- В первый раз за все время со спокойной совестью выспался... Впервые к нему домой в гости я попала как-то неудачно. Как раз к обеду. А у них в семье - это священный час. В пять, кажется, или в семь. Зовут меня.
- Что ты, Саша, - испугалась я. - Я не хочу. Потом я стесняюсь страшно. Пожалуйста, не надо...
- Ну ладно, ладно...
А через несколько минут его отец заходит. Лицо такое знакомое, ну родное просто. Столько раз его в кино и на сцене видела. С таким же крупным симпатичным носом, как у Сашки, в ярко-голубой вельветовой куртке со шнурами. Я потом уже узнала, что они "бранденбурами" называются...
- Миледи, - говорит он шутливо, и таким красивым голосом. - Мой достопочтенный потомок сообщил мне по страшному секрету, что вы пытаетесь уединиться от суетного света и лишить нас вашего общества. Разве вы не слышите манящий зов рога? Прошу вас к столу...
- Спасибо, спасибо большое, только я совершенно не хочу есть!
- Миледи, - повторяет он. - Клятвенно обещаю мороженое с клубникой!
- И руку мне предлагает: - Прошу! Ну, сели. Ой, передо мной три тарелки, три вилки разных размеров, ложки на каких-то подставках, салфетки в кольцах, суп в чашке, всякие ситечки... Что-то нужно брать, что-то нужно куда-то добавлять, домработница хлеб разносит, - ужас! Я ведь в очень простой семье росла и вижу: Саша за меня переживает, чувствует, как я волнуюсь и не знаю, куда руки-ноги деть.
Первое кое-как осилила. На второе, помню, заяц был с гарниром. Тушеный в винном соусе... Я храбро беру вилку в левую руку, нож в правую, режу. Нож тупой, скользкий. И мама Сашкина... Отец - тот лучше. Говорит о театре, об экзаменах, о книжках - какие я люблю читать, в общем - разговор для семилетних. А я ведь уже школу кончила, студентка как-никак!
Да, так вот, мама: Ирочка, мол, тоже, как я, до сих пор не привыкла кушать дичь, держа вилку в левой руке... У нас в семье только Илья Дмитриевич ест (и ехидным таким голосом) как в доброе старое время или как едят теперь только в Париже...
Сашка-дружочек - тот нарочно при мне держится этак "по-простому", чтобы мне легче было: чавкает, руками в тарелку лезет. А нож-то действительно тупой! Но попросить Сашку нарезать - сами понимаете...
И как чувствовала я, что самое страшное еще впереди! Так и случилось. Домработница помидоры принесла. Говорило мне сердце, что можно было отказаться - не хочу, мол, и все тут. Но ведь маринованные!
- Вам положить?
- Да, пожалуйста...
Положили мне две или три помидоринки. Стала я одну резать. А нож-то тупой! Помидорина вдруг как пискнет совершенно неприлично "пи-и-у!" да тоненькой струйкой всех и обрызгала. Я провалиться была готова! Отец Сашкин отвернулся, будто ничего не произошло, осторожно ладонью с отворота куртки семечки смахнул, Сашка от хохота давится, а мать его так вроде понимающе, но ядовито качая головой, прои
- Да, вероятно, Ирочке очень тупой нож попался...
После этого мне и мороженое не в мороженое и клубника не в клубнику. А тут еще и яблоки! Саша меня опять выручает, яблоко чуть не целиком в рот запихивает, а мать ему:
- Александр! Что с тобой сегодня? Ты никогда так не вел себя за столо. Сколько раз я тебе говорила, что яблоки надо есть очищенными... Ты разучился пользоваться ножом?
А ее Александр вдруг подозрительно посмотрел на отца и шепотом заговорщика спросил его:
- Скажем?
Тот положил серебряный десертный нож, взглянул на жену, на Сашу, подмигнул мне и, виновато вздохнув, сказал сыну:
- Ладно, скажем...
