Глава 1
Каталог героев
По газону ходит кошка
В мягких лапах...
В.С.
Трамвай второго маршрута, колесовав Сенную площадь, с дребезгом встал у «Диеты». Двери развязно смялись, и Петр Исполатев, сморгнув от вида зловещей траурной рамки вокруг бортового номера, поднялся в вагон. Громыхнуло железо. Трамвай покатил в метельный коридор Садовой, похожей на летопись русского богатырства, написанную с конца, – в завязке помещался Российский Марс, а в эпилоге – калиновый мосток, как будто.
Заняв свободное место, Исполатев бережно, словно люстру, обнял наплечную сумку. Рядом из-под черного берета сверкнули две спелые виноградины сорта «Изабелла».
– Твои глаза, как два Чернобыля, – дружелюбно сказал Исполатев. – Не моргай – вся Швеция трясется.
Девушка накрыла улыбку воротником кроличьей шубки. Снаружи мелькали дежурные огоньки витрин Апраксина двора. Исполатев исчерпывающе представился и перешел к делу.
Видишь ли, Изабелла, чувственная основа сущего – любовь, ненависть, жертвенность, зависть – покрыта дрянной черствой коркой. Человек теряет силу, как теряет силу корабль с обросшим морской чепухой брюхом. Цинизмом, как кистенем, я луплю по наростам. Я ищу неделимый атом... Нет, прекрасная Изабелла, я не расшибу атом. Ни один амстердамский ювелир не сможет поделить на части любовь или ненависть. Я хочу очистить и сохранить блистающими невещественные корунды и адаманты! Не опасно ли это? Очень опасно. Человек с обнаженными чувствами жесток и беззащитен. Он способен творить страшные дела во имя справедливости, во имя торжества своих нагих чувств, и он же больше других расположен пасть жертвой чужих посягательств. Но иногда за минуту чистого восторга хочется простить человеку ту печальную цену, которой эта минута оплачена.
– Аминь, – сказала Изабелла.
Трамвай подкатил к замку мальтийского рыцаря. Замок громоздился в метели высокостенно и неприступно.
– Я еду в гости к милому подлецу Андрею Жвачину, – сказал Исполатев. – В нем нет чувства меры – он циник без романтизма. Женщины ограбили его жизнь, стянув у нее все идеалы. – Петр склонился к блестящим виноградинам: – Навестим его вместе?
– Я буду там в безопасности? – спросила девушка.
– Разумеется. Жвачин увлечен сейчас одной солдаткой и при ней делает вид, что других женщин на свете не существует.
– Сегодня старый Новый год – едем, – лукаво кивнула девушка.
Исполатев согласию не удивился.
На Марсовом поле сошли вместе. Петр мысленно похвалил посредственную выдумку старлея, который, уходя на дежурство, запер Светку дома на свежеврезанный замок. В прошлом Светка была валютной проституткой, потом весьма непоследовательно вышла замуж за оперуполномоченного, опекавшего в гостинице «Пулковская» фарцовщиков и путан и при исполнении службы опрометчиво полюбившего юную срамницу. Вскоре после свадьбы Светка бескорыстно вернулась к ремеслу, а муж тем временем колготками и косметикой брал с фарцовщиков отступные ради обожаемой до слепоты супруги. Последние два месяца Светка водила шашни с Исполатевым. Но вчера старлей врезал в дверь запор, отмыкавшийся лишь снаружи.
На Миллионной Петр предложил Изабелле руку.
– Склизко, – кратко пояснил он.
Пара свернула в ухоженный, мерцающий запорошенными тополями садик. Здесь не вьюжило, и снег летел красиво. У последнего подъезда Исполатев нажал кнопку домофона. «Кто такой?» – хрипло спросил динамик. «Черт его знает, – задумался Петр. – Сегодня я себя не узнаю». – «Сейчас опознаем». В замке что-то зажужжало, потом щелкнуло, и Исполатев потянул на себя дверь. Чета линялых кошек шарахнулась к зарешеченному подвальному спуску. Эхо звонких Изабеллиных каблучков порскнуло вверх по лестничной клетке.
