ему дали хлеба и мяса. Он сел прямо на землю и набил рот: вторые сутки он почти ничего не ел. Старуха торопливо ушла. Его обступили, уже не стесняясь, и следили, как он пожирает мясо с хлебом, обсуждая каждое его движение. Неожиданно толпа раздалась. На него упала тень. Он оторвался от еды и поднял голову.
Они снова стояли перед ним: старуха в красном широком платье и маленький мальчик, который его испугался. Бабка смотрела на него, поджав губы, а карие мальчишеские глаза светились восторженным любопытством. Мальчик больше не боялся.
Дмитрий растерянно улыбнулся мальчишке. Тот в ответ засмеялся, дернул бабку за рукав и быстро заговорил.
Дмитрий взглянул на кусок темного мяса и хлеба, которые держал в руках, и вцепился в них зубами.
Глава третья. ТАМЕРЛАН
Много пленных мастеров согнал в Самарканд эмир Тимур, и они трудились денно и нощно, украшая его столицу. Сначала столицей был Кеш, но в конце концов Тимур предпочел, чтобы под его властной рукой расцвел Самарканд. Он выстроил цитадель и обнес город крепостными стенами, разбил вокруг стен сады, тянувшиеся на множество фарсахов[7]. Многолюден стал Самарканд и многоязык. Не всем хватало места под крышами, и люди жили прямо под деревьями.
Но столица редко видела эмира. Его воинственный дух не знал покоя: разгромив одного противника, он уже думал о другом. Походы следовали один за другим. А однажды Тимур дал зарок семь лет не входить в Самарканд — и сдержал слово. Но даже когда пришел к концу срок обета, Тимур не баловал Самарканд присутствием. Эмир не любил прятаться за городскими стенами и предпочитал жить в загородных дворцах, которых тоже понастроил во множестве среди садов.
Кроме войны Тимур считал достойными мужчины три занятия: охоту, пиры и игру в шахматы. К последней он благоволил настолько, что его четвертый сын при рождении был наречен Шахрухом[8].
Тимур мог провести за шахматами целый день, играя с сеидами[9] и учеными людьми, что состояли у него на содержании. Однажды мала показалась Тимуру обычная доска из шестидесяти четырех клеток, и он придумал свои шахматы — большие, с доской из ста сорока четырех клеток, с дополнительными фигурами — верблюдом, жирафом, лазутчиком и барабанщиком-трубачом. Придворный шахматист Тимура Алаэддин ат-Табризи, более известный под псевдонимом Али Шатранджи[10], которого, явившись ему во сне, обучил искусству игры сам Аллах, был сильнейшим из мастеров. Играл он и на обычной шахматной доске, и на большой Тимуровой, и на нескольких сразу. И никогда не проигрывал.
Эмир содержал пышный двор, при котором было много образованных людей — цвет мысли своего времени, ученые и писатели, художники, зодчие и музыканты. Его империя должна была служить образцом всему мусульманскому миру. Кто-то приходил к нему сам, ища лучшей доли, кого-то он привозил из похода, захватив в плен. Если человек представлял для Тимура какую-то ценность, то судьба его была решена. Неважно, что сам Тимур не умел читать и писать. Зато он умел воевать и править. Прочесть и написать за него могут и другие. Тимур был неграмотным, но не был невежественным, и его вопросы, когда он участвовал в диспутах с богословами и учеными, частенько ставили их в тупик.
Он был умен, хитер и двуличен, и в то же время простодушен и прям, как лезвие собственного меча. Он убивал сотнями тысяч и терпеть не мог, когда при нем говорили об убийстве и кровопролитии. Он ненавидел ложь и лесть, но мог, не моргнув, выслушать вопиющую дерзость, если она шла от чистого сердца и произнесший эти слова верил в свою правоту. Тимур любил правду, какой бы она ни была.
Он создал империю и следил за нею, как рачительный хозяин. Как бы далек и длителен ни был его очередной поход, возвращаясь, он строго спрашивал с тех, кому в свое отсутствие доверил управление государством. Он был въедлив и проверял каждую мелочь, вплоть до гвоздей, пошедших на строительство новой мечети. Не потому, что не доверял людям, которые были преданы ему душой и телом, а потому, что иначе не мог. Он не был скуп, просто империя являлась детищем его жизни, единственным достоянием, которое он хотел передать внукам. Не сыновьям, а внукам. Ибо было ему пророчество, что семьдесят поколений его потомков будут царствовать после него. Он создавал империю для них, а не для себя.