Мать испуганно выпрямилась, а Сашка этак осторожно, словно больную уговаривает лекарство принять, начал:
- Видишь ли, мамочка, мы с папой... Ты не расстраивайся, пожалуйста, это оказалось не смертельным... Мы с папой уже лет пять на базаре тайком яблоки покупаем и морковку. О штаны вытрем и так съедаем... Неочищенными, конечно!
И тут они с отцом ка-а-ак прыснут! Я думала, Илью Дмитриевича инфаркт хватит, - минут десять они заливались, отец даже слезы платком утирает, руками машет, а остановиться оба никак не могут. Мать наконец не вытерпела и тоже улыбнулась. И сделалась молодой-молодой, а улыбка у нее - как у Саши, с солнечным зайчиком. И сразу мне с ними легко-легко стало...
Потом у него дома я часто бывала, как своя, и с отцом очень подружилась. Сашу в его комнате я танцевать учила. Он относился к этим занятиям очень серьезно и платил мне за уроки. Урок с музыкой стоил дороже, чем простой. И когда у него денег не было, он расплачивался векселями.
- Предъявишь к взысканию, когда я Ленинскую премию получу...
Или принесет мне конфету. На цыпочках подойдет:
- На! Из буфета стащил... Знаешь, как трудно было? Вкусно? То-то! Цени...
Шутил, конечно.
Иногда в Публичке вместе занимались. Я свои языки зубрю, научные переводы делаю, он толстенные учебники с формулами листает. Сидим, однажды, сидим... Скучно стало. Я его прошу:
- Саша, расскажи что-нибудь!
А он отвечает испуганным шепотом:
- Нельзя! В этом храме науки должна соблюдаться священная тишина!
- Ну, тогда напиши мне письмо...
Головой кивнул, что-то на бумаге карандашом поцарапал и мне через стол подает. А там, на большом листе, посредине два слова через черточку: "Гав-гав!"
На каток как-то целой компанией пошли и договорились после катка не расходиться, а всем вместе поехать к Саше танцевать. Ну, катались мы с ним, катались, ребят растеряли, конечно. Забрались в дальнюю аллею, смотрим-кафе.
- Ох, матушка! Кафе, тепло... Зайдем съедим чего-нибудь, погреемся.
Зашли, посидели. Разморило нас, да так, наверно, часа два и прошло. Спохватились, выходим - торопиться надо: наши же ждут!
- Неудобно как получилось, Ириша, а? Давай что-нибудь придумаем... Хромай!
- Нет, я не буду. Хватит с меня! Сам хромай...
Идет, хромает, да так натурально! Я его под руку поддерживаю. Ребята ждут, сердитые, ругаются - где были, что случилось, трам-тарарам, двадцать-восемнадцать...
- Не кричите, пожалуйста! Саша ногу вывихнул, в медпункт ходили...
Сидит, здоровый, охает, на меня косится, а ему девчонки ботинок зашнуровывают. И до трамвая чуть ли не на руках несли. А с друзьями своими он меня так знакомил:
- Вот это Юрий (или там - Михаил). Прекрасный человек, вы друг другу непременно понравитесь, полюбите, поженитесь, а я, на вас глядя, буду счастлив...
В кино с ним как-то пошли. Холодина была - январь, ветер. И он почему-то все время правую руку за пазухой держал.
- Саша, - спрашиваю, - у тебя что, варежки нет?
- Ага... - отвечает.
- Так возьми мою.
- Нет... - И таким напускным суровым тоном, которого у него никогда
не бывало: - Это, знаешь, не по-мужски... Ну, сели. Места в девятом ряду, кажется. Фильм крутится, ужасно скучный. Я уж вздыхать начинаю и на Сашу поглядываю. А он сидит, как статуя, хоть бы ухом повел. И знаю ведь, что и ему скучно тоже.
Вдруг, только я отвернулась, он что-то тяжелое и круглое ко мне на колени кладет. Я снимаю перчатку, трогаю и не понимаю, что это такое: как будто большая кедровая шишка. Только пахнет очень нежно.
- Ешь, - говорит Саша страшным шепотом. - Это ананас. Его буржуи едят. Это отцу какойто аргентинский деятель привез. Мне маленький ножик дает и повторяет:
- Режь и ешь!
