Желудок нового профессорского тела взвыл, намекая, что он без всяких там изысков умял бы и просто кусок хлеба с колбасой, а еще лучше жареную курицу целиком.
Профессор еще раз вздохнул с еще большей грустью. Его внутреннему взору представилось огромное количество недоеденных блюд. Птица, рыба, мясо свиное и говяжье, копченое и приготовленное иным способом, груды гарниров, бокалы ароматных вин, пузатые кружки с пивом баварским, чешским, банки с компотами и вареньями…
Профессор взял алюминиевую кружку и попытался сделать глоток.
Края кружки обжигали губы, напиток был мерзопакостным, но горячим.
Выпив его, профессор усилием воли заставил себя думать о чем-нибудь приятном, далеком от пищи.
Он подумал о конференции экологов, которую пропустил. Он вспомнил своих оппонентов, ярых противников ландшафтных клумб, проектируемых его кафедрой, вспомнил коллегу Практовича, сторонника дикого озеленения дворов, вспомнил товарищеский ужин после конференции в милом университетском буфете. На ужин, скорей всего, подавали маленькие бутерброды со шпротами и сардинами, обложенными сверху нарядными пучками лука, сандвичи с финской ветчиной, сервелатом, голландский сыр со слезой…
Профессор схватился за табуретку и попытался двинуть ею по двери.
Табуретка не сдвинулась с места. Он сел на нее и начал осматривать свои новые руки.
Руки были мощные. Одна ладонь закрыла бы обе лапки старого профессорского тела. Руки были грязные. Грязь, какой-то мазут въелись в кожу, под ногти. Ногти были толстые, на левой руке два ногтя росли неровно после какой-то травмы. Руки были сильно разрисованы. На пальцах имелись различные перстни, выбитые под кожу синей краской, в промежутке между большим и указательным пальцами на левой руке красовались решетка, проволока и надпись: "Не забуду мать родную", на правой в этом месте была искусно нарисованная фига.
От изучения эпистолярного наследия бандита Гоши профессора отвлек ржавый лязг. Дверь отворилась и в комнату весело вошел бодрый мужичок, одетый несмотря на летнее время в телогрейку без воротника, шапку и вязаный свитер.
– Привет, земляк,- радостно кивнул он Дормидону Исааковичу, будто давно был с ним знаком,- давно тут паришься? А я прямо со
"Столыпина" – и в кандей. Конвой нажаловался, накатали, суки позорные, рапорт. Ты как, голяком квасишься? Не тужи, у меня заначка есть, сейчас чифирнем.
– Простите, – привстал профессор, – мы не представлены друг другу. Меня зовут Дормидон Исаакович, доктор экологических наук, профессор. Заведую кафедрой в Кенигсбергском университете, так сказать, наследник Канта…
Профессор чувствовал, что говорит не то, но не мог остановиться. его несло.
– Да-с, коллега, встреча наша, конечно, в месте несколько…
Ну-с, вы сами понимаете, что ситуация весьма экстравагантная, впрочем… Вы присаживайтесь, не затрудняйте себя…
– Псих, что ли? – спокойно отреагировал пришелец. Или косишь по черному? Меня Вася зовут, Вася-Хмырь. Если на дальняках бывал – должен знать. А по вашим, курортным, еще не гулял. Здоровье, вишь, на лесных зонах врачи запретили. Вот и загнали сюда, в Прибалтику.
Эта кича, я вижу, еще немецкая, старая. Давай, не суетись, пупырей у двери нет, а я тебе не наседка. Сейчас чифирку сварганим, приколимся. Ты че не хаваешь, сегодня день-то горячий, а завтра – летный. Ешь, остынет.
– Благодарю вас, – вежливо отказался профессор, – не вполне понимая неожиданного товарища по камере, – я не голоден.
– Ну, тогда я похаваю, не возражаешь? Последние два дня в
"Столыпине" ничего, кроме тухлой селедки, не было. А птюху – пополам, не возражаешь?
