Вот ангел пролетел
ModernLib.Net / Отечественная проза / Кучкина Ольга / Вот ангел пролетел - Чтение
(стр. 3)
Уходишь, уходишь, а не уйдешь. Нитка - судьба. А храпесидии, на каких сижу на приступочках, - расплывшиеся до невозможности ягодицы. Как привозила и приносила пригоршнями эту прелесть жесткой Ефросинье Николавне, счастью моему, уникальному моему университетскому профессору, физиономия у нее становилась торжественной, то было личное ее торжество победы. Победы вечной народной лингвы над скудоумием партийно-чиновного новояза, который она всеми фибрами души, громко, презирала, за что провела положенный срок в лагере как враг народа по известной 58-й. Шутейный парадокс эпохи, то ли конченной, то ли длящейся, в какую после своих сроков опять вот боком въехала по нерасторопности. Долго сидела. До сумерек. Высидела. Фонари зажглись, когда отпустили моего бедолагу. Вышел, с перекошенной мордой, сплюнул кровяным еще плевком, меня заметил. В ярком свете милицейских ламп, как на вышке, все видать. Давно не зрела, чтоб физиономия так преображалась. Как будто не убить за все, а расцеловать хотел. Меня ждешь? На риторические либо пустые вопросы не отвечаю. Посему промолчала. Я думал, все зря. Оказывается, нет. Поедем к тебе, я приму ванну, ты пока переоденешься, и пойдем ужинать. Он задавал мне программу как руководитель программы, а я исполнитель. Счастливый его вид зацепил что-то в заглыбях, что отмерло и не собиралось оживать, а он его цапал и цапал своей цапалкой нечаянно, а не нарочно, и в этой-то нечаянности была зацепка. 14 Платье отливало ненавидимым мной сиреневым цветом, немного узкое в плечах, зато спадавшее волнами до пола, а перед самым полом отороченное широкой полосой бахромы, так что мой живот мог колыхаться внутри сколь ему угодно вольготно. От этого и оттого, что сняла ватные штаны и бахилы, поймала леготу, сто лет как забытую. Туфли подошли, вот потряска. В молодости носила плохую, каляную обувь, другой не было, и всегда что-то жало, где-то впивалось, стирало, стертые места болели. Из мягкой черной кожи, эти наделись на шишки и мозоли, как перчатки. Сашка вышел из ванной, дурашливо замер. Ты себя видела? Нет. То есть как нет? Так. А ты подойди к зеркалу. А не надо. А подойди. Мне надо. Зачем? Посмотреть выражение глаз. Моим глазам ближе хуже смотреть, дальше лутче. А очки у тебя есть? Нет. Внизу киоск с оптикой, сейчас заглянем. А куда дела свое старое? Под кровать запихала. Мы покинули номер. Шла, как корова по льду. Неуверенно и подскальзываясь. Сашка предложил руку. Просунул мою под свою, а для крепости взял ладонь в замок. Е-мое, вот испытание. Все устаканилось и двигалось по заведенному, голод и холод не страшны, грязь не страшна, даже убийства, наподобие Татарином Петьки, потому что весь страх у человека внутри, а если внутри задубело, то дальше, как коньяк в задубелой бочке, духом крепкий, на натуральном спирту настоянный, и страху уже нету или почти нету места. Люди мучаются отношениями. А на помойке отношений нет. Либо они раз навсегда заданы. Удобно. Нервы, как трандычат на гражданке по любому поводу, у нас не упоминаются. Этта изощренная выдумка цивилизации, какая сама по себе есть нарост, придуманный на природном теле народонаселения. А я снова, блин, меняю природное на придуманное, и рука, что сжимает мне пальцы в замок, хуже наручников. Потому снова отношения, от каких бежала, раздавленная, собирая себя по кускам. Или тебя гнали и давили, в мусор опрокинули, а ты из самолюбия тщишься: я-я-я. Лады, восстановила себя посередь мусора, и что? Снова гоньба в порочном круге, в котором скотина бегает, как на веревке? Скотина и есть, корова на привязи. Что за привязь-то? В киоске мильен оправ. Догадывалась, что ассортимент новой жизни в новых цифрах исчисляется, но