Я и стала есть. Режу и ем. Вся соком облилась. И на картину не смотрю. А на запах все оборачиваются и почему-то возмущенно шушукаются, хоть мы сидим совершенно тихо...
...Ирина Васильевна вздохнула и посмотрела на меня долгим и усталым взглядом. Потом с почти неуловимой иронией сказала:
- И сколько бы я потом в своей жизни всяких заморских фруктов ни ела я ведь ботаник, селекционер, - ни один не показался мне таким, ну вот до боли в сердце, вкусным, как тот, январский ананас...
О том, чтобы пожениться, у нас с ним никогда и разговора не возникало. Просто нам так хотелось все время - ну, каждую минуточку, вместе быть, что это уж само собой разумелось. И как это называться будет - совершенно нас не заботило.
Она надолго замолчала.
- Что же было дальше? Почему вы не вместе? - осторожно спросил я и добавил: - Где теперь Саша... Александр Ильич?
- Знаете, - сказала вдруг, словно очнувшись, Ирина Васильевна, - я не выношу ледоход на Неве. Странно, да? Пожалуй, одно из радостней-ших событий весны, торжественное обновление жизни, а я смотрю - и мне всякий раз плакать хочется.
Руки ее, как затравленные зверьки, судорожно заметались по маленькому столику и наконец замерли, вцепившись в края столешницы.
- Никогда я не думала, что голубой весенний день может таким черным оказаться. Такой сияющий день, такой солнечный, когда тебя ну до самого донышка влажным апрельским ветром промоет. Ходишь звонкая, как колокольчик, чистая внутри и снаружи, сердце словно бокал с шампанским - так и пузырится, радостью налитое, дыхание сдерживаешь, чтоб счастье не расплескалось. И любить до смерти хочется. Я и любила... - горько улыбнувшись, выдохнула она. - До самой смерти...
Гуляли мы с Сашей над Невой. Лед потемнел уже, набух, большие промоины открылись. Помните, такие полукруглые спуски к Неве есть на Дворцовой набережной? У Зимней канавки все и случилось. Мальчишка какой-то, паршивец, вздумал около берега на льдине покататься. А лед набухший, мягкий. Проломился под ним, конечно. Мы смотрим: народ толпится, кричат, ахают, руками машут. И самое-то обидное - совсем рядом мальчик-то, метрах в шести от берега за край льдины еще де ни плакать не может. Ему связанные ремни от брюк бросили, да разве докинешь? Какой-то дурак за милицией побежал. Саша, смотрю, вздрогнул и говорит мне этак быстро:
- Знаешь, матушка, мне чего-то выкупаться хочется...
Шутит, а у самого глаза серые-серые, серьезные, и чертенят в них совсем нет. Сбросил он плащ и пиджак. Я его удержать даже не пытаюсь - вижу, что через несколько минут мальчишку под лед утащит. А вода страшная, черная... В эту ледяную кашу Саша со ступенек и спрыгнул...
- Утонул?!! - вздрогнул я.
- Зачем же? Саша прекрасно плавал, вытащил он мальчишку, сам вылез, синий совершенно, вода с него течет, дрожит он. И таким он был некрасивым и родным в ту минуту, что у меня ноги подкосились, в глазах потемнело, я одного боюсь - как бы самой в обморок не брякнуться.
Люди стоят вокруг, как я, совсем обалдевшие. Никто помочь не догадается. Саша с мальчишки пальтишко срывает, в свой сухой пиджак кутает. Тот совсем уже как неживой. Наконец опомнилась я, бросилась машину искать. Да место такое - как назло, ни стоянки, ни магазина. Пытаюсь машину остановить, руку подымаю - все мимо проскакивают. Разозлилась я, руки расставила да прямо на мостовую под какую-то машину кидаюсь - думаю, пускай собьет, а остановится. Тормознула она с визгом, толстяк в шляпе дверцу распахнул, побагровел весь.
- Нахалка! - кричит. - Чего хулиганишь? В милицию захотела?