Вася-Хмырь скинул телогрейку и бойко расправился с миской жидкости и половинкой того, похожего на глину, вещества. Профессор смотрел на едока с ужасом.
– Ништяк супчик-то, – хлопнул себя по животу Вася.- А хлеб хреновый, его подсушить надо. Ты свою птюху на окошко положи, он и подсохнет.
Только сейчас профессор обратил внимание, что то, что он принял за обычное углубление в стене, является окном. Это окно без стекол было закрыто решеткой изнутри, решеткой с более мелкой ячейкой снаружи, а сверху на нее был наварен стальной лист.
– А у нас на Северах в кандеях зонтов нет. У нас – воля…
Вася болтал, занимаясь, по мнению профессора, странным делом. Он надергал из телогрейки вату, извлек откуда-то несколько кусочков газеты, свернул из этой газеты шарики с ватой внутри и выложил эти шарики у отхожего ведра. На манер фокусника он извлек еще несколько пакетиков, в одном из которых оказались спички с кусочком коробки, в другом – заварка чая, в третьем – табак. Вася взял кружку и постучал ей в дверь.
– Воду давай, – сказал он вопросительному глазу надзирателя.
Получив воду, Вася извлек еще кусочек мыла, натер им кружку снаружи, свернул цыгарку, затянулся, одновременно поджигая первый комочек бумаги с ватой, и, перехватив кружку грязным платком, зафиксировал ее над импровизированным костром.
– Курить хочешь, земляк?
– Благодарю вас, коллега. Не курю.
– Да кончай ты. Кури вот, не выкобенивайся.
Вася протянул аккуратно свернутую самокрутку, профессор из вежливости взял, вставил в рот и, совершенно неожиданно для себя, с наслаждением затянулся. В голове поплыло, как после бокала хорошего коктейля. Привыкшее к дешевому табаку тело Гоши наслаждалось после длительного никотинового голодания.
К удивлению профессора вода в кружке вскипела быстро. Вася высыпал туда заварку из пакетика и укрыл шапкой, настаиваться. Все это было для профессора равносильно чуду: и костер в углу камеры, и крепкий запах махорки и чая, и уверенные, размашистые действия Васи по кличке Хмырь.
Пятый день проживает Дормидон Исаакович в карцере. Он привык к
"вертолетам", нарам, прижатым в дневное время к стене, на манер железнодорожных. Он уже знает, что чифир пьют по очереди, по три глотка (а на Севере – по два), передавая кружку товарищу, что после ритуала чифироглотания наступает время прикола – душевных разговоров за жизнь. Вася-Хмырь простучал соседние камеры, узнал, что его сосед
– старый зэк Гоша-Бармалей и относится к профессорским странностям снисходительно. Ему все равно: косит ли Бармалей или в самом деле сошел с катушек, не буйствует – и ладно. В чем-то Вася даже доволен неординарным поведением сокамерника, оно вносит в его довольно-таки однообразную жизнь элемент новизны.
Следователь профессора не вызывает, ждет, когда строптивый уголовник наберется ума. Профессор же с жадностью неофита познает замкнутую на себя вселенную тюрьмы. Васины байки он слушает, открыв рот и жутко жалея, что не может конспектировать из-за отсутствия бумаги с ручкой.
Наблюдать за их беседой уморительно. Но наблюдать некому. Штатные наблюдатели – коридорные надзиратели – заглядывают в глазок редко, они давно отупели от своей сторожевой службы и предпочитают проводить время в тоскливом созерцании собственного пупка днем, а вечером отводят душу у женских камер. Надзиратели-женщины ненавидят представителей обоих полов, время на подглядывание за мужиками, в отличие от надзирателей-мужчин, не тратят, а выбирают себе в жертву одну камеру и начинают "доставать" ее жителей разнообразными придирками.
Вот небольшой пример диалога между Дормидоном Исааковичем и
Васей-Хмырем. Оба от беседы получают взаимное удовольствие.
