Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Возвращение Мюнхгаузена (Повести, Новеллы)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Кржижановский Сигизмунд / Возвращение Мюнхгаузена (Повести, Новеллы) - Чтение (стр. 21)
Автор: Кржижановский Сигизмунд
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Спрашивайте теперь вы, - сказал Гни, держась за расшибленный лоб, - с меня довольно.
      Отошли в сторону от входа в пещеру и решили заночевать, с тем чтобы утром продолжать путь. Горшок как упал на траву, донцем кверху, так и остался лежать.
      Первым проснулся Гни - разбудила шишка, вздувшаяся на лбу. В рассветном блеске он увидел сидевшего рядом с ним незнакомца. Незнакомец, приветливо улыбнувшись, спросил:
      - К отшельнику?
      - Д-да. И вы тоже?
      Незнакомец не отвечал и, пряча улыбку в седую клочкастую бороду, разглядывал распестренные зарей росины, сверкавшие с зеленых остриев травы.
      - Если и вы к отшельнику, то лучше не ходите.
      - Почему?
      - Потому что вместо ответа получите вот это. Точнее, этим, - и Гни с досадой пнул чугунный горшок; горшок откатился в сторону - и на травинках, спрятавшихся под его донцем, Гни с изумлением увидел дрожащие в переливах огней крупные живые росины.
      - Черт возьми, - воскликнул Гни, - как они пробрались с неба под крышку горшка?!
      - Чтоб объяснить то, - заговорил незнакомец, - что внутри печного горшка, незачем карабкаться на небо - ответ тут же, под донцем, у земли. А чтоб объяснить то, что зародилось в голове, - незачем странствовать по свету: ответ тут же, под теменем, рядом с вопросом. Загадка всегда делается из разгадки, и ответы - так было и будет - всегда старше вопросов. Не буди спутников, пусть отоспятся: вам предстоит долгий и трудный возврат.
      И, прихватив с собой горшок, старик скрылся в тьме пещеры.
      В тот же день трое направились в обратный путь.
      Добрая традиция сюжетосложения требует, чтобы туда рассказывалось на долгих, а назад - на перекладных. Итак, предположим, что мои трое, стоптав дюжину подметок, подходят к исходу: их встречает родной городок; церковный служка, пробиравшийся, подоткнув рясу, меж луж, чинно раскланивается с Ингом; девушка со вспучившимся животом, завидев Нига, роняет ведра в грязь; завсегдатаи "Трех королей", высунувшись в окно, кричат и машут Гни, но трое, не выпуская из рук посохов, - мимо и дальше; впереди Ниг: он ведет их к Игноте.
      Пришли. Во дворе пусто: лишь колесная колея, насвежо вдавленная в грязь, да ветки хвои, от ворот к порогу. Стучат - никого. Ниг толкает, дверь - отскочила; входят в сени. "Здесь". Но и дверь в каморку Игноты настежь; на лежанке мятая солома; в воздухе ладан, и никого. Ниг снял шляпу. Двое других за ним. И выйдя молча, путники - вслед за зелеными иглами хвои к ограде кладбища. И меж крестов никого. Только издалека чавкающая о землю лопата. На звук. Провожавших, если и были, уже нет. Замешкался только могильщик: земля была тугая и противилась лопате.
      - Здесь Игнота? - спросил Ниг.
      - Здесь. Только если вам от нее что-нибудь нужно, приходите попозднее, когда кончится вечность.
      - Нам ничего от нее не нужно, кроме ответа на один вопрос.
      - Наше дело - закапывать трупы, а не откапывать вопросы. А трупы, как вам известно, неразговорчивы: о чем ни спроси, и рта не раскроют. Хотя вру, - ухмыльнулся могильщик и хитро подмигнул, - раскрывать-то они его раскрывают, будто слово какое хотят последнее, только сказать его им не дают - сначала тесьмой зубы к зубам, потом забьют рот землей, и какое это слово, слово мертвых, так никто никогда и не слыхал. А любопытно бы.
      - Неуч,- процедил Инг.
      - Почему нет креста? - осведомился Гни.
      - Таким не ставят, - пробурчал могильщик и снова взялся за заступ.
