И еще я сказала, что чувствую в нем характер, который не позволит ему отступиться от намерений и остановиться у преграды, за которой уже видна цель, а это – первейшее качество из всех, какие женщине приятно видеть в мужчине… И тут я испугалась, потому что он молчал, не поднимая глаз от чашки, и мне показалось, что он понимает меня не настолько, насколько я этого желаю, а до последнего, злого, мутного дна. Но через миг он поднял глаза и сказал: «Когда мы с Ритой будем жить в Ленинграде, вы сможете навещать ее когда пожелаете», – и я поняла, что он вообще меня не слушал.
Я не знала точно, что произойдет, но чувствовала: что-то случится непременно – Петр не оставит упрямой мысли расстроить свадьбу, слишком сильна наша взаимная ненависть, а Михаил не отступится от Риты, пока страсть держит на привязи его разум. В положении нет равновесия, оно не устоит долго – маятник не может застыть отклоненным от вертикали. И я еще сильнее раскачивала маятник: при встрече сама задиралась к Петру, жалила его злым словом, так что однажды, после перебранки, Петр прямо на улице кинулся на меня с кулаками. Он сбил меня с ног и оттаскал за волосы на виду у прохожих. Теперь я хотела одного: чтобы Рита скорее каким-нибудь образом сообщила Михаилу об этом мамаевом побоище. Но я даже не успела нужным образом наставить дочь, как на второй день после драки тело Петра выловили из Ивницы.
Я не могла этого постигнуть. Весь город твердил: несчастный случай. Петр упал с железнодорожного моста, когда шел утром на работу, с ним вместе упала доска, перекинутая над разобранным пролетом – с ними рухнула моя вера в справедливость. В моем представлении о возмездии не было места для случайности! Нет, случайность меня никак не устраивала! Воздающей десницей должна быть я – это мое право решать судьбу должника, и никакая в мире сила не смеет отнимать у меня это право!.. Яне могла поверить в случайность – такой оборот дела стал бы насмешкой над моей жизнью, сложенной из упорных трудов мести. Но Михаил – мой джокер – был тогда в Ленинграде. И вдруг – молния: а был ли он в Ленинграде?! Никогда прежде я так не ждала встречи с ним – только Михаил мог открыть мне: насмешку или долгожданную награду вынесла к берегу Ивница в километре ниже железнодорожного моста по течению.
Михаил приехал в день дядиных похорон. Яне смогла встретиться с ним прежде и увидела его уже на кладбище, куда пришла для того, чтобы лично проводить Петра к могильным червям и впредь никогда не сомневаться в реальности его смерти. Петр был безусловно мертв, а в глазах Михаила не было ничего, кроме холодного непроницаемого воска. Я стояла в стороне от Зотовых, рядом с Петровым дружком Федькой Худолеевым и кладбищенским сторожем Еропычем, и нетерпеливо теребила концы цветастой праздничной шали, накинутой на плечи с вызовом тому, чем был теперь Петр, и чему еще можно было бросить вызов. Я думала: как растопить этот стылый воск? А когда мы с Михаилом отошли от засыпанной могилы в сторону, на тихую тропинку, и я, не в силах осадить нетерпение, и еще потому, что не видела больше надобности в игре, спросила: «Зачем ты это сделал?» – и он поднял глаза, с которых воск мгновенно стаял, – тогда я наконец увидела, что за ним было.
«Я спрашиваю – зачем ты убил его?» – повторила я. Михаил молчал, и страшный, сумасшедший взгляд его жег меня, заставляя дышать торопливей и радостней. «Если вы не знаете…» – «Дурак! Ты сам ничего не знаешь! Слушай: ты никогда не получишь моей дочери! Не потому, что ты – убийца (если ты хоть на шаг подойдешь к Рите, об этом узнают все), а потому, что ни по одному человеческому закону она тебе принадлежать не может: ты – убийца ее отца!»
Я распустила перед Михаилом свою сеть, показала ячеи и петельки, в которых он задыхался, – не для того, чтобы этим убить его (я больше ничего от него не хотела), а с единственной целью – этой исповедью окончательно разгрузить душу от неподъемной ненависти. Вся будущая жизнь виделась мне теперь продлением этого счастливого мига – слишком много я отдала за него, чтобы когда-нибудь позволить ему прекратиться. А эти двое – моя дочь и человек, исполнивший мою волю, оторванный теперь с кровью и отброшенный в сторону, – останутся снаружи моего счастливого мига, который, раздувшись, вместит в себя все годы, что отведены еще мне на жизнь.