На третьем этаже, заслоняя собой вход в квартиру, стоял Андрей Жвачин. В руке его лакировано блестел надкушенный пряник. Шевеля серыми усами, Жвачин разглядывал Исполатева со спутницей, доигрывающей кадриль на последнем лестничном марше.
– Что же ты в себе не узнаешь? – спросил Жвачин.
– Уже восемь, а я еще не опохмелился...
– Здравствуй, Андрюша, – сказала Изабелла из-за плеча Исполатева.
Жвачин кольнул усами щеку девушки и, развернувшись, пошел по коридору к удобствам.
– Что такое? – не сразу собрался с вопросом Петр.
Девушка оправдывалась без раскаянья:
– Должно быть, я тоже виновна в том, что жизнь Жвачина лишена идеалов... Прими мою шубу, пожалуйста. Мы с Андрюшей поступали в институт в одном потоке. Спасибо. А с Верой-солдаткой мы подруги.
В комнате было накурено. Магнитофон негромко что-то наигрывал. В углу топорщилась реденькая елка, опутанная серебряным дождем и электрической гирляндой. Вокруг низкого столика, уставленного бутылками и похожими на клумбы салатницами с салатами сидели: солдатка Вера (жених тянул лямку срочной службы), очарованная мужественным шармом и вольным беспутством Андрея Жвачина – хозяина роскошной квартиры, доставшейся ему в наследство от деда, былого сталинского расстрельщика; Алик Шайтанов – атлет, флейтист-любитель, когда-то отдавший дань рок-н-роллу тем, что вместе с Петром фигурно голосил в ликующих залах ДК: «Вчера мне полпальца станок отсверлил, а сегодня ты мне отсверлишь полсердца»; Женя Скорнякин – литератор, сибарит, обаятельный щекастый весельчак, обожающий семью и склонный в застолье распевать громоподобным, точно иерихонская дуда, голосом сентиментальные романсы; черноглазая, с голубыми, как у младенца, белками Паприка, потерявшая свое настоящее имя после того, как Исполатев беспечно поцеловал ее и заявил: «Это – не женщина, это – паприкаш из перца!»
– Наконец-то! – Солдатка Вера вышла из кресла, на котором сидела с ногами, и манерно лизнула подружку в губы. – Ребята, это – Аня, – представила она гостью. – Аня, а это – ребята.
– Ложь, – возразил расстроенный Исполатев. – Это – Жля.
– Жля? – удивилась Изабелла-Аня.
– Гений, воспевший набег новгород-северского князя на половцев, писал: «...и Жля поскочи по Русской земли, смагу людем мычючи в пламяне розе». – Исполатев выставил из сумки бутылки хереса, одну за другой – пять штук. – А кто такая Жля, не знает даже академик Лихачев.
В комнату, держа в зубах пряник и на ходу застегивая гульфик, вошел Андрей Жвачин. Аня щебетала с Верой, одновременно разглядывая компанию глянцевым взглядом, – похоже, кроме хозяина и солдатки, она ни с кем не была знакома. Исполатев присел на стул рядом с Паприкой и открыл бутылку хереса. Скорнякин удивленно кивнул на водку.
– На понижение не пью, – сказал Петр. – Вчера я от водки скатился к сухому и до сих пор об этом жалею. – Он поднял бокал и одиноко выпил.
– А нам? – встрепенулась Вера.
Жвачин взял со стола бутылку «Пшеничной» и свернул ей золотую голову. Исполатев, подумав, вонзил вилку в салатницу с «оливье».
– Я на тарелку положу, – сказала Паприка, посылая Петру обожающий взгляд.
– Всем клади, – сказал Жвачин. – У нас эгалите.
Нежно звякнули рюмки, точно качнули хрустальную люстру, и по фарфору мертво скрежетнули вилки.
– Что случилось вчера? – наконец спросил Исполатев. – Я что-то плохо помню.
