– Ну что, попал чёрт в рукомойник… – Андрей оглянулся на Фому и обмер.
Глаза стряпчего, налившись горячей кровью, блистали неумолимой свирепой яростью, зубы обнажились в жутком оскале, верхняя губа хищно трепетала, как у изготовившегося к броску зверя, как у кота, увидевшего за окном синицу. Он явно был уже не человек и даже, кажется, иначе пахнул.
– Ты погоди… – Голос Андрея предательски дрогнул. – Ты его потом порвёшь. Когда я… Словом, если я из администрации минут через десять не выйду – ломай его к едрене фене.
Как ни странно, почуявший нечисть Фома словам Норушкина внял и вновь – приблизительно/на глазок – принял человеческий облик.
Они вышли из-за угла и у крыльца остановились – Андрей искал в себе волевое усилие для подвига, для воспетого Секацким вызова вечности, стряпчий смирно ждал, когда Норушкин усилие отыщет.
– Вы чо тут трётесь, синяки? – выставился из джипа мордатый водитель. – На х. й, на х. й идите.
– Ты «Пацанский кодекс» читал? – Андрей наконец поймал необходимый для достойного ответа на провокацию судьбы кураж, ощутил полноту снизошедшего хюбриса.
– Вчера всей братве раздали, – признался сбитый с толку водитель. – Теперь у нас понятия писаные.
– Пункт пятый, – сказал Норушкин. – Ты не должен попусту плющить ни фраера, ни трясогузку.
– Извини, братан, – убрался в джип мордатый и оправдался из тёплой утробы: – Я ещё на память, блин, не выучил.
Оставив Фому поджидать у крыльца, Норушкин поднялся по присыпанным крупитчатым снегом ступеням и дёрнул дверь.
За ней открылось небольшое пространство – сенцы или передняя как будто, – где стояли прислонённый к стене веник, цинковое ведро и обмотанная портянкой швабра, а в углу под потолком висела явно сейчас необитаемая, но такая дремучая паутина, что, запусти в неё тот же веник, он качался бы в ней, как дитя в гамаке, и не падал.
Тут же была вторая дверь, за которой, собственно, и находилась приёмная.
Посередине приёмной стоял, держа руки в карманах короткого добротного пальто, накачанный бычок с бригадирской цепурой на тугой шее – он, впрочем, пока ничуть Андрея не интересовал.
А тот, кто его интересовал, сидел в кресле у журнального столика и брезгливо смотрел на рассыпанную по лакированной крышке уездную прессу.
На вид Аттиле было лет пятьдесят семь с половиной. Голову его покрывала округлая, с неизменной, навсегда, как валенку, заданной формой, фетровая кепка, лицо было желтоватым и костистым, глаза круглые, но, судя по рубцам морщин, привычные щуриться – словом, ничего особенного, преклонных лет галоша, однако при этом в его глазах, как и в глазах Герасима, сквозил леденящий напор тьмы, готовый прорвать полупрозрачную плёнку, пока что отделяющую этот свет от лютого мира преисподней.
Взгляд Аттилы упёрся в Андрея, и по лицу генерального директора асфальтовой корпорации «Тракт» пробежала необычайная судорога – как будто голова его была воздушным шариком, наполненным водой, и шарик вдруг качнули.
– Ты что, бабан? – уже знакомым хрипловатым баритоном поинтересовался угрожающе бычок. – Обед же, в натуре.
Андрей, не обращая на бычка внимания, в упор смотрел на Аттилу.
– Ты что, бабан, не понял?
– Раз, два, три, зенитушка, дави, – с загодя отрепетированными модуляциями, по наитию стараясь соблюдать предписанные тоны и паузы, немного нараспев произнёс специалист по теоретической фонетике египетского языка Среднего царства Андрей Норушкин.
То, что случилось дальше, скверно поддаётся описанию.
8
Вытаращив от ужаса глаза, бычок всё же нашёл в себе силы, чтобы скоромно выругаться.
– Это не Аттила, – сказал Андрей. – Это – убырка. «Пацанский кодекс», пункт тридцать девятый: шваркни его наглухо…
Не дожидаясь исполнения директивы «писаных понятий», он развернулся и, быстро миновав сенцы/переднюю, вышел на крыльцо. Отчего-то Норушкин теперь уже наперёд знал, что должно произойти.
Подхватив Фому под руку, Андрей снова потащил его за угол, и тут в доме раздались выстрелы – семь или восемь подряд. А миг спустя чрево администрации разорвал отнюдь уже не будничный, редкий по заряду убедительности женский визг.
Ничего не объясняя – да и что он мог бы объяснить? – Норушкин дернул стряпчего за рукав и стремительно направился к станции.
Они ещё услышали, как хлопнула дверь джипа, и через короткое время мордатый водитель под непрекращающийся затяжной визг в свою очередь разрядил в приёмной всю обойму.
Дело было сделано. Заказ на батики накрылся точно.
Глава 12
БАРАКА, МРАКА, ЩЕКОЛДА
Если до сих пор все приведённые сведения о Норушкиных основывались на традиции устного предания, непрестанно транслируемых в роду из поколения в поколение заветных житий, то от деда, Платона Ильича Норушкина, Андрею остался вполне материальный документ – собственноручно написанная им в ноябре 1941 года автобиография. Судя по характеру изложения своей истории, Платон Ильич как раз в это время готовился вступить в организацию, именовавшуюся в те времена тремя примерно с половиной буквами – ВКП(б). Возможна, впрочем, и другая версия об адресате, отсылающая к тому таинственному братству/ордену, где – на момент составления автобиографии – Платон Ильич стоял на третьей ступени посвящения. Но здесь начинается область неведомого, в пределах которой любые домыслы останутся всего лишь досужей игрой ума, лишённой всякого практического смысла.
Жизнеописание было начертано фиолетовыми, ничуть от времени не выцветшими чернилами, чётким чертёжным почерком (хотя и с многочисленными помарками, поскольку это явно был черновой вариант, а в должные инстанции отправился белёный), какой встречается у людей исполнительных и аккуратных, если не сказать педантов, на листах пожелтевшей бумаги немного шире и приблизительно на четверть длиннее современного формата А4. Не считаясь с условиями военного времени, требовавшими повсеместной бережливости, писал Платон Ильич только на одной стороне листа, что, вопреки его преднамеренному лукавству, определённо выдавало в нём белую кость.
Вот этот документ.
Родился я 12 (25) апреля 1915 на хуторе Побудкино ***ского уезда ***ской губернии, когда германский империализм, способствуя обострению революционной ситуации в самодержавной России, давил на наше отечество, как теперь давит немецко-фашистская сволочь – по всему фронту.
Отец мой Илья Николаевич Норушкин, дитя овса и ржи, над чьей колыбелью, мыча и роняя сено, склонялись коровьи морды, был родом из крестьян того же ***ского уезда. Однако, имея врождённое стремление к знаниям и подспудно, исподволь осознавая своё кровное родство с передовым отрядом современности – пролетариатом, стараниями моего деда (я не знал его, поскольку он умер ещё до моего рождения) закончил сначала приходскую школу, а затем реальное училище, что позволило ему впоследствии поступить в Петербурге на завод чугунного литья Сан-Галли помощником мастера. Здесь, в Санкт-Петербурге, с гордостью носящем теперь имя вождя мирововго пролетариата – великого Ленина и героически противостоящем фашистской гадине и её финским прихвостням, отец на занятиях марксистского кружка познакомился с моей матерью, Марией Спиридоновной Усольской, дочерью отставного военного, которая в то время училась на трёхгодичных Педагогических курсах при Фребелевском обществе и одновременно, понимая революционную миссию пролетариата и искренне ей сочувствуя, помогала рабочим в изучении марксистской литературы и теории научного социализма.
Весной 1914 они поженились.
Отца своего я не помню, но из рассказов матери знаю, что он, не состоя в членах никакой политической партии, по взглядам своим определённо являлся беспартийным большевиком, был активным участником рабочего движения и даже входил в состав стачечного комитета, за что в конце 1916 был уволен с завода Сан-Галли, а вслед за тем мобилизован в действующую армию. Когда он, совсем немного не дожив до радостных дней Великого Октября, опрокинувших дремучий быт вчерашней жизни, погиб от империалистической пули где-то под Двинском, мне было около двух лет.
После отъезда отца на фронт семья наша, ради экономии средств (мы сильно нуждались), перебралась на квартиру родителей матери, где мы примерно до середины 1918 жили вшестером – мать, я с братом Антоном, родители матери и её сестра тётя Даша.
Мой дед, Спиридон Романович Усольский, выходец из мещанского сословия, был, как уже сказано, отставным военным, который честно, без надежды на карьерные успехи, т. к. его непрестанно и повсеместно зажимало реакционное дворянское начальство, не способное простить ему его низкое происхождение, прошагал по служебной лестнице в царской армии, этом орудии порабощения и угнетения народов, от рядового до капитана, после чего в 1906 по выслуге лет уволился в запас и жил с семьёй в Петербурге на скромную пенсию. Человек он был своеобычный и увлечённый – за годы службы в Забайкалье и на Китайско-Восточной железной дороге он собрал богатую коллекцию предметов буддийского религиозного культа, которую в первые же месяцы Советской власти, не колеблясь, передал в возглавляемый тов. Сталиным Наркомнац, одними из важнейших задач которого являлись сбор и изучениематериалов о жизни различных национальностей и племён, населяющих нашу страну, что со всей определённостью свидетельствует, насколько безоговорочно мой дед принял победу Октябрьской революции, которая в одночасье взяла прогнивший мир прошлого, как берут чурбан в топоры, как берут на вилы сено, и своротила его в небытие. Вскоре, однако, к глубочайшему прискорбию, дед умер – в июне 1918 какие-то бандиты, из тех, что готовы за шапку ударить прохожего гирькой в темя или ножом под левый сосок, повылезшие в это тяжёлое для революции время из своих грязных щелей и тёмных нор на белый свет, избили его, ограбили и бросили в подвал близстоящего дома, а поскольку у деда оказался повреждён позвоночник, там его живьём съели крысы.
По малом времени вслед за дедом от истерзавшей её грудной жабы умерла и тётя Даша.
Это были тягостные потери для нашей семьи. Но какому счетоводу и на каком безмене дано взвесить тяжесть тех бед, что выпали на долю всего нашего народа в пору самой мучительной, самой яростной и самой счастливой из перемен? Но не будем вспоминать о смерти, потому что в нашей Советской стране место её на задних дворах, где ей не остаётся ничего иного, как только неизменно подтверждать, что жизнь – единственный из неё выход. Пусть мёртвые спят, а нам пристало слушать трубы боя и решать вечные споры в мире, который разделён, неустроен и прекрасен.
Весной голодного 1919 мать вместе со мной, братом и бабушкой (помню её скромные ситцевые платья и руки, теребящие старую шаль) уехала в деревню Сторожиха, что находилась неподалёку от сгоревшего хутора Побудкино – там, в Сторожихе, жила не то какая-то дальняя родня отца, не то его друзья детства. Приняли нас в деревне с дорогой душой, и мы прожили там безвыездно до осени 1922, после чего снова вернулись в Петроград, где мать начала преподавать французский язык на курсах красных командиров. Тогда же, на этих курсах, она познакомилась со Степаном Григорьевичем Озарчуком, командиром Красной Армии, ставшим вскоре моим отчимом.
Несмотря на возвращение в город, с семьёй, приютившей нас в Сторожихе, где над нашим с братом детством орали петухи, мы по-прежнему поддерживали добрые отношения, и мать каждое лето отправляла меня и Антона туда на школьные каникулы.
В июне 1929 в Ступине – соседнем со Сторожихой селе – базировалась фольклорно-этнографическая экспедиция Академии наук, которой руководил Дементий Иванович Чапов, любитель злой махры, консультант и специалист широкого профиля. Во исполнение наказа тов. Калинина, возвестившего в своей речи, посвящённой 200-летнему юбилею Академии наук, что теперь она становится не только Российской, а Общесоюзной и должна поэтому сконцентрировать в себе творчество всех народов, населяющих наш Союз, экспедиция эта обнаружила в здешней чащобе живого представителя народности мохоядь, которая считалась исчезнувшей с лица земли ещё во времена царизма в середине XIX столетия. Тогда это замечательное открытие широко освещалось в газетах, поскольку братство народов Союза ССР и успехи партии в национальной политике по-прежнему в немалой степени являлись насущной темой дня. Мы с братом, как и остальная детвора из Сторожихи, этого гудящего, простого и лучезарного мира, чуть не ежедневно бегали смотреть на живого мохоядина, благо зрелище того стоило – в волосах его росли осока и мох, ступни были широкими и плоскими, как ласты тюленя, а зубы походили на булыжники и тёрли пищу, точно жернова. Впоследствии, при транспортировке мохоядина в Ленинград, он умер, отравившись макаронами по-флотски, т. к. повар вагона-ресторана, гостеприимно решивший угостить необыкновенного представителя редкостного племени, не знал, что тот приспособлен питаться только растительной пищей (подробнее см. материалы экспедиции, опубликованные в одном из выпусков «Трудов Архива» при Академии наук СССР). Тем не менее факту обнаружения представителя народности мохоядь я обязан знакомством с тов. Чаповым, который, как выяснилось, оказался бывшим сослуживцем моего покойного деда по матери С.Р.Усольского и в дальнейшем значительным образом повлиял на мою судьбу.
В 1933, по достижении восемнадцатилетнего возраста, я по примеру отчима решил стать красным командиром и, вступив в комсомол, определился в военную школу, которую, в свою очередь, мне порекомендовал тов. Чапов, за что ему огромное комсомольское спасибо; брат же мой, Антон, пошёл учиться на агронома. Сам тов. Чапов работал в рекомендованной мне школе консультантом и одновременно вёл спецкурс «Революционная трансформация действительности и коммунистическое преображение мира», где много внимания уделял умению безошибочно выбрать лозунг текущего момента, а также искусству составления паролей и технике сложения праздничных речёвок. По его спецкурсу я был лучшим и, в силу особого (по мнению преподавателей) устройства моего внутреннего слуха, единственный среди курсантов смог сложить, а также фонетически и мелодически безупречно организовать несколько актифрафор (активных фразеологических форм), которые прошли соответствующие практические испытания, и теперь три из них включены в надлежащие учебные пособия. Вот эти актифрафоры:
1. Где луг был трав, там стог стоит.
2. Вчера я почему-то оказался в Пятигорске.
3. Многие ли могут отдать 300 у. е. за день активного отдыха?
Но лично я считаю, что причина моих успехов крылась вовсе не в каком-то особенном устройстве моего внутреннего слуха (тов. Чапов называл его «третьим ухом»), а в непрестанной заботе партии и лично тов. Сталина о советской молодёжи, а также в моей повседневной, ни на миг не гаснущей вере: на свете есть чёрное знамя и красное знамя, и красное знамя – нам нести.
Во время летней полевой практики в Забайкальском военном округе мною, совместно с ещё одним курсантом, были задержаны и доставлены в Гусиноозёрский буддийский монастырь, где находился полевой лагерь нашей школы, два заклятых врага народа и матёрых шпиона одной иностранной разведки, силой внушения и гипноза маскировавшиеся под пастухов-бурят. За это я получил поощрение от начальства, а в центральном органе Народного Комиссариата Обороны Союза ССР газете «Красная звезда» за 27 августа 1936 была даже опубликована (правда, без упоминания моей фамилии) соответствующая информация. Разумеется, по соображениям секретности – чтобы хитрый и коварный враг не смог извлечь полезные для себя сведения о месте дислокации нашего лагеря и о степени подготовки наших кадров – многие подробности дела были в статье также опущены или намеренно искажены. Что ж, и в куда меньших пустяках мы должны быть бдительными, поскольку, как учили нас наши командиры, одни и те же слова выглядят по-разному в зависимости от того, в чей мозг они помещены.
После окончания школы я был направлен на службу в тот же Забайкальский военный округ в должности комвзвода (часть Наркомвнудел, где комиссаром тов. Фролов) и за 2 года получил ещё 7 поощрений. Практически все они были связаны с выполнением заданий по задержанию и разоблачению шпионов, этих двуличных воровских лазутчиков, этих вражеских пособников, этой гнилостной дряни, способной внушать лишь гадливость и омерзение.
В сентябре 1939, учитывая мои служебные успехи, командование направило меня в Ленинград на курсы усовершенствования офицерского состава при так называемой «четырке» – 14-м отделе Наркомвнудел, занимающемся методической разработкой и внедрением в оперативную работу наркомата различных эзотерических практик, способствующих снижению процента следственных ошибок и форсированию сроков разоблачения шпионов, окаянных предателей, изуверов, врагов народа и прочих гадин, состоящих на службе у многоголовой фашиствующей гидры нового порядка, со всех сторон брызжущей своей ядовитой слюной на Советскую страну – провозвестницу грядущего пути для всего человечества (с декабря 1938 этим отделом Наркомвнудел в Ленинграде руководил тов. Чапов). Здесь на практических занятиях мною была составлена, а также фонетически и мелодически организована актифрафора, оказавшаяся крайне действенной при работе с оборотнями всех мастей, поскольку, будучи правильно произнесённой, совершенно лишала их возможности устойчиво держать принятую личину – наведённый образ становился зыбким и больше не скрывал злодейской сути. Благодаря ей (актифрафоре) мною был изобличён и выведен на чистую воду матёрый враг и махровый оборотень Л.Циприс, который долгие годы предательски вёл в органах ОГПУ и Наркомвнудел чёрную работу по дискредитации красного еврейства. Эта актифрафора была включена во все памятки и руководства по оперативной работе «четырки» (говорят, в Киеве для облегчения деятельности республиканских кадров, имеющих проблемы с русским, её даже записали на патефонную пластинку); вот она: «Я помню все твои трещинки, пою твои-мои песенки – ну почему».
В период учёбы, на одной из дружеских вечеринок, где под патефон ходил на деревянных ногах фокстрот (лично мне нравятся народные танцы), я познакомился с Татьяной Юрьевной Антюфеевой, родной сестрой моего товарища по курсам усовершенствования офицерского состава Сергея Антюфеева, которая вскоре стала моей женой и верной спутницей жизни. На тот момент мать моя с отчимом тов. Озарчуком жила в Молотовске, брат Антон занимался делами землеустроительства в колхозе «Свет истины» с центральной усадьбой в Ступине, где в 1929 базировалась фольклорно-этнографическая экспедиция Академии наук (см. выше), а бабушка к тому времени уже умерла от бронхопневмонии, явившейся следствием осложнения после перенесённого ею коклюша.
В декабре 1939 все мы (курсанты) как один подписали коллективное заявление о направлении нас в зону боевых действий с финнами, однако просьба наша не была удовлетворена ввиду того, что мы ещё не завершили учёбу, да и судьба кампании, невзирая на сложившиеся обстоятельства, по мнению начальства, была явно предрешена и в нашем участии не нуждалась. (Кстати, на тактическом зачёте мне достался вопрос о декабрьской ситуации в Карелии с моделированием версии её разрешения. В качестве ответа я рассказал преподавателям старую японскую историю, случившуюся ещё до ухудшения наших отношений с этой милитаристской страной, за что получил от них высший балл. Вот эта история. Один хозяин, окончив плавание, вместе со своим слугой спускался с корабля на берег. Слуга на сходнях толкнул матроса, и тот упал в воду. Слуга не извинился, и матрос, выйдя из воды, ударил его палкой по голове. Несмотря на то что слуга действовал неправильно, после того как его ударили палкой, всякая необходимость приносить извинения отпала. Поэтому хозяин спокойно подошёл к слуге и матросу и зарубил их обоих.)
В июне 1940 у меня родился сын Алексей, а в октябре того же года, по окончании курсов, принятии посвящения и присвоении очередного звания, я был направлен на оперативную работу в Керчь, где неподалёку от посёлка Эльтиген местными жителями были обнаружены вещи, предположительно представляющие интерес для «четырки». На поверку, однако, вещи эти оказались пусть и хорошо сохранившейся, но важной лишь для археологов киммерийской керамикой, наполненной минеральной красной краской. Никакими чрезвычайными свойствами и никакой преобразующей силой эти предметы, несмотря на продолжительную потерю зрения у нашедших их людей, не обладали (во временной слепоте, по заключению медэкспертов, был повинен настоянный на табаке и полыни скверный местный самогон). Тем не менее меня оставили в Керчи, где я продолжил службу (в частности, занимался развёртыванием экспериментальной лаборатории «четырки» в местных катакомбах) и где в мае 1941 у меня родился второй сын Павел. (Кстати, в упомянутой – также в скобках – лаборатории была «заряжена» часть киммерийской краски, которая в качестве активной добавки пошла на изготовление кумача для пионерских галстуков. Звено пионеров, носивших эти галстуки (звеньевой В.Дубинин), находилось под постоянным наблюдением, но результатов эксперимента, ввиду начала военных действий, я получить не успел.)
Всего в период с июля 1940 по июнь 1941 я участвовал в 6 оперативных мероприятиях, любая информация о которых составляет предмет государственной тайны, – за одно из них я получил благодарность от Наркомвнудел, а за другое был представлен к правительственной награде и повышен в звании.
Вскоре после того, как фашистские полчища с беспримерным в истории цивилизованных народов вероломством, как верно сказал тов. Молотов, напали на нашу советскую Родину, я был вызван из Керчи в Москву, где меня включили в спецгруппу по организации подполья и партизанского сопротивления в ряде районов временно оккупированной территории Союза ССР. Здесь, в Москве, день и ночь трудясь на невидимом фронте нашей грядущей победы, я только в октябре узнал о том, что ещё в начале июля 1941 выброшенный фашистами парашютный десант с несвойственной самой человеческой природе жестокостью расстрелял вместе с семьями всех членов правления колхоза «Свет истины», в которое входил и мой брат Антон. Известие это, наложившись на ту тяжкую боль за судьбу нашей Родины, какую испытывает сегодня каждый боец, каждый труженик тыла, каждый гражданин страны Советов, заставило кровь свернуться в моём сердце, а ненависть к фашистской гадине достигла такого накала, что тов. Чапов, как мне потом рассказывали (сам я в тот момент был буквально слеп и глух от горя), прикурил от неё трубку со своей злой махрой (до этого в архивах «четырки» был зафиксирован только единственный подобный случай – в октябре 1917 от искры праведной коллективной ненависти заседавшего в Смольном во главе с тов. Лениным и тов. Сталиным Военно-революционного комитета на окне загорелись ламбрекены). Видя, как велико во мне желание справедливой и немилосердной мести, руководство, по ходатайству тов. Чапова, приняло решение направить меня в тыл врага с тем, чтобы лично возглавить и поднять на должный уровень зарождающееся партизанское движение в ***ском районе ***ской области, благо места эти знакомы мне с малолетства.
Со дня на день от местного подполья ожидаетсяподтверждение о готовности принять самолёт с «большой земли». Время, отпущенное мне на выполнение настоящего задания, прошу зачислить в мой кандидатский стаж.
Да здравствует тов. Сталин!
Да сгинут навсегда гнетущие нас тёмные силы!
Победа будет за нами!
Бараґка, мраґка, щеколдаґ!
Посвящённый 3-й ступени, капитан П.И.Норушкин
29. XI.41
Глава 13
ОРЁЛ ИЛИ РЕШКА
1
Когда Андрей, решившись наконец на череду последовательных – что прежде было глубоко ему несвойственно – поступков, предложил Кате зарегистрировать их чувства, детка даже не удивилась.
– А потом в Побудкино? – спросила.
– Сперва дом построим.
– А когда построим, что там будем делать?
– Будем ходить в лес и медленно знакомиться с пространством, – придумал на ходу Андрей и, вспомнив дядин завет, прибавил: – Будем жить так, чтобы о нас ни на том, ни на этом свете слышно не было.
– Я так долго не смогу, я молодая и красивая, – сказала детка Катя, смущённая тем, что Андрей имел на неё виды, а она, такая дрянь, не оправдала.
– Зачем долго? Месяца два-три в году, как на даче – больше я сам не выдержу. И потом, нам от удильщика Коровина житья не будет – мы там пруд с линями заведём.
– И коноплю для Григорьева, – предложила Катя.
– И Гегеля с Хайдеггером для Секацкого, – предложил Норушкин. – Если их сторожихинские оборотни не стрескают.
Кого могли стрескать сторожихинские оборотни – толстохвостых линей, Григорьева с Секацким или Коровина с Хайдеггером, – Андрей не уточнил. Ему показалось, что так, обрезанная по широкому краю, в пространстве смысла фраза будет парить вольнее, нежели отлитая под пулю, у которой, как известно, тоже есть цель в жизни.
В итоге завтра же решили расписаться.
Препятствий в ЗАГСе ожидать, пожалуй что, не стоило – Катин живот, где в результате УЗИ отыскался мальчик, был слишком уже очевиден.
2
Шурша бусами дней, четыре с половиной месяца волна за волной прошли со дня блестящего разоблачения Аттилы.
Последующие обстоятельства сложились тоже подходяще: открытое следствием дело обречено было протухнуть – реальные пацаны, оседлав «Land Cruiser», в панике бежали и – с концами, так что в приёмной сельской администрации милиция нашла лишь до изумления уродливый и даже будто бы обугленный труп, причём без всяких удостоверений личности. Единственный свидетель – бабёнка-делопроизводитель с необычайным визгом в горле, мастерица чернить снега бумаг – несла такую махровую околесицу и чертовщину, что Стиву Кингу было впору покурить в сторонке.
Норушкина с Фомой и вовсе никто, кроме слинявших бандитов, не видел. Да и те, пожалуй, после перенесённой психической травмы были нынче не в себе.
В отсутствие соперника пря/тяжба о земле, пусть с проволочкой, но сама собой решилась в пользу истого хозяина – Андрея.
Один из пары царственных бархатно-густо-вишнёвых джипов, что стояли в сарае старосты Нержана, благодаря посредничеству вездесущего Коровина продали авторыночным делягам на запчасти. Довольными остались все: деляги отхватили по дешёвке годовалый внедорожник (а на запчасти ли пустили – кто ж проверит?), Коровин срубил комиссионные, Андрей заплатил за Побудкино, получил на руки все документы вкупе с отснятым геодезистами земельным планом, и сверх того ещё осталось на стройматериалы, которые по сходным местным ценам уже прикупали Фома и староста Нержан.
В свою очередь мухинские дизайнеры сделали Кате милостивый презент – скопировали синьки одного приличного загородного особнячка, придуманного со вкусом и без плебейских, столь характерных для всех на свете набобов, излишеств. А на той неделе Андрею позвонил Фома и сообщил, что подрядил грамотного мастера, читающего чертежи, и рабочие из сторожихинцев уже приступили под его началом к возведению фундамента с погребом, так что к осени, поди, и вовсе подведут особнячок под крышу. «Если денег хватит», – скептически ввернул Норушкин. «Хватит, – заверил стряпчий. – У нас зима на сливу, вишню и огурцы была урожайная. Поторговали знатно. Десятина – ваша».
3
Расписались всё же с канителью – только через пять дней. Зато без шума, можно сказать, камерно (Андрею, правда, накануне пришлось съездить в Ораниенбаум к Катиным родителям и вытерпеть муку проверки на вшивость, но что поделать – такова священная искупительная жертва за сомнительное удовольствие носить злачёные оковы Гименея) – Норушкин пригласил в гости лишь удильщика Коровина, вернувшегося из Японии Григорьева и склонного к честности самоотчёта Секацкого с новой аспиранткой на поводке.
У аспирантки был длинный нос, круглые глаза и скошенный подбородок, отчего она имела какой-то стерляжий вид, что выгодно и совершенно без нужды оттеняло прелестницу Катю и что (рыбообразье аспирантки), разумеется, тут же тихонько подметил знаток Сабанеева Коровин.
Конечно, можно было бы отпраздновать не дома, а на стороне и с помпой, но «Либерия» за Норушкина больше не платила, а «Борей» что-то подзастрял в своём моратории. Да, собственно, ни детка, ни Андрей особой помпы не хотели.
Григорьев подарил бамбуковые палочки для мелкой японской еды, приличную шипучку «Besserat de Bellefon» и собственноручно изготовленную танку, в которой живописно заверял, что «завтра ещё далеко – в самом начале улицы». В речах был краток, пожелал – несколько в барочном стиле – алыми поплавками счастья качаться на голубоглазой воде жизни.
Коровин подарил копчёного угря (таких, только свежеотловленных, препарировал неоперившийся Фрейд – искал семенники), бутылку водки и букет из пяти бордовых роз. Сказал по какой-то своей/неявной/внутренней ассоциации, что цветы не жалко – они могут декоративно постоять и в вазе, а вот рыба – особая статья: чуть что не так – и брюхом кверху. Потом зверьком, с оглядкой, посмотрел на аспирантку и добавил, что тут всё дело в красоте, поскольку красота ранима, а рыбы – красивы. Цветы, конечно, тоже бывают красивы, но не так – ведь рыбы отращивают усы, плавают хвостом вперёд, носят на боку глаза и пахнут огурцом. Под рюмку водки пожелал, чтобы дела шли в гору и округлялись рубли, а также – со всей казарменной прямотой – глубоких оргазмов до глубокой старости.
Секацкий подарил букет из семи разномастных гвоздик, свечку в виде розового пупса и книгу Жака Деррида «Письмо и различие». Сказал что-то ироничное о гуманистической узде на мыслях современников, которой, к счастью, не знали ни Макиавелли, ни Гоббс, ни Мишель Фуко, перелицевавший Клаузевица, в том смысле, что, мол, политика есть просто продолжение войны иными средствами, и ещё сказал, что тот, кто упускает свой случай, виновен самой презренной виной и достоин кары, которой, разумеется, нипочём не минует. Пожелал неукротимого хюбриса и запредельного бесстрашия в грядущих не сегодня-завтра испытаниях, поскольку календарь майя заканчивается в 2012 году, а дальше, стало быть, времени больше не будет.
Аспирантка ничего не подарила и толком ничего не сказала – она вся была какая-то случайная, какая-то бренная, преходящая. Да и пила едва-едва – одно шампанское.