Алистер Кроули.
Предисловие переводчика
Одновременно с замыслом перевести на русский книгу Алистера Кроули «Дневник Наркомана», мною также овладело желание выполнить эту задачу, сохранив всю прелесть подобных переводов эпохи Ар-Дэко и НЭПа. Воспроизвести маньеризмы, неправильности, эротично-угловатую откровенность, которая пленяет нас, к примеру, в переводах Михаила Кузмина.
Быть по-евразийски небрежным с английскими именами (помните, у Красного Графа в «Гиперболоиде» американцы присуждают Гарину титул «Купчина божьей милостью»? Что, по мнению Толстого, должно звучать как Bizman (!) of Gott) в ответ на весьма плодотворное коверканье русских имен в триллерах времен «холодной войны».
Именно так, меня больше вдохновлял ужаснувший Блока перевод повести прелестной сатанистки Рашильд «Подпочвенные Воды» (малоизвестный эталон трэш-классики), а не «профессиональные переводы» нудных янки, которыми мудреватые кудрейки снабжали командировочную чернь.
Кузмина и Кроули объединяет многое. Оба пренебрежительно относились к Уайльду, и оба ему подражали. Оба пропагандировали свои пристрастия в художественной прозе. Кузмин в «Крыльях», Кроули — в «Дневнике Наркомана». Один и другой воздерживаются от графического описания хорошо им знакомых, но рискованных сюжетов на страницах книг, адресованных массовому читателю. Хотят понравиться и заработать. Кузмин заменяет гомоэротический «подробняк» «разговорами о Суинберне», а «самый большой негодяй» ставит точку как раз там, где сэр Питер и Лу приступают к сексоделическому марафону. Жокейский хлыст и высокие ботинки из черной кожи, которые вместе с белым порошком дарит одной из подружек Лу богатый старик, также не разъясняются. На страницах «Дневника» хватает «метафизических намеков» и «занавешенных картинок».
Прибыв в Неаполь, молодые влюбленные стремятся проникнуть в самый скверный притон этого города. Что ожидают они там увидеть, Кроули не уточняет. Возможно, те самые «живые картины», что загнали в гроб бунинского господина из Сан-Франциско.
«Дневник», безусловно, стоит в одном ряду с такими вещами, как «Фальшивомонетчики» Андре Жида, «Джентльмены предпочитают блондинок» Аниты Лус, «Серебряная Звезда» Бориса Зайцева (кроме того, ему принадлежит непревзойденный перевод повести Бекфорда «Ватек», любимой книги Кеннета Энгера), драматургией Ноэля Коварда и, конечно, романами Ильфа и Петрова, где, кстати, Кроулианская формула Do what thou wilt прозвучала во всей красе и мощи великорусского языка: «Как пожелаем, так и сделаем».
Автор выбрал себе имя Лам, царь Лестригонов, и он полновластный хозяин повествования. Поэтому сам Бестия-666 неизменно появляется в самом выгодном свете, и произносит исключительно своевременные истины. Как и любой из нас в собственных глазах. А в одной из глав даже читает длинное стихотворение «Жажда», об ужасах «cold turkey» и русской девице-наркоманке. Доктор Филгуд, знающий толк в снадобьях, женщинах и курортах (книга, по сути, и заканчивается «на югах», как и самый Кроулианский из советских фильмов «Опекун»), он ведет себя строго, как джентльмен, и разговаривает афоризмами, достойными попеременно и Лорда Генри, и Остапа Бендера.
Описание Аббатства Телема («вот с женою как-то раз мы попали на Кавказ...») напоминает рекламные проспекты мутных туристических фирм, приглашающих вас посетить: Как известно, репатриацию составляют два вида — те, кто поддался («...а когда порядком окосели, на Саян он нас завербовал») пропаганде, и те, кто мастера зазывать, но уже оттуда. Первый шаг к психоделической «Алие»? «Ехать было заманчиво, хотя очень рискованно», — сардонически пел Александр Шеваловский с ансамблем «Обертон».
Поминутно хочется («подмывает», как выражались переводчики 70-х с их «милашками» и «крошками», Ain`t we hell!) возразить Царю Лестригонов словами того же Лорда Генри — «I can finish your idyll for you».
Бестия-666 неотразим как всякий Великий Комбинатор. Но главный герой этой «Москва-Петушки» эпохи Ар-Дэко не он, и не героин, и не молодой лорд Пендрагон: Лу! Наделенная сугубо скифскими чертами, абсолютно «нездешняя» для презираемого самим Кроули буржуазного Лондона: Лу.
Многое из «divine decadence» того периода, вскользь отображенное на страницах романа давно уже уползло из разряда излишеств в атрибут буржуазной обыденности. Секс, наркотики, портисхед, англия — все с маленькой буквы. Остались «вечные двое» — Мастер и созданный им дивный образ. Они и теперь здесь. Сияют. Лу буквально змеится по страницам хроники «Рай — Ад — Чистилище» — до последней строки: Образ, знакомство с которым достойно бессонной ночи. «Такие женщины живут в романах, встречаются они и на экране»... И, наконец: «Ее смех напомнил мне Рождественский звон колоколов в Москве», — это уже не молодой авиатор-аристократ, это сам «граф Звэрефф» восхищается плодом своего вынужденного вдохновения (нужны были деньги, и Кроули надиктовал книгу своей тогдашней Бабалон за какие-то три недели).