– Двенадцатого января – рьен, – по-королевски определил прожитый день Жвачин. – Тебе приспичило пить только под тосты.
Паприка сказала:
– Вначале ты пил за мои глаза, потому что они похожи на скарабеев.
Шайтанов сказал:
– Потом ты пил за навозников, потому что они извлекают пользу из того материала, какой имеют в наличии.
Солдатка Вера сказала:
– Потом ты играл на гитаре и пил за пьяницу Анакреонта, подавившегося насмерть виноградной косточкой.
Скорнякин сказал:
– Потом ты спросил: не есть ли искусство – слияние мира дольнего с миром горним? Но ответа не получил и выпил без тоста.
Жвачин сказал:
– А потом Светка увела тебя в соседнюю комнату.
– И это все? – удивился Исполатев.
Шайтанов сказал:
– Потом ты вернулся и выпил за то, чтобы Паприка трижды вышла замуж и каждый раз удачно. Это было уже сухое.
Скорнякин сказал:
– Потом ты выпил за великие чувства, потому что человек, способный на великие деяния, но неспособный на долгие страдания, долгую любовь или долгую ненависть, – не способен ни на что путное.
Паприка сказала:
– А потом я спросила тебя: что из того, что Анакреонт подавился насмерть виноградной косточкой? И ты объяснил, что это свидетельство любви Диониса к Анакреонту, а Анакреонт Диониса тоже любил, и мы выпили за взаимную любовь.
– А потом ты заявил, что готов встретиться с великой любовью, и исчез, не простившись, как английский свинтус, – сказала солдатка Вера.
Жвачин припомнил, что глухой ночью позвонил нетрезвый Ваня Тупотилов и сообщил, что в его форточку, в обличии огромной стрекозы, протиснулся Исполатев, занял его, Ванин, диван и теперь на глазах превращается в человека.
– А я, напившись, становлюсь свиньей, – признался Скорнякин.
Магнитофон заглох на ракорде. Возникла пауза, умозрительная китайская палочка с закрепленным шелком – пространство для следующей картины. На шелке контрастно и завершенно, как иероглиф, отпечаталась Анина просьба поиграть живую музыку. Жвачин подал Исполатеву гитару.
– Сегодня и я с инструментом. – Алик Шайтанов принес из прихожей гитару в пестром фланелевом чехле, похожую на эскимо в обертке.
Некоторое время щипали струны и выкручивали гитарам колки. Настроившись, Петр негромко повел тему. Шайтанов подхватил, оплел ее тугим кружевом. Обыгрывали простенький блюз в ля мажоре, понемногу расходясь и поддавая драйва. Петр синкопировал, меняя аккорды на циклический рифф, Алик тут же подлаживался – остальные, вежливо отставив тарелки, серьезно принимали безделицу за музыку. Исполатев окинул глазами зрителей: нежную Паприку, владелицу газельих очей и доверчивого сердца, убежденного, что существует очередь за счастьем – – – нагловатое лицо Жвачина с прозрачными голубыми глазами, до того ясными, будто череп его с изнанки был выложен апрельским небом – – – Скорнякина, все его добрые бугорки, ямочки и припухлости – – – сверкающую бижутерией Веру – душку с ужимками светской кокотки и маскарадом в душе, где Мессалина рядится в затрапез Золушки – – – мглистое сияние Жли – капризной шутницы, изящной шкатулочки, которую нельзя не заподозрить в сокрытии клада... На всех лицах проступало вполне натуральное удовольствие. Всем нравилось легкое трень-брень. И это не нравилось Петру. «Они такие разные, – думал Исполатев. – Отчего же мы всем угодили?» Исполатев сменил тему. Шайтанов тут же подстроился, и это было уже настоящее. Теза Исполатева тосковала о звуках, что жили в тростиночках, на тетиве натянутой, в ущельях, ветре, щепочках, о музыке, которая сама себе наигрывала песенки, но вот попалась человеку на ухо, и тот ее забрал в наложницы и с нею нынче в скуке тешится. Антитеза Шайтанова возражала, что музыку музыкой музыке нипочем не растолкуешь, что она человека хитрее и силок ей не поставить. Они здорово поспорили.