Д.И. – Вот помню, уважаемый Василий Хмыревич, на банкете в
Венгрии нам подавали удивительное блюдо. Берется, знаете ли, целый набор нежнейших осерди теленка.
В.Х. – Чего, чего берется?
Д.И. – Осерди. Грубо говоря, различные внутренние органы. Сердце, почки, легкие…
В.Х. – Так бы и говорил – кишки.
Д.И. – Ну, не совсем кишки… Впрочем, приближенно можно считать осерди аналогом куриных потрошков.
В.Х. – Чем считать?
Д.И. – Аналогом. Это нечто вроде синонимов в семантическом анализе языковых структур.
В.Х. – Слушай, псих! Кончай пиздеть!! Прикалываешь про жратву – прикалывай. А темнить фраерам в белых фартуках будешь. Ну, че вылупился! Трепись дальше, интересно же.
Д.И. – Простите, на чем я остановился?
В.Х. – На кишках и на этих, как их? – синонимах.
Д.И. – Да, да. И вот эти телячьи, свежайшие осерди или, как мы условились их называть, – внутренние органы теленка тушатся с различными овощами. А овощей, скажу я вам, в Венгрии небывало много.
И все – прямо с грядки. И, конечно же, различные пряности, травы.
Тут вам и белый корень, и кориандр, и петрушечка с укропом… В общем, десятки наименований. Готовится блюдо по заказу. Пока вы расслабляетесь за холодными закусками – официант уже катит столик с керамическими, подогретыми мисочками. Осерди раскладываются на глазах клиента, аромат, скажу вам, неописуемый. Тут же, на столике, поднос с различными соусами. И запотевшая, прямо со льда, длинная бутылка прекрасного венгерского Токая.
Если учесть, что диалог протекает в день летный, то есть в день, когда горячее в карцер не подают, ограничивая заключенных кружкой кипятка и куском хлеба тюремной выпечки, то живые картины профессорского повествования вызывают у Васи чувства вполне адекватные.
– Ибена вошь! – восклицает он.- Мы, помню, сельмаг поставили. Вот нажрались тогда. Я три банки шпрот срубал, банку тушенки и бутылку водки выпил. А закусывали конфетами, "Красная шапочка" называются. Я с тех пор на конфеты смотреть не могу, сразу блевать тянет.
Мысли о еде вызывают у Васи интересную мысль.
– Слушай, Бармалей, – говорит он профессору, – слушай сюда. Я тебе, конечно, не советчик, но, если все, как ты прикалывал, – и наезд со смертельным, и прочее, то чего вола за хвост тянуть? Греби на себя мелочевку, как следак просит. Один хрен по поглощению главная статья все остальные под себя возьмет. А следа-ка коли, коли его, падлу. Чефар, да пусть индюшку несет, "слоника". Курево.
Шамовку. Денег пусть на отоварку кинет, им, следакам, бабки на ведение дел дают, не думай. А ты – подследственный, ты пока не за судом – за следователем. Тебе отоварка положена.
Профессор улавливает немногое. Но совет подчиниться притязаниям следователя увлекает его. И все же он хотел бы сперва посоветоваться с юристом. Только где его найти – адвоката?!
Все на свете имеет конец. Кончилось и время карцера, профессор распрощался с новым другом Василием и повели его, сердешного, в общую камеру, где содержатся подследственные коллеги, имеющие за плечами не меньше одного срока. Для тех же, кто еще зону не нюхал, другие камеры, общаковые. Прошел профессор по коридору карцеров, прошел еще по какому-то тихому коридору, спустился на этаж ниже, робко поглядывая в бездонный провал, затянутый сеткой, выполнил команду надзирателя "стать лицом к стене, руки за спину", послушал, как гремят в двери ключи и засовы, вошел.
Огромная камера (это она такой после карцера кажется) вся заставлена койками. И не простыми койками, а в три яруса. Последний ярус где-то под потолком маячит. Слева огромный старинный унитаз на котором по немецки написано "water". Над унитазом сиротливый краник, к носику которого зачем-то чулок привязан. Справа стол, табуретки, шкафчик над столом.