Я внимания, конечно, не обращаю. Чуть не плачу. - Товарищ, - прошу. Тут человек тонул. Его домой скорей нужно... Довезите, пожалуйста...
Толстяк еще от удивления рот закрыть не успел, а его в спину сзади какая-то накрашенная гадина толкает:
- Ах, Миша, - да томно так гнусит. - Поезжай скорее, не ввязывайся. Разве ты не видишь - девица совершенно невменяемая, и наверняка какой-нибудь пьяный окажется. Еще напачкает нам в машине. А вам, девушка, стыдно должно быть! Молодая такая...
Я чуть не задохнулась от бешенства. Оборачиваюсь, а Сашенька мой рядом стоит, аж побелел весь. Хрипит:
- Перестань перед всякой сволочью унижаться! На трамвае доедем...
А на самом только брюки. Плащ он прямо на голое тело надел, в ботинках хлюпает. У меня под пальто тоже осталась одна сорочка да лифчик. Кофточку свою шерстяную я на мальчишку напялила. Хорошо, какая-то женщина взялась его домой доставить.
- Ну, тогда - бежим! - говорю Саше.
Вскочили мы у Дворцового моста в трамвай. Все нас сторонятся, у меня в руках белье Сашино мокрое. Чуть нас не ссадили...
Все же доехали кое-как. Представляете, сколько времени прошло? В квартиру поднялись. Сашеньку моего трясет, а лоб горячий - так пальцы и обжигает. Он и вообще-то был здоровья далеко не богатырского, а тут... Короче, ночью у него температура за сорок, бред. Врачи головами качают: двустороннее воспаление легких. Потом осложнение на сердце. Так уж глупо дальше некуда. Я несколько недель от не отходила, учебу бросила. Да только ничего не помогло.
Умер мой сказочник...
И надо же такому совпадению случиться, - Ирина Васильевна всхлипнула, в день похорон как раз - заметка в "Вечернем Ленинграде": "Героический поступок". Кончается такой безразличной фразой: "Фамилия молодого человека, спасшего школьника такого-то, остается неизвестной".
Да вора или бандита непременно бы разыскали! Весь угрозыск на ноги бы подняли. А человек, спасший кому-то жизнь на глазах у разинь и растяп, подумайте только! - остается неизвестным! Любимый мой...
Она совсем замолчала. Только руки ее вздрагивали на коленях, как крылья подбитой птицы... Внизу прозвенел поздний трамвай, и светлый прямоугольник окна переместился по потолку комнаты справа налево.
Я сидел тихо-тихо и думал о чудаках и сказочниках, о людях, остающихся неизвестными, о справедливости жизни и любви, высоко возносящих таких людей за их щедрую и светлую душу, и о несправедливости смерти, которая, как молния, ударяет охотнее всего в самые высокие деревья...
ВЕЛОСИПЕД
О, велосипед был великолепен!
Пронзительно алого цвета, словно маленький заносчивый родственник пожарной машины, он слепяще отражал жаркое солнце всеми своими никелированными трубчатыми частями и во время движения словно бы разбрызгивал вокруг себя быстрых солнечных зайчиков. Мало того что в положенных местах - на заднем и переднем крыльях - у него были укреплены крупные котафотные отражатели, это еще не все! П кружочки, упрятанные между спицами, крутились еще и на каждом колесе с тугими красными шинами.
Весь его заграничный облик вызывал, конечно, восторг и восхищение местных мальчишек, упоительно цокавших языками и провожавших машину быстрыми завистливыми взглядами.
Да, велосипедик был что надо и мог поразить любое воображение! Вдобавок это было не просто двухколесное приспособление для передвижения. Нет, велосипед, несмотря на свой вызывающе яркий вид, исправно работал и безотказной вьючной скотинкой, подобно старорежимному ишачку: в намертво закрепленной перед рулем глубокой корзинке он возил всяческую снедь и потребные пляжные принадлежности.
Встречи с этим... не хочется говорить - транспортным средством! - с этим почти одушевленным существом вот уже в четвертый раз происходили у меня примерно в одно и то же время у начала довольно крутой каменистой тропы, сбегающей к морю.