* * *
Тимур охотился и пировал два дня подряд — краткая передышка перед грядущим походом в Индию, где много золота и его нужно взять. Два дня пиров — сущая безделица. Он мог пировать неделями, если была к тому охота, и притом сохранять трезвую голову. Он охотился, пировал и менял резиденции — не мог долго сидеть на месте, словно постоянно находился в походе, не прекращающемся ни на миг.
С коня Тимур соскочил сам. Нелегко это сделать, когда правая нога, ужаленная в молодости сеистанской стрелой, с той поры так и застыла полусогнутой. И правая рука тоже не гнулась в локте. За годы он настолько свыкся со своим увечьем, что не замечал его. И горе было тому, кто с дури сунулся бы помочь ему сойти с седла.
Он захромал по садовой аллее, делая широкую отмашку правой рукой. Скособоченная долговязая фигура подпрыгивала на каждом шагу, лишь голову Тимур держал гордо и прямо, выпятив рыжую с проседью бороду.
Свита потянулась следом. Тимур был выше всех минимум на голову — за глаза его звали не только Хромым, но и Длинным.
— Дедушка! — зазвенел высокий мальчишеский голосок.
По аллее вприпрыжку несся Улугбек, прислуга едва поспевала за ним. Мальчик с ходу наскочил на Тимура и зарылся лицом в кафтан, вдохнув приятный запах лошадиного пота и степного ветра.
— Славная была охота, дедушка? — звонко спросил Улугбек и, не дожидаясь ответа, зачастил: — А у нас сегодня такое приключилось… Я убежал в сад и увидел там его. Я подумал, что он дэв, и страшно испугался. А бабушка сказала, что он не дэв, а юродивый. Он просто в сад забрался. Он такой громадный, с красной кожей и очень сильный. Прямо как ты. И глаза у него зеленые, как у тебя. Я на него с кинжалом напал. Я бабушку защищал, а он ничего мне не сделал. Правда, я храбрый? Он такой сильный: махнет рукой — и нукер вверх тормашками летит. Они его обидели и испугали. А он странный и смешной… Я никогда таких, как он, не видел… Бабушка хочет, чтобы он ушел, а я — чтобы остался… У меня будет самый настоящий дэв. Я его так и назову: Дэв. Ни у кого нет своего дэва, а у меня будет. Пусть он останется, дедушка, а? Почему бабушка сначала сказала, что он юродивый, а теперь молчит и сердится, когда я о нем спрашиваю?
Рыжие брови Тимура сошлись у переносья. О ком ему рассказывает Улугбек?
— Погоди, Улугбек, — остановил Тимур поток слов, льющихся из мальчика. — Пойдем. Расскажи все с самого начала. Спокойно расскажи. Я пока ничего не понял из того, что ты мне тут наговорил. Ведь ты же царевич, а трещишь, как базарная торговка.
— Хорошо, дедушка, — Улугбек сразу посерьезнел и приосанился. — Не сердись. Я больше не буду трещать.
— И хорошо. Пойдем.
* * *
Дмитрий сидел у стены небольшой пристройки, прячась в тени стены от жары и солнца.
Мир рухнул. Навеки. Он не грезил и не спал, и все, что происходило вокруг, — происходило наяву: люди в одежде, которой место в музеях; и допотопные телеги на двух больших колесах с толстыми спицами; и земляные печи, из чьих разверстых пастей тянулся дымок и крепкий дух свежеиспеченного хлеба; и большие котлы, поставленные на огонь прямо под открытым небом, в которых булькало мясо только что зарезанных баранов. Он закрыл глаза, чтобы ничего не видеть, и уткнулся горящим лбом в сложенные на коленях руки. Его никто не тревожил, не пытался догнать или прогнать. Он не знал, почему вдруг его оставили в покое, но не очень-то верил, что спокойствие будет долгим.
Состояние аффекта прошло. Навалилась слабость. И апатия.
Прижавшись к стене, Дмитрий просидел несколько часов, не чувствуя времени, ни разу не подняв головы. Ему было совершенно безразлично, что и как с ним дальше будет. Он тихо шептал самому себе:
— Как же так, а? Черт …Как же так?
Он не видел того, что происходит вокруг, но слышал: шаги, топот копыт, скрип колес, тупые удары мясницкого топора по туше, бормотание незнакомой речи, выкрики, взрывы смеха, визгливую ругань.