Стоит профессор на входе, матрасик у него под мышкой свернутый, а на него с нижних кроватей зэки глядят. Глядят на него граждане подследственные, а у профессора душа в пятки уходит и чувствует через эти пятки холодок цементного пола.
Тут кто-то как гаркнет:
– Бармалей, привет! Надолго к нам?
И второй голос встрял:
– Братцы, это же Гоша. Ну, теперь живем, теперь в хате порядок будет. Давай, Гоша, барахлишко-то, чего в дверях стал, как не родной?
Только профессор вознамерился на ближайшую коечку присесть, как кто-то принял у него из рук матрац, кто-то подставил табуретку.
Информация сыпалась со всех сторон.
– Там пока Жиган спал, так это ничего, он сейчас переляжет.
– А у нас тут петушок есть. Ты ничего, Бармалей, что перух в камере? Если нет, так мы тотчас его на легавый шнифт пустим.
– Гоша, в кандее-то сколько оттянул? Сейчас, сейчас чефар наладим, сахар есть, хлебушек вольный, сало. Тут один дачку вчера получил, да отоварка была два дня назад.
– Гош, ты, говорят, под психа закосил? Чего это? Али статья на вышак тянет?
– Ты че молчишь-то?
Последняя фраза дошла до сознания профессора и он дернулся встать. И тот же голос, уже испуганный, сообщил:
– Да коси ты, коси. Нам-то что.
Перед удивленным профессором выросла груда нехитрых тюремных продуктов. Кто-то в углу, в нейтральном для просмотра через глазок поле, варил чай на одеяле. Койку профессору застелили в левом углу на низу, он предположил, что это место в головах считается наиболее престижным, и не ошибся. Тело Гоши-Бармалея, убившее тело Дормидона
Исааковича, искупало свой грех перед сознанием профессора. А сознание робко думало, боясь выдать свое присутствие в Гошином теле.
Профессор ел. Набитый рот оттягивал неизбежность разговора, в котором только легенда о его ненормальности могла помочь. Профессор ел шматки жирного сала, огромные куски хлеба, жирно намазанные маргарином, селедку, сахар-рафинад, макая его в кружку с водой.
Глаза профессора созерцали эту еду с ужасом и отвращением. А рот, ничего, – ел: зубы жевали, язык вилял, глотка глотала, желудок довольно урчал.
Профессор съел все, что перед ним поставили, рыгнул, утер рот и хладнокровно закурил сигарету "Памир".
И сказал, пуская струю дыма:
– Благодарю вас, коллеги, все было очень вкусно. Никогда не думал, что подобная вульгарная пища может быть такой приятной на вкус.
Камера затихла. Было слышно, как жужжит одинокая муха.
– В чем дело, товарищи подследственные? – встревоженно спросил профессор. – Возможно, вас шокировала моя благодарность? Я слышал, что в уголовном кругу подобную вежливость принимают за сентиментальность. Это в корне неверно, поверьте. Форма благодарности может маскироваться в любых семантических оборотах, но суть ее остается неизменной.
Камера грохнула.
Смеялся басом цыган Жиган, смеялся козлиным тенором гомосексуалист Лизя, смеялся какой-то рыжий мужик, кашляя и задыхаясь. Смеялись все. Открылось окошко встревоженного охранника.
Надзиратель всмотрелся в полумрак камеры, пытаясь постичь причину столь активного, заразительного смеха, сразу же отказался от этой попытки и тоже засмеялся, закрывая окошко, засмеялся, будто заплакал, мелко и тревожно, как смеются только надзиратели со стажем.
Засмеялся и профессор. Он смеялся грубым мужским смехом бандита
Гоши, Гоши-Бармалея. Этот смех перекрыл другие голоса и гулко поплыл по коридорам старой тюрьмы, маленькой вселенной страха, боли и насилия в большом мире зла, добра и равнодушия.