15
Мир, как свихнувшийся зверь в зверинце, продолжал нелепое движение по клетке. Облака пеленали небо глухой, осенней стеганкой; под облаками шумели леса, отдавали земле с ветвей положенную октябрьскую мзду; в полях ветер гонял дымы и палый древесный сор; сквозь леса и поля по насыпям ползли сырые и грязные поезда, колесным перестуком диктуя ветру бессмыслицу. Михаил ехал в Ленинград. За окном тянулись мертвые пашни, усыпанные крикливым вороньем, склоны насыпи с пожухлой травой и высоковольтные линии с опорами, похожими на каких-нибудь татлинских атлантов. В вагоне были сырость и грязь; в вагоне был десяток угрюмых пассажиров. И в вагоне, и снаружи была тоска.
С вокзала Михаил поехал домой, в коммуналку на Разъезжей. Дворники жгли опавшие листья – воздух пах дымом. Шесть лет назад Михаил определил два типичных ленинградских запаха: дымный октябрьский и майский, когда весь город пахнет корюшкой. Ежегодно эти запахи повторяются. Мир держится повторяемостью явлений. Земля кругла, замкнута ее орбита, земля наматывает круг за кругом и стареет, как человек. Человек может сойти со своего круга – что будет, если покинет орбиту земля? В подъезде Михаил проверил почтовый ящик – пусто, газеты вынули соседи. Он все делал как обычно, только неспешней и рассеянней. Из кухни по квартире растекался теплый аромат капустного пирога – по субботам соседка Серафимовна угощала капустником или рыбными расстегаями всю коммуналку, поднося каждому дымящийся ломоть. Михаилу всегда выкраивался кусок из середины, «из души», как называла его долю Серафимовна.
Сидя за огромным дедовским столом, который до сих пор был набит принадлежавшими деду и пережившими его вещами, Михаил выкурил подряд две папиросы. Пепел падал на затянутую сукном столешницу. Взгляд Михаила скользил по укрепленным над столом полкам, заставленным причудливыми стеклянными фигурками, по стене, к окну… За окном дремотно меркнул день – земля не покидала орбиты.
Когда Михаил наклонился и выдвинул из тумбы стола нижний ящик, предметы в комнате уже подтаяли в сумеречном свете и утратили дневную остроту углов. Из ящика он вынул и положил на стол скрипку, сработанную и подаренную некогда Тухачевским отчаянному начдиву Семену Зотову. Следом на стол опустилась жестяная коробка из-под китайского чая. Михаил откинул крышку – в коробке, в россыпи патронов, лежал именной дедовский наган, не имевший документов и никогда не регистрировавшийся в военкомате. Вынув вороного зверька, Михаил освободил барабан, забил патронами все каморы и заглянул зверьку в скуластую морду. Нижняя губа почувствовала холод стали.
В коридоре зазвучали шаркающие шаги. Повторяя субботний обряд, крошечная, сутулая Серафимовна несла в рябых от старости руках тарелку с пышным ломтем «из души».
Человек может сойти со своего круга… Некоторое время Михаил слушал надвигающиеся шаги, потом резко нажал собачку, потому что почувствовал зубами, как начинают дрожать его руки.
16
Николай ВТОРУШИН
– …Из Зотовых никого не осталось. – Ленинград затоплен густой новогодней ночью, набитая звездным планктоном. Среди звезд, в морозном сиреневом ореоле плывет хищная луна. В углу комнаты мерцает елка, опутанная электрической гирляндой; разноцветные искры мерцают на стекле и фольге елочных игрушек. Уже отстреляло шампанское. Уже порядком поубавилось в бутылке водки. Лена, зевающая от нашего разговора, затихла у телевизора с нудным, как запущенный кариес, «Голубым огоньком». Стол хранит остатки новогоднего пира – полупустые салатницы с оливье, квашеной капустой и свеклой с чесноком и грецкими орехами, треску под маринадом, блюдо мяса по-французски и латку тушеного с овощами риса. Здесь же – вино и водка, а во фруктовой вазе – душистые, новогодние, ноздреватые мандарины… Рассказаны все новости, обсуждены дела, делишки и общие знакомые – разговор давно буксует в разбитой колее убогого русского проселка. Говорим, приглушая голос, – в соседней комнате спит трехмесячный сын Грибовых.