Но вот чей-то голос прозвучал совсем рядом. Он поднял лицо и узнал бабку, которая привела его на кухню. Ей снова было что-то надо. Старуха, присев перед ним, манила рукой. Он снова пошел за ней, но вдруг, увидев четверку воинов, остановился: предыдущая встреча с оружными людьми не оставила по себе приятных воспоминаний, а дальше в памяти зиял провал. Однако воины лишь пристроились позади, как почетный эскорт. Дмитрий не оглядывался, но слышал их дыхание, металлическое бряцанье и скрип кожи.
Бабка семенила впереди. Дмитрий смотрел, как под желтым платьем поршнями ходят острые старушечьи лопатки. Мешковатое платье было выткано по подолу синим узором, на седых волосах чернел платок, шитый белыми нитями. Из-под платья выглядывали красные шаровары. Остроносые красные туфли не имели каблуков и задников, и Дмитрий видел мелькающие темные пятки.
После восьмого или десятого поворота аллея вывела к квадратному бассейну, возле которого был разбит шатер: матерчатая крыша поддерживалась десятком ярко расписанных в лазурь и золото столбов. Старуха оглянулась, вновь поманила его и заторопилась, а перед входом в шатер упала на колени, ткнулась лбом в землю и отползла в сторону. Из-за плеча оглянулась на Дмитрия и похлопала ладонью рядом с собой: встань, мол, сюда. Он шагнул вперед и занял указанное место. Старуха шустро отползла на карачках назад, и он потерял ее из виду.
В павильоне собралось человек двадцать. Все мужчины. Сидели полукругом. От ярких одежд и украшений рябило в глазах. Чалмы, колпаки, бороды, бородки… Взгляд Дмитрия выхватил из ряда сидящих смуглую физиономию с крючковатым носом, изуродованную ползущим по щеке длинным шрамом. А вот мальчишка лет четырнадцати в блестящем алом халате и такой же чалме… Парча — так и просится словцо на язык…
В глубине сидел на возвышении рыжебородый старик в белой рубахе и красных переливающихся широких штанах, заправленных в красные же сапоги. На макушке его высился смешной белый колпак, похожий на клоунский: даже красная горошина имелась на острие. Морщинистое, смуглое лицо с полными и хорошо очерченными чертами крупного рта под нависающими рыжими усами. Борода клином, тоже рыжая, с сильной проседью. Брови густые, кустистые, и опять же рыжие. В ушах большие серьги, по-видимому, золотые. Он сидел, перекосившись на левую сторону, опираясь локтем на небольшую подушку. Правую ногу он вытянул вперед, а правая рука свесилась вдоль тела. А рядом стоял старый знакомец Дмитрия — мальчишка, которого он напугал нынче утром в саду. На какой-то миг старик удивленно приоткрыл рот и расширил раскосые глаза, и Дмитрий увидел, что они отливают бутылочной зеленью. Потом рыжебородый снова закаменел лицом.
Дмитрию старик кого-то неуловимо напоминал. Кого-то знакомого. Память у него была неплохая и подсказывала, что именно это плоскоскулое лицо с бородой клинышком он знает, причем довольно хорошо, а не просто видел когда-то мельком. Но что-то мешало вспомнить, где и при каких обстоятельствах он мог видеть эту физиономию. В одуряющем мареве, что плыло у него в мозгу, сконденсировалась одинокая трезвая мысль: если он, черт возьми, действительно в прошлом, то каким образом…
И вдруг старик поднял правую руку и положил на плечо мальчишки. Нелепый жест: он не согнул руку в локте, как сделал бы любой нормальный человек, а поднял, словно негнущуюся кривую палку. Так вот в чем дело! Нога старика тоже не может согнуться в колене — потому-то он так и сидит.
Вдруг Дмитрий понял, что мешает ему узнать этого рыжебородого — как раз цвет бороды. И сразу же узнал. Сколько раз он видел бюст этого старца у себя на письменном столе! Последние несколько лет — каждый день. Гипсовый бюстик, окрашенный под бронзу.
Словно наяву перед его глазами появилась большая полосатая ящерица с высунутым из пасти черным, раздвоенным на конце языком. Средняя Азия…
— Тамерлан?! — удивленно и громко произнес Дмитрий. — Тимур?!
И захохотал. А потом глаза его закатились, и он рухнул, потеряв сознание.
* * *
Юродивый возвышался над землей, как осадная башня. Бычья грудь с выпирающими мышцами, мощные длинные ноги и руки, чьих мускулов не обхватит человеческая рука. И пустая, светлая зелень глаз, словно обращенных внутрь. А потом он пал ниц, раскинув громадные руки. Упал, выкрикнув имя. Его имя.