не в таких же. Сашка начал примерять мне то золото, то металл, то дерево, то пластмассу разного колера. У меня лицо даже вспотело от его усердия. Продавец с каменно-вежливой мордой исполнял любое требование клиента без промедления. Одни стекла прозрачные, другие тоже прозрачные, но сами меняются от светлого к темному, смотря какое освещение. Сашка взял в лиловой оправе. К платью, разъяснил. Ничего не сказала в ответ. Какая разница. Он внимательно посмотрел: тебе не нравятся, если не нравятся, купим другие, к другому платью, после исполнения детской мечты. Пока другого не было, вышла с этой покупкой на носу. И какая еще детская мечта, е-мое, когда никогда ни один человек в мире, включая папашу с мамашей и единственного недолго любившего меня Роберта, никто так по-ребячьи не баловал, не упреждал желаний, которых и обнаружить не смела, зная фатальную их неосуществимость. В очках я была чужая. Теперь в боковых зеркалах трясла боками почти обыкновенная обитательница отеля, спокойно терявшаяся среди остальных таких же. Потеряться - как цель преследовало после всего, что было меж Робертом и Пат. Потеряться на фиг, обминуть отжитое окончательно. Но и подмогнули с медвежьей силой, не вывернуться, хоть и подступал отчаянный холод опаски: зачем, куда, помогите, люди добрые! Не нашлось поблизости добрых людей. А теперь что - слишком долго выпихивали из обыкновенного, чтоб затем, когда обвыклась к другому, одним махом впихнуть взад. По пути к ресторану Сашка попросил обождать, подошел к конторке, за которой на этот раз сидела не девка, а парень, наклонился, что-то сказал. Напарник, такой же залакированный, как напарница, согласно кивнул. В мраморном зале с крохой бассейном, купаются тут, что ли, подвели к столику на двоих возле самой воды, не знаю, уж что они там думали, глазея на Сашку и меня, ни в чем не сочетавшуюся дикую пару, если поглядеть, но вышколенные официанты глядели, да не видели и были так же каменно вежливы, как продавец оптики. Один подкатил, спросил, что надо, второй, третий, похожие на пингвинов, все черно-белые. И не что надо, а любезно, как бы включая себя в наш ужин: что будем есть, что будем пить, шеф-повар советует это и вон то. Целый день не ела, да привычная к тому, как и к прямо обратному, не брала во внимание. А в горле пересохло. Сказала: мне б водочки. Глазом не моргнув, утопал и притопал с двумя рюмками на подносе. Свою выпила единым глотком, Сашка задержался. Поймав мой жадный взгляд, спросил: мою хочешь? Кивнула. Протянул, схватила и тоже выпила. Стало полегче. Потом ели какую-то еду, Сашка заказывал, я в очках тоже могла разглядеть буковки в шикарном меню, но что они точно значили, боялась запутаться, да и без разницы, а Сашка колдовал, как над наиважнейшим. Музыка играла живая, пианист сидел в уголку, никому не мешая. Музыка еще боле расслабляла вместе с едой и водкой и жарким теплом разогретого помещения. Наше купе, с промозглой сыростью и вонью, вовсе удалилось за границу реального и промерзало где-то там, за границей, как недействительное. Пат тихо-тихо ожила, а Пашка ухоронилась. Роберт, проговорила непроизвольно. Что, спросил Сашка. Роберт, повторила. Я здесь, сообразил коварный Сашка. Возьми меня отсюда, попросила. Куда? Не знаю. Хорошо, только давай еще немного посидим, поговорим, расскажи мне, что случилось в конце концов и почему мы не вместе, я на самом деле этого так и не понял. Знала, что не Роберт, а Сашка, что хитрый малый давно затеял со мной игру, она длится не первый день, со сменой правил, с камерами и без, про сегодняшнее, вчерашнее, а может, завтрашнее, но она уже идет, я участвую в ней по доброй воле, никто не заставлял, и это дает шанс на выигрыш. Мой выигрыш. Не его. Я не буду тебе рассказывать, что случилось в конце, не хочу. Не хочешь про конец, давай про начало, я люблю наше начало и люблю твои рассказы про него, я готов слушать это бесконечно. 