– Хозяйку чувствует.
Николай Иванович коснулся плеча Веры. Она даже вздрогнула.
– Ох уж, хозяйку. Пятьдесят бы лет назад.
Печка все-таки сильно дымила, оба наплакались. Но потом кожух прогрелся, пошла тяга, и до того жарко натопили, что спать в избе не смогли; спали: Николай Иванович – в сенях, Вера – в клети.
Рая принесла пологи от комаров. Принесла вечером и все не уходила, все говорила и говорила.
– Почти. К утру еще овсяные хлопья замочить, а так-то все, табор свой накормила, не орут.
Табором Рая называла хозяйство во дворе, домашних животных; корова, например, у нее была Цыганка, бычок – Цыган, по причине черной шерсти, от них и остальное население двора, овцы и поросята, причислялось к табору.
– Кур надо вам завести, вот что сделаем. Сейчас с комбикормом полегче. Я бы завела, но дома меня по целым дням нет, а они такие, что в любую щель пролезут. И орет, и перья дерет, а лезет. А то приехал из района умный один и упрекает: почему это петухи не поют, почему это не поют, вам правительство идет навстречу, вам разрешили не умирать, питаться разрешили с одворицы, а петухи не поют.
– Это уж я сама.
– Я, Рая, вот почему спросил про хозяйство. Сейчас надо на вечернюю молитву становиться, так ты, может быть, с нами? Ежели в тягость, то не надо.
Рая посерьезнела, оглядела себя.
– Ой, уж больно я по-домашнему.
И осталась.
Затеплили в красном углу лампадку. Встали.
– Во имя Отца и Сына, и Святаго Духа, – начала Вера.
– Аминь! – затвердил Николай Иванович.
И, не отступая ни на шаг, по полному правилу, стали читать вечерние молитвы. Рая отстояла до конца, вслушиваясь и крестясь, а последнюю – "Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его" – она даже почти вспомнила. И девяностый псалом, который в народе называют "Живые помощи", тоже вспомнила. Когда закончили, Рая призналась, что ноги у нее маленько устали, но тут же изумленно спросила:
Уж конечно поговорили они с Верой эти два дня, уж наверное Вера порассказывала, какие казни выдерживал Николай Иванович.
– А помнишь, Коля, мама становилась на молитву, я вслушивалась, маленькой была, она торопливо шепчет, вот только "Живые помощи" чаще другого говорила, я более-менее затвердила. А ее просила, она меня боялась приучать, боялась, что и я, как ты... – Рая запнулась, подыскивая слова.
– Боялась. – Николай Иванович посмотрел на фотографию матери, помещенную – вместе с фотографиями отца, Гриши, его самого, еще довоенную, Арсени с Нюрой и детьми, Раи – в одну рамку, под одно стекло. – Боялась. За детей.
– Как не боялась. По домам ходили, иконы выбрасывали, а то прямо в доме рубили. А печка топится – то и в печку кинут. Мама эти вот иконы спрятала, а был Чернятин, зональный парторг, тогда зональные МТС были, он над людьми дикасился, не человек, а облигация, ходил с гаечным ключом, прямо ключом по иконам, черт рогатый, сгнил уж, конечно, нисколь его не жалко. Пришел к маме: если бы, говорит, не Гришка, ты б, говорит, у меня загремела. И что лютовал, за какие привилегии? Потом на Гришу похоронная, так еще хорошо, что похоронная, а от тяти ничего. Чернятин ходил, нюхал: чего муж пишет? Спасибо почтальонке, он и ее спрашивал, и ее сексотом хотел сделать, спасибо ей, тетя Поля Фоминых, в следующий раз могилу покажу, ему тетя Поля никогда не выдавала, что от тяти ничего нет. А то бы узнал, что про тятю и мы сами не знаем, еще бы как-нибудь издевался. "Мать тюремщиков!" – кричал на маму.
– Зимой. Сосед-кладовщик могилу делал. Мы еще тогда не соображали, что это он Арсеньку посадил, а он как вроде вину искупал...
Утром прибрел Степан из поселка. Сидел, попил чаю, снова долго сидел, потом спросил Николая Ивановича:
– Нет.
– Как же? Подумай.
– Нет, Степан, не та голова, не вспомнить. Что знаешь, скажи.
– Как же! Мы были из высланных, один я остался. Из западных украинцев, ну, вспомнил? Западэнцы? Тебя из-за нас взяли.
– Ну что ты, Степан, что ты, Бог с тобой, как же из-за вас. Я сам отказался служить, сам и страдал. Ты на себя не греши. – Николай Иванович даже очки нацепил, приблизился к Степану. – Нет, не признаю. Может, у тебя есть карточки довоенные?
– Я тогда завсим малэньким хлопчиком був, ты и не запомнил.
– Був хлопчиком, а дывысь яким старичиной вытянул, – улыбнулся Николай Иванович. – Я с украинцами сидел, погода там была дуже хмарна. Нет, Степан, не виноваться. И много вас теперь? Вам ведь, я слышал, разрешили вернуться.
– Вера! – зашумел Николай Иванович. – Ты нам чайничек взбодри, мы тут по случаю встречи еще по чашке ошарашим...
Весь вечер сидели, вспоминали.
– Я и сам не могу понять, как к вам прибился, – говорил Николай Иванович. – Я, Вера Сергеевна, почему к сектантам пришел, спроси, не знаю. Потом я всяко думал. Мать боялась, в церковь не пускала. Тайком от нас молилась. В комсомол я не зашел, я как-то стеснялся даже слово на людях сказать. А почему так, не знаю. Думаю, конечно, было б как раньше, разве б случилось. То есть стала молодежь больно озоровать, матерщина пошла, над всем старым издевались, стариков прекратили уважать, тут "рыковка", тут папиросы "Трезвон", тут частушки: "Сами-сами бригадиры, сами председатели, никого мы не боимся, ни отца, ни матери!" – как жить? Причем все убивали, надо всем издевались, а называли все счастливой жизнью и приказывали радоваться. Какой-то обман получился. Когда Ленин Николая заступил, другое обещали, обещали великую Россию, а какая великая, когда Богу молиться нельзя. Девушек я дичился, и в них бес вступил, волосы поотрезали, кричат: мы на небо залезем, разгоним всех богов. Страма, страма! Ваш староста меня и пригласил. Он так уважительно, так сердечно позвал. Я еще оттого пошел, что жалели высланных. Сильно-то боялись с ними сходиться, а жалели. Это для Украины Вятка – ссылка, а вятских гнали куда еще позадиристей, наши в Нарымский край попали, да и там, христовеньким, жить не дали. Только отстроятся – опять. Я в лагере одного земелю по говору узнал, его под пятьдесят восьмую за то, что там свой дом выстроенный поджег. Ну вот... – Николай Иванович передохнул, поглядел на Веру, как бы сказав ей, что ничего, ничего, не волнуйся, мне эти воспоминания не во вред. – Во-от, – протянул он, – пригласил ваш староста. И мне очень понравилось. И стал ходить. Много ли я понимал, хотя по тем временам семилетка как нынче институт, но в части души тогда многие заблудились. Тут хожу, слушаю: всякое дыхание славит Господа, как хорошо! Комара не убивать, к оружью не прикасаться.
– Уж теперь-то комара убьешь, – улыбнулась Вера.
– Глаза открылись – и фашиста бы убил. Разве Арсеня сам упрекает, что за меня погибли отец и Гриша, это через него от них упрек. В том же Писании: "Нет большей любви, чем умереть за друга своя", от Иоанна, глава пятнадцать, стих тринадцатый. И случай был. В конце сорок первого и начале сорок второго по лагерям прошла вербовка на фронт. "Смыть кровью преступление" – так говорили. В армию к Рокоссовскому. Я хотя был без права переписки, но понимал, что Гриша воюет. Про отца почему-то не думал, он мне сильно в годах казался... а теперь вот я его в два раза почти старше. Вот. Я к оперу: запишите. А оказалось, что политических и верующих, нас называли сектантами, не записывали. Вот до чего дошло – уголовниками стали закрываться, а Богу все равно не верили. Я прошусь, а опер издевается. "Сопри хоть чего-нибудь, – говорит, – будь человеком, сопри хоть рукавицы". У меня-то, конечно, давно стащили, без рукавиц гоняли. А ничего: Богу помолюсь и как-то не обмораживался.
– А зачем он учил воровать? – спросила Вера. Она впервые слушала Николая Ивановича, чтобы он рассказывал о заключении.
– Чтобы перевести в уголовники, а из них пойдешь, мол, раз так хочешь, на фронт. Разве я украду?
Николай Иванович поскреб ногтем какое-то пятнышко на столе, Вера вся напряглась.
– Как знать, может, и надо было, только он непременно делал мне в издевательство. Опять бы обманул. Когда понял, что меня никакими парашами не унизить, никакой работой, просто бил. Господи, прости ему, конечно, теперь уж он неживой. Именно это он и выбивал, чтоб я осердился или взбунтовался. Кричит: "Не верю, что можно за врагов молиться! Значит, ты, гад такой, за Гитлера молишься? За Сталина, гад, молись!"
– Не надо, отец, не надо больше, не вспоминай. Степан, еще чашечку выпьешь? – спросила Вера.
– Прости меня, брат, – сказал Степан, вставая и в пояс Николаю Ивановичу кланяясь. – Прости, брат во Христе, прости.
– И ты, Степан, прости. – Николай Иванович тоже поклонился. – А скажи, Степан, староста Марк Наумыч, он здесь похоронен?
– Нет, на Львовщине. Ему после войны, по инвалидности, разрешили уехать. Я стал было за себя хлопотать, но тут, тут... долго рассказывать, остался один. Так и живу. Хожу над усопшими Псалтырь читать. Здесь народ хороший. Я гляжу, шо я не лишний, мне то и в радость. А як занедужу – меня старушки вызволяют. То меду несут, то сметаны, то ще чи шо.
– Старухи у нас всех лучше, старухами все держится, – сказал Николай Иванович. – Взорванную часовню мы расчищали, ревут, а камни таскают, тяжелей себя.
13
На неделе пожаловал высокий гость, председатель сельсовета Домовитое. Уважительно поздоровался, представился, огляделся.
– Это вы молодцы, что дом сохранили. Снаружи вовсе плох, а изнутри красота. Когда Раиса Ивановна выстроилась рядом, я думал, этот дом на дрова пустит, а она как знала, для брата уберегла. Только надо, Николай Иванович, оформить отношения с сельсоветом. Вы пенсионеры, вам это легче по закону. Вы сейчас где прописаны?
– Были на ведомственной площади на заводской, но думаем, к старости лучше здесь. – Это Вера успела вперед Николая Ивановича. Ну, правильно, он так же бы объяснил.
Домовитов от чаю отказался, просил зайти в сельсовет с паспортами, вдруг, чего-то вспомнив, остановился:
– Только, Николай Иванович, этот дом придется вам покупать. У Раисы Ивановны нет права собственности на два дома. Этот мы числим за сельсоветом.
– Но вы сказали, что Рая хотела этот дом раскатать на дрова.
– Раскатала бы – другой разговор. Но сейчас это не дрова – жилая единица. Да вы не волнуйтесь, он подходит под все уценки и списания, он и будет по цене дров, рублей триста. Одворицы, как не членам совхоза, не полагается, но сотки две-три берите, больше вам не обработать.
Вот такой был заход высокого гостя. Собственно, он был прав и как раз хотел, чтоб все было оформлено по правилам. Но где триста рублей взять?
– Эка беда, отец, – сказала Вера, – а смертные-то мои? Я на старости лет воспрянула, так пожалею ли последние?
Взяли они Верины деньги и пошли на другой день в сельсовет. Но вот какое известие ожидало их – Домовитов показал предписание: "Чудинова Н.И. препроводить в Кировское райотделение МВД Вятской области".
С оформлением дома получалась оттяжка.
– Не езди, – советовала Вера. – Не езди, и все тут.
Она отлично знала, зачем вызывают. Николая Ивановича приплели к одному случаю – к выносу со склада олифы и краски. Собственно, с территории можно было утащить не только олифу и краску, но и все хозяйство, ибо забор был таков, что непонятно иногда было, где территория, а где остальное пространство. Вдобавок надо было доказать, что вынесена краска в дежурство Николая Ивановича, а не его сменщика. То есть Николай Иванович ни сном ни духом не помышлял, что он здесь при чем-то. Но вот припутали. Может быть, – а может быть, и не может быть, а точно, – следователю хотелось притянуть именно Николая Ивановича? Еще за ним тянулось дело о хулиганстве, да, да, о хулиганстве. Но это уже по линии Шлемкина, это за последний поход, когда Николая Ивановича схватили, затолкали в машину и на него же написали протокол, что оказывал сопротивление представителям власти. Какое? Когда схватили его рюкзак и высыпали кусочки на дорогу и он спросил: "Или вы голодные? Так возьмите, ешьте". Это – сопротивление? Но написано черным по белому: оказывал сопротивление. Поди докажи, что не оказывал. Вызывали, допрашивали, передали на административное взыскание. Да и то тыщу раз подчеркнули, что это из особой милости, из того, что его года преклонные, а так бы закатали куда следует. И все тыкали носом в судимость. "Давно она снята", – говорил Николай Иванович. Оказывается, нет, не снята. Реабилитируют политических, а насчет верующих указа не было. "Пиши, добивайся". Николай Иванович написал. Пришло для принятия мер в облисполком к... Шлемкину. "Я те попишу!" – сказал он. Теперь вот добавляют к хулиганству и воровство.
– Поеду.
И поехал. И Веру, сколь ни просилась, не взял.
Этот следователь оказался человеком хорошим. Еще молодой, с усиками, много курящий, чем заставлял страдать слабые легкие Николая Ивановича, он долго листал тощее дело спереди назад и сзаду наперед, а потом спросил:
– А кто так вашей крови жаждет?
– Этого я не знаю.
– Знаете. Я могу вам одно сказать: того, кто выносил, я нашел. Вернее, он нашелся сам. Я взял это дело как прицеп к другим, у нас этих краж, если б мы только их и разбирали, нам бы за тыщу лет не расхлебать, взял и в конторе, в обеденный перерыв, спросил о вас. Сказали, что вы уже не работаете. Сказали, что с вами поступили очень несправедливо. Еще сказали, что легче поверить, что камни с неба валятся, чем поверить в то, что вы могли что-то взять. Это женщины в бухгалтерии. Далее. Тут заявление одного, фамилию не скажу, он человек не конченый, потому что именно он вначале написал на вас заявление, а потом сам мне признался, что написал по наущению. Но кто наущал, очень просил оставить в секрете. Поэтому я и спросил: кто же так жаждет вашей крови?
– А как имя этого рабочего? Только имя?
– Имя? – Следователь покосился в бумаги. – Павел. – И догадался: – О здравии хотите свечку поставить? Правильно. Не хватило бы у него совести, пришлось бы вас помытарить. А что, Николай Иванович, можно личный вопрос? Вы в Бога продолжаете верить?
– Не только продолжаю, но все более укрепляюсь в вере. И в каждом дне вижу Промысел Господа. – Николай Иванович перекрестился, хоть и не на что было креститься в Кировском райотделении.
– Веровали бы все, никаких бы краж не было! – Следователь отодвинул от Николая Ивановича пепельницу.
– А все и верят. Только не все об этом знают.
– И я верю?
– И вы.
– Н-не знаю, – недоверчиво протянул следователь. – Пожалуй, я по многим параметрам неподходящий. И курю, и бывает, что матерюсь, а иногда такое дело ведешь, такую грязь, недавно было расчленение трупа... такое дело достанется, что только и остается рвануть стакан без закуски, чтоб напряжение снять.
– Молитв не знаете, вот и мучает вас лукавый.
Следователь зачем-то взглянул на сейф, потом на Николая Ивановича.
– У нас знаете как вас прозвали?
– Знаю. Сусаниным.
– Да. Вот я и связываю эту краску и ваши походы на Великую. Или нет связи?
– Есть, – сказал Николай Иванович. – Могу сказать, что знаю – кто.
– Н-ну, хорошо, Николай Иванович. Распишитесь мне на память – и с Богом. И еще вопрос: а того, кто над вами издевается, вы пишете о здравии, свечку ставите за него?
– Да.
– Хм! – Следователь протянул руку на прощанье. – Тогда уж и за меня поставьте, не сочтите за труд. А особенно за жену мою, Татьяну. Никак ребенка не может родить. Болеет и болеет. Татьяна.
– А вы крещеные оба?
– Этого не скажу. То есть, – улыбнулся следователь, – не то что я скрываю, а не знаю. Мы же знаете как вырастали: вперед и выше!
– Есть молитвенное воздыхание супругов о деторождении. Только для этого надо быть крещеным и венчанным.
Следователь развел руками.
Ночевать Николай Иванович хотел в общежитии. Но его решительно заарестовала Катя Липатникова. Спорить с нею было бесполезно. Входящая в церковную двадцатку единственного в Вятке храма, она этим очень гордилась, она была воинственно набожна. Именно так она и говорила: "Воинственно! Было общество воинственных безбожников, пришла пора воинственных верующих". Она непрерывно впадала в грех осуждения, но этого себе в грех не ставила. Ходила на Великую ежегодно, несла всегда самые тяжелые хоругви, цепляла на плечи мешки тех, кто послабее, иногда и на себе перетаскивала старух через грязи и топи. Голос ее был громогласен. Она заявила, что Вера оказалась похитрее ее, увела к себе старчика. А ведь у Кати Липатниковой была своя квартирка, хоть и маленькая, а отдельная. Все в ней было чисто, устелено половичками, все блестело. Образа в дорогих, сверкающих киотах и старинный, высокий угольник – составной трехэтажный киот в переднем углу Катя Липатникова завещала в Великорецкий храм, когда его вернут верующим. "Вернут, и с поклоном вернут!" – пророчила она.
Они близко познакомились с Николаем Ивановичем как раз тогда, когда ломали церковь Федоровской Божией Матери. То, что она не погибла вместе с церковью, Катя Липатникова простить себе не могла. Шлемкин, тогда совсем молоденький комсомольский работник-активист, записал Липатникову в сумасшедшие. Еще бы не сумасшедшая: плюет в глаза представителям власти, именует их иудами, сатанятами, чертями, а они при исполнении. Тогда Катя Липатникова кричала: "Пойдем, бабы, внутрь, пусть нас вместе убьет!" И всегда потом громогласно винила и себя, и баб: вера ослабла, и церковь упала. "Восстал народ на народ внутри народа", – кричала она. Катя говорила, что ей было явление Трифона Вятского преподобного.
"Пришел под утро, стоит, на батожок навалился. Покачал головой, сказал: "Пустует храм, откроется храм перед концом света. Но церковь восстановите – спасетесь. Кому церковь не мать, тому Бог не отец" – так сказал. Еще сказал, что не Бог будет судить, а будет судить совесть, Бог будет только печати ставить, утверждать. И все живыми будут на суд приведены".
Это именно бесстрашная Катя Липатникова входила в любые кабинеты, требуя свободы совести. Шлемкин от нее просто бегал. Давал указание священнослужителям укоротить Липатникову, а те, зная характер прихожанки, говорили о Липатниковой Николаю Ивановичу. Ибо только Николая Ивановича она могла послушаться. Могла. А могла и не послушаться. Она гордилась тем, что "звон отхлопотала", добравшись до оч-чень высокого начальника, изумив его сравнением с... петухом. Да, именно так. Сказала: "Петух – и тот поет, Бога славит, а какая у него голова маленькая, а у тебя, посмотри в зеркало, у тебя голова поболе петушиной, должен понимать, что в церкви должны быть колокола. – Еще добавила: – Суворов вон какой умный, почему? Александр Невский почему тевтонов расхвостал? Донской Димитрий почему навеки славен? Кутузов почему негасим для потомков? В Бога верили! Неужели ж ты их значительней? Кабинета у них такого не было, это точно, а в остальном ты кто?"
Так что Шлемкину оставалось одно: считать Липатникову ненормальной и тем оправдывать свое перед нею бессилие. Но ведь и священники терпели от нее: она знала все службы всем святым на все дни, попробовали бы они какую-то запятую пропустить. "Я маленький человек, темная я, но ежели такие великие люди, как (следовало перечисление Мономаха, Калиты, Невского, Донского, Суворова, Кутузова...), если они веровали, то мне, пыли и грязи человеческой, как не веровать?"
Сейчас она привела Николая Ивановича к себе, попыталась его разуть, но Николай Иванович сумел это сделать сам. Катя ходила из кухни в комнату, голос ее гремел:
– Они, ироды содомовы, думают, что если в крематорий ныряют, так от Суда уйдут, – ждите! Я до них и на том свете доберусь, я их там всех перебуровлю. Я тебя одного к этому Льву Ильичу больше не пущу, что это такое – орет на тебя, а ты, голубь, из ковчега излетающий, молчишь и терпишь.
– Бог терпел и нам велел.
– Где, – грозно вопросила Катя, – где сказано – терпеть? Ударят по правой щеке, подставить левую, так? Так! И Писания я слушаюсь, и смиренно подставляю. Но где сказано, что снова и снова подставлять, где? Не мир, но меч! Семьдесят лет Вавилонскому плену миновали, надо укрепляться! – Тут же Катя сменила голос и позвала Николая Ивановича за стол: – Прошу, Иваныч! Теперь красота гостей приглашать – Успенский пост. Нету мяса – и не взыщите, нету масла – и не надо. Дураки наши руководители, им в руки плывет руководство страной, они отпихиваются. Пост – дело государственное. А то они дождутся: три дня рабочим хлеба не давать – и любое правительство с любых подпор слетит. Иваныч, да что это такое – у них будто голова в желудке, брюхом думают, душу вытеснили, нехристи!
И за столом Катя несокрушимо воевала со Шлемкиным и другими нехристями и наставляла Николая Ивановича, как ему жить.
– "Я вам добра желаю, – кричит, – я, я!" Говорю ему: я – последняя буква в алфавите, стоит нарасшарагу, ты, говорю, хочешь и начальству угодить, и с нами покончить, но трус ты последний, говорю. Меня запугать! – Катя показала свои отнюдь не старушечьи ручищи. – Мне под восемьдесят, и меня запугать! В его годы я по кедрам как белка бегала. Залезу на кедр и ногой по ветвям топаю, шишки отряхиваю. Раз сорвалась, но на мне была мужнина гимнастерка со значком Осовиахима, она зацепилась и выдержала. Это было второе крещение, когда я сорвалась, я в ту секунду взмолилась святому Николаю, он спас. А тонула! А с воза падала! Так какие же у меня страдания, да у меня их не было, меня всегда Бог спасал. И муж мне от Бога достался, Федор Ондреяныч, не пьяница, песельник. Все за столом напьются, а он поет и поет. Песен знал!.. За меня его таскали, за меня его не повышали – жена в церковь ходит, в церкви поет. А он меня любил, мы тайно венчались. А у сестер у всех мужья пьющие. И всех я сестер похоронила, и Федор Ондреяныч мой, песельник, в чужой земле... – Слезы пробрызнули на ее глазах.
Николай Иванович коснулся плеча Кати. Старуха подняла на него мокрые просветлевшие глаза, стала пододвигать ему тарелочки с сухариками и сушками. Потом все же договорила:
– Муж был у сестры, он живой, Вася. Зять мой. Похоронил сестричку, она у него рано опочила. Он сам говорит: она у меня работала как трактор. И он после нее уже три раза женился, и все наперекосяк, все горшок об горшок, и опять: не трожь мои куклы, я с тобой не играю. Сивый уже весь, выпьет – по сестре моей плачет. Спрашиваю: "Трактор жалко, работать на тебя некому?" Нет, говорит, на лавку бы посадил, за водой бы сам ходил, лишь бы жила. И ревет, и ревет. Я его приучила писать памятки, так стал ходить, поминать. Кто меня слушает, тот спасается, сейчас вот внучкой, Настей, займусь.
Потом Катя снова вспоминала, как ходила в горисполком требовать колокольный звон:
– Говорю: я в человеческом городе живу или в пустыне? Говорят: в городе. Нет, в пустыне: нет колокольного звона, как это может быть, а? Нехристи! И креста боятся, и звон им ненавистен. Трясутся от страха, а думают – от негодования. У! Иваныч, Иваныч, дураков-то сколько я видела! Ты сердцем другой, чем я, ты страдальцев видел, а я дураков. Вон сколько всей земли, копай ее. Копай, копай, много ли золота найдешь.
После чаепития Катя как-то резко сменилась в лице, как-то сконфуженно и просяще посмотрела на Николая Ивановича:
– Я ведь, Иваныч, в свои места родные ездила...
– На могилки?
– На какие могилки? На пустыри! – воскликнула Катя и вытащила из кармана черного платья сложенные листки и опять чего-то застеснялась.
Николай Иванович, помогая, протянул руку, но Катя свою отдернула и тут же повинилась:
– Да, прочти это, прочти. Но прежде прости меня, дуру неграмотную. Это ведь стихи, Иваныч, согрешила на старости лет. – И заторопилась: – Поехала в свои места, дай, думаю, пока ноги ходят, тем более после Великорецкой. Поехала. Район был Просницкий, сейчас Чепецкий, там я до войны возрастала. Все сплошь знала, всю округу, всех мужиков, которые на войну ушли. Да ты все поймешь, я не стерпела, как все узнала, сердце не стерпело. А может, запись моя негодна, то выбрось. Я не смогла, чтоб их фамилии не записать. Она там погибли, а их деревни здесь погибли, я это выразила.
Отдала листочки и тут же ушла. Николай Иванович хотел было надеть очки, но Катин почерк был такой крупный, что читалось легко:
Название "Солдаты из загробного мира"
Вятские парни хватские
в увольнение решили сходить,
деревни свои и родных навестить.
Поездом быстро домчались,
на родной земле оказались.
Как и раньше бывало,
с разъезда, с Каныпа, пешочком всегда ходили,
к женам, детишкам домой с покупками спешили.
Пошли земляки по тропинке гуськом.
Шаклеин сказал:
"В нашу деревню Прокудино мы попадем".
Шли земляки, быстро шагали,
но тропинку совсем не нашли, потеряли.
Ночь, ничего не видать,
пришлось напрямую шагать.
Шли, спешили.
"Шаклеин Иван,
мы вашу деревню, вероятно, проскочили".
"Не тужи, браток, правей возьмем,
в деревню Сунгоровцы мы попадем".
Километр за километром отмеряли,
вроде деревня стоит впереди, увидали.
"А ну, Востриков Сашка, в разведку шагай,
в хату родную нас приглашай".
Пошел Востриков, а деревни нема,
только стоят березы да тополя.
"Хлопцы, влево немножко свернем,
в Боньдю родную мы попадем".
Смотрели вперед, смотрели назад,
а деревни опять не видать.
"Что ж, друзья, совсем заплутали,
деревни свои потеряли?
А ну, давайте вправо по плану возьмем,
в деревню Пихтовец сейчас попадем".
Лес перешли,
в гору взошли.
"А ну, Метелев, вперед шагай,
в избу нас приглашай".
"Да, местность моя,
поля, перелески, луга,
а где деревня, друзья?"
"Подожди, Метелев, земляк, —
Князев ему говорит, —
наша деревня на угоре стоит".
Но только рябина с черемухой стояли,
словно солдат ожидали.
"Братцы, товарищи, влево возьмем,
в нашу большую деревню Векшинцы мы попадем.
В два этажа школа наша стояла,
речка Филипповка у нас протекала".
"А ну, Поскребышев, вперед иди,
в избу нас зови,
кваску бы не против напиться,
немного хоть подкрепиться".
Кругом осмотрелись – деревни нема.
Что за холера, что за чума?
Неужели прошел ураган,
все до бревнышка в речку скидал?
А может, и здесь Гитлер-зверь сумел делов натворить,
наш народ загубить?
"Нет, братцы, жена мне писала,
что немцев в глаза не видала,
а вот поляков пришлось повидать,
вместе пришлось работать,
грешным делом церковь в Поломе ломать.
Деревья, леса целы,
не было здесь ни бури, ни войны".
Под гору к речке спустились,
воды напились
и по речке пошагали,
в деревню Мальчонки идти загадали.
Место нашли, где деревня была,
пусто кругом,
хоть один бы дом.
"Эй, бойцы, начинает совсем темнать,
надо на ночлег попадать.
Наша деревушка была мала,
пусть мала, да зато весела,
гармошки чинили, весело жили".
"Давай, Рязанов, твой черед,
шагай вперед".
Видит Никола – местность гола,
сиротинки стоят тополя,
да старая ива жива осталась,
которая прямо в окно приклонялась.
И речка Сырчинка так же текла,
такие ж угоры, поля,
но исчезли деревни твоя и моя.
"Токарев Иван, твой черед,
иди вперед,
на гору взбирайся,
где твой дом – разбирайся".
"Братцы, и у меня один тополь стоит,
только листвой шелестит".
И опять земляки шагали,
шаг за шагом километры мелькали.
"А здесь стоял небольшой хуторок,
звали его Помелок,
но нет его, кругом тишина,
только качаются береза да сосна".
"С речкой Сырчинкой надо прощаться,
в Пантюхино будем добираться".
Лес перешли, полем шагали,
по дороге обо всем рассуждали:
как пахали, сеяли, косили,
друг ко другу на престольные ходили.
"А ну, братцы, ура, деревня моя,
избы стоят,
три огонечка горят".
Пантюхин вперед пошагал,
избы своей не узнал,
в окно постучал:
"Здравствуй, хозяйка, я Пантюхин Иван,
что ж, не узнала?"
"Нет в деревне у нас мужиков", – она отвечала
и побыстрей дверь на засов запирала,
а сама к окну пошагала,
вслед смотрела, солдат провожала.
"Земляки, в километре деревня Огарыши должна стоять".
Но нет ее, не видать.
"А где же наши любимые женушки,
наши детишки, наши внучата,
милые красивые наши девчата,
когда нас на войну провожали,
любить и ждать обещали.
За тысячи верст мы к вам пришли,
но никого не нашли.
А помните, братцы, как друг друга мы хоронили,
слезы лили, как же нас они позабыли?
Ах, родные, вы же в наших сердцах, дорогие!
И никто никогда не узнает о нас,
где мы жили, где наши деревни стояли.
За что же тогда мы воевали
и смерть в чужой земле принимали?
А ну, братцы, в строй становись,
любимой вятской земле поклонись!
Мужайтесь, солдаты, в часть доберемся,
во всем разберемся!"
Низко головы солдаты склонили,
на небо молча они уходили...
Николай Иванович отложил листочки и услышал, как Катя теперь уже громко всхлипнула и высморкалась.
– Я бабам читала, ревмя ревут, – сказала она не без авторской гордости. И объяснила: – Это я все исходила, все тропиночки, вот уж горе так горе.