Тимур пошевелился и снял руку с плеча внука.
— Что с ним?
Нукер-охранник наклонился над распростершимся громадным телом.
— Лишился чувств.
— Понятно, — сказал Тимур тихо и добавил громко, для всех: — Понятно?
Одной легендой больше, одной меньше. Что выдумают говорливые языки сеидов? Пришло чудище, напугало всех, а увидев его, эмира, рухнуло без чувств. Хорошо.
“Бабушка сердится…” Слова внука, но Тимур понимает, что кроется за сердитыми отповедями старой жены. Откуда он взялся, этот “дэв”? Откуда пришел в Чинаровый Сад? Будь он пленником, приведенным из похода, — разве он мог бы оказаться никому не известным? Нет. Молва о подобном творении Аллаха летела бы быстрей стрелы. И, конечно, достигла бы ушей Тимура. Десять воинов разметал великан, сломал пару рук и тройку челюстей. А мог бы убить — силу-то видно в человеке сразу. Малого же ребенка не тронул. Юродивый…
— Дедушка, а почему он обрадовался, когда тебя увидел? — спросил удивленный Улугбек. — Даже засмеялся от радости.
Тимур улыбнулся внуку.
— Устами юродивых говорит Аллах, — сказал он. — А ты помнишь, как меня величают?
— Помню, — гордо ответил Улугбек. — Ты — Щит Ислама.
— Вот поэтому он и обрадовался, — назидательно сказал Тимур.
А сам смотрел на могучие плечи великана.
— Откуда его привели сюда? — спросил он нукера.
— С кухонь.
— Отнесите его назад, — велел Тимур.
Он поднялся. Еще раз взглянул. И добавил:
— Следите, чтобы не ушел никуда из сада.
Четверо воинов подхватили Дмитрия и унесли.
* * *
В темной, стоячей воде бассейна собственный силуэт казался ему вырезанным из черной бумаги. Дмитрий поболтал ногами в воде. Отражение заколебалось и распалось на несколько пятен.
— Тамерлан… — произнес он тихо. — Вот те раз…
В ночном саду громко звенели цикады. Листья кустарника, росшего вблизи бассейна, были обильно усыпаны бледно-зелеными светящимися капельками светляков.
В том, что он узнал Тамерлана, не было ничего удивительного: хромоногий и рыжий среднеазиатский полководец занимал в жизни Дмитрия особенное место. Так уж получилось…
В детдоме у него был ровесник по имени Тимур — рыжий и толстый пацан. Толстый даже на детдомовских харчах. До пятого класса у него было прозвище Жаботинский, коротко — Жаба. А потом… Потом он неудачно спрыгнул с ветки дерева и подвернул ногу. Захромал, естественно. И, как на грех, на следующий день после его неудачного прыжка был урок истории, на котором историчка стала рассказывать о Хромом Тимуре. Как они ржали! Чем, кстати, довели Людмилу Николаевну (да, так ее звали) до белого каления. Зато Жаба после этого урока стал Тамерланом…
Это был первый случай, когда судьба столкнула Дмитрия с Тамерланом. А второй…
Техникум. Кабинет, в котором проходили уроки обществоведения, диалектического материализма и истории. Большие черно-белые фотографии в тонких алюминиевых рамочках — реконструкции по черепу. Неандертальский мальчик. Иван Грозный. Князь еще какой-то древнерусский — то ли Ярослав, то ли Владимир Красно Солнышко. А четвертый от угла — Тамерлан. И прямо перед его столом. А за четыре года техникума Дмитрий успел изучить Тамерланов бюст до мельчайших подробностей. Честно говоря, эти фотографии реконструированных знаменитостей нужны были в классе как собаке пятая нога, но долговязый и очкастый преподаватель истории был, похоже, слегка помешан на Герасимове[11] и его реконструкциях. И вылепил Герасимов Тамерлана, надо сказать, так, словно живого видел.
И, наконец, Велимир… Покойный испытывал к Железному Хромцу такое уважение, что на его письменном столе уменьшенная копия бюста Тамерлана (опять же реконструкция Герасимова) играла роль пресса. Ну да, конечно: Тамерлан был страстным любителем шахмат и, по отзывам современников, весьма сильным игроком, так что гроссмейстер Салтыков не мог не испытывать к его персоне уважения. Однажды Дмитрий зашел в Дом Книги и увидел там неприметный том в коленкоровой обложке с единственным словом, написанным желтыми буквами, стилизованными под арабский шрифт. Тамерлан. Рука сама потянулась к кошельку. Он купил книгу и преподнес Велимиру. Старик остался доволен.