15 Ну что, ну был этот яркий мартовский день. Ну снег почти стаял, и везде стояли лужи, и в каждой по маленькому солнечному блину, и вешний уже ветерок шевелил и морщил эти блинцы, играя с ними весело. Играют ведь не одни люди. Сначала идет игра природы, потом игра гормонов, потом игра мысли, а потом уж игра людей в людей. Я шла к Ефросинье Николавне, она болела, и была моя очередь покупать ей молоко и хлеб и сидеть возле. Она была неприхотлива, а я, честно сказать, лезла в очередь без очереди, посколь имела в ее лице не просто руководителя моей аспирантуры, но на протяжении лет самого любимого из педагогов, и всегда находился лингвистический вопрос, который требовал неотложного ответа. Ходили слухи, что она прижила сына на стороне, однако его никто никогда не видал, точно она не женщина, а мужчина, оставивший сына где-то с внебрачной матерью. Она и была похожа на мужчину, с ее баском, черной щеточкой тонких усиков над верхней губой и прокуренными желтыми пальцами. И болела, как мужчина. Держалась на ногах до последнего и резко падала в болезнь, когда сил держаться уж не оставалось, и тогда слабела и боялась смерти, а студенты и аспиранты, с преобладанием студенток и аспиранток, добровольно дежурили около, отвлекая, чем могли, от черных мыслей. Я не знаю другого случая, чтоб молодые люди, как правило, себялюбцы, так душевно вели себя с чужой старухой, дни которой хоть так, хоть так сочтены. Вот ведь прошла тюрьму и лагерь бесстрашно, а наедине с болезнью убоялась. А и в болезни обаянье велико. Язык, язык, а что такое язык, ты знаешь, спросила меня раз, трогая пальцем тонкий ус, что неизменно означало дар, какой от нее воспоследует. Я как аспирантка отвечала мудрено, позаковыристей, чтоб ни в коем случае не ударить мордой в грязь. Она махнула рукой: не то, не то, мясистый снаряд во рту, служащий для подкладки зубам пищи, а уж после для словесной речи у людей и отдельных звуков у животных, поняла? И первая хохотала басом, а в глазах слезы счастья. У кого, у кого взяли, приставала я. Сама отыщешь, дурак, проще простого. Два человека говорили мне "дурак" так, что я млела от счастья: она и Роберт. Пришла я, а она совсем черная и квохает, и этта, реверберация в грудной клетке. Туберкулез, в лагере подхваченный, ее доконал. А я от нее подхватила. Но обнаружилось позже. Я худая, маленькая, только глаза, как два фонаря, горят. От внутреннего жара. Туберкулезу легко было меня схватить. Я говорю ей без церемоний: у вас же есть сын, есть или нет? Есть, кивает. А где он? Кто его знает, он только ночевать приходит, и то не всегда. Вор, хулиган, бандит, спрашиваю, уверенная. Повела головой из стороны в сторону: нет-нет-нет, ты что, на третьем курсе автодорожного института, в гараже пропадает, у них частная лавочка, они машины чинят, только никому. Почему ж тогда у вас никакой роскоши и просто благополучия, это ведь хорошо оплачивается, говорю. Нет ответа, отвечает. И, поразмыслив: должно, потому что дурак, его часто обманывают. А почему вы не научили, чтоб не обманывался? А потому что я учила его другим важным вещам, а этой и еще нескольким не успела. Выяснилось, вы все дураки: ты, Миха и Береза. Три товарища. Миха и Береза из автодорожного, чей гараж, ты из геолого-разведочного, сопляки. Потому вас обманывали. А вы из удовольствия возиться с чужими машинами, за полным отсутствием своих терпели и всем отстегивали, от милиции до пожарной охраны, от сторожей до декана, кто разрешение на работы в гаражной мастерской давал. Я прилетела, как богиня возмездия, узнав Михино имя и адрес вашей лавочки. И вы окрутили меня в два счета. После чисто женского общества ваше чисто мужское вчистую выигрывало, прости