      Тогда трое, скрестив посохи, увязали их в крест; когда он раскинул свои прямые деревянные руки над Игнотой, Инг сказал:
      - Да, страна вопросов все ширится и множит свои богатства, страна вопросов - цветет все пестрее, все ярче и изобильнее, но страна ответов пустынна, нища и уныла, как вот это кладбище. Поэтому...
      - Выпьем. Аминь, - подсказал Гни.
      Все трое закончили историю там, где ее и начали: в "Трех королях". Уф, все.
      Фэв сидел, неровно и хрипло дыша. Глаза нырнули назад, в жир. Председатель не сразу нарушил молчание: - Что ж, и для вашей истории найдется место в нашей несуществующей библиотеке. - Он окунул пальцы в черную пустоту полок, как бы выбирая место, куда поставить ненаписанную книгу. - Тема ваша - это, по-моему, какой-то веселый катафалк: быстро кружа спицами средь весело мигающих факелов, он пляшет на ухабах, раскачивая пестрыми кистями и погребальной мишурой, - и все-таки это катафалк и путь его к кладбищу. Можете считать меня брюзгой, но вы все, уважаемые замыслители, норовите свалить сюжетные концы в одну и ту же могильную яму. Так не годится. Искусство литературного эндшпиля требует более тонких и многообразных разработок. Упасть в яму - легко, выбраться из нее, если она притом глубока, - труднее. Ведь не затем же мы отшвырнули перья, чтобы взять в руки лопаты могильщиков.
      - Может быть, вы и правы, - качнул головой Фэв. - Мы действительно, не знаю почему, чаще делаем ход с белой клетки на черную, чем с черной на белую. Тематические разрешения у нас не благополучны, потому что... неблагополучны. Но если уж на то пошло, я берусь показать, что умею плыть и против ветра. Это будет недлинно: я столкну экспозицию моей темы в могилу, на самое дно, а затем прошу наблюдать, как она будет оттуда выкарабкиваться наверх - в жизнь.
      - Ну-ну, послушаем, - улыбнулся Зез, пододвигаясь с креслом к рассказчику. - Дерзайте.
      Фэв поднял лицо кверху, как бы усиливаясь что-то вспомнить; фиолетовые блики прыгнули с потолка на вспучившиеся пузыри его щек.
      - Замысел этот закопошился во мне много лет тому назад. Я тогда был и подвижнее, и любопытнее, ощущал еще тягу пространства и часто путешествовал. Произошло это так. В один из моих приездов в Венецию, идя по предполуденным раскаленным калле и виколетто, я свернул - по нужде - к одному из тех мраморных приспособлений, которые торчат там чуть не из каждой стены и пахнут аммиаком. Вокруг стока, облепив стену пестрыми квадратиками, лезли в глаза адреса венерологов. А чуть в стороне, отгородившись узкой черной рамкой, как-то отдергиваясь всеми своими чинными, черными по белому, буквами от аммиачной компании, квадратилось четкое, под черным крестиком, авизо: "Вы не забыли помолиться о тех 100 000, которым предстоит умереть сегодня?"
      Конечно, это был - так, пустяк, сухая статистическая справка, ловко изловленная черным квадратиком, вежливо напоминавшим - всего лишь напоминавшим.
      Я не стал молиться о ста тысячах душ, уводимых в смерть, но когда я вышел из тени стены на яркое солнце, тысячи и тысячи агоний заслонили мне день; тысячи погибающих сегодня обступили меня, тысячи солнц осыпались в тьму; я видел множество восковеющих, проостренных лиц, выкаты белых глаз; сладковатая тлень, проникая сквозь ноздри в мозг, не давала ни думать, ни жить. Помню, это пронизало меня почти физически. Я присел к одному из ресторанных столиков - мне придвинули прибор, и в ту же секунду я увидел тысячи их - на столах, с западающими ртами, медленно холодеющих, беспомощных и пугающих, выключенных из сегодня в никогда. Я не стал есть медленно остывающее минестроне, и мысль моя делала лихорадочные усилия, лишь бы вышагнуть из проклятого черного квадрата. Тогда-то и пришла мне на помощь моя тема. Она вхлынула в меня как-то сразу. Схваченный ею, помню, я механически поднялся и, быстро расплатившись с...