ОПУС ТРЕТИЙ (КАЛИНИНГРАД, НАРОДНЫЙ СУД)
"На одном пейзаже Ван Гога люди отбрасывают тени,
а деревья лишены их. Помните Сикстинскую Мадонну?
Заметили, что у папы Сикста шесть пальцев на руке?"
Верт.
Если в коридоре воняет мышами, стулья для посетителей разномастные и пошарканные, двери скрипят, а в одной из комнат на стене герб СССР,
– это значит, что вы попали в народный суд.
Тут все народное: и стулья, и мыши, и судьи, и подсудимые.
Когда-то профессор защищал докторскую диссертацию. Он остро помнит подсчет шаров – а ну, как черных окажется больше и его провалят. Ожидание было мучительным, профессор постарел тогда от переживаний. Но разве могут идти в сравнение те, жалкие потуги на переживания, по сравнению с тем, что профессор испытывал сейчас.
Суд, народный и справедливый суд, последняя надежда избавиться от незаслуженного наказания!
Сегодняшнему дню предшествовало многое. Но все кошмары пребывания в тюрьме, в чужом и странном обществе, в чужом теле, наконец (хотя профессор не мог не признать, что молодое и крепкое тело Гоши имело перед его старым телом ряд преимуществ), смягчались надеждой на временность их существования. Профессор надеялся, что именно в суде он сможет доказать свою непричастность к преступлениям Гоши, что именно суд, в отличие от нахального следователя, сможет проанализировать все факты и признать профессора – профессором, пусть даже в иной оболочке.
Правда, тут у профессора возникали некоторые подозрения.
Марксистское мышление Дормидона Исааковича напоминало ему, что сознание вторично. Следовательно, за материальные проступки материального объекта – Гошиного тела – ответственность должно нести оно же, а пребывание в данный момент в этом теле иного сознания не меняло его вины.
Но профессор старался не вдаваться в философские нюансы. Он считал себя, и вполне справедливо, иным человеком, ибо его сознание вселилось в преступное тело уже после совершения оным преступления.
Профессор же во всех случаях был не более, чем жертвой. Причем, жертвой двойной. Ему даже вспомнилось зачем-то знаменитое сталинское
"дети за родителей не отвечают". Он не знал, как эта цитата может ему помочь на суде, но на всякий случай держал ее в памяти.
Профессор вышел из "воронка" и Гошино тело уверенно пронесло его по скрипучим половицам народного суда. Конвоир отстегнул наручники, профессора усадили за невысокий загончик для подсудимых, зал наполнился скучающими бабками, любящими бесплатные развлечения, появились и люди знакомые, университетские, но Дормидон Исаакович сдержал себя, понимая, что выкрики грубого мужлана ничего не скажут коллегам, и сберегая энергию аргументов до заключительного боя за справедливость – до суда.
Сердце профессора дрогнуло, когда он увидел скорбное лицо
Гульчары Тагировны. Но тут раздался негромкий, старческий голос секретаря:
– Встать, суд идет.
И профессор оторвал взгляд от любимого лица и встал. И почувствовал, что ему страшно хочется в туалет. Он, естественно, сдержал этот глупый и вызывающий порыв своего желудка, порыв вдвойне неподходящий ни к месту, ни к времени. Но лицо его сморщилось, глаза прикрылись и, услышав разрешение садиться, он сел и сжался в комок, пытаясь унять желудочные спазмы.
"Что же это такое я съел вчера? – думал он сосредоточенно. -
Вроде ничего особенного. Так, была отоварка, печенье ели, халву, сало, маргарин. Чифир утром пили. С карамельками. Все, вроде, свежее было…"
За всеми этими мыслями профессор упустил начало судебного заседания и очнулся только от обращенного к нему вопроса:
– Подсудимый, вы согласны с составом суда или имеете отводы?