Сзади великолепного велосипеда на обычном и весьма потрепанном "Орленке" катился симпатичный мальчишка лет девяти-десяти, а впереди с монументальной непроницаемостью доморощенного будды восседала его мама.
Лица молодой женщины я никак не мог разглядеть: сверху ее лоб замысловатыми воланами прикрывали поля гигантской шляпы, а остальное пространство заслоняли темные очки.
Она неловко сходила с велосипеда, несколько путаясь в складках длинной струящейся юбки, и осторожно, как горная козочка на копытцах, начинала неуклюже семенить по каменистой осыпи тропы на своих "платформах".
Мальчишка застывал наверху.
И всякий раз повторялась одна и та же сцена.
- Слезай... - даже не оборачиваясь, начинала твердить мать. - Слезай сейчас же! Дальше мы идем пешком.
- Ну, мамочка... Можно, я съеду? - просительно тянул мальчишка, дочерна загорелый и с лупящимся носом, на котором фонариком просвечивала нежная розовая кожица, как на молодой картофелине. - Мамочка...
И он добавлял неоспоримый технический аргумент:
- У меня же тормоза хорошие...
- Слезай с велосипеда... - ровным голосом невозмутимой классной руководительницы продолжала мать, глядя не на сына, а вниз, чтобы не подвернуть ногу на своих каторжных колодках. - Это опасная, крутая тропа. Дальше ты должен идти пешком...
Я понимал, как мальчишке хотелось съехать! Но он, видимо, очень любил свою мать и был весьма дисциплинированным сыном. Он мучительно сопел, снедаемый тайным желанием нарушить этот запрет и испытать себя на спуске, который казался ему головокружительным цирковым аттракционом. Он горестно вздыхал, с силой втягивая воздух, отчего его ребрышки сильнее обрисовывались над трусиками, а после... Он начинал спускаться следом за молодой женщиной, придерживая свой велосипедик одной рукой за раму.
Мелкие камешки, подымая сухую белую пыль, струйками сыпались из-под его основательно раздолбанных кроссовок.
Меня, откровенно говоря, удивило, что в море он резвился свободно, как дельфиненок, без излишнего присмотра со стороны своей мамы.
- А ты прилично плаваешь... - сказал я ему, когда мы оба отдыхали у дальнего ограничительного буя.
- Мама разрешила заниматься плаванием, - доверительно сообщил он. - В бассейне...
- Хорошо, что не фигурным катанием... - мрачно буркнул я. Мальчишка хохотнул, отпустил руки и на мгновение скрылся под водой.
- Было дело? - догадался я.
- Она пыталась... Я устроил сидячую забастовку! - засиял мальчишка. Он начинал мне нравиться больше и больше.
- У тебя что, нет отца? - осторожно спросил я. Он отвел в сторону глаза и сразу повзрослел.
- Они с мамой разошлись... - тусклым голосом прошептал мальчик.
- Слушай... У меня есть идея! Давай сегодня после обеда, так... часов в пять... совершенно случайно... встретимся на тропе. С велосипедом. Я тебя подстрахую... Понимаешь? Совершенно случайно...
- Случайно? - он посмотрел на меня с лукавым любопытство и в его глазах загорелись бесовские озорные огоньки. - Ну конечно же, только случайно!
- Ну, давай! - сказал я, когда мы встретились в назначенное время. Только сначала, для первого раза, не слишком разгоняйся. Прито маживай пяткой и старайся не прямой ногой, сгибай ее в колене. Понял?
Я встал на тропе в единственном по-настоящему опасном месте, где над тропой нависал скальный выступ, чтобы перехватить мальчишку в случае чего. Махнул ему рукой - и он ринулся вниз.
Первый спуск, как того и следовало ожидать, оказался неудачным. В крутом вираже мальчишка не удержался и с разгона вломился в заросли ежевики. То, что он сначала с перепугу принял за кровь, пропахав на спине некоторое расстояние в кустарнике, оказалось просто спелым ягодным соком...