игру слов. Короткое время еще не знала, в кого из трех влюблена: в тебя, Миху или Березу. Стала вашей девочкой на побегушках: разводной ключ подай, пива принеси. И подавала, и приносила, даром, что старше кого на три, кого на четыре года. Единственное, чем могла взять, веселым нравом и филологическими байками, недаром мамаша называла балаболкой. И взяла, судя по тому, что приняли в товарищество. Поездив в свои экспедиции и узнав лиха, разного-всякого, кроме единственно, как говорится, простого девичьего счастья (с этим настолько не выходило, что завязала узелком желания), нисколь не капризничала и никого из себя не строила, запросто став в вашей компании не четвертой, а четвертым. Это уж когда через год палочку Коха во мне нашли, а Ефросинье Николавне оставалось всего ничего жизни, вы вдруг от своих предельных скоростей опомнились и увидели, что я рядом с вами девушка, и у меня есть чувства, и у вас они есть, у всех троих. Но ты первый назвал меня Пат. А как было. Я начала кашлять, а вы решили, что от выхлопных газов, бензина и прочей гаражной пакости. Стали гнать на свежий воздух. Я же продолжала квохать и истончаться, словно тургеневская барышня. Миха, мерзавец, не обращавший внимания на родную мать, которая не успела научить его всем необходимым вещам, буркнул, чтоб сделала рентген. Я сделала. На рентгене затемнение. Велели складываться в больницу, а после в санаторий. Я бы, может, ничего не сказала, да следовало известить товарищей о предстоящем отсутствии, а разыгрывать из себя Маргерит Готье интеллигентности, должно быть, не хватило. К этому времени мы прочли не только Даму с камелиями Дюма-сына, но и Три товарища Ремарка, конечно. Ремарк стал нашим идолом. Сказала, как есть. Когда говорила, на ум пришло, что вроде калька с Ремарка. И тебе то же самое пришло, по глазам увидала. И эта наша обоюдная, на двоих, догадка озадачила обоих. Ты первый вслух переделал меня в Пат из Паши. И первый, выведя на свежий воздух, стал целовать лицо, по которому потекли слезки. Первый и единственный. Ты подумал, я боюсь болезни. Стал шептать: не бойся, ничего не бойся, я буду с тобой и я тебя спасу. Босяк. А я не боялась. Я плакала не от страха, а от счастья. Книжные мальчики и девочки, несмотря на грубые, сбитые железом руки и стоптанные, стертые в экспедициях ноги и затурканную общую жизнь. Самое смешное, что ты и вправду меня спас. 16 Сашка попал в точку, заявив, что готов слушать про наше начало бесконечно. Кто ему сказал? Роберт точно так же говорил. Мы поднялись в номер. Новое дуло шампанского в ведерке было направлено прямо на нас, мы его разоружили и обезвредили. До донышка. Будем вспоминать дальше, ласково спросил Сашка-Роберт. Что-то промычала в ответ. Он не понял. Повторила членораздельно: а ты хочешь? Мы сидели на розовом диване в первом отделении номера, и он попросил единственно верное, что мог попросить в этом случае: расскажи, пожалуйста, про уход Ефросиньи Николаевны, я ведь не все знаю. 17 Ну что, говорят, что чахоточные уходят веснами. Ефросинья Николавна, как была самобытный ученый и человек в жизни, так и в смерти поступила: весну перенесла, а умерла летом. Весной меня положили в тубдиспансер, после тубдиспансера должны были засунуть в санаторий, Ефросинья Николавна нарочно растягивала оставшиеся силы жизни, дождаться, пока вернусь. Никто мне не говорил, своим умом дошла. У нас были отдельные отношения, хотя она по своей суровости со мной тоже не миндальничала и особым ничем не поощряла. Плюс от нее заразилась, посколь не чуралась и помыть, и кашу за ней доесть, не береглась, несмотря на окрики. А уж как начала ей про Миху петь, какой он верный, невзирая, что бука и закрытый и что бежал от больной и от ухаживаний за больной не потому, что чересчур черствый, а что чересчур