      Тут рассказчик - вслед за ним и другие - повернул голову на звук резко отодвигаемого кресла. Неожиданно для себя я увидел Papa, вышагнувшего из круга замыслителей; в руке у него был ключ, который за секунду до того лежал на выступе камина.
      - Ухожу, - коротко бросил он. Ключ металлически щелкнул, дверь рванулась с порога, и шаги Papa оборвались за глухо хлопнувшей где-то внизу створой.
      Все с недоумением переглянулись.
      - Что с ним? - приподнялся Шог, как если б хотел догнать ушедшего.
      - К порядку, - раздался сухой голос Зеза, - сядьте. Или, если уж встали, прикройте дверь. Мимо. Фэв продолжает.
      - Нет, Фэв кончил, - отрезал тот, гневно пузыря щеки.
      - Потому что ушел этот?.. - запнулся Зез.
      - Нет. Потому что с этим ушла - вы только представьте себе - и та: тема.
      - Вам хочется, очевидно, перечудачить Papa. Пусть. Будем считать заседание закрытым. Но давайте условимся о программе следующей субботы. Очередь Шога. Предлагаю ему прыгать с трамплина, поставленного Фэвом. Пусть он - вы слышите, Шог, - увидит себя у стены, перед бумажной наклейкой в черной кайме, пусть перемыслит - вслед Фэву - мириад агоний в одном сегодня и затем желаю ему допрыгнуть: с черного на белое.
      Шог откинул упрямую прядь со лба:
      - Будет сделано. Мало того, разбег к трамплину, как вы это называете, я возьму сквозь отсказанную первую тему сегодняшнего собрания. Пусть это будет бег в мешке. Но у меня неделя сроку. Авось допрыгну.
      6
      С каждым днем, придвигавшим меня к следующей субботе, я все крепче запутывался в собственных своих догадках и домыслах. Как было понять "ухожу" Papa? Была ли это простая демонстрация, направленная против Фэва, или протест, бьющий гораздо сильнее и дальше: может быть, это было твердое решение, а может быть, и минутный каприз; от чего он отстранялся - от ста тысяч или от шести? Вспомнилось бледное, в себя глядящее лицо, неровный удаляющийся шаг. Может быть, ему нужна моя помощь? И я уже не думал - идти или не идти. К тому же притяжение суббот, втягивающая сила пустых полок, черный соблазн бескнижия, очевидно, начинали действовать и на меня.
      Дождавшись дня и часа, я подходил к Клубу убийц букв. Над затоптанным снегом мглилось уже первое предвесеннее тепло, а ледяные сосули, проникая с крыш, плакали, дробно стуча слезами о панель. Когда дверь впустила меня в комнату собраний, первое, что я увидел: пустое кресло Papa. Пришли все: кроме него.
      Как всегда - раз и еще раз щелкнул ключ, как бы отделяя комнату черных полок от мира, - и я почувствовал короткий и теплый толчок в мозг.
      Шог, которому предстояло говорить, тоже несколько раз кряду, с выражением беспокойства оглядывал место, не дождавшееся человека. Председатель подал знак, - тогда, повернувшись лицом к темной яме камина (близящаяся весна потушила его), он сделал усилие сосредоточиться и начал.
      - Марка Лициния Септа нашли у порога полутемного таблинума: он лежал мертвый, меж развернутых свитков.
      Рабы покойного Септа, Манлий и старый хромой Эзидий, перенесли тело на каменную скамью таблинума, наскоро одели в лучшую тогу с тонкой красной каймой, омыли лицо и рот, облепленные кровавой пеной, разжали стиснутые смертным спазмом зубы и, вложив в них медный обол, занялись похоронными хлопотами.
      Две старые плакальщицы, нюхом учуяв покойника, уже стучали бронзовым молотком у дверей заднего дворика; там у шепеляво брызжущего фонтана Эзидий спорил с пискливыми старушечьими голосами, стараясь выторговать хоть десяток-другой сестерций: покойный Марк Септ был беден - приходилось экономить.
      Манлий побежал заказывать похоронную лектику, купить благовоний, условиться с факельщиками и оповестить двух-трех друзей покойного. Марк Септ жил бедно и одиноко среди папирусов и вощеных дощечек, чуждаясь близости с людьми. Манлий думал управиться до захода солнца.
