Одно время, в восемнадцатом ли году, позже ли, в двадцатые, она пряталась в монастыре. И там, в келье, содрогаясь от выстрелов и взрывов, доносящихся снаружи, она молилась, вспоминая, как надевала для тура вальса в Зимнем дворце хризолитовое колье, подаренное ей Великой Княжной Татьяной. “Она подарила мне его в Татьянин день, Митенька!.. в светлый, солнечный январский день… А эти алмазные серьги — глядите, сколько карат, это же уникально, c’est superbe!.. — на меня надела Императрица-мать, Марья Федоровна, мир ее праху… А вы, Митенька, Великого Князя Александра Михайловича знаете?.. по мемуарам, конечно… а я с ним в крокет играла… о, Сандро был изумительный человек, странный, веселый, превосходный, остроумный… совсем как вы… и на вас чем-то таким похож… он нацепил мне на палец этот аметист на одной пирушке, чтоб я никогда, никогда впредь не опьянела… ведь аметист, по поверью, от пьянства предохраняет… А когда я, после побега с каторги… милль пардон, из лагеря, из вашего, советского, из сталинского, с Колымы, бежала!.. очутилась в охотницкой сибирской избе, меня охотники спиртом отпаивали, спиртом растирали… я целый стакан разбавленного спирта выпила… и я была, ma parole, такая пьяная, такая пьяная, что ни в сказке сказать!..”
Митя кивал, слушал, запоминал. Его глаза разгорелись — он увидал в старинное старухино зеркало свое пылающее, покрытое красными пятнами лицо, свои угли-зрачки и напугался. Ему-то что?! Жизнь старухи — в ее камешках. Пусть тешится. Но мысль закралась, поселилась в нем, внутри, как в пещере. Не отпускала.
Однажды вечером он засиделся у нее заполночь. Недопитый чай остывал в чашках. Старуха задремала в кресле. Он стал судорожно соображать, называя вещи своими именами. Ему было нечего теперь терять перед самим собой. Нет, ты ее не убьешь, Митя. Ты будешь действовать нежно, мягко. Ты просто-напросто сейчас встанешь, подойдешь к двери спальни, приблизишься к сундучку. Ты запомнил — старуха оставляет ключ в замочке, не вынимает. Она тебе доверяет. Нет, дурень, она просто старая склеротичка. Ей до лампочки.
Он тихо встал из-за стола и по одной половице, чуть скрипнувшей, прошел в спальню. Чуть не упал через валявшийся на полу халат. Сундук даже не был закрыт. Крышка была откинута. Должно быть, старуха перебирала каменья, как Гобсек, любовалась ими, роняла слезу. Митя запустил руку внутрь. Его пальцы ощутили холод ограненных камней, цепкие крючки застежек, леденистую скань иконного оклада. Он расстегнул рубаху. Брал драгоценности горстями, как ягоды из туеса. Клал за пазуху. Камни, золото холодили живот. Он застегнул пуговицы. Закрыл крышку пустого сундука. Подошел к окну, распахнул форточку и бросил в нее ключ. Его руки, о чудо, опять не дрожали. Ба, Митька, да ты просто молоток, сказал он сам себе весело. Как все просто. Вот так все просто. Бабка дремлет. Сейчас я разбужу ее, поставлю на плиту чайник, мы еще поболтаем немного, мирно простимся, она сладко уснет. А завтра хватится ключа. А ключика-то нет, ищи-свищи. А потом, когда она вскроет замок ножом, отчаявшись, и обнаружит, что внутри — пусто, она будет думать в ужасе, думать, думать и не придумает ничего, как то, что она перепрятала сама свои бирюльки. И будет шарить их по всему дому, искать. Все перевернет вверх дном. И меня звать на помощь. И я буду охать, ахать, помогать ей искать вчерашний день, лазать в ее пыльные шкафы и мышиные кладовки. Вот развлеченье я ей устрою. Под занавес.
Он гнал от себя мысль об убийстве. Все, после мадам Канда больше никаких убийств. Все надо делать бескровно.
Он осторожно дунул старухе в лицо. Она тут же вскинулась в кресле, открыла круглые, чуть навыкате, в мешках морщин, проницательные глаза. “Еще чаю?..” — вежливо спросил он, наклонившись над ней. “О нет, дорогой Митенька, я слишком устала. Если б вы были моей горничной, я бы попросила вас раздеть меня”. — “Давайте я вас раздену, — просто сказал он. — Мне это ничего не будет стоить. Не стесняйтесь. Я поухаживаю за вами”. — “Нет, нет, — затрясла она серебряной, гладко причесанной головой. — Это нонсенс. Это уже лишнее. Что, я сама не справлюсь. Мне стыдно, я же… — она помедлила, вздохнула, — хоть и старая, а женщина. Простите, мон шер, что доставляю вам столько хлопот. Спокойной ночи”.