Дмитрий усмехнулся. Да, неудивительно, что он узнал Железного Хромца. К тому же в средние века в Азии был только один-единственный хромой, сухорукий и рыжеволосый воитель… Если только память не подводит. Средние века… А какой именно век? Он напряг память. После смерти Велимира бюст и книга перешли к нему, Дмитрий ее прочитал, но цели вызубрить наизусть перед собой он не ставил. Так, кое-что вспоминается… Тринадцатый век… Или четырнадцатый?
“Черт его знает! О чем я думаю?!”
Дмитрий поразился собственному спокойствию. Сидит себе и мирно размышляет, в каком веке жил рыжебородый хромец по имени Тимур, славный тем, что обожал резать головы и складывать из них башни. В назидание и устрашение. Да и хрен с ним, с Тамерланом-головорезом. Страшно, что Дмитрий откуда-то знает: это конечная остановка невообразимого и фантастического перемещения. Билет в один конец. Обратный можно будет купить лишь через несколько веков, когда построят кассу. Он застрял здесь без надежды на возвращение. Может, конечно, где-то в глубине мозга и прячется память о том, как произошел “перелет” в прошлое… Но сейчас Дмитрий не в силах ничего изменить. Следовательно, остается лишь один вопрос: что будет делать в прошлом дипломированный инженер-радиоэлектронщик? Осчастливит Хромого Тимура чудом — наладит телеграфное сообщение между эмиром и его гаремом?
Дмитрий невольно улыбнулся. Тоже мне, янки при дворе короля Артура… А если серьезно? Что ему тут делать, в совершенно чужом мире? “Странно, — вдруг подумал он, — такое ощущение, что вся моя жизнь, с самого рождения, была просто подготовкой к этому моменту. К провалу в прошлое. Абсурд, но ничего другого просто не лезет в голову”.
Глава четвертая. РЕШЕНИЕ
Я — человек, добившийся всего, чего хотел. В этом, наверное, в первую очередь помогла озлобленность на мир, принявший меня так негостеприимно: мать, которой я никогда не видел, оставила меня в роддоме.
Я — детдомовский мальчишка: без отца, без матери, без ласки и любви. Сколько я себя помню, меня окружали такие же обездоленные изгои без причины. И воспитатели, выполнявшие рутинную работу. Возможно, когда они ее выбирали, юношеский идеализм и сострадание были им не чужды. Но время уходит, а с ним уходит и юношеский пыл. Может, и существуют те, кто умудряется сохранить в себе человечность до самой смерти. Может быть… Но на мою долю их не досталось. Имя и фамилию мне дали в роддоме, а отчество пришлось выбирать самому.
Спустя годы я начал подумывать, что, может быть, не так уж прав в оценках собственного детства и людей, которые меня окружали. Дети должны быть жизнерадостными, а я таким не был: осознал в четыре года, что я брошенный матерью ребенок, и стал таким, каков есть до сей поры — “вещью в себе”. Я был трудным ребенком — вряд ли кто-нибудь из воспитателей мог похвастать, что он нашел ко мне подход. И настоящих друзей в детдоме у меня не было. Возможно, я просто одиночка по характеру; или — был взрослее сверстников, чьи игры и разговоры меня никогда не интересовали…
Я достаточно рано понял, что если не подавлю в себе злости, то кончу плохо. Поэтому моя “трудность” ограничивалась педагогическими проблемами: замкнутость, отчуждение от сверстников. Все душеспасительные и воспитательные беседы со мной заканчивались одним: я смотрел на воспитателя, который в очередной раз пробовал раскусить крепкий орешек, читая в моем спокойном взгляде: “Ну и зачем вы мне говорите всю эту ерунду?” Но учился я неплохо, любил читать, и в конце концов меня оставили в покое, потому что были и другие, куда более “трудные”.
Достаточно рано я обнаружил, что судьба благодарна, если на ней не висят бесполезным грузом, а пришпоривают, задавая нужное направление. И, надо сказать, боков ее я не жалел. Не знаю уж, кого за это благодарить, — планиду или безвестных родителей, — но кое-что, кроме потрясающе белесой внешности, я получил прямо от рождения.