ранимый, тут она полюбила меня, по сути, настоящей любовью. Я даже думаю, надеялась, что у нас с Михой что-то получится, даром что я страшилка, а у Михи уже были интересные женщины. Но мне, кроме тебя, никто не был нужен. Красивый мальчик втюрился в пожилую девушку-дурнушку (в двадцать лет три года разницы туда и сюда - срок) - кто б на моем месте не потерял головы. Ты приходил в палату чуть не каждый день, приносил лимоны и апельсины, а они тогда свободно на прилавках не валялись, мамаша с папашей мне их не носили. Но всю пользу с лимонов с апельсинами сламливали наши обнималочки-прижималочки. Палочки Коха обостряют игру гормонов, все знают. Свидетельствую: вострили до полуобморока. Когда целовались в закоулках больничных и прибольничного садика, тем более когда тебе удавалось потрогать мне грудь, я истекала любовным соком, как соком жизни, все еще пребывая в девках. Мамаша так воспитала, отчего столь сладкого времени зря пропало. А может, нет. Это как резинка от трусов: рванет, если напряжена, и совсем не стреляет, вытянутая. Словом, оба уж доходили, а предстояло: геологическая практика в Забайкалье тебе, подмосковный санаторий мне. Разъезжаться - умереть. И, хворая, тощая, недолеченная, нарушая все уставные правила, медицинские и семейные, я, как беглец, в первый же день сбегла из санатория и рванула с тобой из Москвы. В поезд села девушка, в Иркутск привез женой. Этта первая ночь, когда нам дико повезло, что на ближайшей станции ссадили с милицией третьего соседа, а четвертый не явился, и никакой медперсонал, ни мамаша с папашей, ни железнодорожные служащие, никто-никто не мог помешать нам впасть друг в друга так же естественно, как речке в море. Почему у нас не устроено, как то ли у древних, то ли у птиц, то ли у пауков: полюбив, мы умираем? Цитата, не вспомнить, откуда. Если б, кроме этого, у меня ничего не было, я все равно могла бы знать, что ушла отсюда, все исполнив, а боле ничего и не надо. Нет вот, надобилось и одно, и другое, и третье, дрянь, ненужное, а все продолжается. Зачем? Каков закон подлости - неужто Господь его установил, и зачем тогда нужно молиться этому установителю, ничуть не уважая себя, а пластаясь перед ним, высшим, как тварь низшая? На Байкале ты с лодки ловил рыбу. Смотрела. Врезалось как счастье. Потом кормил меня этой рыбой, мальчик любимый. Я простилась с тобой и полетела самолетом, одна, ты не мог бросить экспедицию, когда пришла телеграмма от Михи, что мать плоха. Первый раз летела, как ни странно. До того поезда да попутки. Робела аэровокзала. Особо публики, которая казалась выше классом, чем железнодорожная. И девушки краше. Обмирала, что, провожая, глянешь кругом, сравнишь и поймешь, что сделал ошибку, и сердце мое разобьется. Вышло по-другому. Ефросинья Николавна умирала на больничной койке, уже не боясь смерти. Я успела точно, как в аптеке, в последний день. А она успела в перерывах от удушья прошеберстеть, что меня ждут трудные дни, посколь на мне клеймо лучшей ученицы Бруно-Кругерской, а она встать на защиту не сможет, как вставала. Раньше такого от нее не слыхала. Ни что лучшая, ни что интриги плелись. А она, будто угадав, еще прошеборчала: это я, я всегда была неугодна, да я им не по зубам, а ты, гляди, кожа да кости, ты давай поправляйся, а то за меня тебя загрызут. Кожа да кости, все мне говорили. А в середке душа, которая разрывалась меж ней и тобой, то есть счастьем и горем. Миха, как обычно, пропадал в гараже, а когда бросилась за ним, чтоб успел попрощаться, увидела то еще зрелище: сникший с лица, наколотый, незнакомый нам с тобой Миха. Вот когда удивилась, что ничего не придумала, как Ефросинье Николавне ее сына объясняла, а узнала, что все у него, правда, от слабости, а не жестокости. Она уж не приходила в сознание, но и в бессознанье каким-то судорожным жестом схватила его за руку, и мы потом, когда она уже умерла, эту руку из скрюченных пальцев вместе выдирали. Говорят: биться головой о стену. Он бился натурально. Я оттащила и уговорила пойти домой. Он расхизнул окончательно и просил только не оставлять одного. Я не оставила. Остальное ты знаешь. 