      Но труп нельзя оставлять без призора: этим могут воспользоваться злые ларвы и бродячие тени.
      - Фаба, эй, Фаба, где ты?.. Опять на улице, шалунья. Поди сюда. Вот скамеечка: сядь у ног господина. Не бойся, что он белый и не шевелится, господин умер. Ну, тебе еще не понять: сиди здесь смирно, пока Эзидий не кончит со старухами. А там подоспею и я.
      У маленькой шестилетней Фабы было свое важное дело, и не прикажи ей так строго отец, она ни за что не осталась бы в полутемной комнате: за домом, у перекрестка, расположился со своим лотком продавец засахаренных фиников, изюма и фиг: смотреть и то приятно. А здесь...
      Фаба села на скамеечку, поджав ноги, и стала прислушиваться: в таблинуме было тихо; синяя большая муха прозудела и затихла; но и сквозь стены доносился голос продавца: "Финики, финики - по оболу вязка. Купите сладких фиников - по оболу, только по оболу"...
      "О, если б..." - забилось маленькое сердце, и Фаба облизнула пунцовые губки.
      Марк Лициний Септ лежал, зажав обол меж каменеющих губ, и тоже слушал: пройдя отоненным смертью слышаньем сквозь голоса плакальщиц, выкрики продавца; дальше - сквозь шумы и клики улицы; дальше -сквозь говоры земного круга, - он ясно различал и дальний плеск Харонова весла, и печальное шептание теней, зовущих и его туда, к черным водам Ахерона. Мертвому Септу звучали - и шаг звезд, идущих по дальним орбитам, и шорохи букв, копошащихся в свитках папируса, не убранного с пола, были внятны и думы Аида, и мысли маленькой Фабы, дочери раба, сидящей вот тут, у его изголовья. В остеклевающих зрачках - сквозь муть - просинели сиявшие из дрожи ресниц глаза дитяти: жизнь. И тотчас же зрачки стало медленно втягивать мглой.
      Весло Харона плеснуло ближе.
      - Сладкие финики, сушеные финики - по оболу, только по оболу.
      - О, владычица Юно, если бы мне... - прошептала Фаба.
      И страшным последним усилием каменеющих мускулов Лициний Септ разжал зубы (от усилия пелена вокруг глаз сгустилась, застлав Фабию, стены и весь круг земли), и медный новенький обол, скользнув из губ, покатился по полу и с легким звоном лег у ног изумленной Фабы. Она поджала ножки к самой доске скамьи и часто дышала. Все было тихо. Неподвижный господин ласково улыбался ей прозрачно-белым лицом. Фаба протянула руку к оболу.
      Финики были очень вкусны. А Марка Лициния Септа похоронили так, без обола: не доглядели.
      Сроки Септу исполнились. Вознесенный над землею, скользил он среди жалобно шепчущих теней к обиталищу мертвых. Позади пронзительные визги и ритмические выкрики сторговавшихся таки плакальщиц, впереди плескание черных волн Ахерона.
      Вот и срыв берега. Звук весел. Чу! Ближе. Еще. Ладья отерлась бортом о берег. Шаткие тени слетались на шум - с ними и Септ. Старец Харон уперся ступнею в берег. В блесках кровавых зарниц выступало и никло его лицо: выдвинутая вперед нижняя челюсть, обросшая спутанной седой бородой, хищный блеск глаз. Трясущейся костистою рукою Харон быстро, привычным движением, ощупывал рты мертвецов - и оболы, один за другим, звенящей струей падали в кожаную суму, прикрепленную к набедрию старца. Пальцы его коснулись и губ Септа.
      - Обол, - спросил перевозчик. - Где твой обол за переправу?
      Септ молчал. Тогда Харон оттолкнулся веслом; ладья, наполненная тенями, отчалила. Септ остался один у опустевшего берега Смерти.
      На земле: день-ночь-день-ночь-день. А у черных вод Ахерона: ночь-ночь-ночь. Без брезга, без полдня, без сумерек. Тысячи раз причалила, тысячи раз отчалила ладья Перевозчика, а Март Септ все оставался один - меж жизнью и смертью. Всякий раз, заслышав плеск ладьи, приближался он к шуму вод, и всякий раз скряга Харон отстранял его, не принесшего обола, от борта. Так бродил Септ, не принесший обола, у черных вод: покинувший жизнь и не принятый в смерть.