– Очень! – похвалил впечатлительный Скорнякин.
Одобрили и остальные. Вдруг Аня – изящная шкатулочка – приоткрылась, и наружу выкатилась драгоценная бусинка:
– Я думала – вы подеретесь.
Исполатев простил Ане розыгрыш.
– С какой стати? – отложил гитару Алик.
Петр посмотрел на Шайтанова:
– Я понимаю – это бред, литература, но все-таки, что ты играл?
– Я играл трамвай, вообразивший себя Прометеем. У трамвая искрит токоприемник, и получается, что он везет на крыше факел.
Исполатев молча налил в рюмку водки и, запрокинув голову, выпил. Снова включили магнитофон. Погасили верхний свет – елка вспыхнула цветным электричеством. Вспомнили, зачем собрались, и долго путались – почему по григорианскому стилю октябрьский демарш прыгнул в ноябрь, а Новый год как будто стек по календарю вспять. За спором сильно опьянел нестойкий к алкоголю Женя Скорнякин.
Дальше сознание Исполатева работало как проектор с кассетой диапозитивов – оно выхватывало картины, перемежая их дремучим мраком небытия. Внезапно Петр обнаружил, что Шайтанов сидит под елкой и пытается укусить зеленый стеклянный шар; солдатка Вера, раскрыв рот, спит в кресле, и лицо ее похоже на скворечник, сработанный под женскую головку, а рядом с ним, Петром, примостилась Жля, и он гладит ее коленку. Далее: Скорнякин, повесив бороду на гитарную деку, жестяным голосом трубит романс «Не соблазняй меня парчой», Паприка мокро плачет, стараясь не смотреть, как Аня влезает за женским счастьем без очереди; закрыв апрельские глаза, Жвачин большим и указательным пальцами сдавливает на своем горле пульсирующую сонную артерию. Картина третья: спрятавшись за отворенную дверцу платяного шкафа, Исполатев целуется со Жлей и вздрагивает от гуляющего во рту резвого жала, – краем глаза Петр видит в шкафу под рыжим кожаным пальто бутылку «Ркацители», предусмотрительно запрятанную Жвачиным на случай недопива. Следом: Исполатев, Шайтанов и румяная Варвара Платоновна – мать Жвачина, вернувшаяся из гостей, – сидя за кухонным столом, под пластиковым посудным шкафчиком, пьют водку, и Исполатев объясняет собранию, что слова античного любомудра: человек-де должен жить не по закону государства, а по закону совести и добродетели – следует понимать так: государственный закон пишется для тех, в ком нет ни совести, ни добродетели, а в ком они есть, те по законам государства не живут, а только умирают. И наконец: небольшой чулан возле кухни, в одном углу по-праздничному сыто урчит холодильник, в другом шишковатым колобком примостился рюкзак с пустыми бутылками, в пространстве между холодильником и рюкзаком Петр обнимает Жлю и шепчет в серьгу с крупным минералом какой-то нежный вздор.
Проснулся Исполатев в несусветную рань. Хозяин с солдаткой (судя по храпу и посвисту) спали в соседней комнате. Петр лежал на застланном простыней диване, совершенно голый, в пяди от его головы на подушке покоилась еще одна голова и смотрела на него мерцающим взглядом.
– Клянусь тебе, Лаура, никогда с таким ты совершенством не играла, – сказал случайные слова Исполатев. – Как роль свою ты верно поняла!
– Всех бы вас, развратников, в один мешок да в море.
– Слушай, я тебя...
– Привет! Это я тебя... В чулане, на пустых бутылках.
– Ничего не помню...
– Придется повторить, – хохотнула Аня-Жля и вздохнула в сторону: – Прости и это, Цаплев-Каторжанин...
Глава 2
Новые сведения о короле Артуре и рыцарях Круглого стола
Целая вещь не поет -
Дырочка звук создает.
Б.Б.
