Тень стрелы
ModernLib.Net / Исторические приключения / Крюкова Елена / Тень стрелы - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 3)
Он до сих пор помнит взрыв бешеной ярости, черным огнем застлавший ему глаза. Он еле справился с собой тогда, чтобы тут же не выстрелить Чернову в лоб из револьвера. Это было бы слишком большим благом для этакой собаки. Он повелел бить отравителя палками так, чтобы из его тела сделалась кровавая котлета, а потом привязать к дереву и сжечь. Когда подожгли хворост, Чернов был еще жив. Распялив черный рот, он заорал, и он, генерал, слушал его последний крик. Докшит должен уметь выслушивать последний человечий крик до конца. Он еще раз взглянул на себя в осколок зеркала, встал из-за стола, отогнул полог юрты и вышел на воздух. Священная гора Богдо-ул возвышалась над степью, заслоняя лесистой чернотой, выгнутой спиной каменного зверя, ясное многозвездное небо. Сколько здесь всегда звезд осенью, зимой. Будто кто-то по черному бархату просо рассыпал. Монголы его, генерала, любят. Монголы любят его людей. Когда кто-то из его людей появляется в Урге – монголы их привечают, а на китайцев его офицеры и казаки и плевать хотели. Провизию они уже с месяц как закупают на Захадыре. Он сам нахально появился в Урге на белой своей кобыле Машке, в малиновом шелковом халате, в белой папахе, проскакал аллюром прямо к дому китайского наместника, часового-китайца вытянул плетью по спине. Почему за ним никто не поскакал, никто не изловил, не подстрелил его? Его боялись. Его считали докшитом. Он улыбнулся. Перекрестил взглядом черно-алмазный свод Небесной Юрты. Надо выждать еще немного. Огни, огни по склонам Богдо-ула. Его мираж, его виденье. Он зажжет их. Повремени, оскаленный Жамсаран. Дай ему срок.
Ганлин играет Ты же помнишь, помнишь, как было сказано, как спето было тебе: «Убив отца и мать, убив четырех воинов из касты кшатриев и пятым – человека-тигра, брахман идет невозмутимо». Ты – брахман; ты – князь; ты – рыцарь. Ты – владыка безлюдных степей. И человек здесь, в степях, для тебя – или драгоценность, и тогда его надо короновать; или дерьмо, и тогда его надо убить. Нельзя драгоценность смешать с дерьмом. Нельзя из дерьма слепить алмаз. Или – или. Третьего не дано. О Золотой мой Будда, а как же ты? Как же горит во лбу твоем Третий Глаз?! Закрой ладонью лоб свой. Ослепни хоть на миг. Усни. Передохни. «Убив отца и мать, убив четырех воинов…» Я и во сне считаю удары часов, как удары сердца своего. Каменного сердца. Железного сердца.
Голоса казаков. Федор Крюков Ты знаешь, Оська, што бают про енерала нашего?.. А то. То и бают. Что, мол, он подсадная кукла японьская, слышь?.. А, не веришь?.. Лапой машешь?.. Маши, маши, мать твою так-этак-разэтак. За што мы-то с тобою, русские люди, за какой такой шиш моржовый кости свои тута, в степях, покладем?.. Трекашь, мы тута выросли?.. Да, выросли. Да, и я, Федька Крюков, тута вырос, на Амуре-батюшке, недалеко отседова, ну, верст пятьсот… а каво для Сибири-матушки пятьсот верст!.. как комар начхал, право слово. И што? Дымок знатный. Втягивай губой, втягивай, ноздрей лови. Когды еще вот так-то посидим, посмолим, покалякам. Пыташь, што это я все корябаю да корябаю?.. Бумаги-то мне сам енерал отпустил. Баит, выдать, мол, Крюкову десть бумаги, пущай садится и корябат, каво хотит. Можа, он летопись нашей Дивизии пером-то наковырят, всем молчать!.. Ну, все, вишь, и молчат, а я… Я все корябаю. Знать хошь, што?.. А, хитер ты бобер. Так тебе сразу и выложь. Миколка тайну выдал, говоришь?.. Ну я Миколке в бок кулаком насажу, вот ужо появится. Библию я пишу новую, самоновейшую, понял?!.. Што скалишься?!.. Каво ржешь-то, как коняга, а-а?!.. не смей ржать. Натуральную Библию ваяю, как прям ту, Божью, настоящую. Баешь, грех?.. Сказать хошь, што она, Библия, уже настрочена пророками когды-то, родимая, и, значитца, ее как бы нельзя, ну, што ли… вроде как… повторить, да?.. А я гутарю тебе – можно. Можно, щенок! Еще как можно! Вить каво тута, вокруг нас, творится? Вокруг нас, милый ты мой Оська, творится самый што ни на есть перекрой царства. Было наше царство-государство, Расея-мать; был у нас, братец ты мой, Царь; был у нас плохой ли, хороший ли, гадостный ли, зверский ли, – а, пес с ним!.. – а все ж порядок. В церкву ходили по праздникам, в армии служили… семьи заводили, в пост постились, в Пасху – разговлялись да надирались, под крыльцом валялись… Детей рожали, Расею от бусурманов защищали… мой-то батька, промежду прочим, под Плевной отличился… и, кумекай, без руки домой вернулся, да хромой… а матка его уж как обхаживала, уж как слезу лила над ним… Ох, Боженька ты мой!.. Слава русская, солдат русский, Царь русский… Бог русский… все нашенское было, порядок. Разрежь пирог – а там три начинки: Бог, Царь да народ, вот и весь тебе оборот, а то, что власть имущие кровь сосали, что поп тебя за волосы из лужи, пьяного в дымину, тащил, что недоимки забирали, последнее тянули, – так это ж, милый ты мой, государство, а в ем – зако-о-оны, мать их… не мы с тобой их пишем… Каво пыташь?.. Об чем в Библии своей пишу?.. Да ты, брат ты мой, затянись лучшей да помолчи. Помолчи чуток! Про все печатлею. Про битву нашу под Улясутаем. Под Маймаченом. Про переход по канскому льду. Про то, как вот в ночи стоит дворец Богдо-гэгэна энтого ихнего, светится всеми окнами; што у них, думаю себе, во дворце у князя энтого монгольского, свечи-то всю Божью ноченьку горят-потрескивают?!.. эка, мыслю, и дорогонько в лавках свечей-то закупать!.. одно слово – гэгэн… Каво как зыришь глазенками-то?.. Говоришь, и тебе хочется пером бумажку покорябать?!.. Эх, милый, молодой ты парнишка… Да ить, елки-палки зеленые, можа и не вытанцеваться у тебя ничего… И знашь пошто, глупенький?.. А по то, што надоть сперва словом овладеть. Мне-то, разумешь, как страшенно было садиться за ту бумагу – у-у-у!.. Смертоубийственно. Я уж и молился, и крестился. Веришь ли, паря, этакое чувство охватило – ну как я пером-то неумелым по бумажке поведу, а она и загорится, так сильно настрадался, так много хочу поведать, запечатлеть… И, помолясь, – стал писать… А слова-то, слышь, так сами в речь связную и складываются, так и льются… И я, эх, и обрадовался!.. Какой я радый тут стал, паря… Што, просишь почитать?.. Покамест не клейся, не приставай, как банный лист. Дай пока мне высказаться. Энто ведь не шутка, паря, – Библия. Библия Войны – вот как я ее именую. Каво ржешь-то опять?!.. Ты кури, кури… Думаешь, я чепуху мелю?.. Я-то Бога молю об одном: штоб мои каракули в энтом огне военном не сгорели, штоб дотерпели до мира… ежели, паря, он наступит, конечно…
* * * Брат Трифона, Иуда, квартировал в самой Урге. Барон на целый день отпустил супругов в Ургу. Ну надо же молодой жене хоть разик и столицу Халхи поглядеть, развел руками Семенов, не все же ей в юрте над очагом корчиться. Она ж у меня девочка питерская, к развлеченьям да к веселью привыкла!.. А теперь, конечно, на военном театре шибко не развеселишься, да… Барон, поставив на Трифоне двойную печать белых бешеных глаз, кивнул: езжайте. Они оба, и генерал и атаман, смолчали о том, что поездка в Ургу была сопряжена с определенной, и большой, опасностью. Урга еще не была взята. Штурм китайского квартала Маймачена был неудачным. Теперь Унгерн выжидал удобного момента. У Семенова не было поддельных документов – на имя какого-нибудь из тысяч русских, населяющих Ургу, либо печального эмигранта, скорбящего о судьбах поверженной России: такие документы стоили довольно дорого, здесь бесшабашно-щедрый атаман жалел денег, экономя их для покупки лишнего оружия и боеприпасов. Однако Семенов, ничтоже сумняшеся, выбирался в Ургу то и дело, благо Иуда, брат, жил там, и китайский кордон ни разу не остановил его: он знал такие въезды в город, колесил по таким улочкам, что не просматривались китайским дозором, стоявшим в основном на заставах; и, разумеется, он снимал с себя военное одеяние и напяливал рубаху, жилет, сюртук, брюки – все цивильное, не первой свежести, смешное, старомодное. Ни лошадей, ни повозок. Командир выделил им для посещения Урги авто – единственное в дивизии. Автомобиль с открытым верхом, душно и дурно пахнущий маслом и керосином, был нечищен и страшен, как грязный, вывалявшийся в луже старый боров, и Катя, перекрестясь, перед дорогой помыла его, как моют коня, потерла тряпочкой. Они сели в лупоглазое неуклюжее авто, Семенов дал газу, машина чихнула, пыхнула и стронулась с места. Лагерь Унгерна располагался на северо-востоке, и они осторожно, петляя и заворачивая по непроезжим старым дорогам, минуя заставу, въехали в Ургу с севера.
Урга по-русски, иначе, по-монгольски, Их-Хурэ, что означало «большой монастырь», или Нийслэл-Хурэ – «монастырь-столица», раскинулась на берегу неширокой извилистой реки Толы. Священная гора Богдо-ул, поросшая хвойным лесом, защищала город от суровых ветров, налетающих из пустыни Гоби. Ургой священный град издавна именовали казаки. – Что такое Урга, Триша?.. – «Орго» – ставка. Атаман, откинув боковое стекло, положив одну руку на руль авто, медленно курил, стряхивая пепел на дорогу. Щурился на кряжи горы Богдо-ул. – Знаешь, Каточек, ежели глядеть с той высокой горы, да, да, с горы Богдо-ул, вниз, можно заметить, что Урга состоит из множества поселков, и они слеплены между собой… непонятно каким воском. Сладким воском монастырей, так я полагаю. Здесь все так веруют в своего улыбчивого Будду!.. – Да, он улыбается все время… – Рожа у него женская, я тебе скажу, бабья рожа. – Если бы взобраться на Богдо-ул, на самую вершину… – …ты бы увидала, радость моя, что внизу – соты, соты, соты… монгольские юрты, сибирские избы, китайские фанзы, а сверху – там и сям – золотые либо размалеванные яркими красками, как детские игрушки, крыши святилищ, храмов, дацанов, монастырей… Сказочный городок, я скажу тебе… Катя покосилась на мужа. Его профиль гляделся старой темной монетой, чеканки времени Иоанна Грозного. В бороде просверкивали седые нити. «Как он состарился, Боже, на этой войне». – А ты сам был там, на вершине Богдо-ула, дорогой?.. Семенов выбросил окурок в раскрытое окошко. Его поседелые волосы отдувал ветер. Лысина маслено поблескивала. – Был. Очень красиво. Погляди-ка, башня такая, выкрашенная в ярко-желтый цвет, цыплячий, с красными китайскими деревянными завитушками. Это храм Мижид Жанрайсиг в монастыре Гандан-Тэгчинлин. А там, поодаль… видишь, медью сверкает на солнце, ослепительно так?.. это купол Майдари-сум… – Кто такой Майдари?.. Или – такая?.. Авто тряхануло, Катя вцепилась в потертое кожаное сиденье. – Такой. Это у них, у монголов, Будда счастливого будущего. Вроде как божество золотого века. Они верят, что золотой век опять наступит, и Калиюга, время кровопролития и ненависти, закончится. Видишь ли, птичка моя, монголы более оптимистичны, чем наши ортодоксы, исповедующие Апокалипсис. Семенов усмехнулся. Авто уже колесило по узким улочкам. Монастырь Гандан парил призрачным кораблем вдалеке. Обитель монгольских богов показалась Кате слишком красивой, как вычурный воздушный петербургский торт былых, дореволюционных, времен из знаменитой кондитерской «Норд» на Невском. – Здесь хранятся высушенные и покрытые золотой краской тела двух предшественников Богдо-гэгэна, – шепнул ей на ухо Трифон, выкрутив руль, – монголы поклоняются перерождениям Будды, как самому Будде. Катя нахмурила лоб. – Что такое… перерождения?.. – Ты слишком христианка, душа моя. Выкинь из головы. Гандан-Тэгчинлин, светясь, как маяк, высокой пагодой-колокольней, глядел на них с высокого холма; авто медленно обогнуло холм, усеянный малюсенькими домиками и фанзочками хувараков-послушников и лам всех степеней. Белые субурганы ослепили Катю. За каменными оградами возвышались многоярусные кровли бесчисленных храмов, выстроенных в китайском стиле. Катя вспомнила восточные причуды покойной матери. Как ее мать хотела попасть сюда! Восток был ее mania grandiosa, ее idee fixe… Катя смотрела на маленькие юрты, стоявшие возле храмов на склоне холма за смешными заплотами из длинных жердей. – Кто тут живет, Триша?.. Ремесленники, простой люд?.. уж больно бедны домишки… – Монахи, – кинул, как обрубил, Семенов. Они въехали в квартал, почти сплошь застроенный домами русского, восточно-сибирского пошиба – сложенными из толстых бревен, хорошо утепленными для суровой зимы, низкоросло-приземистыми, казалось, врастающими в землю, на низко посаженном фундаменте. Здесь селились русские; ниже, к берегу Толы, – тибетцы. Семенов направил авто немного вбок, они нырнули в узкую, как трубка для курения опия, улочку, и въехали на обширный пустырь, заваленный черт-те чем, и хламом и стоящими вещами, беспризорно брошенными; повсюду располагались склады и лабазы, расстилались торговые ряды, сколоченные из грубых, иссеченных ветрами и дождями серых досок, за рядами стояли, переругиваясь и пересмеиваясь, подзывая покупателей, торговцы, на лотках был навален беспорядочными грудами разномастный товар, купцы выкликали непонятные гортанные, зазывные слова, ветер трепал полы курм и дэли, овечьих шубок и подбитых мехом плащей. Шумная толпа, наряженная в цветные и нищие, в военные и цивильные, в ламские и в крестьянские, в господско-европейские и в древне-азийские, за тысячу лет не менявшиеся наряды, одетая пестро и чудно, по моде Смутного Времени, верней, безо всякой моды, сновала туда-сюда по огромному пустырю; люди шастали меж торговых рядов, присматривались к кожаной самосшитой обуви и жареным курам, к сушеным ягодам, рассыпанным на лотках, и собольим шкуркам, висевшим на распяленных руках скалящихся узкоглазых охотников; китайцы разворачивали перед дамами яркие шелковые отрезы, бойкие монголки торговали готовыми, уже пошитыми в кустарной мастерской слепяще-синими и винно-красными дэли, перебирая их сухими смуглыми птичьими лапками. Дэли мотались на вешалках на ветру, солнце светило ярко, терпко пахло чесноком и луком, моченой черемшой, копченым мясом, в руках у прикативших из Кяхты буряток мотались связки сушеных таежных грибов. Катя оглянулась на Семенова. Он подмигнул ей. – Захадыр, душа моя. Здешний центральный рынок. Злачное место. Клекочут, прости меня Боже, как куры, эти женщины!.. – Он чуть не наехал на смеющихся, быстро что-то выкликающих – верно, выхваляющих товар – хорошеньких молоденьких монголок с огромными корзинами серебряной, еще живой, бьющей хвостами рыбы. – Торгуют чем могут. Назначают свидания. Пьют горячий хурч с молоком. Обсуждают политику. Если хочешь узнать, что творится в Монголии, в Китае, в России, а также во всем широком мире, приезжай сюда, на Захадыр. Шпионов здесь – видимо-невидимо. Они иной раз и под торговцев работают. Дэли напяливают, по-аратски лопочут, не отличишь. Но торгуют здесь, сама понимаешь, всякой розничной ерундой. Крупные оптовые сделки совершаются не на Захадыре. – А где?.. – Катя с любопытством уставилась на сильно морщинистого, раскосого старика. Перед стариком на прилавке лежали… рыбы, так подумала она сперва, а потом вгляделась и поняла: ножи. Узкие, длинные, серебристо, как сельди, блестевшие; короткие, широкие, похожие на байкальского сига; аккуратно-прямые, чисто рельсы, и зловеще-кривые, наподобие знаменитых турецких ятаганов. Авто уже катило дальше, цепляя колесами подмерзшую землю, перебиралось по мосту через речку, и раскосый старик с ножами навек остался в Катином воспоминании. – Речка… какая миленькая… что за речка?.. – Сельба. Они объехали Захадыр с севера, и Катино ухо уловило два-три раза русскую речь. Над Захадыром, на холме, возвышался круглый, обитый листовой медью, больно блестевший на солнце купол Майдари-сум, самого большого храма столицы, и позолоченная крыша Шара-Ордо – Златоверхого дворца правителя Богдо-гэгэна. – Сколько святынь, Тришенька!.. – Верует народ, верует. Нам бы так веровать, не было бы у нас этого междуусобья никогда. Своя своих не познаша… – Это все равно должно было когда-нибудь случиться… Семенов поддал газу, мукнул клаксоном. Из-под колес врассыпную бросились замурзанные косоглазые, с черными челками, детишки. – Да, да, поговори еще! Ты, дочка золотопромышленника, взращенная не на хлебе и воде – на сливках и шоколаде! – Он с неведомой ей злобой глянул на нее, и она вжала голову в плечи. – Народ взбунтовался… но его, народ-то, как всегда, душенька, обманули! И мы должны уничтожить этот обман. – Вернуть России золотой век, да?.. Которого у нее – не было?.. – Вернуть России Россию. Не бабьего это ума дело. Они долго, медленно колесили по переплетеньям узких улиц. На одном из перекрестков перед авто, будто из-под земли, вынырнула странная старуха. Ее черно-седые, густые космы, нерасчесанные, с колтунами, висели вдоль скукоженных, как печеное яблоко, щек. На коричневой сухой шее, спускаясь на впалую обвислую грудь, моталось почернелое от времени медное монисто. Мочки ушей оттягивали тяжелые, как колеса, серьги. Она ринулась навстречу автомобилю и вцепилась скелетной рукой в стекло. Семенов затормозил. – Ну что, что тебе, старая? Ступай, ступай своей дорогой, Дарима… – Погадаю, – сказала старуха внезапно отчетливо, по-русски. – Погадаю твоей суженой. Не отворачивайся. Судьбу скажу. – Судьбу, судьбу!.. Брехня!.. Ты, Каточек, не слушай ее… Катя, не вылезая из «лендровера», протянула старухе руку в открытое окно. Это была знаменитая ургинская гадалка Дарима, полубурятка-полуцыганка. Она славилась в Урге, особенно в среде русских несчастных эмигрантов, сбежавших от ужасов революции и войны, виртуозным гаданием по руке: все, что она говорила, сбывалось. Катя заинтересованно глядела в сморщенное, когда-то красивое лицо, на медную позеленелую чешую старого мониста. Судьба, сказала она… судь-ба, может, тоже китайское слово… Дарима, поводив черным скрюченным пальцем по ладошке Кати, внезапно отшатнулась. Ее губы шевелились, она произносила про себя то, что не должно было вырваться наружу и разгневать богов. – Ну и что?.. Что ты там у меня увидала?.. – Поедем, Катерина, ну ради Бога, чепуха какая… – Смерть тебя ждет, – внятно произнесла старуха, глядя прямо в Катины глаза. – И вокруг себя смерть посеешь. Уезжай в свой далекий северный город, пока не поздно… спасайся… беги отсюда, деточка, беги!.. На складчатой черепашьей шее, в яремной ямке, Катя зорко подметила православный крест. Может быть, старуха была родом из Иркутска или из Кяхты, и в Ургу ее занес ветер бешеного времени. Дарима выпустила Катину руку. Семенов выгреб из кармана кителя мелочь, китайские мятые доллары. Катя покопалась в сумочке, вытащила из портмоне «керенку», огромную, как простыня, сунула старухе. Авто, взревев, обдало дымом сгорбившуюся высохшую фигуру на обочине. – Она как засохшая слива, Триша. Уже не расцветет… – Что, гаданья дешевого испугалась?! Открестись, душенька. Все пустое. Бабке тоже денежек заработать надо, кусок свой кровный каждый день кусать. Гляди, гляди! Это уже Маймачен. Почти доехали! Китайский квартал, душа моя, здесь одни китайцы живут. Торгуют, копошатся… Русские тут тоже есть, татары, евреи, японская колония растет, сакэ выделывают и почем зря продают… каждой твари по паре, как в Ноевом ковчеге… Вылезай! Здесь Иудушка обитает. Они остановились перед низким одноэтажным, с загнутой китайской крышей, каменным домом, стоявшим на жутко грязной, кривой и узкой улочке Маймачена. Катя выбралась из авто, прищемила и чуть не порвала юбку дверцей. Семенов постучал в подслеповатое оконце привязанной к двери деревянной колотушкой в виде бутона цветка. За дверью послышались шаги, и она открылась. На пороге стоял черноволосый, кофейно-смуглый, поджаро-подтянутый, будто сейчас вышколенный офицер – невысокого роста, но справный и изящный молодой человек. А может, просто – моложавый?.. Не верилось, что он всего на несколько жалких лет младше старообразного, грузного и кривоногого, с седыми бровями и лысиной, порядком изношенного атамана. Катя так и уставилась на хозяина, не мигая. Бессознательно поправила косы на затылке. Улыбнулась нежно, смущенно. – Здравствуйте… Иуда Михайлыч… – Проходите, проходите, гости дорогие. Через порог не принято целоваться. Ну, здравствуй, братец! – Он сжал в объятиях Семенова, бывшего на голову выше его. – Ого, поздоровел… на баронских харчах… – Харч-то незнатный, люй-ча бесконечный да кондер, – оправдательно пожимал плечами Трифон. – Жену облобызай… впервые, я чай, видишь-то?.. любуйся… – Уж полюбуюсь. – Иуда шагнул к ней. Поклонился – сухо, вежливо нагнул голову. – Добро пожаловать, Катерина Антоновна. Она медленно переступила порог. Иуда обнял ее, взял ее в руки осторожно, как фарфоровую статуэтку, неслышно обхватил за плечи и прикоснулся троекратно губами так тихо и невесомо, что она даже не почуяла поцелуев. Это были поцелуи-призраки. «Человек-сон, – испуганно подумала она. Голова ее кружилась. Отпечатки его ладоней на ее плечах горели. – И я тоже сплю. Мне все это снится». Иуда совсем не был похож на брата. Их будто не одна мать родила. С кем-то староверская матушка из Куранжинского караула на Ононе сладко согрешила – в Иуде явно текла горячая восточная кровь, слишком узок был разрез черно-сливовых, как у коня, глаз; слишком широки и плоски скулы; слишком поджаристо-темны, бесстрастны тонкие губы; слишком… Все в Иуде было «слишком». Слишком тонкая талия. Слишком широкие, мощные плечи. Слишком белые, хищные, как у зверя, зубы. «Должно быть, ест, как все они тут, сырое мясо», – с отвращением подумала Катя. Иуда Семенов был слишком мужчина. Катя еще не видела таких. Ее добрый, вечно озабоченный, с брюшком, с закрученными усиками отец… Ее бравый, грузный, с кривыми ногами номада-наездника, ожесточенный страшным временем муж – мужик, пахнущий потом, с седыми нитями в бороде, с яйцевидной лысиной… Ее бесполые кавалеры на балах, в гостиных на party у подруг – сладенькие, глуповатые, с нафиксатуаренными усиками, с самоцветными запонками в манжетах от Жанэ… Она неотрывно смотрела на Иуду. Потом, застеснявшись, отвела взгляд. На столе уже все было накрыто, ждало гостей. Иуда расстарался, встретил гостей дорогих сибирской и монгольской кухней. В маленьких фаянсовых мисочках горками возвышалась осетровая икра; на длинных тарелочках лежал длинный и чуть изогнутый, как казацкая сабля, соленый байкальский омуль, нарезанные кусочками сиг и елец, жирно, холодцом, трясся чир, алела на разрезах розовая кета. В салатнице источала чесночный аромат темно-болотная черемша. В вазочках на длинных ножках чернело варенье из ежевики. Еще запотелые, принесенные с холоду, серебрились бутылки пшеничной русской и рисовой китайской водки. На тарелках лежало еще горячее, дымящееся, только из печи мясо, приправленное рубиново-алой моченой брусникой. – Оленье, – гордо произнес Иуда. – Сам в Саяны ездил охотиться. Хорошая охота была, белок еще на шубу изрядно настрелял. Кабанчика приволок. А вот поозы отпробуйте, Катерина Антоновна!.. только осторожно кусайте, сок может на платьице брызнуть… Он тоже невежливо, впечатывая в нее сургуч узких глаз, пялился на нее. Она не знала, куда деваться от этого буравящего взгляда. Чтобы побороть смущение, стала молоть языком всякую светскую, незначащую чушь. Иуда слушал, кивал головой, подкладывал ей на тарелку то поозы – кисеты из теста с сочным ароматным мясом внутри, приготовленные на пару, – то щедро, столовой ложкой, икру, то терпкой брусники, и она благодарила, едва отпробывала, чуть, для приличья, откусывала – и снова щебетала, пела, как птичка. А Трифон, налегая на братнину еду, отправляя в рот одну рюмку водки за другой, мрачно, тяжело смотрел на них обоих. – Осмелюсь предложить вам, дорогие родные, поездку в интереснейшее место Монголии, в Тенпей-бейшин. Это на юг от Урги… далековато… скакать примерно часа четыре, пять… Атаман вскинул лысеющую голову. Взглядом заарканил брата. – Скакать? – Катя оживилась. – На лошадях? – Совершенно верно. Я не люблю автомобили. – Я тоже, – пробормотала она. Семенов, покосившись, облизал ложку. – Тенпей-бейшин – обитель Джа-ламы. Мне надо свидеться с ним сегодня. Я ждал вас, чтобы взять вас с собой. Да и тебе, брат, – он обернулся к Трифону, – надеюсь, нелишне встретиться с ним будет, хотя сейчас он пытается отдалиться от мира… и от военных действий. Ничего у него не удастся. – Тонкие губы скривились. – Он втянут в круговорот, и он снова примкнет к тебе… к барону. Время работает на нас. Итак, мы едем? После обеда?.. Лошади готовы. Я приказал их приготовить заранее. Катя поразилась – как он все точно рассчитал, чтобы не было отказа. При упоминании имени Джа-ламы лицо Семенова еще пуще помрачнело. – А, наш великий друг, кровавый лама, – выдохнул он. – Когда ему надо было, так он, собака, воевал. Знатно бился. Его, как и барона, пуля не брала. И оружия у Унгерна все для своих цэриков просил, винтовки задорого выкупал, монастырскими сокровищами расплачивался. Все брехал о бодхисатвах, которые отказались от нирваны, чтобы спуститься в обитель грешников и служить людям, разя врагов. Поразил! – Семенов зло поднес к губам рюмку, выпил, резко и шумно выдохнул. – За то, чтобы нам никогда не сдать оружия! Царство Божие настанет! Царство Романовых настанет! И царство династии Циней настанет! – Настанет, настанет, – кивнул Иуда головой, – конечно же, верь, брат. Когда Катя вскинула на него глаза, ей показалось, что Иуда смеется.
Лошади были оседланы. Катя легко взлетела в седло, и Иуда глянул на нее с удивлением: вот ты какая, питерская девочка, кисейная барышня! Гнедой золотистый конь, почуяв седока, затанцевал, заиграл, оборачивая к Кате точеную голову с умным темным глазом, и она погладила его по холке, по шелковистой гриве. – Царский конь, – смущенно обронила Катя, сжимая повод в кулаке. – Я на нем как царица. – Вы и есть царица, – не моргнув глазом, ответил Иуда. – У вас царское имя. – А у вас – апостольское. Иуда смолчал. Они выехали на лошадях на улицу, залитую солнцем. Шел легкий редкий снежок. Калитку заплота закрыла за ними низкорослая китайская служанка. Видно, она, под надзором Иуды, и приготовила все эти яства сегодня. Никакой женой в доме и не пахло. Однако Иуда был одет с иголочки, ухоженно, даже щеголевато. И костюм для верховой езды у него был модный, английский, выписанный, возможно, из самого Лондона, а не заношенный китель и грязные галифе с лампасами, как у ее мужа. «Надо бы устроить стирку», – тоскливо подумала она. Они выехали из города и, пришпорив коней, поскакали на юг. Иуда откровенно любовался тем, как Катя сидела в седле. Семенов мчался впереди, пригнувшись к лошадиной холке. Под ним был белый конь, его глаз отсвечивал оранжевым, диким светом. «Как сердолик», – подумала Катя. Вскоре они уже скакали по степи, а степь плавно перешла в пустыню. Всюду, куда ни глянь, расстилались красно-желтые пески, торчали, как кости дракона, выветренные камни. «Пески поглотят меня. Пески погубят меня. Красные пески пустыни вберут меня и не отпустят». Она запрокинула голову в скачке, задыхаясь. Солнце стояло над красной Гоби высоко в зените, его белые бесцветные лучи разогнали снеговые тучи. Мороз выдубил землю, и она, как жесть или сталь, звенела под копытом. – Вы вооружены, Катя? – Иуда подскакал поближе. – Муж позаботился о том, чтобы у вас при себе всегда было оружие? Ну, хотя бы хороший новый кольт… или смит-и-вессон?.. – Нет. Мы как-то не подумали об этом. – Война, везде стреляют. Мы живем внутри вечной зимней войны, Катерина Антоновна. Сколько людей убито уже. Представить страшно. Попросите Трифона дать вам револьвер. Так будет надежнее… спокойнее. Конь Иуды, вороной масти, покосился на Катю, резко, коротко всхрапнул. Она раздула ноздри и почувствовала терпкий, чуть кисловатый, как брусника, запах конского пота. Иуда ударил шпорами по ребрам коня и, резко оторвавшись от Кати, унесся вперед.
Мать, ее похороны… Та, детская, первая встреча со смертью… Ей страшно было вспомнить умерших людей. Всех людей, с кем ее за эти два, три года столкнула взорванная изнутри, съехавшая с рельсов жизнь. Всех, кого она видела умирающими, погибающими, мертвыми рядом с собой. Упавшая под ноги ей прямо в бесконечной, изнуряющей очереди за хлебом питерская старуха… Расстрелянный городовыми мальчонка на углу Фонтанки и Невского… Обнявшиеся крепко – да так и найденные обнявшись, замерзшие, истощенные девочки-близнецы, дочки швеи Настасьи, в квартире напротив, в их с отцом доме на Литейном… Лежащие друг на друге, штабелями, трупы расстрелянных красными на вокзальной площади в Омске… Царя с Семьей убили. Лучших генералов и офицеров убили. Тьмы тем русских солдат убили. Тысячи тысяч простого народа – убили. Почему никто не убьет этого картавого человечка, этого лысого маленького раскосого бесенка, ввергнувшего страну в карнавал смертей? Поговаривали – в нем немецкая, еврейская и калмыцкая крови… Она бежала с Запада на Восток, к Трифону, от развернувшегося перед ней веера смертей, еще не понимая, что ее время уже нигде не схлопнет перед ней этот роковой черный веер, на сгибах которого тонкой японской кисточкой намалевана Старуха Смерть. Она чудом добралась до Иркутска. У нее столько раз проверяли паспорт в дороге, столько раз зыркали на нее ненавидящими глазами, хоть и документ у нее был исправен, и оделась она в дорогу попроще, да вот лицо, проклятое благородное, с тонкими царственными чертами лицо ее торжествующе выдавало. Когда поезд останавливали очередные красные дозоры во главе с комиссаром в неизменной черной свиной кожанке, она забивалась в угол купэ, закрывалась ангорским платком до бровей. И все же однажды к ней придрались, угрожали наганом: ты, барышенька недорезанная, зачем в Иркутск мотанулась?!.. а?!.. только не ври, что соленого омулька захотелось!.. а ты оттуда куда подашься?.. в Читу?.. в Кяхту?.. в Хабаровск?.. в самое пекло?!.. Не сестричкой ли милосердия в Белую Гвардию пробираешься, стервоза, а?!.. Она жалобно причитала, стараясь выговаривать попростонароднее: к мужу я, миленькие, к мужу, в Листвянке он у меня, за матерью престарелой ухаживает, при смерти мать-то… «При смерти, говоришь?.. Мать, н-да, мать это дело такое… Ну, мотри, езжай!» И, оглянувшись, будто ударяли с потягом: «У, контра!» А соседа, что трясся в грязном купэ рядом с ней, закрыв глаза, вывели в золотой шелест берез, наставили маузер, и – пулю в лоб. И она спокойно, будто в синематографе, смотрела, на упавшего на землю, как мешок, человека, на то, как кровь течет из маленькой черной дырки по переносью и виску.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6
|