      Просил он у слетавшихся теней об оболе: но те, стиснув крепче в замерших губах плату Земли Аиду, пролетали мимо. Тьма смыкалась за ними. Понял Септ - мольбы напрасны; и обернувши лицо к земле, стал он ждать, годы и годы, когда придет к Ахерону та, которой он отдал свой обол мертвых.
      Финики были сладки, это так, - но жизнь горька и безрадостна. Девочку Фабию, дочь раба, после внезапной смерти господина четырежды перепродавали. Когда Фабия стала красивой синеокой девушкой, зацеловали губы ее и заласкали тело. Так переходила она из рук в лапы, из лап в щупальцы. Печаль вошла в синие глаза рабыни и не уходила из неперепроданной души ее. Время катилось от года к году, как стертый обол, оброненный наземь. Последний хозяин тела старый проконсул Кай Ригидий Приск был щедр к своей наложнице: Фабия спала на мраморном ложе среди курений и веющих опахал, но странный неотступный сон трижды посетил ее: снились плески черной реки, чье-то знакомое, милое-милое, лицо с окаменевшим, мучительно разжатым ртом, чей-то печальный, из далей зовущий шепот: "Обол, отдай мне обол - мой обол мертвых".
      Целые горсти их раздала Фабия нищим и в храмы: но видение не исчезало.
      Проконсул Ригидий умер. Фабии предстояло перейти к его наследнику, по инвентарному списку. Когда слуги наследника пришли к ее порогу, никто не откликнулся за пурпуровой завесой.
      Вошли внутрь: Фабия лежала на мраморном ложе, неподвижно раскинув руки: как для объятий. Вещь, занумерованную в инвентарном списке номером пятым, пришлось, с соблюдением соответствующих формальностей, вычеркнуть: кладбище самоубийц приняло новый труп.
      Марк Септ узнал близящуюся тень: она скользила в веренице мертвых, с запрокинутой назад головой, с прозрачно-белыми руками, раскрытыми будто для объятий; меж бледных губ мерцало полукружие обола. Подплыла ладья. Септ преградил путь Фабии.
      - Ты узнала?
      - Да.
      - Здесь меж смерти и жизни - годы и годы - жду. Отдай обол, отдай мне обол мертвых.
      Тогда...
      И рассказ вдруг остановился, как если бы и ему преградили путь.
      - И тогда, - повторил Шог, медленно обводя глазами круг своих слушателей, - как бы с этим "тогда" поступили, ну, хотя бы вы, Хиц?
      Спрошенный удивлялся не более секунды; быстро выставившись навстречу вопросу остриями подбородка и локтей, он стал притискивать слово к слову:
      - К вашему "тогда" незачем приискивать "когда". Бесполезно. Вы завели тему в такой мистический туман, в котором легче потерять начало, чем найти конец. Выбирайтесь, как знаете. Я к Ахеронам не ходок.
      - Ну а вы, Дяж? - продолжал Шог, и нельзя было разобрать, шутит ли он или спрашивает всерьез.
      Круглые стекла мотнулись из стороны в сторону:
      - Любезный Шагг, то есть, виноват, Шог, с Вашими тенями я бы распорядился так: один обол на двоих. Все уже больше, чем ничего. Получив его, Харон пускает в ладью - и Фабию, и Септа. Но доплыв до средины Ахерона, меж двух берегов, смерти и жизни, божественный скряга говорит им: "Вы уплатили мне за полупуть". И герои ваши, над которыми уже занесено грозное весло адского перевозчика, принуждены высадиться посреди реки: прямо к знаменитым, воспетым Эврипидом и Аристофаном, божественно квакающим ахеронским лягушкам. Туда и дорога.
      Шог, поблагодарив кивком головы, повернулся к следующему:
      - Фэв?
      - Тому, в чьих легких расселась одна из этих ахеронских жаб, - дно реки, обтекающей смерть, не всегда внушает смех. Скажу одно: от вашего рассказа у меня медный привкус на губах. Спрашивайте следующего.