За ночь и утро каменный Петрополь впал в детство и растекся в хлипкое болото. Вместо крещенских морозов внезапно звезданула оттепель: с козырьков крыш срывались и глухо шлепались в вязкую кашу тротуаров девственные снежные бабашки, водосточные трубы гремели оттаявшим льдом, шарахались от труб старушки и пугливые утренние пьяницы.
Петр Исполатев, Аня, Жвачин, солдатка Вера и примкнувший после утреннего телефонного звонка Скорнякин, промочив ноги в атлантиде Петроградской стороны, зашли в «Янтарный». Заказали пиво, сушки и холодного копчения сардинеллу. Глядя в окно, Петр думал, что никому еще не удалось сыграть хмурый городской пейзаж лучше, чем сыграли его... И никому не удалось спеть морось, впитавшую смог, лучше, чем спел ее... Исполатев забыл имя музыки, тревожившей его внутренний слух. Повернулся, чтобы напеть Жене, но встретил виноградный Анин взгляд и замер. Внезапно он стал маленьким, неполным, нуждающимся в уточнении.
Принесли заказ.
– Воды в пиве много? – Жвачин поймал официанта за полу пиджака.
– Есть маленько – оно же жидкое, – нашелся человек.
– Хоть кипяченая? – спросил Скорнякин, опасавшийся сырой воды за ее нитратный нрав.
«Ведьмачка!» – Исполатев с трудом выбирался из оцепенения.
Сушки на длинной металлической тарелке влажно опухли.
– Я три дня не выходила на улицу, – сказала Вера, – а в пивных ничего не изменилось. Я больше не хочу выходить на улицу. Я хочу выйти замуж за Жвачина.
«А ты чего-нибудь хочешь? Хотя бы жениться?» – тихо спросила Аня-Жля. Исполатев нечаянно выдохнул в кружку. «Твой ответ сказал мне больше, чем сказала бы любая клятва», – удовлетворилась проказница.
После первых глотков в сердцах воцарилось благодушие. Солдатка Вера беззлобно перемывала косточки всем отсутствующим знакомым по очереди. Женя, склонив к столу широкое бородатое лицо, возвышенно задумался над опустевшей кружкой. Исполатев с восторгом сжимал в руке Анину ладошку, и ладошка нежно ему отвечала.
Жвачин поманил пальцем уборщицу и попросил чистый стакан. Стакан тут же появился из кармана замызганного халата. На столе возникло вино – утром при осмотре тайных мест (платяной шкаф, пространство между двойной входной дверью, грудная клетка пианино) Жвачин обнаружил предусмотрительный запасец: бутылку хереса и две бутылки «Ркацители». Одна утайка принадлежала Андрею, остальные, как пенициллиум, выросли сами: никто из гостей – Паприка и Шайтанов были утром допрошены по телефону – в причастности к заначке не сознался.
Пивную заполнял тугой влажный гомон. Кажется, гомонили о выборах.
«Народовластие имеет свойство приедаться, – призналась Аня. – Сейчас у него вкус увядшего яблока». – «У тебя душа художника, – сказал Исполатев. Он чувствовал на сердце жаркую ранку, в которой копошились трихины сладкой хвори. – В век пуританства ей хочется разврата, в век разврата – аскезы, при самодержце – народовластия, аристократизма – при демократии...» – «Мне это не к лицу?» – «Лучше бы ты была дурочкой. Глупые барышни меня привлекают – они легковерны, податливы на ухаживания, и в этом есть особая прелесть игры. Для них я выдумываю себя заново и любуюсь, каким бы я мог быть. Их заученные взгляды, лгущие слова дают мне право относиться к ним несерьезно». – «Твоя ирония целуется с цинизмом». – «Часто ирония необходима, когда нет желания вникать в глупость и грязь. Ирония и цинизм подчас заменяют стыдливость». – «А мне кажется – я дура, – созналась Аня. – Разве не признак глупости мой вкус? Ведь все, что мне нравится, – или вредно для здоровья, или безнравственно, или запрещено». Исполатев, не выпуская из руки Анину лапку, принял от Жвачина стакан вина и со словами:
– Любовь, вино и безумие делают из человека художника, – передал его Скорнякину.