- Ничего... В море отмоешь... - Утешил я его, помогая выбраться на тропу, и полувопросительно добавил: - Давай снова?
Он кивнул, поцарапанный нос его отчаянно задрался вверх, - и мы начали карабкаться туда, куда он нацелился - к повторному старту.
На втором спуске велосипед попал в коварный, заполненный гравием желобчатый выем, колеса буксанули - и мальчишка довольно грамотно вылетел из седла через голову. Замазав слюнями ссадины на локтях и к лене, он снова упрямо полез вверх.
При новом лихом спуске - с ветерком, с воплем - "Орленок", словно вздыбленный всадником мустанг, затормозил на узкой полоске галечного пляжа...
Славный мальчишка был немножко, самую малость, напуган, но горд и счастлив неописуемо.
Мы отмыли в море, как могли, наши боевые шрамы, выстирали запыленную одежду и долго болтали, лежа на нагретых солнцем плоских к мешках.
Домой по тропе, которая уже не казалась такой крутой и опасной, мы подымались вместе. Одной рукой я придерживал на плече заслуженного "Орленка", а другой - обнимал узкие, но крепкие и горячие плечики. А потом мальчишка улыбнулся и взял меня за руку своей твердой ладошкой. И мы пошли дальше, держась за руки.
МАЛЬЧИК В МОРЕ
Для местных мальчишек море было не курортной экзотикой, а повседневным бытом. В распахнутые окна их школы круглый год врывалось влажное дыхание прибоя и неукротимый рев зимних штормов. С последнего школьного звонка и до первого сентября они не носили рубашек, а их ноги не знали тяжелого плена ботинок. По черноте и прочности их пятки могли соперничать с автомобильными покрышками...
Правда, они не чурались работы, если в том назревала существенная необходимость, - помогали матерям окуривать табак или обрабатывать и убирать виноград, а иногда приторговывали на местном базарчике плодами садов и огородов, - но все-таки их домом (чуть не сказал - родиной!) было море. Пока не все море, а тот его благословенный, не тронутый курортной цивилизацией уголок между замызганным общим пляжем с одной стороны и чинной благопристойностью международного детского пионерлагеря с другой стороны. Они проводили на берегу и в воде все свое время, разве что спали не на волнах, а уходили под крышу. Откровенно говоря, я ничуть не удивился бы, если у них - по великому закону естественного отбора - вдруг прорезались бы жабры, а руки покрылись бы серебристой скумбриевой чешуей...
В их владения - дикую скалистую бухту - вела обрывистая, осыпающаяся под ногами тропа, через колючие заросли можжевельника и терна. Берег так же негостеприимно ощетинивался каменными завалами. Зато здесь не было ни веревочных лееров, заплывать за которые строго воспрещается, ни чересчур назойливых в заботе о вашей безопасности дежурных осводовских лодок. Здесь можно было нырять вволю без боязни ткнуться головой в чей-нибудь обширный и вялый живот, хозяин которого с поросячьим визгом шарахался от вас, выпрыгивал из воды и потом с полчаса, не меньше, отдувался на берегу...
Даже в слабый ветер здесь гуляла между камнями шальная беспорядочная волна. Короче говоря, сюда приходили только те, кто умел и любил плавать!
Местные мальчишки - некоронованные хозяева бухты - крикливо, словно чайки, обсиживали два больших камня с плоскими вершинами в полусотне метров от берега. Камни эти были почти неприступны. К ним можно было добраться либо вплавь, либо по узкой подводной гряде, сложенной из скатанных валунов, покрытых скользкой предательской тиной. А кому захочется ломать там ноги?
Я набрел на этот земной филиал заповедных райских кущ совершенно случайно. Особенно хорошо было здесь в палящие безветренные полдни. Когда прямые лучи беспощадного солнца придавливали к песку бездыханные тела отдыхающих, а тени случайных прохожих, скуля от жары, прятались под подошвы - здесь стоило только спустить с камня руку, как в твою соленую кровь вливалась, словно диффундируя, прохлада древней морской воды - первобытной земной крови...