      Но следующий, Тюд, не стал дожидаться своего имени. Придвинувшись к Шогу - колени к коленям, - он быстро заговорил:
      - Мне кажется, я угадываю ваш, вернее, наш конец, Шог: и тогда... постойте... и тогда Фабия приблизила к Септу обол, сверкавший меж ее губ. Септ потянулся к нему изжаждавшимся ртом. Сначала слились губы, потом души. А оброненный обол, скользнув вниз, канул в черные воды межмирья. Ладья отчалила без них. Двое остались меж смерти и жизни, потому что любовь - это и есть... Вы понимаете? Вот мне интересно, что скажет Зез.
      - Я скажу, - глухо отозвался тот, - что вместо придумывания конца лучше передумать заново начало: я бы строил его совсем по-иному...
      - Почему?
      - Не знаю. Может быть, потому, что я человек... человек, крепко зажавший свой обол меж зубов. Мой рассказ в следующую субботу сделает мои слова ясными: для всех и до конца.
      7
      Возвратившись домой, я долго не ложился, вспоминая все перипетии вечера. В череду образов от времени до времени вдвигалось пустое, молчаливое кресло Papa. Как бы поступил он с оболом мертвых? Затем я стал думать о причинах, заставивших его уклониться от собрания. И странно: беспокойство, мучившее меня всю прошлую неделю, как-то утишилось и улеглось. Возможность случайности устранялась. Было ясно, что Рар порвал с кружком. Тем лучше. План мой был таков: посетить еще одно собрание замыслителей, окончательно убедиться в решении Papa и осторожно выведать его настоящее имя, а если можно, и адрес.
      Всю эту неделю мне слегка нездоровилось. Я не выходил из дому. За окнами комнаты агонизировала зима: снег чернел и ник; из гнилых луж глядели грязные комья земли; на голых деревьях, будто дожидаясь тления, сутулило крылья воронье, о жесть подоконника размеренно, по-псаломщичьи, бормотали капли.
      Шесть раз переменил мой отрывной календарь цифры, прежде чем я увидел слово: суббота.
      Перед вечером, в обычный час, я отправился на собрание. Я шел медленно, шаг за шагом, обдумывая, к кому и в какой форме обратиться с моими расспросами о Pape. Приближаясь к дому, где происходили наши собрания, я увидел человека, быстро сбегавшего со ступенек подъезда. Под развевающейся пелериной и надвинутыми полами шляпы угадывалась фигура Тюда - я хотел уже окликнуть его, но не знал как. Тем временем он нырнул за угол дома. Недоумевая, я взошел на крыльцо и позвонил. Дверь тотчас же открылась, и навстречу мне, осторожно озираясь, выглянуло лицо самого Зеза. Я хотел войти, но он загородил дорогу:
      - Собрания не будет. Вы знаете о Pape?
      - Нет.
      - Как же. Дуло меж зубов и... Завтра под лопату.
      Я стоял ошеломленный, не в силах ни спросить, ни ответить. Лицо Зеза придвинулось ближе:
      - Ничего. Придется прервать собрания, на неделю-другую, не больше. Возможен визит полиции. Пусть: никому еще не удавалось, обыскивая пустоту, найти. Вы, кажется, взволнованы? Бросьте. Что бы ни случилось, надо уметь одно: крепко зажать меж зубов свой обол. И только.
      Дверь захлопнулась.
      Я хотел позвонить еще раз. Потом раздумал. И, возвратившись к себе, долго не мог преодолеть оцепенения, охватившего меня. Пододвинувшись с креслом к столу, я сидел, глядя в черную ночь за окном - тупо и бессмысленно. На стене размеренно цокал маятник.
      Я их не ждал: они пришли сами - одна вслед другой - пять суббот. Я гнал их из памяти прочь: но они не уходили. Тогда я протянул руку к чернильнице и отщелкнул крышку. Субботы закивали головами - так-так, губы их зашевелились; и начался диктант. Я еле поспевал за пером: слова, вдруг хлынувшие из пяти ртов, тискались вперебой под расщеп. Изголодавшиеся и торопливые, они жадно глотали чернила и вперегонки мчали меня со строк на строки. Пустота черных полок вдруг заворошилась; я едва успевал управляться с нахлынувшими образами.