Я очень силен физически. Почти неправдоподобно. Не знаю даже, с кем сравнивать… С Ильей Муромцем — вроде бы чересчур (хотя называли меня и так). С Иваном Поддубным? Я читал, что он мог рвать цепи. Не пробовал, но вот разорвать надвое или скатать в трубочку пятирублевую монету — это без особой натуги.
Однажды я чуть не убил человека. Другие детдомовцы достаточно рано сообразили, что лучше всего меня не трогать. А вот наш запойный физрук, который пришел на место прежнего добродушного старика, ушедшего на пенсию… Представления не имею, как он умудрялся удерживаться на должности преподавателя физкультуры. Вероятно, другой кандидатуры не нашлось. Он считал, что для такого отребья и бестолочи, как мы, нет лучше воспитательного средства, чем хорошая оплеуха. Бывший боксер в среднем весе, он хорошо умел их давать. Однажды тихий задохлик по имени Леша лег после такой оплеухи в нокаут. И я не выдержал. Физрук — даже не хочу вспоминать его имени — ударил и меня. Только мне его удар был не столь чувствителен. Сначала я хотел ответить кулаком, но в последний момент передумал, схватил его за ворот и мотню, поднял над головой и бросил на пол спортзала.
От колонии для несовершеннолетних меня спасла завуч Елизавета Васильевна — предпенсионного возраста тетка с замашками “товарища старшины” из анекдотов. Я очень любил читать, а она вела литературу. До этого случая я даже не подозревал, что был, оказывается, ее любимцем. Мне кажется, что никакие свидетельства одноклассников не спасли бы меня от незаслуженной отсидки. Но, может, я ошибаюсь: трудно ведь поверить, что четырнадцатилетний подросток взял да и грохнул об пол, как мешок с тряпьем, взрослого мужчину. Правда, в четырнадцать мой рост уже перевалил за метр восемьдесят.
В больнице физрук лежал долго, а по возвращении с работы вылетел незамедлительно. Я стал живой легендой местного значения. Самые лютые недруги стали вдруг лучшими друзьями. Но история эта послужила уроком: я осознал, что могу убить человека, просто ударив.
После восьмого класса я поступил в радиотехникум, а по окончании меня сразу же забрали в армию. Я знал, что мне светят десант или флот: росту во мне уже было метр девяносто восемь. И не ошибся — стал морпехом.
Обычно десантники окружены неким романтическим ореолом — бой-парни, которым море по колено. Мол, десантник в одиночку способен такого наворотить… Я бы так не сказал. Солдат срочной службы, даже если он десантник — обычное пушечное мясо. Разве что подготовлен чуть лучше пехотинца. А уж мягкотелому обывателю, который делит время между работой, телевизором и сном, десантник-срочник действительно не по зубам. Настоящая же крутость — она начинается позже, когда наука квалифицированно убивать становится образом жизни.
На втором году службы мне стали закидывать удочки: как, мол, насчет того, чтобы остаться на сверхсрочную? Я их понимал: сирота, без роду без племени — в самый раз для государственного самурая. И рация на спине меня к земле не клонит даже после марш-броска. На армейских харчах рост дошел до двух метров десяти сантиметров, а вес — до ста тридцати килограммов. Единственной потерей за всю службу был выбитый в драке с “дедами” зуб.
“Нет, — ответил я. — Не хочу”.
Потому что хотел после армии закончить институт.
Демобилизовавшись, я вернулся в Питер, хотя меня там никто не ждал. И поступил в Политех. И встретил двух человек, которые сделали для меня больше, чем силы природы, принудившие родиться. Одним из них был Велимир.
Велимир Михайлович Салтыков — так его звали полностью. Гроссмейстер. Наречен в честь поэта Велимира Хлебникова. Человек, которого я могу называть своим другом. Странной для постороннего взгляда казалась, наверное, наша дружба: он был на пятьдесят пять лет старше, но я никогда не ощущал этой разницы в возрасте.
Начало было случайным, но затем мы еженедельно встречались целых семь лет. Это, впрочем, было несложно, мы ведь жили на одной площадке. Я обитал в однокомнатной квартире под номером тридцать шесть, а он — в однокомнатной тридцать седьмой, которую, как впоследствии выяснилось, завещал мне. После похорон меня известил об этом его друг-юрист, такой же старик, которому он передал все бумаги. Друзей у Велимира было много, и в день кремации — он распорядился кремировать тело и развеять прах над Невой — собралось столько народу, что в зале прощания яблоку негде было упасть. А вот родственников у него не осталось: его родные и родные его покойной жены погибли в блокадном Питере, а единственный сын разбился в семидесятых — он был летчиком-испытателем.