Дмитрий ГРИБОВ
— Значит, он застрелился не из-за того, что Рита принадлежала ему ровно настолько, насколько и каждому, кто имел смелость ее захотеть, как считала старуха Зотова, и не из-за того, что она оказалась его сестрой, как думал ты, – просто он убил человека, запутался в том, что же, в действительности, есть «справедливость», совершил ошибку, исправить которую уже не мог – так?
Николай ВТОРУШИН
— Так. Только ему было плевать на справедливость. Ему изменила жизнь, сваляла с ним дурака, перестала относиться к нему серьезно.
Дмитрий ГРИБОВ
— То есть он бросил жизнь, как бросают неверную любовницу?
Николай ВТОРУШИН
— Да, если помнить, что «любовница» происходит от слова «любовь».
Лена ГРИБОВА
Любовь?.. Что это? Я помню – раньше, до замужества, до родов я любила Митю без оглядки, просто так, ни за что. Тогда он был мне любовником. То время – воздушно, волшебно и смертельно горячо. То время – хаос, пламя, магма без формы. Мы вместе были одним протуберанцем. Теперь мы выделились – каждый в себя. Теперь у нас есть сын. Семья отмежевала каждого от хаоса, она дала нам структуру. Но разве я перестала любить его? Нет же, просто сейчас у любви есть обязанность – он отец моего ребенка, он мой муж, а я – мать и жена. Просто пламя теперь несмертельно, потому что я не должна умирать. Любовь не прошла, она повзрослела. Что будет дальше?
Дмитрий ГРИБОВ
— Я тебя понял: они любили жизнь так, будто она имела сознание и волю. Любили чрезмерно. Мы с тобой знаем: жить хорошо, но противно. Они этого не знали – для влюбленных даже недостатки желанного предмета кажутся достоинствами. А раз они видели в жизни сознание и волю, значит, могли заподозрить в ней и предательство. Так что дело совсем не в Рите, верно?
Николай ВТОРУШИН
– Лучше водки выпей, она полезная.
Дмитрий ГРИБОВ
– Ты сказал: из Зотовых никого не осталось?
Николай ВТОРУШИН
– Старуху похоронили неделю назад. У нее не нашли никакой хвори, она просто взяла и умерла безо всякого медицинского повода. Осталась одна Рита. Она где-то здесь в Ленинграде.
Дмитрий ГРИБОВ
– Верно, ведь Рита тоже… Ну, так теперь она настрогает бесенят в Питере – горемычный город, мало ему доставалось!
Николай ВТОРУШИН
– Нет. Женщины этой породы – бесплодны. Зотовы вымерли. – За стеной пронзительно и монотонно начинает кричать ребенок. Лена бросает телевизор и спешит на зов. Митя морщится, словно его взяла за горло астма. За окном щетинит сиреневый нимб луна.
Дмитрий ГРИБОВ
— Один англичанин шутил: мне нравится, когда дети плачут, потому что тогда их уносят.
Лена ГРИБОВА
Маленький мой, не плачь! Ты видел страшный сон? Разве есть уже в мире что-то, чего ты боишься? Разве младенцы не самые бесстрашные люди на свете? Какие у тебя горькие слезки… Не плачь! Ты голоден? Сейчас… Соси свое молоко, расти сильным, красивым и смелым и больше не бойся снов. Успокойся, маленький! Я так люблю тебя, и тебя так любит папа! Как ему не любить, когда у тебя его глаза, его улыбка, его кровь… Сейчас он редко бывает с тобой, но ты подрастешь, и он будет внимательнее к тебе, потому что вы оба – мужчины. Соси свое молоко, расти быстрее и ничего не бойся! Какая тихая ночь за окном… Посмотри, как прекрасна первая в твоей жизни новогодняя ночь! Как жаль, что это одна из тех новогодних ночей, которые ты не запомнишь. Впрочем, ты еще долго не будешь жалеть времени, еще долго ты будешь его подгонять… Вот так, соси свое молоко, зайка, и ничего не бойся – впереди у тебя вечность! Впереди у тебя считалки детства, запах костра, палимого тайком от взрослых на пустыре за домом, белокурая соседка по школьной парте с расстегнутым воротом платья, ты случайно заглянешь под ворот и увидишь маленькие груди – такие были у меня до родов; впереди у тебя первая бутылка красного вина, горсть мелочи в табачных крошках, стыд от первой неудачи в постели первой женщины, печальная кружка пива, насморк, больничный лист за своего ребенка и старые родители. Соси свое молоко, маленький! Живи!