Где-то к концу второй недели мальчишки привыкли ко мне. Сначала они делали вид, что не обращают на меня никакого внимания, а потом молчаливо приняли в свою компанию.
Это значило, что они перестали вопить: "Атас!" при моем приближении к их становищу и не стесняясь обсуждали в моем присутствии свои нехитрые мальчишеские тайны.
Им льстило, что я появлялся здесь в любую погоду с регулярностью часового маятника, явно предпочитая их жесткие камни удобным шезлонгам и цветным зонтикам городского пляжа.
Им нравилось, что я плаваю настоящим кролем. ("Дядь, а у вас какой разряд? Я ж спорил - первый! Сила!")
А когда они выпытали, что я геолог и отпуск у меня - полярный, конца-краю не видать, полгода! - и я купался даже в Северном Ледовитом океане (был, действительно, однажды, на пари, такой случай...), их уважение ко мне поднялось на недосягаемую высоту... Я стал своим - мужчина среди мужчин - и они беспрекословно теснились, освобождая для меня дефицитные сантиметры своего каменного лежбища...
Но в приезжем тощеньком мальчике, с завистью взиравшем на их шумное отчаянное береговое братство, они упорно видели чужака.
Он носил выпуклые круглые очочки, дужки которых были стянуты сзади на затылке обычной резинкой от трусов. Вообще-то он походил на испуганного совенка, внезапно застигнутого слепящим дневным светом, но местные ребята, может быть, никогда не видели лесных птиц.
Зато они, проперченные до черноты жгучим черноморским солнцем,
метко прозвали бледнолицего мальчугана за эти лупатые очки Бычок.
Есть в море такая забавная рыбка с огромной головой и вытаращенными в постоянном удивлении глазами. Эти последние отпрыски средиземноморских пиратов не брали, разумеется, его с собой в набеги к душным развалинам генуэзской крепости, загадочно, как ласточкино гнездо, лепившимся над смертельным обрывом.
- Еще осклизнешься, - втолковывали ему обладатели крепких и круглых, как грецкий орех, бицепсов, - а потом тебя с камней соскребывать... Очень это твоей маме надо?
Они презирали его и за суетливую манеру плавать.
Сами они без всплеска уходили в воду, задерживая дыхание чуть ли не на минуту, и доставали с пятиметровой глубины больших - с тарелку - черных крабов, не признавая никаких ластов и масок - пижонского, по их мнению, снаряжения...
Потом они победоносно пекли на костре свою добычу и, вкусно причмокивая, высасывали из закопченной скорлупы полусырое, пахнущее дымком, пресное мясо.
- Во! - хвалили они. - Вкуснее всякого консерва!
А до Бычка - доносился только запах от их каннибальских пиршеств...
Твердые коричневые кончики крабьих клешней мальчишки обламывали, вделывали в них с помощью сургуча проволочные ушки - и продавали на пляже отдыхающим подоверчивее как сувенир - в качестве по рублю за штуку...
Однажды на базарчике я был свидетелем того, как Бычок силой обстоятельств сделался невольным нарушителем заповеди "не послушествуй на друга твоего свидетельства ложна", или, попроще, "не соври".
Пронырливый Санька Свищ - атаман по призванию и не флибустьер только в силу определенных исторических условий - никак не мог всучить критически настроенным курортникам свою продукцию.
- Не надо фантазировать, мальчик, - укоризненно говорила полная брюнетка с золотыми обручами чуть поменьше хула-хупа в мочках ушей. - Это все вредное влияние фильмов. Семен, да скажи же ему сам, что "морских дьяволов" не бывает!
- Ну что вы мне мораль читаете! - кипятился Санька, и лицо его с белым чубом, похожее на негатив, выражало святое негодование. - Да вот, хоть его спросите! - гениально сымпровизировал он, указав на очкарика. - Он сын профессора, из Москвы. Ну скажи, пожалуйста, этим темным людям, - обратился он к Бычку елейным голосом, исподтишка показывая маленький, но ядовитый кулачок, - есть в Черном море "морской дьявол" или нет?!