– А я думала, художниками рождаются, – сказала солдатка Вера.
– Нет, – заверил Петр. – Дар – от Бога, а искусство воплощения дара – дьявольское. Дароносец должен сам спуститься в ад, в визги его и стоны, в вонь и слизь, должен сохранить там душу и вынести из хаоса мелодию – свое искусство. Без этого дар бесплоден. Любовь, вино и безумие помогают отыскать врата адовы.
– Должно быть, ты это не сам придумал, – похвалил речь Скорнякин. – Обычно музыканты и поэты глупее своих произведений, ведь музыка и поэзия – это прозрение, происходящее помимо опыта, и стало быть, оно ничему автора не учит.
– Чего только не услышишь в пивной, – сказал Жвачин. – Теперь – моя очередь. Внимайте, друзья, как погибло знаменитое королевство логров. Никто больше вам этого не расскажет, потому что только я один знаю правду. – Андрей ненадолго задумался. – Разумеется, во всем была виновата женщина. Если кто-то знает королевство, погибшее из-за мужчины, тот может смело выйти вон. Само собой, это была не какая-нибудь замарашка с кухни Камелота, это была прима – королева Гвиневера. Коротко опишу вам ее буйный нрав... Нет, пожалуй, не стоит. Началось все как будто с пустяка: королева ввела в Камелоте новшество – по утрам она приглашала рыцарей в будуар и одевалась в их присутствии. Дальше – больше: вскоре сэры наблюдали, как перед сном королева превращается в ню. Ночью смущенные рыцари прихватывали с собой эль – остроумный сэр Гавейн называл это баром со стриптизом... Собственно, дальше неинтересно. Храбрейшие рыцари почли за благо сменить систему ценностей. Доблесть и благородство уступили место выгоде и тяге к комфорту. Вскоре субэтнос логров впал в фазу обскурации и был без труда покорен Кордовским халифатом. Вы спросите: при чем здесь королева Гвиневера? Ответ прост, друзья мои: с легкой руки этой отъявленной женщины в королевстве не осталось добродетели, а королевства без добродетели не стоят. Вот он где – марксизм!
– Пошлятинки домашний привкус, – оценил историю Скорнякин.
– Ну вот, – обиделся Жвачин. – Все хотят жениться на красивых. А некрасивых-то куда?
Глава 3
Параллельная версия, или некоторые дополнения к каталогу героев
В стране Гипербореев
Есть остров Петербург,
И музы бьют ногами,
Хотя давно мертвы.
К.В.
Ваня Тупотилов стоял под душем и наблюдал, как намокают, темнеют и распрямляются внизу его живота пушистые волосяные завитки. Жуир, беспечный мажор, мастер вымирающего жанра жизни, он держал за правило: перед тем, как отправиться в/на/по/к – туда, где возможны встречи с женщинами, непременно привести себя в полный гигиенический порядок. Тупотилов собирался в «Пулковскую» – на работу. Выражение лица его было сосредоточенное, но в действительности Ваня ни о чем не думал – его редко озаряли ясные откровения жизни, догадки о законах ее действия. Если же проскальзывал в голове быстрый хвост мысли, то казалось беспокойным, неоправданно хлопотным ловить и вытягивать на свет из путаных мозговых нор эту юркую, мелькающую тварь. Тупотилов не думал – он грезил.
Мнилось Ване, что вернулись еще не поросшие муравой золотые времена фарцовки, когда иноземцы (на арго мажоров – «тупые») на деревянные рубли и кожаные полтинники меняли одежду («кишки»), промышленную мелочь или валюту. Случалось, жулили так: благодаря известному сходству югославских пятидесятидинарных банкнот с советскими полусотнями находчивые утюги и мажоры платили за товар деньгами, имевшими хождение лишь на территории балканской страны, поставлявшей в Россию консервированную ветчину. Потом клерки в туристических компаниях наладили инструктаж, и тупые среди «тупых» перевелись. С тех пор дверь клозета в квартире Тупотилова была оклеена денежными знаками страны, чья аббревиатура – СФРЮ – удачно звукоподражала протоветчине. Грезилось Ване, что вернулась дивная пора, что срывает он с двери бумажки и объегоривает «тупых», скупая у них по курсу десятилетней давности баки, чухонки, бундес-марки, паунды... Он богат! С коньяком, букетом роз и тугим бумажником идет Ваня к неугомонной Рите-Пирожку, которая однажды выручила Тупотилова крупной бессрочной ссудой и так заполучила должника в бессрочное пользование. Пирожок, страдающая избытком плоти, открывает дверь и, не веря глазам, со словами: «Розы, ешкин кот!» – шлепает ладонями по могучим бедрам. Большая, бессильная грудь мягко плещется в вырезе халата. Через миг Ритины пальцы привычно тянутся к пряжке Ваниного ремня. Но Тупотилов пресекает наезд бдительной рукой обладателя пятого дана по кунг-фу. Раскрывается бумажник, Тупотилов отсчитывает тысячи и сует их Пирожку в распах халата. Деньги слетают на коричневую лакировку паркета – это красиво. Ваня протягивает Пирожку букет из четырех роз. Следом появляется коньяк: «Подружкам оставь – поминальный...»
В этом месте воображение Тупотилова малодушно замялось. На убийство Риты-Пирожка, этого бесстыдного, хищного зверька, принявшего образ степной плодородной Афродиты, Ваня не мог решиться даже в помыслах.
В мажоре погибал артист.
После двухнедельной оттепели в Петербург, как генерал в солдатский бордель, заглянул строгий морозец. Февраль вспомнил службу, подтянулся, застегнул мундир на все пуговицы. Стараясь не поскользнуться на ледяной корочке, Тупотилов, с болтающимся на груди пустым футляром от «Никона», трусил по Московскому проспекту. По пути Ваня выкурил сигарету с подружкой, торговавшей всем подряд в коммерческом ларьке на углу универмага (наряженное под флирт деловое знакомство – через этот ларек Тупотилов не раз продавал отфарцованные вещи, – впрочем, часто Ваня увлекался и переставал понимать: дело – это причина флирта или предлог?), зашел в кафе «Меридиан» и выкупил у пенсионера-гардеробщика две медали с чеканным профилем Сталина, удачно сторговал официанту Кузе ботинки из желтой кожи растительного крашения и только после этого зябким подземным переходом, выложенным заиндевелыми, как стенки морозильной камеры, гранитными плитами, направился к «Пулковской».
Сверху сыпалась редкая снежная крупа. Небо над хрупким заледенелым городом неспешно текло куда-то на юг, будто было широкой рекой, а Петербург, запрокинув лицо, лежал на дне ее. Тупотилов не замечал небесной реки – при виде открытых пространств его городская душа слабела и бездомно тосковала.
Тупотилов прошел мимо ливрейного швейцара в теплый, застланный немым паласом холл. В глубине его, в преломлении стеклянных дверей, мелькнул партикулярный пиджак старлея – мужа бывшей путаны Светки. Оперуполномоченный был мздоимец. Тупотилов его не уважал. Свернув к ресторану, Ваня, как торговый корабль в вечерний порт, вошел в празднично расцвеченный полумрак, где слышались смех, выразительная русская речь, гласнообильное чухонское лопотанье, и где белые рубашки халдеев в лучах хитроумных ламп светились, словно фосфоресцирующие медузы.
Плечо Андрея Жвачина, покрытое рыжей кожей дедовского пальто, тяжело давил ремень сумки. В сумке лежали три продовольственных заказа с тушенкой, китайским колбасным фаршем «Великая стена» и дробленой гречкой. Заказы взяла на службе Варвара Платоновна – она работала в «Электронстандарте», играющем в гляделки с волоокой (дымчатые стекла) матроной «Пулковской». Жвачин едва успел выйти на Московский проспект, как тут же столкнулся с Тупотиловым. Ваня распахнул объятия. Жвачин считал себя умнее Тупотилова, поэтому сдержанно подал руку.