Дмитрий ГРИБОВ
— А я, пожалуй, уже готов отправиться в твою Мельну. Скажи-ка, трое Грибовых уместятся в твоей комнате, пока им не дадут приличное жилище?
Николай ВТОРУШИН
Я наливаю в рюмки водку. Я улыбаюсь новому году, его конопатому лицу с бешеным сиреневым глазом. Жизнь умнее человека. Ребенок за стеной больше не плачет.
слово после
Весной играли капели, серел снег, покрывался угрями. Апрелями проходили через Мельну странники, шли в Макарьеву пустынь на богомолье. Апрелями же распахивалось небо – чистое, прозрачное, как в начальный день.
Городской юродивый Босята (прозванный так за презрение к обуви – топтал снег голыми пятками) с глазами, словно апрельское небо, прозрачными, без мысли, швырял в странников навоз и слякотную весеннюю землю: «Чертятые! Пошто шляетесь по ? свету псам на полаянье? Христос сам рабов своих блюдет, сам к ним ходит!» Отвечал Босята за свои слова – был Христос в Мельне. Как-то под Рождество спустился в струе сияющей прямо с ночного неба, ходил по заснеженным улицам, стоял под глухими заборами, слушал хрип кобелей. А на пустыре, что отделял посад от слободки, сложил Христос руки крестом и поднялся над землею ввысь, точно свеча над головой вознесенная. Видел это блаженный Босята – рассказал чудо всему свету.
Апрелем, к Пасхе, решило купечество на пустыре заложить соборную церковь. Пустили по миру расписное блюдо: больше всех кинули на блюдо Иван Посконин – праправнук Докучая – и Иван Трубников – потомственный мучной купец из слободки.
Когда строили собор, в известку простоквашу замешивали, яичный желток: не год, не десять стоять полагалось Божьей церкви – до Страшного Суда дозвучать о складчиках замолвным словом. Взлетели купола к птичьей вотчине, зацвели в окнах пятисаженные витражи – было в городе восемь церквей, поднялась девятая – Вознесения.
Освящать собор приехал из губернии архиерей. Но не удался праздник – Босяте пригрезился черт на колокольне. Завизжал Босята, влез на звонницу, ухватил черта за хвост, стал крутить, подтаскивать к краю – и сорвался с ним с тридцати саженей. Видели люди: лежит Босята на земле, как отхаркнутая мокрота, а кулаки сжаты – хвост чертов держит.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Лет через девяносто Мельновский совет расстрелял отца Мокия, проклявшего с соборного амвона большевистскую власть. Собор заколотили, а взроптавших было прихожан напугали пулеметом. Но подлый народ, мимо храма идучи, по-прежнему крестился на золотые купола и битые витражи.
Вернувшийся с фронта без одной руки бывший студент, бывший левый эсер, бывший председатель Мельновского совета, теперь увечный комиссар Сергей Хайми, заподозрив в храме вредность, решил взорвать церковь динамитом. На заседании губкома он рубил махорочный дым уцелевшей рукой:
– Взрывать церкви – здоровое движение! Язычники ломали храмы христиан, и христиане крушили храмы и капища язычников! Что же теперь? Нашли довод – красота! Но это то же самое, если бы мы объявили партию враждебной народу, но позволили издавать ее программу, потому что она, видите ли, художественно написана!
И убедил бы, да прикинули губкомовцы, что во всей губернии не найти динамита, чтобы в вечной кладке одну трещину выбить.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Бессюжетна жизнь, растрепанна, не связываются в ней концы. Проходят по ней люди, как проходили странники апрелями по Мельне, – мелькнут, словно плотва над речкой, и снова – плюх! – в торфяную воду. Прошли Ивницкие, прошли Посконины, прошли Трубниковы. Куда шли? – небо над рекой, как тысячу лет назад – прозрачное, пустое, без мысли.
1989–2001