И Бычок смалодушничал. С отвращением ко лжи, внушенным ему с очень ранних пор, он был вынужден кивнуть. Бычок проделал это нехитрое короткое движение с трудом, судорожно и несчастно сглотнув при том, но тем не менее определенно. Чего не сделаешь ради мальчишеской солидарности! Сраженная кивком головы такого интеллигентного на вид мальчика, солидная чета ошеломленно протянула Саньке два рубля...
Тем не менее единственное, что мальчишки снисходительно позволяли Бычку - это ловить рыбу на удочку рядом с ними среди нагромождения камней.
Каким-то звериным чутьем они были на все сто уверены, что он ничего не поймает на свой купленный в столичном универмаге набор "Юный удильщик".
И действительно, даже неприхотливые зеленухи обходили его приманку! Красный пластмассовый поплавок лениво покачивался на мелкой ряби.
А в двух метрах слева и справа от него, от этого незадачливого удильщика, счастливцы то и дело на свою кустарную снасть вытаскивали вибрирующих в воздухе рыбешек...
- Видали рыбачка? - шикарно цыкнет кто-нибудь сквозь дыру от выпавшего зуба, кивнув в сторону очкастого мальчугана. - Дельфина еще не усек, а, Бычок?
И тут же переходили на свое, профессиональное:
- Нырнул, а катранка прямо против меня, ну как мишень, стала лагом - и стоит...
Но вот... произошло почти невероятное! Бычок, этот хилый очкарик, осмелился доплыть до Чертова Пальца - мрачной отвесной скалы у входа в бухту! Для него, конечно, это было поистине отчаянным поступком. И молчаливое сопение мальчишек являлось тому свидетельством...
Но он плыл слишком медленно - доморощенными саженками, этим самым неэкономным стилем, нелепо переваливаясь с боку на бок и высоко занося слабые, как тростинки руки.
Вдобавок, он то и дело поправлял очки - те самые, дужки которых были стянуты сзади резинкой от трусов. Видимо, вода заливала стекла. И конечно, он не мог предусмотреть одного обстоятельства.
С моря шла мертвая зыбь - широкая медленная волна, последний след шторма, разгулявшегося где-нибудь у берегов Турции. Безобидная в открытом море, она ярилась и свирепела в узких, теснивших ее каменных лабиринтах бухты. С каждой новой волной накат у берега становился сильнее и опасней. Справиться с ним мог бы только опытный и сильный пловец. Этого не мог, конечно, знать городской мальчик...
Отбойная волна отшвыривала его назад, словно слепого котенка. "Постой, постой... А почему именно слепого? - успел подумать я машинально. - Ах да, у него же могло сорвать очки или залепить глаза пеной".
Кто-то из мальчишек неуверенно сказал у меня над ухом:
- Ребята, а Бычок-то тонет...
Их сбивало с толку то, что он не кричал: "Помогите!" или что-нибудь в этом же роде. Они хорошо плавали, эти береговые мальчишки... Но Бычок тонул молча и, если можно так сказать, с достоинством.
Я на ощупь натянул ласты, стараясь не упустить глазами то место, где последний раз мелькнула голова мальчика, и, торопливо сделав несколько глубоких вдохов, поднырнул под пенный гребень очередного вала.
Мне повезло: на четвертом или пятом заходе я задел мальчишку за руку. Он уже обессилел, обмяк и наглотался воды.
Делать ему искусственное дыхание не пришлось. Он быстро пришел в себя, но долго еще морщился и откашливался, сплевывая горькую морскую воду.
Потом, натягивая рубашку, он взглянул на меня откуда-то из-за подмышки своим круглым совиным глазком и сказал:
- А все-таки я немножко совсем не доплыл... Самую чуть-чуть!
- Чуть-чуть... - вскипев, передразнил я его. - Не утонул ты
чуть-чуть, заморыш несчастный! Он не обиделся и только глубоко вздохнул, невольно проведя рукой по ребрышкам, неожиданно гулким, как ксилофон. А потом спросил вдруг: