Красная луна
ModernLib.Net / Отечественная проза / Крюкова Елена / Красная луна - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 4)
Господин Витас Сафонов? Он не мог говорить. Кивнул головой. Мы по вашу душу. Сесть пригласите? До чего вежливы, подумал он с издевкой, до чего галантны. Будто и не бандиты вовсе. «А может, они не бандиты? А кто же, кто же, кто?! Морды у них — точно киллерские… Дурак, если бы тебя хотели убить — уже давно бы убили, едва ты открыл дверь… Тихо, Витас, тихо, веди себя прилично, слушай, что скажут…» Садитесь. — У него рот повело вбок, как при тике. Улыбка не получилась. — Чем обязан? Лысые сели. Тот, что был ростом повыше, вальяжно закинул ногу за ногу, озирая обстановку, шкафы, мольберты, начатый холст на мольберте, картины на стенах. Остро пахло разбавителем, свежей масляной краской. Лысый мужик воззрился на картину напротив. Витас видел — она его шокировала. Фью-у-у-у! — присвистнул он. — Вон мы чем на досуге занимаемся. Ай-яй-яй, нехорошо, дяденька, малевать такую похабщину. — Он кивнул на громадное полотно, занявшее полстены над камином. На искусно прописанном, тщательно пролессированном холсте худая белокожая женщина на фоне красного ковра, раскинув ноги и задрав в крике наслаждения голову, мастурбировала, втыкая в себя черный деревянный олисбос. — В аду гореть будешь. Или ты не русский человек? Мы, кажется, еще не пили на брудершафт. — Так, хорошо, голосок окреп, не дрожит. — Я по матери литовец. По матери, по матушке, — хохотнул второй, тот, что пониже росточком, антикварный венский стул под ним противно скрипнул. — Вниз по матушке по Волге!.. Ближе к телу, как говорил Ги де Мопассан. Я слушаю. Он увидел себя в створках зеркала-складня. Он был очень бледен. Лысый мужик сперва поглядел на коньяк в бокале, на бутылку, на лужицу коньяка на столе, потом — в лицо Витасу. Ладно, на брудершафт потом. Извините. Забылись. Мы пришли сделать вам заказ, господин Сафонов. Заказ? — Во рту у него пересохло. Он и впрямь мучительно, до сосанья под ложечкой, захотел хлебнуть коньяка. — Какой заказ? Почему они не убивают его сразу. Немедленно. Сейчас. Ведь это же так просто — вытащить пушку из кармана, направить прямо в лицо. И размозжить череп в хлам. Чтобы кровавые куски полетели на стены, на холсты, на зеркала. Новая живопись. Натуральная живопись. Шматки кадмия красного. Ошметки живого краплака. Искусствоведы будут говорить, закатывая глаза: «Последние картины Витаса Сафонова написаны в полном смысле слова кровью». Тот, кто пониже, ухмыльнулся. Скинул ремень черной большой, как мешок, сумки с плеча. Черную сумку Витас, испуганный, потрясенный, не заметил. Лысый дернул «молнию». Распахнул сумку. Вытащил огромный целлофановый пакет. Сквозь прозрачный целлофан было хорошо видно, что пакет весь, сверху донизу, набит пачками долларов. Лысый шмякнул пакет на стол орехового дерева с инкрустацией полудрагоценными камнями — яшмой, нефритом, сердоликом. Витас купил этот стол на аукционе в Бельгии, в Брюсселе. Еле провез через границу. «Это стол моей бабушки, — разводил он руками перед таможенниками, — у меня бабушка в Бельгии, в Антверпене живет, милая такая старушка, понимаете?.. Единственная память о предках нашего рода…» Всхлипнуть, главное, — правдоподобно… Витас глядел. Он глядел — и не видел. Глядел — и не понимал. Так, отупело, соображая, что к чему, он когда-то, желторотым пацаном, впервые глядел жестокое порно. Он никогда в жизни не видывал столько денег наличными. «Что это? Розыгрыш? Это фальшивки? Меня берут на пушку? Или это все-таки сон, сон, сон, бред?! Что я должен делать? Что я должен СДЕЛАТЬ за эти деньги?!» Я не раб, — сказал он, выдавив эти слова из наждачно-жесткого горла, как масляную краску из засохшего тюбика, и посмотрел поверх бритых яйцевидных голов. — Если речь идет о насилии… …то вы не продаетесь. И не покупаетесь, я правильно понял? — Высокий усмехнулся. Витаса покоробило. — Вы не раб, мы вас не насилуем, не покупаем, мы вас — нанимаем. Мне кажется, это вполне приемлемые деньги для художника… такого ранга, каким являетесь вы. Так, так. — Он тряхнул головой. Длинные волосы взвились, опали на плечи. — Значит, нанимаете. И что же я… хм… за эту сумму… простите, сколько здесь?.. должен буду нарисовать? Голую задницу? Политическую картинку? Двух лесбиянок в разгаре коитуса? Землю, разрезанную надвое, как яблоко?! Обезображенных жертв Холокоста?! Бабу в родах?! Что?! «Так. Верно. Еще веселее. Ты взял правильный тон, старик». Он осмелел и уже издевался над ними. Он старался не смотреть на прозрачный мешок, набитый деньгами, лежащий перед ним на инкрустированном яшмой бельгийском столе. Мы заказываем вам фреску. Мощную фреску. Ничего подобного не было ни в каких веках до нас и, рассчитываем, еще долго не будет после нас. Надо сделать так, чтобы такого больше никогда на Земле не было. Сюжет фрески? Он уже перешел на профессиональный тон. Ни улыбочек, ни издевок. Вопросы по существу. Второе Пришествие. Где надо писать фреску? В храме? Да. В храме. Этот храм уже строится. В него вложены большие деньги. Деньги, вот эти, — он кивнул на целлофановый мешок, — от тех же людей? Да. Где находится строящийся храм? Сказать? — Высокий кинул взгляд на низкорослого. Скажи. Что таиться. Бестолковое дело. Он же все равно туда скоро полетит. В Иерусалиме. Черт, в горячей точке, — Витас поморщился. — Неплохенькое местечко, конечно, но — такая каша вероисповеданий! Мусульмане, евреи… православные… храм на храме, и каждый свою веру хвалит, за свою — глотку перегрызет… И вы туда же! Вы… — «О чем ты. Ведь не эти же гололобые щенки строят собор. Они — исполнители, запомни. Их дело — припугнуть меня, нанять меня, передать мне деньги. И баста!» — Какой вы веры-то, ребята? А?! Судя по заказываемому вашими шефами сюжету — христиане, я так понял? Высокий набычил лысую голову. Вы православный? Да. Хотя вполне бы могли быть католиком, если — литовец. Мать умерла давно. Она не крестила меня ни в младенчестве, ни в отрочестве. Не те годы тогда были. Я принял крещение уже взрослым. Осознанно. Ясно. Значит, вы поймете. — Высокий встал, венский стул жалобно простонал под могучим, крепко сбитым телом. — Он придет скоро. Возможно, мы с вами явимся свидетелями Его прихода. Он придет в блеске и славе своей. Не так, как тогда. А мы… Мы лишь ускорим Его приход. Понятно? Встал и низкорослый. Черная кожа куртки противно скрипнула. Они оба, не прощаясь, повернулись на каблуках, пошагали к двери. Не оглянулись. Замки отлетели прочь. Резко, оглушительно хлопнула дверь, чуть не сорвавшись с петель. Витас так и остался сидеть в комнате. Ни договора. Ни печатей. Ни подписей. Ни контрактов. Ни ручательств. Ни расписок. Ничего. Только вся сумма — весь его гонорар — все деньги, положенные ему за его работу, еще несделанную, еще тающую в дымке времени, как тает между пальцев дымок сигареты, — перед ним, на столе, на гладкой столешнице с яшмовым деревом и малахитовым озером.
* * * Ефим хотел забыться. Ефим хотел нырнуть в пропасть безоглядной чувственности. В омут постыдной и черной страсти, которой он, может быть, и не испытывал, но которую именно сегодня ему невероятно хотелось испытать. Он заставлял Цэцэг проделывать такие штучки, которые ей и не снились там, давным-давно, в «Фудзи». Ноги выше головы? Пожалуйста, но разве это так удивительно? Это не страсть. Господи, страсть — ведь это тогда, когда срываются все покровы внутри тебя, не снаружи. Тело только иллюстрирует, рисует внутреннее дьявольское обнажение. Я срываю все покровы. С тебя. С себя. Я делаю, что хочу. И, обнажив себя до конца, я смеюсь над собой — и делаю то, чего не хочу. Ибо я хочу испытать то, чего не испытывал никогда. Она взяла его ногу, поставила себе на грудь. «Дави, — шепнула. — Сильнее». Я раздавлю тебя, ты же такая нежная. Не бойся. Прогнувшись под ним, она застонала; его ступня заскользила по ее потной груди, по животу, она раскинула ноги, открывая красные створы; большой палец его ноги скользнул внутрь нее, губы нашли ее губы, и зубы больно укусили сложенный трубочкой рот. Она, не отрывая рта от его губ, выставила вперед груди, и его пальцы, найдя торчащие темные соски, больно сжали их, вонзили в них ногти. Так?! Я же так не хочу. И хочу. Тебе же так больно. И все равно ты так хочешь. Покажи мне изощренный восточный секс, ты, продажная Цэцэг, самая лучшая шлюха в мире. Она встала на колени в постели, высоко подняв зад. Он провел языком вдоль по ее хребту, осязая позвонки, ощущая на губах вкус соленой смуглой кожи. Ее пот пах розами. Она любила роскошь и сама была роскошью. А он сегодня, сжигаемый жаждой — забыться, окунуться в иной мир, топтал эту роскошь ногами, бил наотмашь, приковывал цепями и наручниками к спинке кровати, истязал, шептал: покажи мне еще что-нибудь. Потряси меня! Научи меня! Ты, ученая, ты, дикая… Лежа под ней, выплясывающей на нем отчаянные па любовного танца, он скользил глазами по стенам. Неплохо оформила спаленку монгольская красотка. За такой коврик, с вытканными Венерой и Адонисом в гроте, она наверняка отвалила на Кристи черт знает сколько. Ведь это же гобелен шестнадцатого века… судя по колориту, нежно-дымчатому, голубовато-холодному, французский. Эпоха Генриха Второго, Дианы де Пуатье… Венера наклонилась над восставшей плотью Адониса, едва не касаясь ее губами, хитро улыбаясь. А это что? Новогодняя маска?.. Черная с золотом?.. Ну да, какая-нибудь китайская маска древнего чудища, вон и козлиные рога, книзу закручены… Он перевел взгляд. Цэцэг подпрыгнула сильнее, резче. Она хотела сделать ему больно. Он, держа ее обеими руками за талию, ощущая под ладонями мокрое скользкое тело, смотрел уже на другой сюжет. А это китайщина, родной ей Восток. Лысый, с седой паклей жиденьких волосенок вокруг уродливой головы-тыквы, смешной старикан — ого, однако, а уд какой огромный, торчит, темный, как у осла, — задрал девчонке, видимо, служанке расшитый хризантемами халат аж до самой шеи, пытаясь овладеть ею. На круглом лице служанки, с глазками-щелками, с черной челкой до бровей, было написано озорство и презрение. Да, она подставит себя хозяину. Но и выколотит из него монету! А то и собственный бумажный домик. Цэцэг остановилась. Прекратила прыжки. Ефим по-прежнему глядел на китайскую гравюру. Он только что заметил на гравюре еще одного человека. Чья-то голова высовывалась из-за приоткрытой двери. Мужская? Женская? Он бессознательно перевел взгляд на дверь спальни Цэцэг. Может, здесь за шторой, за гардиной, за китайской ширмой с птичками и розочками тоже есть Подглядывающий? Елагин вздрогнул. Цэцэг возобновила свои танцы. Еще немного — и судорога неимоверного наслаждения выгнула его в мгновенном столбняке. Цэцэг упала рядом с ним. В теплом воздухе спальни, пропитанном ароматами всевозможных парфюмов, запахло солью, горечью и морем. Он по-прежнему смотрел на дверь. Цэцэг шутливо ударила его ребром ладони по плечу, имитируя движение каратэ-до. Люблю, как пахнет сперма. Она пахнет морем. Китайцы говорят: есть четыре священных жидкости — кровь, лимфа, слюна и сперма. Тот, кто научился задерживать сперму в себе во время любви, а не выбрызгивать ее, питает свой тысячелистый лотос Сахасрару. А моча, значит, не священная жидкость? — Против воли губы его поморщились в улыбке. Нет. Моча — это то, что должно уйти в землю. Кровь и лимфа текут в нас, это жидкости нашей жизни. Слюну мы глотаем даже друг у друга в поцелуе. Сладка слюна Суламифи для Соломона, помнишь?.. А из спермы рождаются дети. Она самая священная. И глотать ее ты тоже любишь?.. Не притворяешься?.. Нет. — Она перевернулась на живот, внимательно смотрела на Ефима. — Я так скакала на тебе, как на коне, а ты все такой же бледный. Что с тобой? Что так уставился на дверь? Я же тебе говорю, это моя и только моя квартира. Сюда никто не придет. Никто! Никогда! Без звонка… Ефим молчал. Цэцэг заботливо отерла струйку пота, стекающую с его виска. Быстро клюнула его в нос, как птичка. Птичка-синичка с китайской ширмы, — беззвучно шепнул он. — Тебе не кажется, что за нами кто-то подглядывает? Подглядывает?.. Какая чушь! — Цэцэг сладко, как кошка, потянулась, и все ее неостывшее от страсти тело завибрировало, задрожало в истоме. — Тебе везде мерещатся шпионы. Ты перетрудился, милый. Мне кажется, ты слишком много на себя берешь. Что-нибудь из твоих несчетных дел тебе надо бы бросить. Но только не меня! Не меня! Она, в шутку, накинулась на него, как львица, понарошку терзала, рычала, трясла за плечи, неистово целовала. Потом отшвырнула, как истрепанную игрушку. Рухнула на подушки. Ему показалось: вот так она может отшвырнуть его и по-настоящему. Меня только что чуть не убили. Чуть не убили? — Узкий черный глаз ожег его насмешкой. — И ты все-таки приехал ко мне? Браво. Что же ты не держишь в черном теле своих бодигардов? Они работают у тебя или нет? Или ты им только платишь деньги? Беспечно ты живешь, как я погляжу. Она встала с постели. Подошла к огромному, во всю стену спальни, зеркалу. На зеркальных полочках в кошмаре женского веселого беспорядка лежали, валялись, сверкали флаконы и флакончики, щетки и расчески, жемчужные связки, агатовые ожерелья, брошки, коробочки с кремами, помады, тени, румяна, колечки, расписные шкатулки. Он, скосясь, смотрел, лежа на животе на кровати, на безумный натюрморт, на нее, беззастенчиво показывающую ему смуглый крепкий, округлый зад. Она загорала вся, целиком, на нудистских пляжах на Ривьере, на Майорке. Ни следа белых полосок ни от какого бикини. Цэцэг поднялась перед зеркалом на цыпочки и закинула руки за затылок. Ее изжелта-коричневая, золотистая спина волнующе сужалась к бедрам. Смоляные волосы змеями ползли по лопаткам. Он вспомнил монгольскую пословицу: «Женщина — алмаз в кулаке: крепко сожмешь — изранит ладонь». Я купила нам с тобой билеты на завтра на представление японского театра кабуки. Мистерия «Восемь Ужасных», как тебе названьице? Фимка, да что ты такой квелый?! А ну-ка встряхнись! Приказываю тебе! Я, владычица тварей подземных и надземных, я, повелительница живых людей и адских духов… Продолжая смеяться, она шагнула к стене. Сняла со стены то, что он принял за новогоднюю восточную маску. Быстро надела себе на голову, обернулась к нему, и Ефим ахнул от неожиданности. Перед ним стояла монгольская принцесса. Дочь Чингисхана. Глаза принцессы сияли. Голая смуглая грудь горделиво вздымалась. На черных курчавых волосах внизу живота еще блестели капельки влаги. Монгольский царский головной убор, мне из Улан-Батора в подарок прислали, Эрден-батыр вчера в посольстве передал, была презентация фильма Миши Горенко «Чингисхан». Повеселились. Фильм-то ничего? Не ничего, а что-то. Миша молодец. Он уцепил главное. Он показал разность цивилизаций. Мы никогда не поймем Восток. Восток никогда не поймет нас. Она стояла перед ним голая, еще вся потная после соития, на голове у нее торчали, выгибаясь в стороны, крутые, будто турьи, рога, обтянутые черной плотной тканью, расшитой золотой нитью. Золотые стежки перевивали рога, они будто были обмотаны елочным золотым дождем. Горенко — твой любовник? У царицы всегда должно быть много фаворитов, ты же знаешь. Раскосые глаза хохочут. Широкие скулы лоснятся. Румянец спускается со щек, красной рекой бежит по шее.
* * * Идут. Опять идут. Идут его бить. Он сжался весь. Сжался в комок. Надо сжаться в комок, втянуть голову в плечи, согнуть шею, согнуть ноги в коленях, прижать колени к животу. Поза младенца в утробе матери. И так, сжавшись, лежать. Так они тебе хотя бы не отобьют печень. Почки — да, отобьют. Но хребет не сломают. Хребет сломают тогда, когда тебя растянут «ласточкой». Старая известная пытка. Ты для них — враг, падаль. Тебя все равно уничтожат. Но будут уничтожать медленно. Ибо это приносит им удовольствие. Эй ты, Косов! — Они все-таки выбили из него его имя и фамилию. — Будем говорить?! Он поворачивается к ним на тюремной койке. В камере полумрак. Он не видит их лиц. Вместо лиц — серый туман. «Мое лицо для них тоже — туман. Они тоже не видят меня. Они никогда не выйдут на ребят. Я никогда не скажу им ни имена, ни адреса. Никогда. Я никогда не выдам Хайдера. Он слишком нужен всем нам. Я никогда не выдам Хирурга. Не выдам Алекса Люкса. Баскакова они и так знают, вся страна знает Баскакова. Взять Баскакова они все равно не могут — он не преступник. Для них преступники — мы, голь, мелкота, лысая чернота. Больших людей упечь в каталажку не так просто. Маленьких — пожалуйста. Большие дяди играются во взрывы и убийства, а ловят, судят и приговаривают малолеток. Так было всегда. Я ничего им не скажу». Он смотрит прямо перед собой в серую тьму застылым взглядом. Две острые льдины глаз. Два ледяных скола. Говорить будем?! Мы уже говорим. Андрей, давай! Сбрасывай его! Он скорчился. Подобрал колени к подбородку. Его скинули с койки на холодный каменный пол. Удар сапогом. Еще удар. Он закрыл руками лицо. Пусть разбивают в кровь руки. Пусть переломают пальцы. Ему нужны глаза. Глаза и зубы. Он еще должен видеть, что случится с его миром. Удар. Стон. Удар. Стон. Они перевернули его сапогами на спину. Он казался сам себе насекомым, защищающим хрупкое брюшко от железных шестеренок. Ты, гад! — Удар. — А как добивали цепями того, уже мертвого, на рынке, это ты помнишь?! — Удар. Стон. — А как тебя бьют — так это нехорошо, некрасиво, больно, ужасно?! Ах ты сволочь! Ну, ты у нас заговоришь! Не из таких показания выколачивали! Отступили. Он отнял руки от лица. По разбитым опухшим, синим пальцам текла кровь. Он слизнул ее языком. Обернул к бьющим его лицо — и засмеялся. Ха, — сказал он. — Ха-ха. Ха-ха-ха. Предают только слабаки. Те, кого потом опускают. Вы можете убить меня, но вы меня не опустите. Вы сами дряни. Вы бьете меня, чтобы услужить хозяину. У вас у всех есть хозяин. И он не погладит вас по головке, если вы не исполните его приказ. Все вы сявки, шавки. Все вы суки. Человек в форме, с серым, невидимым во мраке ночной камеры — одно маленькое оконце под потолком — призрачным лицом снова сунулся к нему, поддал ему под ребра: на! На тебе за суку! Он застонал, перевернулся на полу на бок. Так лежал — спиной к ним. Вы работаете на хозяина. Вы рабы. Вы тоже рабы! У вас тоже есть хозяин! Он охмурил вас! Он задурил вас, щенкам, башки! Опьянил вас своей идеей! Идеей великой белой расы! Белая, видишь ли, высшая, а все остальные — мусор, выходит, так?! Да, мусор, — жестко сказал он, лежа на полу, не оборачиваясь к ним. — Вы сами увидите это. Вы все скоро увидите.
Они пытали и били его — он пытал и бил их. Они били его кулаками — он бил их словами. Жестами. Взглядами. Он бил их молчанием. Всем собой. Он вступил с ними в поединок. Поединок — это всегда ответственно. Он может быть одноразовым, и тогда в поединке кто-то обязательно гибнет. Тогда в поединке сразу видны победитель и побежденный. А может растянуться на месяцы, на годы. Тогда выигрывает тот, кто овладевает временем. Допросы измотали его. Он уже еле держался на ногах. Он был единственным, кого удалось поймать тогда, на рынке, в сумасшедшей бойне, в снежной тьме. Остальные скины разбежались кто куда, как тараканы, откатились за лари, за рыночную тару, попрятались под прилавки, унесли ноги. Он — один — ноги не унес. Значит, надо бороться. После одного из допросов с пристрастием, когда он сидел, облитый водой, уткнув локти в колени, опустив голову низко, почти до полу — его тошнило, он боялся, что его вырвет прямо на тюремный пол, — голос над ним произнес загадочное слово: «Спецбольница». И наступило молчание. И он так и сидел, опустив голову, пока к нему не подошли, не приподняли его за руки, как марионетку, не поволокли в родную камеру, на родную койку.
Скоро это слово перестало быть для него загадкой. Ночью, в закрытой машине, в фургоне с решеткой, его привезли туда, откуда, по словам тех, кто томился там, как звери в клетке, не было возврата. «Из тюряги — есть, а отсюда, брат, уже нет», - хрипло проскрипел ему в ухо первый, кого он увидел там в темном, освещенном лишь тусклой, как светляк, лампой больничном коридоре: сгорбленный человек с отрезанным ухом. Он думал — старик, а глянул в лицо — обомлел: молодой, глаза черно горят ненавистью, рот искусан в кровь. Его ровесник.
Щас врачиха придет… Явится, не запылится. У, стервь!.. Ангелина Андре-е-е-евна. С-с-с-сука. У ней фамилие такое, знашь, сытое — Сы-и-итина. И правда, рожа сытая такая… дородная. Железная леди, я те скажу! Кнутом тя будет хлестать — и наслажда-а-аться. Сучка первостатейная. Помесь немецкой овчарки и этой, как ее, древней сучки-то, как бишь?.. Клепатры, во. Клепатра прям настоящая! Та, говорят, тоже пытать мужиков любила… Не-а, у ней точно этот, как ее, у самой комплекс… Ей самой, сучке, подлечиться надо, а она тут — всех якобы лечит… И ведь корчит из себя, корчит! Обрати вниманье, как двигается! Башку задерет, ножонками переступает, будто с самолета по правительственной дорожке к самому Президенту машет — ать-два, ать-два! У, морда… Говорят — дисер какой-то пишет… А чо это такое, дисер?.. Ты, брат, знашь аль нет?.. Диссертация. — Он отвернулся к стене. — Слушай, Колька, у тебя в заначке никакой сигаретины не завалялось? Курить до смерти охота. Уши пухнут. Тю, спохватился, малой!.. — Колька потянулся на койке, панцирная сетка лязгнула под его огрузлой тушей. — Была б соска, угостил бы… Ти-ха! Вот и она… у, бабец… Он инстинктивно подобрал ноги, укрылся тощим вытертым верблюжьим одеялом. Закрыл глаза. Он не хотел видеть никакую «Клепатру». Баба есть баба. Его мужики били — ничего из него не выбили. Ну и что, брешут, что упрятали сюда навек. Навек ничего не бывает! Ни тюрьмы, ни любви, ни жизни. Все когда-нибудь кончается. Кончится и эта ботва. Больной Архип Косов, встать! Врача на обходе встречать стоя! Вы тут все не лежачие! Не инфарктники! Он открыл глаза. Вскинул их. И — обомлел. Над ним стояла действительно Клеопатра. Владычица. И даже белый врачебный халат не делал ее плебейкой. Тяжелые темно-красные волосы были подобраны на затылке в огромный пучок, еле держащийся на стальных длинных шпильках под кокетливо сдвинутой набекрень докторской белой шапочкой. Длинные узкие глаза странного, зелено-коричневого, в странную травянистую желтизну, меняющегося кошачьего цвета изредка пугающе вспыхивали красным, когда лицо поворачивалось к свету. Тусклый плафон под потолком палаты слабо освещал высокую, длинную шею, длиннопалые белые руки с сужающимися к кончикам пальцев фалангами; длинные, хищные ногти — их любовно отращивали и за ними любовно ухаживали, — были накрашены густо-малиновым блестящим лаком. Удивительно свежее лицо. Легкий румянец на скулах — или искусный макияж?.. Прямой тонкий нос. Изогнутое лекало намазанных перламутровой помадой капризных губ. Кончики губ подняты. Она улыбается? Она… насмехается? Она — издевается?! Больной Косов, вы не слышите — вам говорят! «Баба она и есть баба. Пусть орет сколько угодно. Не встану». Он повернулся на другой бок и притворно захрапел. Перед его закрытыми глазами стояли длинные, как слезы, серьги с прозрачным зеленым камнем, качающиеся у нее в ушах. Он не понял, что произошло. В одну секунду он оказался сброшенным с постели умелым, сильным приемом кунг-фу. Что это кунг-фу, он не знал. Он узнает об этом потом. Он вскочил в один миг, опьяненный яростью. Он забыл, что это женщина. Хотел ответить. Гнев застлал ему разум чернотой. Он сделал выпад. И опять ничего не понял, оказавшись на полу. Женщина нанесла ему боковой маховый удар наружным ребром ступни, мгновенно сбросив с ноги модельную лаковую туфлю. Он лежал на полу, кости ныли. Он видел над собой лицо женщины. Красивое, с раздутыми ноздрями, с погустевшим румянцем, со сдвинутыми бровями. Она всунула ногу в туфельку. Стояла над ним прямо, как эсэсовская надсмотрщица в фашистском лагере. Он против воли восхитился. Таких бы баб — к ним! К Хайдеру… Вставайте, больной Косов, — голос врачихи-зверя был ледяной и спокойный. Будто бы это не она обрушила на него два сногсшибательных удара. — Вставайте и пройдемте со мной. Санитары вас проводят. Что такое здешние санитары, он уже почувствовал на собственной шкуре. Они отделывали непослушных будь здоров. Разновидность палачей, и действуют они не всегда по приказу короля, часто — и по своему соизволению. Нельзя их обижать. Они тебя — могут. Как угодно. Однажды они с Коляном пытались пробраться на кухню, чтобы похитить из кастрюлек хоть что-нибудь съестное — подыхали с голоду. «В тюряге и то лучшей кормят!» — возмущался Колька. Он не забудет, как их с Колькой отлупили санитары. Связали простынями, вместо смирительных рубах, и отлупили — ножками от старых стульев. После тех побоев у него на колене стала расти странная твердая шишка, и все больнее становилось ходить, он не мог свободно сгибать ногу. «Хромой скин буду, Хайдер калеку обратно не возьмет. Да какой я скин уже? Шерсть на башке вовсю отросла. И обратно я отсюда, как обещают, не вылезу». Он поднялся. Отряхнул больничную пижаму. Лохмотья какие дали, ужас. И не штопают, и иголок с нитками не дают: а вдруг ты ту иголку санитару в задницу всадишь?! Или в другое место… Пошел к двери. Два санитара в черных халатах, как два черных пса, возникли по бокам, только что не взлаивали от усердия. Ко мне, — коротко сказала красноволосая Клеопатра. — Вы все тут, лежать тихо! Я вернусь через пять минут. Толстый Колька скрючился под одеялом. Длинный, сухопарый, поджарый Солдат — старик Иван Дементьевич Стеклов — так и лежал, уставив сумасшедшие белые глаза в потолок. Ленька Шепелев — Суслик — сидел на краю койки, болтал ногами, причмокивал, будто сосал вкусную конфетку, бормотал, вскрикивал дурашливо: «А я счастливей всех!.. А у меня радость!.. А я счастливей всех!..» «Врешь, через пять минут ты не вернешься», - зло подумал Архип, выходя в длинный темный коридор, где отвратительно пахло с кухни гнилой вареной капустой.
На что жалуетесь? На все. Я спрашиваю, на что вы жалуетесь? Он попытался заглянуть в длинные, как стрелы, зелено-желтые, цвета хризолита, надменные глаза. В ее кабинете было пусто и голо, как во всех унылых помещениях спецбольницы. Страшная, серая пустота. Серые стены, серые офисные столы. Серый стул, и он на нем сидел — напротив нее, сидящей за столом. Сидел и смотрел на ее длинные малиновые ногти. Я же вам говорю, на все. Только не надо меня больше бить. Я ведь и сам себя могу убить, правда? Тогда вам станет неинтересно. Что — неинтересно? Все. Я же кончик ниточки, за которую надо потянуть, правда? Ее лицо повернулось к нему. Теперь она прямо глядела на него. И он наконец глядел в ее глаза. Он, чувствуя, как все в нем, внутри, обжигается, что все его кишки, сердце, легкие и печенки обдаются крутым кипятком, все-таки глядел прямо ей в глаза. Он не знал, что она владела техникой гипноза — и древней, и современной. Он не знал, что она знала все методы суггестии. Что она серьезно занималась контагиозной магией. Как не знал и того, что ее диссертация, которую она писала, писалась ею на тему: «Агрессия как основополагающая социальная манипуляция в пространстве тотального общественного экстрима». Да, вы ниточка, — медленно, задумчиво сказала она. У нее стал удивительно мягкий, вкрадчивый голос. — Мы думали, мы вас оборвем сразу. Но вы умеете тянуть резину. Тот, кто мягко ступает, далеко продвинется на своем пути, вы не находите? Кто это сказал? Китайцы. А если я сумасшедший? Что вы сказали? Зеленые серьги в маленьких ушах дрогнули. Она вытащила из ящика стола портсигар, открыла, вытянула сигарету. Щелкнула зажигалкой. Дым обволок ее гордое, будто из белого мрамора высеченное лицо. «А портсигар-то золотой, — покосился он на вещицу, — драгоценный. Ух, золота сколько вбухано, классно». Я сказал, если я действительно сумасшедший? Ну, если у меня и правда крыша поехала? Ну псих я, псих, и все! Тогда как? И людей на рынке, ни в чем не повинных, вы убивали тоже в невменяемом состоянии? В состоянии аффекта? Вы оправдываете себя? Вы пытаетесь подстелить под себя соломку? Не выйдет. Она ногой нажала на кнопку под столом. Санитары, стоявшие за прозрачной стеклянной дверью, с готовностью вломились в кабинет. В двадцатую комнату его. Санитары довольно заулыбались, будто получили шоколадку в награду. В двадцатую, точно, Ангелина Андреевна? Да. На ЭШТ. Когда его взяли под локотки и повели к двери, он, внезапно испугавшись до дрожи, до ломоты в костях, чувствуя резкую боль в отбитом колене, закричал, оборачивая голову к ней, докуривавшей сигарету: Что такое ЭШТ?! Что такое ЭШТ?! Электрошокотерапия, кореш, — радостно заржал санитар, державший его за правую руку. — Положат тебя на доску, электроды к башке подведут, ток пустят. Ну, подергаешься немного, покорчишься. Если мало тока дадут — под себя не будешь ходить, я тебе гарантирую. Они волокли его уже по коридору, а он упирался, ошпаренный лютым страхом, все оборачивался к ее кабинету, кричал: «Зачем?! Зачем меня туда?!» Если ты шизофреник, миленький, так лечись, — тихо, с улыбкой сказала она, слушая крики из коридора, потом облизнула перламутровые губы и загасила окурок в круглой малахитовой пепельнице.
Холод укрытой чистой простыней доски под спиной. Голоса — над ним, вверху. Его руки привязаны к доске. Его ноги привязаны к доске. В его зубы всунута деревяшка, привязана к затылку. Он, как пойманный волк, со щепкой в зубах. Уже никого не укусит. Он понимает: это конец. Все битье по сравнению с этим — это туфта. Здесь ему придет конец, он знает это точно. Ну и что, уж лучше сразу, чем мучиться здесь всю оставшуюся жизнь. Белая раса! Ведь это делают с ним люди его, белой расы. Значит, Хайдер был неправ, и война людей друг с другом может быть и между представителями одного рода, одного клана?! «Сколько дадим ему?» — «На первый раз немного». — «Немного — мертвому припарки. Надо, чтобы он восчувствовал. Чтобы покрутило его потом как следует». — «Хорошо, тогда…» Он не расслышал цифру. К вискам прижалось что-то ледяное. Будто два круга, выпиленных изо льда, приставили к вискам. Он затаил дыхание. Деревяшка во рту пахла хлоркой. Он судорожно проглотил слюну.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6
|