– Конечно, согласен, какие могут быть отводы, – суетливо привстал со скамьи Дормидон Исаакович. – Даже в мыслях не имею выражать сомнения к составу нашего народного…
– Достаточно, – прервал его жесткий женский голос. – Суд вас понял. С места без разрешения суда не вставайте, на вопросы можете отвечать сидя. Ваша фамилия?
– Брикман.
– Подсудимый, не вводите суд в заблуждение. Ваша фамилия
Бармалеенко, зовут Георгий Георгиевич, 1948 года рождения. Так?
– Уважаемые товарищи народные судьи, – громко и торжественно заявил Дормидон Исаакович. – Я хотел бы сделать заявление. Суд введен в заблуждение нерадивым следователем и чудовищной метаморфозой, происшедшей со мной…
– Подсудимый, извольте обращаться к суду без фамильярности.
Говорите "граждане судьи". Вы хотите отказаться от показаний, данных во время следствия? Они были даны вами под нажимом, следствие применяло недозволенные приемы?
– Ну, если быть объективным, следствие было несколько претенциозным. Но суть не в этом, уважаемые коллеги, простите, граждане судьи. Я имею ввиду, что личность подследственного не была в должной мере идентифицирована.
– Суд не понимает вас, гражданин Бармалеенко. В деле есть заключение комиссии психоневрологического диспансера, никаких отклонений психики не обнаружено. Вы признаны здоровым, а следовательно, вы ответственны перед законом. Вы что, настаиваете на вторичной судмедэкспертизе?
Дормидон Исаакович вспомнил, что его действительно возили в психиатрическую больницу. Дюжий врач с красными глазами кролика просмотрел его документы, радостно заулыбался и сказал:
– Здравствуй, Гоша. Ты у нас старый знакомый. Ну, как? Пьешь по-прежнему?
– Что вы имеете в виду? – начал было профессор.
– Ничего, ничего, – успокоил его врач. – Мы тебя все любим.
Крокодильчики зеленые по рубашке бегают, знаю. Только не стряхивай их мне на стол. Все, Гоша, все. От 62-й никуда не денешься, самосвал-то угнал по-пьяне. Будешь лечиться, не переживай. Ну поглотаешь антабус – тебя не убудет. Вон, какой здоровый. Привет теще.
Врач дохнул на профессора перегаром и конвой увез его обратно в тюрьму. Значит, это была экспертиза? Кто бы мог подумать!
– Я хотел бы пояснить… – начал было профессор, но его прервали.
– Суд не нуждается в ваших пояснениях. У суда нет оснований не доверять мнению экспертов. Вы признаны здоровым психически.
Хронический алкоголизм не является причиной для признания вас недееспособным.
Профессор взглянул, наконец, на судей. Председатель, толстая дама с заметными усиками, брезгливо листала толстый том его дела.
Народные заседатели, что с удивлением отметил профессор, были ему знакомы. Справа сидела заведующая кулинарным магазином, профессор часто заказывал ей пельмени ручной лепки, слева длинной жердью торчал начальник АХО их института.
– Но я же не тот, – взвыл профессор,- я не Гоша. Я Дормидон
Исаакович. Я доказать это могу. Вот вы, Глафира Степановна, я у вас пельмени часто заказывал, в вашем кулинарном отделе. И вы, Федор
Спиридонович. Вы же в моем институте работаете, я у вас третий месяц не могу добиться поставки приставки принтерной к "Роботрону", хотя заявка подписана академиком. У меня отдел из-за ваших проволочек простаивает.
В зале повисла гробовая тишина. У нерадивого хозяйственника отвисла челюсть, дородная блондинка Глафира Степановна уставилась на профессора с подозрением, председательша ущипнула себя за правый ус и вопросительно покосилась на своих коллег. Для этого ей пришлось, как волку, повернуться всем туловищем сперва влево, а потом вправо.
– И вовсе не мой отдел, а московский склад задерживает отправку вашего принтера… – начал было начальник АХО.