Он пожелал ей тоже спокойной ночи. Вышел, стараясь не греметь под рубахой камнями и железяками. Войдя к себе, он высыпал все награбленное в наволочку. Крепко завязал. Сунул подальше в шкаф — под накупленные бестолковые детективы, под Библию, растопырившую масленый кожаный переплет.
На другой день, к вечеру, он захотел зайти к старухе. Его разбирало жгучее люьопытство: обнаружила она пропажу?.. нет?.. Он долго звонил, налегал на кнопку. За дверью царило молчанье. Он случайно оперся локтем о дверь. Она подалась. Он толкнул дверь, вошел. Тишина обняла его.
В гостиной никого не было. В кухне — тоже. Чайные чашки, ложки, чайник, засохшие в блюде пирожки — все, как было накрыто вчера, так и стояло на столе. Он подобрался к спальне. Старуха сидела в кресле, затылком к нему. Он не видел ее лица. Сундук стоял перед ней на столе, открытый, рядом валялся нож — как он и предполагал, она не выдержала, сломала крышку. Он подошел ближе и вскинул глаза. Увидел лицо старухи в зеркале. Она сидела, выпрямившись, прямо перед трюмо. На него из зеркала смотрела застывшая ледяная маска.
— Ирина Васильевна, вам плохо?!.. — слабо, жалко вскрикнул он. Старуха молчала. Он подошел еще ближе. Взял ее за руку. Отдернул руку. Лед пальцев престарелой княжны прожег насквозь его потную ладонь. Ирина Голицына была мертва. Была абсолютно, бесповоротно мертва. Она умерла от горя. От созерцанья своей пустой, никчемной, никому не нужной жизни, из которой вынули самое больное и драгоценное — память.
Сутки после смерти старухи он валялся на своей роскошной итальянской кровати, вставая только влить в себя рюмку коньяка, мучительно раздумывая. Старуха мертва, он жив. Помимо картины, он — обладатель еще целой кучи драгоценностей Царской короны, каждая из которых стоит… Да к чертям то, сколько они стоят, эти безделки! Да, он спер их. Так было суждено. Вообще все, все человеку на земле суждено. И грязь, и чистота. Он чист. Он не убивал старую бабу. Она умерла сама. От разрыва сердца. У нее вместо сердца и был-то старенький дырявый мешочек. Шутка ли, пройти революции, войны, смерти, лагеря. И она выжила везде. А в собственной спальне умерла. Так захотел Бог.
Так захотел ты, Митя, не ври себе. Ты угробил ее.
Ну и что?! Его жизнь продолжается! Курица жрет червяка, кошка жрет курицу, собака жрет кошку, лев жрет собаку! А человек жрет всех. Человек всеяден. Он, новоявленный богач, русский нувориш, не должен скучать в великой столице мира, не должен лежать на кровати, задрав ноги, и плакаться в жилетку о всяких мертвых бабах, старых и молодых. Он должен развлекаться! И он будет развлекаться, черт побери!
* * *
“Я никогда не был в игорном доме. Я должен туда пойти. Это должно быть очень забавно. Туда приходят мужики с толстыми кошельками, господа с битком набитыми баксами карманами — и, чтобы не испытывать судьбу иначе, чтобы не убивать в подворотнях, чтобы не насиловать баб — а разве богатый человек может позволить себе такое неприличье?!.. а жажда насилья все равно живет в каждом мужике, она только загнана в угол, в самую тьму души!.. — садятся за стол, встают вокруг стола, кидают карты, бросают на кон деньги, запускают волчок, играют в рулетку. Они играют. Что ж, поиграет и он. Я поиграю в игру, а не в жизнь. Если с жизнью играешь неосторожно, нагло, ва-банк, как поиграл недавно я, она подкидывает тебе карту смерти, и тебе просто нечем крыть.”
Он прекрасно знал это казино на Тверской — когда он тысячу раз шатался по Тверской вечерами, сделав на Столешниковом и Петровке всю дворницкую нудную работу, он все время созерцал эту светящуюся, бешено мигающую, хлесткую рекламу: “Казино! Рулетка! Вы можете выиграть ваше счастье! Не бойтесь игры!” И ниже — пульсирующими буквами, золотыми цифрами: “Зеленая лампа” — и адрес. Вся наша жизнь — игра, подумал он напыщенно. У кого как выпадут кости. Кто как волчок крутанет.