      Вот уже четвертая ночь на исходе. На исходе и слова. Мое писательство, начавшееся так нежданно для меня, еле родившись, умрет. Без воскресения. Ведь я писательски безрук, это правда - словами я не владею; это они овладели мной, взяли меня напрокат как орудие мщения. Теперь, когда их воля выполнена, я могу быть отброшен.
      Да, эти полупросохшие листки научили меня многому: слова злы и живучи, и всякий, кто покусится на них, скорее будет убит ими, чем убьет их.
      Ну вот и все, вот и ткнулся в дно. Опять без слов - навсегда. Экстазы четырех ночей взяли из меня все: до предела. И все же пусть ненадолго, на скудные миги, но удалось же мне разорвать орбиту и вышагнуть за "я"!
      Вот - отдаю назад слова; все, кроме одного: жизнь.
      КНИЖНАЯ ЗАКЛАДКА
      1
      Совсем недавно, во время пересмотра старых, затиснутых в шпагат рукописей и книг, она снова попала мне под пальцы: плоское, изыгленное узорами тело в блекло-голубом шелку, со свесившимся двуклиньем шлейфом. Мы давно не встречались: я и моя книжная закладка. События недавних лет были слишком некнижны и увели меня далеко от шкафов, набитых гербаризованными смыслами, - я бросил закладку где-то меж недочитанных строк и вскоре забыл и о прикосновениях ее скользкого шелка, и о тонком аромате книжных красок, исходящем из покорно впластанного в буквы мягкого и гибкого тела, забыл и о том... где я ее забыл. Так дальнее плаванье разлучает моряков с их женами.
      Правда, в пути нет-нет да попадались книги: сначала редко - потом чаще и чаще; но они не нуждались в закладках. Это были кой-как вклеенные в криво срезанную обложку расползающиеся листы; по шершавой и грязной бумаге, ломая шеренги строк, торопились серые - солдатского сукна - буквы; от них разило горелым маслом и клеем. С этими простоволосыми, грубо сработанными пачками не церемонились: сунув палец меж слипающихся листов, им отрывали страницы от страниц, чтоб тотчас же быстро залистать, нетерпеливо дергая за иззубленные, рваные поля. Тексты расходовались сразу, без медитаций и дегустаторства: и книги, и патронные двуколки нужны были лишь для подвоза слов и патронов. Той, с шелковым шлейфом, незачем было тут путаться.
      А затем опять: бортом о берег и сходней вниз. Библиотечные лесенки, обыскивающие корешки. Статика титулблаттов. Тишина и зеленые колпачки читален. Страницы, трущиеся о страницы. И наконец она: такая же, как и раньше, до, - только вот шелк еще блеклее, да выгленный узор затушевало пылью.
      Я высвободил ее из-под бумажной кипы и прямо против глаз - на край стола: вид у книжной закладки был обиженный и слегка брюзгливый. Но я улыбался ей сколько мог гостеприимно и ласково: ведь все-таки подумать, сколько мы с ней когда-то пространствовали - из смыслов в смыслы, из одних книжных листов в другие. И потянулось сквозь память чередой: трудное восхождение с уступа на уступ Спинозовой "Этики", - чуть ли не после каждой страницы я оставлял ее одну, затиснутую меж метафизических пластов; прерывистое дыхание "Vita nuova" 1, где у переходов из фрагмента в фрагмент терпеливой закладке не раз приходилось дожидаться, пока волнение, отнимающее книгу у рук, утишившись, позволит снова вернуться в слова. Я не мог не вспомнить и... но все это касается лишь нас двоих - меня и закладки: обрываю.
      1 "Новая жизнь" (ит.).
      Тем более что практически важно - поскольку всякая встреча обязует - за подаренное прошлое отплатить хоть каким-нибудь будущим. Конкретнее: надо было, не откладывая мою старую знакомую в долгий ящик, включить ее в мое ближайшее очередное чтение, предложить гостье вместо череды воспоминаний очередную пачку книг.
      Я пересмотрел их: нет, эти не годились - без логических цезур, без крутых поворотов мысли, требующих оглядки и роздыха, зовущих на помощь книжную закладку. Я пустил глаза вдоль свежеоттиснутых заглавий: среди этой путаницы скудных измыслов негде было остановиться. Моей четырехуглой гостье не отыскивалось угла.