– У меня много кто пельмени заказывает!.. – скандально заявила
Глафира.
Они сказали все это одновременно, сконфужено покосились друг на друга, и уставились на скамью подсудимых. Здоровенный, весь обросший черной шерстью, из-под которой выглядывали многочисленные наколки, детина совсем не походил на благообразного, чистенького, худенького
Дормидона Исааковича, которого они в этот момент вспомнили.
Тишину разрядила председательствующая дама. Она как раз неудачно выщипнула проволочный волосок с губы, наморщилась и сказала звучным контральто:
– Сейчас же прекратите. Вы что это себе думаете?! Вы где находитесь?!
Наведя порядок, она быстренько оштрафовала профессора за неуважение к суду и продолжила накатанную процедуру. Были зачитаны необходимые протоколы, оглашены признания, сделанные у следователя, показаны фотографии ДТП (дорожно-транспортного происшествия), зачитаны документы патологоанатомической экспертизы тела
Д.И.Брикмана, из которых следовало, что профессор скончался, не приходя в сознание, от многочисленных черепно-мозговых травм и что перелом ключицы и проникающее ранение ребра никакого отношения к летальному исходу не имеют.
Профессора в это время опять схватил живот и он плохо различал скороговорку председателя. И, когда по ходу судебного заседания, усатая дама спросила его что-то, он сказал громко и раздраженно:
– В туалет хочу!
– Что? – не поняла, выбитая из канцелярской колеи, председательша.
– В туалет… Живот болит очень.
– Да вы что! Не можете потерпеть до перерыва? Вас еще раз надо оштрафовать, как хулигана. Безобразник!
Дама задохнулась и уцепилась накрашенными ногтями за щетину на губе. Профессор упрямо пробубнил:
– В туалет хочу.
– Да выведите его, наконец, этого хулигана. Конвой, что вы смотрите, как подсудимый издевается над судом? Нет, так работать невозможно. Перерыв на десять минут!
Две дамы и возвышающийся над ними хозяйственник удалились в заседательскую, откуда вкусно запахло хорошим кофе. Конвойные, поправив пистолеты и пряча улыбку, отвели нетерпеливого подсудимого по дощатому коридорчику в судебный туалет. (В суде было два туалета: один, куда сейчас вошел профессор, для народа и второй – для народных избранников: судей, секретарей, заседателей, судебных исполнителей.)
Профессор видел в своей жизни не так уж много общественных туалетов. Туалеты институтов, исполкомов, райкомов и иных -омов не вызывали у него особо приятных ощущений, но и ностальгию по домашнему, уютному не будили. Туалеты вокзалов и аэропортов профессор старался избегать. В течении всей своей жизни он стремился стать депутатом именно для того, чтоб пользоваться в командировках комфортными депутатскими ватерклозетами и залами ожидания. Правда, он сам этого не осознавал, он искренне думал, что хочет приносить пользу совмещая научную деятельность с общественной.
Но туалет суда потряс его. Только небольшая закалка, полученная им на парашах тюрьмы, спасла Дормидона Исааковича от нервного расстройства.
Я не буду описывать этот туалет. Я даже удержусь от соблазна рассказать о своеобразном отношении российской общественности к отхожим местам. А уж сравнивать наши туалеты с импортными, украшенными цветами, я вообще не хочу. Скажу коротко – сортир, он сортир и есть.
Задыхаясь, оскальзываясь на сером, выщербленном цементе пола, профессор нашарил рукой дверь и вознамерился ее закрыть.
– Не положено! – строго сказал конвойный, решительно воспрепятствовав намерению профессора уединиться.
Профессор проблеял что-то, сплюнул, попытался взгромоздиться на кособокий, весь в трещинах, унитаз, и с удивлением понял, что желудок его успокоился полностью. Ну совсем ничего не хотелось.
Тогда профессор, чтоб как-то оправдать свое поведение в суде, попытался оправиться по-маленькому. Это ему так же не удалось. отчасти потому, что не хотелось, отчасти – из-за внимательных взглядов конвоиров.