Он приоделся. Вырвал из шкафа два, три костюма — после пребыванья в дворницких трущобах он уже успел помотаться по магазинам, обзавестись приличным прикидом. Да, пожалуй, вот этот, светлый, кремовый, почти белый. Белый смокинг?! Ну ты, Митька, и даешь. Сейчас же зима! Белое хорошо только в жару, в солнечную погоду, на реке, на уик-энде!.. Чепуха. Он художник. Он одевается как хочет. Ренуар одевался в Париже как хотел. Клод Моне — как хотел. А он должен стесняться, мяться?!.. Это болезнь нищеты, Митя. Излечи ее. Становись смелым. Сбивай с ног, с рук кандалы.
Картины, холсты, подрамники, краски, что он перевез сюда, на Восстанья, со Столешникова, тоскливо сгрудились в углу. Он не прикасался к ним. Когда домработница, все же приходившая иногда к княжне, явилась и обнаружила тело, и парижской родне немедленно телеграфировали, и в квартире напротив поднялся мрачно-суетливый шум похорон — дверь была открыта настежь, и пол-Москвы шастало на поклон к старухе, дать последний поцелуй, — его пригласили, как соседа, почтить память. Он почтил. На поминках он даже разговорился со старухиным внуком, известным французским пианистом, Кириллом Голицыным, после третьей рюмки признался, что он художник, малюет понемногу. “О, художник?.. — На лице русского француза, чубатого и красивого, как Ален Делон, мужика лет сорока, написался искренний восторг. — Так у меня к вам просьба!..” Митя подумал — сейчас попросит написать портрет жены, дочки. Сейчас предложит: приезжайте к нам в гости в Париж, я вам сделаю вызов. “Сделайте небольшой набросок с усопшей… пожалуйста!.. на память… Все же это княжна Голицына, и нас в мире осталось не так уж много…” И он, скрепя сердце, сидел у изголовья покойницы, вырисовывал карандашом и сангиной на ватмане сухощавые, лукавые, полные затаенной гордыни черты, сеть морщин, набрякшие временем веки.
Да, да, он художник, и белый костюм ему к лицу! У него же черные длинные волосы, высокая шея, космы спадают на плечи, небольшие усы и бородка придают ему совсем парижский видок. А может, гладко выбриться?.. Нет, так отлично. Самый игорный вид. У него вид такой, будто он уже выиграл десять лимонов баксов. А что? Он и выиграет. Игра только началась, господа.
Он накинул черный длинный плащ. Сунул в карман деньги. Потом подумал и полез в шкаф, за книги, вынул туго увязанную наволочку. Запустив туда руку, наудачу — пусть сама судьба распорядится!.. — вытащил изумрудный Царский перстень. Это спасательный круг. Да нет, это талисман. Если вдруг он, неумеха, лох, все просадит, у него будет, что бросить, надменно глядя в глаза крупье, на черное, на красное поле.
Он весело глянул на себя в зеркало. Весело загрохотал замком. Весело скатился вниз по лестнице, плюнув на лифт. Его ждало сегодня веселье — то столичное веселье, о котором пишут в книгах, опасное, зловещее, поджигающее кровь, яркое, как веер из павлиньих перьев. У подъезда высотки, внизу, на стоянке, дремала машина. Его собственная машина. В память об Анне он купил в автосалоне на Красной Пресне маленькую “мазду”. Права он купил, так же, как и прописку, не встретив особого сопротивленья у чиновников. Водить машину, плохо ли, хорошо ли, он умел. Научился еще в Сибири, там катался без прав — на ветхих тачках брательников, собутыльников.
Он сел в “мазду”, разогрел мотор, вытащил из кармана пачку “Мальборо”, не торопясь закурил. Сидеть в собственной машине, курить “Мальборо”, пьянеть от свободы, от предвкушенья азарта и победы. В казино наверняка будут ошиваться красивые женщины. О, телки, о, козочки. Он попасет вас. Он выберет самую нужную ему из вас. А какая тебе нужна, Митенька?! О, он еще не знает. Все решается в последний момент. Лови момент, угрюмый дворник из Столешникова. Жизнь хороша тем, что состоит из моментов, как из цветных стеклышек. Бог повернет калейдоскоп, и завтра стекла сложатся по-другому, разрежут тебе горло, высыпятся тебе под ноги в грязь.
Когда он тронул руль и снялся с места, слушая шуршанье шин о заледенелый асфальт, ему показалось, что за стеклом “мазды” возник, будто из морозных узоров, лик умершей старухи Голицыной. Ее птичий глаз глядел на него через стекло, проницая, приговаривая. О, художник, тебе бы во всем, во всей природе видеть образы, картины, фигуры, лица. Ты без них не можешь. Ну-ну, ступай в казино. Ты увидишь там новые лица, типажи, характеры, узришь такие рожи, что тебе и не снились. Это будут твои впечатленья. И ты зарисуешь их. Кинешь на холст. Сначала надо жить. А потом уже — работать. А разве нельзя и то, и другое вместе?.. Может быть, и можно. Но он сначала рьяно, пьяно хочет жить. Ведь он не жил до сих пор. Он прозябал. Он скреб лопатой мостовую. У первой же красивой девушки, которая подойдет к нему в казино, он нагло отведет со лба прядь волос, дерзко поцелует ее в губы. Он неотразим. Он Адонис в этом белом костюме.