      Я отвел глаза от книжной полки и попробовал вспомнить: сквозь память прогрохотали литературные порожняки последних лет. Книжной закладке и здесь не виделось места. Чуть раздраженный, я сперва - от стены к стене, потом кистями в рукава пальто: моя обычная предвечерняя прогулка.
      2
      Квартирую я на перегибе Арбата, наискосок от Николы Явленного, так что до бульваров мне пара сотен шагов: сначала отгороженная спинами зевак витрина комиссионного магазина, потом тротуар, - мимо окон и вывесок прямо в площадь. И в этот раз нелепая привычка, казалось бы, давно забытых голодных лет остановила меня у окна съестной лавки: вот они - за мутью стекла беззащитные, с мертвой жеманностью выставившиеся из промасленной бумаги пупырчатые цыплячьи лапки.
      Отдернув глаза, по асфальтовой дороге через многоугольник площади - на Никитский; еще одна площадь, опять убитый песок бульвара - и я стал искать свободного места на которой-нибудь из скамей. Одна из них, с запрокинутой назад спинкой, на приземистых железных гнутышах, опростала край. Я сел, плечом в чье-то плечо, и собирался додумывать начатое еще у себя, меж книг и закладки. Но тут на скамье кто-то уже думал - и притом вслух: это был второй справа; повернувшись к человеку, сидевшему меж им и мною, незнакомец продолжал досказывать. Скосив глаза в сторону говорившего, я зацепил взглядом лишь ерзающие по отстегнутому борту пальто, как по грифу виолончели, выгибающиеся в ритм словам пальцы (остальное заслонялось высокой и плотной фигурой человека, к которому обращались).
      - Или вот еще. У меня это называется "Взбесившаяся башня". Гигантской четырехлапой Эйфелевой башне, поднявшей свою стальную голову над людскими гомонами Парижа, надоело, понимаете, надоело терпеть и слушать сутолочную, спутавшуюся улицами, ссыпанную из лязгов, огней и криков жизнь. Сами же бестолочные существа, копошащиеся у подножия башни, вселили под ее прорвавшее облака острое темя вибрации и эфирные сигналы планеты. Пространство, раз завибрировав в иглистом мозгу, потекло по стальным мускульным сплетениям вниз, заземлилось, и башня, оторвав свои железные ступни от фундамента, качнулась и пошла. Это было, ну, скажем, перед утром, когда люди спят под своими кровлями, а площадь Инвалидов, Марсово поле, близлежащие улицы и набережная безлюдны. Трехсотметровая громада, с трудом разминая отекшие стальные лапы, грохочет по чугунному выгибу моста, огибает унылые камни Трокадеро и по улице Иена - к Булонскому лесу: тут, в узкой канаве из домов, башне тесно и неудобно, раз или два она задела о спящие стены, дома кракнули и рассыпались кирпичиками, будя ближайшие кварталы. Башня, не столько испуганная, сколько оконфуженная своей неловкостью, поворачивает в соседнюю улицу. Но тут, в узком спае домов, ей никак. Тем временем чутко спящий Париж пробуждается: ночной туман исполосовало огнями прожекторов, слышатся тревожные гудки, а сверху в воздухе уже гудят моторы. Тогда башня, подняв свои плоские слоновьи пятки, вспрыгивает на крыши домов; ребра кровель хрустят под тяжким бегом Эйфелева чудища; множа катастрофы, через минуту оно уже достигло опушки Булонского леса и, расчищая ударами стали широкую просеку, продолжает исход.
      Тем временем начинает светать. Трехмиллионный Париж, разбуженный паникой, забил все вокзалы, весть о взбесившейся башне колотится о типографские станки, скользит по проводам и прыгает из ушей в уши. Солнце, показавшись над горизонтом, дает возможность парижанам, повернув голову под привычным углом к привычному месту, где всегда привычно высилась оконечина башни, увидеть непривычно пустой воздух - и только. Вначале это еще усугубляет волнение. То той, то этой паре глаз мнится гигантский остов, то приближающийся вброд по выгибам Сены, то грозящий спрыгнуть на город с Монмартра, - но вскоре и утренний туман, и лживые сенсации рассеиваются, и миллионы сангвиников, отреагировав на катастрофу, стуча кулаками о манишки, роясь глазами в газетных листах, возмущаются, требуют реванша и преследования беглянки.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40