18 Я не знаю, то есть я хотел сказать, что знаю, просто уже поздно, тебе пора спать, да и мне тоже, сказал Роберт-Сашка, вот номер телефона, позвони, как проснешься. А если проснусь не тут, пробормотала. Он не ответил, не слышал. Спросил, можно ли воспользоваться туалетом, и пошел воспользоваться. Я за ним. Не в туалет. Во вторую комнату. Пока справлял нужду, нагнулась под кровать за одежей, думая, что уйду после него. Одежи не было. Не знаешь, случаем, где мое барахло, спросила, когда вышел из ванной. Знаю, ответил, сожгли. Ты велел? Просил оказать любезность. Я подумала: как кожу лягушки-царевны. Забыла, что дале в сказке. Вслух сказала: не к добру. Не знала, когда свершится: прямо этой ночью или время спустя. 19 Ночью вы явились, папаша с мамашей. Заново полезла в ванну. Язвы на ногах опять побузили. Все ж удовольствие превысило. Из ванны перешла в постель, какой за жизнь не пробовала. Все бугры да ямы, все мослы улеглись как шелковые. Устроилась мягко, как дитя в колыбели. Принимать вести, как есть, мы на помойке научились. В основном дурные. За исключением мелких хороших, когда мусор особо в струю или бутылка с утра. Готовность к дурному натренирована. А тут выходило противещанье, что значит и противоречье, и пререканье одновременно. И не мелкое, а крупное. Оно-то и вызывало опасенья. На трезвую голову куда бы как подействовало. Но голова пьяная. И потому постель как бы качалась подо мной, так что вы явились в натуре как для родного укачиванья, а я, размягченная и разобранная, умомкалась как ангел беззаботный в колыбельке. Дрянь, уродка, дура проклятая, проститутка. Это вы меня - родными до боли позывными. Неуместные под розовым сводом, зазвучали как колокол вечевой. А почему неуместные? Для проституток эти номера самое оно. Другой вопрос, что для дорогих, а не дешевок. Короче, из безмятежного, потому забытого детства - без задержки в мятежную памятную юность. Такова она, моя родина, имея в виду не одно место, а и условия рождения. Вы, папа-алкоголик и мама-трудоголик, ни в чем не сходившиеся, сколь помню, сошлись в одном: в воспитании детей. Проще сказать, подавлении. Знали палку да скалку. И не терпели, чтоб вам в чем перечили. Чем мене знали, тем боле не терпели. Исхитрялись мы с Колькой по-разному. Я жала на учебу и отметками добивалась снисхождения. Колька, запуганный, учился плохо, а чем хуже, тем боле ему доставалось, тем ниже пред вами пластался. Я была у него свет в окошке. Потом вышло, что меру этого света, ох, сильно преувеличила. Все копил в заглыбях. А вы не в шутку разъярились, как на вашем горизонте замаячил Роберт. Простейшие мои инфузории, вы были антисемиты. А Роберт еврей, к тому ж молокосос, по вашим словам. Война народная, священная война разгорелась со страшной силой. Несмотря на всю его красу, а мою некрасивость, что совводило, по крайней мере, смирение, выкобенивались, будто потомственные аристократы, в родню к кому набивается безродный плебей. Работяг так и уговаривали, что они аристократы, разводя турусы на колесах про рабочую гордость, рабочие династии и прочее. Пархатый жид соотносился в вашей гордой среде с проституткой легко и в едином порыве. Я, сцепив зубы, не проронив слезы, уходила из дома. Папаша давно мозги пропил. А в тебе, мамаша, до последнего момента искала хоть какой щелки, куда просунуться со своей дружбой. Тем более слова эти же папаша раньше тебе адресовал, я ребенком слышала. Ты носилась по разным точкам где помещение