Профессор застегнул ширинку и по дурацкой интеллигентной привычке сказал виновато:
– Простите, но я, кажется, расхотел. Вот ведь казус. Вы уж не взыщите меня, старого дурня.
Конвойные посмотрели на профессора внимательно и строго. Видно было, что они борятся с противоречивыми желаниями: дать ему по роже или рассмеяться. Внешний вид Гошиного тела настолько не соответствовал произнесенной тираде, что они всеже рассмеялись, искренне и добродушно.
– Ну и гонит, сучара, вот наловчился. Учись, Петя, у старших. И они повели профессора обратно в зал.
Суд шел себе и шел. Катился по наезженной колее. Робкие попытки профессора объяснить, что он – не Гоша, что он – профессор Брикман
Д.И. и может это доказать, демонстрируя знания, Гоше недоступные, успеха не имели. Единственное, чего добился профессор, так это еще одного штрафа за развязное поведение в общественном месте.
Публика была очарована. Им давно не приходилось видеть такого забавного подсудимого. После очередного заседания старушки по беспроволочному телеграфу разнесли информацию о неординарности заседания, и зал быстро заполнился разномастным, бездельным народом.
Судьи приосанились. Не так уж часто банальный процесс о банальном наезде банального уголовника на человека поднимался в глазах аудитории до уровня суперпроцессов о мошенничестве в особо крупных размерах или изнасиловании извращенными методами с последующими тяжкими последствиями.
Председательствующая дама достала блестящую пудреницу и припудрила усики на верхней губе. Длинный начальник АХО
(административно-хозяйственной части) поправил галстук и вытер ладони носовым платком. Хозяйка кулинарии извлекла маленький флакончик с духами, гордо взглянула на соседку и надушила себя между пухлыми грудями. На это вызывающее действие младшей по чину судья ответила целым рядом разнообразных движений, но духов не нашла и ограничилась тем, что вновь порадовала присутствующих зрелищем своей пудреницы и попудрила на сей раз кончик крупного и потного носа.
Профессор на пополнение в зале никак не отреагировал. Он, похоже, даже и не заметил прибавления зрителей. Но в зал он поглядывала. Его внимание тревожила дородная женщина, постоянно смотревшая в его сторону. Когда их взгляды пересекались, женщина качала головой, подмигивал, пыталась кокетливо улыбаться. Когда он последний раз смотрел на нее, женщина делала рукой жест, будто что-то клала в ящик стола. Этот жест постоянно крутился в сознании профессора.
Профессор вновь, украдкой, взглянул в ее сторону. И женщина, сморщившись от негодования, что ее не понимают, вновь сделала упомянутый жест.
Чисто механически Дормидон Исаакович посмотрел вниз, под ограждение небольшого возвышение, на котором и стояла гладкая от тысяч задниц скамья подсудимых. Он взглянул вниз и увидел сложенный кусок бумаги, на манер тех, какими обменивался он сам с девчонками в седьмом классе на уроках.
Профессор проявил море изобретательности. Он закашлялся, полез за платком, уронил его, извинился, нагнулся, поднял платок вместе с бумажкой и стал напряженно думать, как эту записку прочитать?
Воспоминания школьных идиллий помогли ему решить и эту проблему. Он независимо расправил бумажку среди тетради, в которой ему разрешили делать записи по ходу заседания, и впился в нее глазами.
"Люблю! Цалую один милион рас! Буду ждать столет! Жду ответа как соловей лета! Твоя Фрося!!" – было написано там корявыми буквами и с ужасными орфографическими ошибками.
Никогда еще к профессору не обращались с такой искренностью и прямотой. Даже записка Иришки-ябеды, полученная им в незабываемое время седьмого класса, записка, в которой Иришка приглашала его на каток, присовокупив, что он симпатичный мальчик, не могла идти ни в какое сравнение с этим обнаженным криком души некой Фроси.