– А в валютник?.. – спросил Ваня, поправляя на груди камуфляжный «Никон». – В валютник-то пойдем?
Андрей обещал солдатке Вере не задерживаться, но он был своему слову никто. Нырнули в стылый подземный переход. По пути говорили шутливо и о пустом, как и следует случайно сошедшимся людям, друг к другу благоволящим в час досуга, но судьбой друг друга не увлеченным.
В холле «Пулковской» неожиданно возник москвич Сяков, который сосредоточенно изучал у регистрационной стойки гостиничный счет. С любого ракурса Сякова узнавали по голове, имевшей выразительную форму давленой груши. Причиной тому явилась рано открывшаяся тяга к чтению. Он читал постоянно, по большей части лежа, подпирая голову кулаком, – в тех височных и заушных местах, где кулак поддерживал неокрепший детский череп, образовались отчетливые вмятины.
Сяков был давним знакомым Исполатева по археологическим экспедициям в Нимфей. С той поры прошло немало лет, и за это время Сяков проявил себя достойным сыном своего полнокровного, спешащего заработать все деньги на свете города – окончил университет, выпустил прыткий роман и в результате закрученной улиткой интриги вошел в состав совета директоров издательской корпорации «Речь». Сяков прибыл в СПб по службе – как представитель «Речи», он вел переговоры с Петербургской епархией, британским отделением международной ассоциации «Христианская миссия» и финской целлюлозно-бумажной фирмой о создании межконфессионального совместного предприятия «Библейская комиссия». Вчера подписанием соглашения о намерениях переговоры успешно завершились.
Вид Сякова совершенно не вязался с его положением – прическа мальчика-луковки, вся из случайных стрелок и зализов, бахромящиеся джинсы, под распахнутой грубовыделанной дубленкой виднелся грубый, как плетень, свитер. По-московски сочетая в себе безбрежное панибратство и деловитость, вначале он производил на собеседника болезненное впечатление, но в конце концов умел внушить доверие, которое, впрочем, не всегда оправдывал.
Под стойкой у ног Сякова лежала сумка – член совета директоров корпорации «Речь» готовился отвалить в Москву.
– В валютник? – Сяков почесал бугристую голову. – У меня коньяк есть.
– А пивом размяться? – сказал Жвачин. Мысль о скором возвращении к Вере окончательно в нем померкла.
Сяков подхватил сумку, забрал оплаченный счет (регистраторша посмотрела на него как на сигарету, которую закурила без желания), и компания двинулась в глубь холеной гостиничной утробы. По пути Сяков рассказывал о межконфессиональной «Библейской комиссии», весьма преувеличивая собственный вклад в ее создание.
– Может, лучше – порнографический журнал? – спросил Жвачин. – Есть хорошее название – «Колокол». Проиллюстрируем рентгеновскими снимками соитий. За мной статья о дополнении Уголовного кодекса пунктом «Изнасилование в целях самозащиты»...
– Не гони гусей, – отмахнулся Сяков. – Мы – солидная фирма.
В валютном баре сидели белобровые, будто недавно из хлорки, представители финской целлюлозно-бумажной фирмы. Их общество – тигровая лилия в букете пушицы – украшала вызывающе грациозная Светка. Икебана помещалась в плюшевой кабинке напротив стойки бара. Финны вежливо улыбнулись и вразнобой кивнули Сякову, однако, разглядев рядом с деловым партнером Тупотилова, удивленно приподняли млечные брови.
– Я им сегодня полковничью папаху продал, – сказал Ваня, переводя с пушицы на лилию влажнеющий взгляд. – Торговались, как голые за портки...
Светка выпорхнула из плюшевой берлоги и, ворожа бумажных финнов тылом, в облаке дорогого аромата – экзотический дух простоцветной русской купальницы – подошла к стойке.