подкрасить, где пол подциклевать, где плитку положить, везде мужики, а муж-гуляка, бывший классный мастер, не у дел, ревновал по-страшному. У тебя, папаша, свой опыт: двадцать лет назад встретил ее на малярных работах, где и отдалась тебе, мне Колька рассказывал, что ты ему по пьянке поведал, как мужик мужику. И никак не желал верить, что могло быть один-единственный раз. Строгих правил, мамашка носилась не с целью разврата, а с целью заработка, который ты же стойко пропивал. А в оставшееся время сурово воспитывала наследников. Говорила, у меня руки не тем концом вставлены. Правда. Я не умела ни печь, ни жарить и не любила. А ты, мамашка, сердилась, что я не помощница, а балаболка, мне лишь бы языком молоть. У тебя-то вставлены тем самым. Выходившие из-под них пироги и пышки всегда сопровождались синяками-шишками. Твоя умелая рука была тяжеленькая. Ругала, что я выбрала безденежную профессию, а тайно гордилась, что дочь попала в университет и ей светит стать интеллигенткой. Тема мальчиков не обсуждалась ввиду внешности. Но в редкие минуты семейной тишины ты мечтала вслух, как у тебя ни с того ни с сего заведется мифический трезвый зять, который возьмет на себя тащить финансово хозяйство, а ты наконец усядешься дома и будешь нянчить мифических внуков. Когда я сказала, что у Роберта золотые руки и он, кроме геологии, знает и умеет чинить машины, это не пересилило его еврейства, а вашей немотивированной злобы. Люди часто думают, что пудрить мозги себе и другим - занятие именно что интеллигентское. Что простые граждане заняты жизнью как повседневным делом, а повседневное всегда превозможет надуманное. Ничуть. Что мои простаки вбили себе в башку или вам вбили, оно не материальное, его не пощупаешь, а держало как столб стоеросовый, с места не стронуть. Появленье на горизонте еврея грозило перевернуть мироустройство, не Бог весть какое удачное, зато крепко слаженное. Не зря оберегала Роберта в тайне, как такое, что ничего дороже уже не будет. Тайна открылась, и пошла вонь, хуже бомжовой, что прилипнет поздышком. Еще хуже стало, как нашли туберкулезные палочки. Виновным объявили того же жиденка. А я не объяснялась. Из привычной гордости и потому, что моих объяснений никто не ждал. Младший брат знал подробности, посколь на посылках, заменяя телефонную связь (телефона не было). За то покупала ему марки, собирателю сопливому. Любил все тихо складывать в коробочки. Марки, монеты, какие-то гвозди, бритвы, ножички, какими вспарывал лягушек, накопитель-потрошитель. Этта впоследствии привело его в прозекторскую. А до того, как стал полноценным специалистом по разделке трупов, накопил свидетельств обо мне, лягушке-царевне с дрыгающими лапками, и воспользовался ими на все сто, чего вы уже не застали. Но начало моего изгнанья как такового с вас пошло. Хуже нет злыдней, чем родные. Никакие чужие так не насолят. Даже апельсины и лимоны, каких в нашей семье не видывали, не примирили вас с Робертом. Наоборот, в тубдиспансере война разгорелась с новой силой, когда застукали мою истому с ним в туалете, куда папаша направился, не имея терпенья дожидаться в палате пропавшую дочь. Дрянь, уродка, проститутка. Набор типа косметического, действующий не так на старенького, как на новенького. Бледный Роберт пытался вступиться, но был задавлен безотказным: а ты, пархатый жид, молчи. Последовало бегство оскорбленного мальчика, и все между нами порвалось. В санаторий отвезли, практически умирающую. От несчастной любви. Туберкулез был диагноз для галочки. Роберт пропал, и жить стало незачем. Колька оставался последней надеждой. Снарядила его, как почтового голубя, в последний путь, сама легла отходить. А голубок принес не весточку, а вестника. За гонорар: ножичек с перламутром, пальчики оближешь. Подарок его же, Роберта, между