“Мазда” вырулила с Большой Никитской на Манежную, завернула на Тверскую. Слепящая, сыплющая холодными зернами бенгальского фейерверка реклама казино наплыла на Митино лицо. Он тормознул. Постучал себя по нагрудному карману, проверяя, есть ли в запасе сигареты.
Он фертом вошел, вступил, как некоронованный король, в зал, изукрашенный сплошняком зелеными тканями — стены были обиты золото-зеленой парчой, во весь пол размахнулся черно-зеленый персидский ковер, столы были, как водилось издавна в казино, устланы зеленым сукном. Вокруг столов спокойно, мертво стояли, оживленно шевелились, отчаянно метались, скептически застывали люди. Богатая публика Москвы играла, пробуя на вкус счастье. Никто не знал, какое оно. Митя сорвал с плеч плащ, кинул его на руки гардеробщику. Когда он шел к столу, где метался, как бешеный, шарик рулетки, на него, на его белый костюм оглядывались. Митя, не кажешься ли ты тут снеговиком на зеленой травке?.. Как они на тебя пялятся. И, гляди ты, почти нет баб. Скучновато. Может, он прикатил рано, и козочки прискачут попозже?..
Он подошел ближе к зеленому столу. От стола к нему обернулись лица. Ого, какие мордочки! Наглее не придумать. Трое, уставившиеся на него, видимо, были его ровесниками. Им не стукнуло еще и четвертака. Золотая молодежь, алмазные хлыщи. Проматывают папенькины, маменькины баксики. Митя изогнул губы в кривой усмешке. Видал я вас. А внутри все у него рухнуло в пропасть. Сейчас они поймут, что я новичок, и поднимут меня на смех. Он скосил глаза. Шарик метался по красным и черным полям рулетки. Молодые люди не глядели на рулетку. Они глядели на него. Он был свежей дичью, возможно, добычей.
— Привет, господа, — процедил Митя сквозь зубы, развязно, фривольно, подчеркивая, что он тут завсегдатай, что все тут ему смертельно надоело, да привычка, что поделаешь, гонит сюда, охота пуще неволи. — Делаем ставки?..
Крупье прокричал что-то невнятное. Куча людей за столом пришла в неистовое движенье. Все жадно, с интересом, с завистью, с ненавистью, с искусственным подчеркнутым равнодушием смотрели на высокого обрюзгшего господина в черном, похожего на крупную собаку, на дога; он сгребал в карман кучу потрепанных и новеньких, хрустящих, зеленых баксов, среди которых попадались разноцветные английские деньги — фунты стерлингов — и затесались несколько немецких купюр с сусальной рожицей красотки Клары Вик. Этот господин, похожий на собаку, выиграл. Он выиграл! Значит, выиграет и он, Митя, если постарается!
Как ты не поймешь, дурило, что от твоего дерьмового старанья ничего не зависит. Все решает Бог.
Бог — или…
Он не дал себе додумать. Гладкорожий молодой хлыщ с модной стрижкой “лесенкой” насмешливо измерил его взглядом.
— Привет, синьор, — засмеялся он, и белые зубы парня выблеснули ножево. — Пари держу, что ты тут впервые. Только не вздумай врать. Тех, кто брешет, мы мигом колем. А потом доверья ничем уже не заслужить.
— Отменный прикид, — проронил второй парень, нахально цепляя его пальцами за полу пиджака. — От Версаче?.. От Валентино?.. Скажешь, где брал, я там тоже че-нибудь возьму. Поиграть пришел?.. Давай, начинай. Хочешь стоя, хочешь сидя. Кто как любит.
Митя протиснулся к игорному столу. Он видел морщинистый лоб, мокрую от пота лысину крупье, импозантного старика в галстуке-бабочке; крупье воздымал руки, будто молился кому-то, а по красным и черным полям рулетки носился, прыгал, летал шарик, и все напряженно ждали его остановки, и все гипнотизировали его, умоляли Бога о счастливом исходе пляски; Митя видел дрожащие руки игроков, сведенные судорогой ожиданья бледные лица, высвеченные желто-лимонным сияньем люстры; видел пальму, раскинувшую длинные, веером, темные листья сзади стола, в кадке, украшенной елочным “дождем”. “После Нового Года не сняли”, - подумал он сердито.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.