прочим. Но тут ничего жалко не было. Пат! Роберт! Роберт! Пат! Описать свиданье невозможно, иначе сплошь сопли да вопли. Не нужно этта никому знать, кроме нас двоих. В общем, то был пик нашей любви. Вышло, что вы, того не желая, бросили меня влет в объятья любимого, так что я могла уже без жизни, а без него нет. Интересно, что Роберт, с его черными усиками, был скорее похож на Ефросинью Николавну, с ее черными усиками, чем родной сын Миха. Миха не похож. А все равно сладилось так, что мы стали жить с Михой в оставшейся ему от Ефросиньи Николавны квартире, посколь вы за бегство с жиденком прокляли и из дома выгнали. Проститутка проклятая. Проклинаем. В розовом проститучьем пространстве повторилось как свежее, притом что боле двадцати лет прошло. 20 Мон анж, почему не снимаешь меня - вопрос адресован Михе-Роберту-папашке-Сашке. Снимаешь в каком смысле, в проститучьем, вопрос вернулся от Михи-Роберта-папашки-Сашки. Мамашка молча стучала молотком, обивая плитку, старательница. Я спала и со сна не соображала, что где, а стук молотка, который стал уже стук в дверь, будил и пробуждал. Вперлись вдвоем: негр Ира и медная Ульяна. Алексан Алексаныч нас прислал. На кой? Ехать покупать вам вещи. Какие вещи? Какие захотите, но уложиться в бюджет. А какой бюджет? Хороший. А где деньги? А деньги у нас с собой. А давайте, девушки, их мне, я сама все, что надо, с ними сделаю. А нам так не велено. А как велено? Чтоб мы рассчитывались. Не доверяете? Ну что вы. Не ну что вы, а не доверяете, и неча вола крутить, а раз так, поворачивайте оглобли и марш отсюда. Мордашки повытянулись. Особенно у черной. К вам как к человеку, а вы... Вот именно, как. А не просто человеку. Что и показывает. Марш. Господи, да на что вы обиделись?! Много чести. Просто лежу и размышляю, какого рожна я здесь лежу, а ты мешаешь. Вам не нравится здесь? Не-а. Да вы что, не может быть! Хошь сказать, неужли на помойке лучше? В одном смысле нет. В другом да. На ходу мысль ловите. Сашка отмечал. В каком же на помойке лучше? Тебе не понять. До поры до времени. Ой, тьфу-тьфу! Не боись. Пока живой, ничего не боись. Опыт показал. А уж когда мертвый, тогда и вовсе не боись. Какой же у вас такой опыт? Как это все с вами случилось? Обе подступали ко мне с разных боковин кровати, с глазами торчком, полными девичьей любознательности, готовые выслушать, чего никто не знает, заранее гордые, что никто не выспросил, а они выспросили, повезло, и вот сейчас из этой бочки польется. Засмеялась. Как у Сашки, простосердечно выпытывать, у вас, подруги, не получится. Встаю. Шампанское в ведерке есть? Нет. Ну и хрен с ним. Обождите там. За завтраком в опять же зазеркальном каком-то закутке черная Ира спросила: а верно, в Алексан Алексаныче есть шарм и такая власть над человеком, что... Дала ему, спросила, чтоб пресечь амикашонство. И тут увидела, честное слово, как негр покраснела. 21 Итак, одежа, как кожа, была сожжена. Лягушка, вылезя из болота, с осторожным любопытством, коего не находила или не разрешала себе на болоте, оглядывалась окрест. Не переча судьбе и случаю, не страшась ничего и никаким фуфлом не обольщаясь. Москва изменилась. Из домашней, темной, теплой стала модной, расфуфыренной, с блестками и мишурой. Нравилась ли новая? Не знаю, меня не касалось. Один-единственный раз выезжала за рубеж, в составе университетской группы, и сразу в Париж. Барышни кипятком писали: ах, Париж! Я б тоже писала, но он меня не касался. Да, Монмартр, да, Нотр-Дам, да, Елисейские поля. То же самое, как высадили бы на Луну. Чужое. Чужая жизнь. Чужая краса. Ко мне не пристанет. Я приехала и уеду. А новомодная московская зараза приставала глубже, чем могла про нее сказать: пришла и уйду. Хоть и ощущенье зарубежа.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6
|