Уже на скалах баснословного аббатства вырвется у сэра Питера: «Я только сейчас заметил, какая она высокая».
Вряд ли люди, послужившие Кроули прототипами для главных героев, были такими, какими он их описал. Как и все, кто «видит женщин, в них не видя человека», Господин Зверь был одиночка и фантазер. Он был похож на Дональда Плезенса и Яшку Купцевича из «Дела Пестрых», читал стихи голосом Галича и угощал гостей крепчайшим перцем, сочинял матерные стихи, достойные быть пропетыми Костей Беляевым: Неожиданно стал моден среди самых серых личностей, но не стал от этого ни капли хуже.
В духе Кроулианской помпезности, мне хотелось бы посвятить этот бесполезный труд (нет, не «двум Владимирам», как у Аркадия Северного, пожалуй, короля посвящений) — двум художникам. Толе Шлецеру (1960-1984?), который зачем-то предпочел «bad case of indiscretion» пути Магического Джихада, где и повстречал я лучезарный талант Светы Дорошевой, чьи рисунки украсили страницы данного издания. До закохання едэн крок.
Теперь вам остается пристраститься к истории двух башлевитых Babes in the wood, и о том, как помог им Опытный Волк. Впэрэд, браты, до свiтлоi мэты, — как говорят англичане.
Гарик Осипов 9-11.08.99
КНИГА ПЕРВАЯ.
РАЙ
Глава I
РЫЦАРЬ ЗАГУЛЯЛ
Да, я определенно был не в духе. Только я не думаю, что это состояние возникло как реакция на прожитый день. Разумеется, на смену возбуждению от полета всегда приходит обратная реакция; но ее действие отражается скорее на состоянии тела, а не духа. Не разговариваешь. Валяешься и куришь, и пьешь шампанское.
Нет, мое паршивое состояние было совсем другим. Я проанализировал свои мысли — летчики экстра-класса быстро этому учатся — и в самом деле устыдился. Взять меня, какой я есть, ничего не опуская — я был одним из счастливейших смертных.
Война подобна волне; кого-то она накрывает, кого-то топит, а от кого-то не оставляет и мокрого места; но некоторых она выбрасывает прямо на берег, прямо на сверкающий золотой песок, где они недосягаемы для дальнейших капризов фортуны.
Разрешите пояснить.
Меня зовут Питер Пендрагон. Мой отец был вторым сыном в семье, и часто ссорился с моим дядей Мортимером, когда оба они были мальчиками. Он перебивался в качестве практикующего терпавета-хирурга в Норфолке, и так и не сумел поправить свои дела женитьбой.
Но как бы то ни было, он наскреб достаточно, чтобы я смог получить какое-никакое образование, так что, когда разразилась война, мне было двадцать два года от роду, и я как раз защитил свой диплом медика в Лондонском университете.
А затем, как я уже сказал, подкатила волна. Моя мать вступила в Красный Крест и погибла в первый год войны. Всеобщее смятение было таково, что я узнал про это лишь спустя полгода.
Перед самым перемирием умер от гриппа и мой отец.
Я пошел служить в авиацию; делал я это неплохо, правда так и не был уверен до конца ни в самом себе, ни в своей машине. Мой командир эскадрилии говаривал мне, что из таких как я никогда не выходят великие асы.
— Старые дела, тебе не хватает инстинкта, — сказал он, добавляя к существительному полностью бессмысленное прилагательное, с помощью которого, однако, умудрился прояснить свое высказывание.
— А получается, — добавил командир, — только потому что у тебя аналитический склад ума.
Что же, пожалуй у меня и в самом деле ум аналитический. Поэтому я и принялся за эти записки. Вообщем, к концу войны я оказался «рыцарем». Это вышло, как мне до сих пор кажется, благодаря канцелярской ошибке какого-то чиновника.
Что до дяди Мортимера, он так и жил своей жизнью ракообразного; хмурый, богатый, суровый, старый холостяк. Мы не слышали о нем ни слова.
А потом, около года назад, он скончался; и к своему удивлению я оказался единственным наследником пяти-шести тысяч годового дохода, а также еще и владельцем Барли-Грандж — и в самом деле чертовски красивого места в Кенте; достаточно неотдаленного, чтобы было удобно состоятельному молодому человеку, не чуждому светской жизни, каким я стал; но главным плюсом имения было наличие искусственного водохранилища, достаточно просторного, чтобы служить аквадромом для моего гидроплана.
Пускай у меня и отсутствует, как сказал Картрайт, инстинкт авиатора; но это единственный вид спорта, который меня волнует.
Гольф? Когда пролетаешь над площадкой для гольфа, какою же мелкой дрянью смотрятся все эти люди! Какими напыщенными пигмеями!
Теперь по поводу моей депрессии. Когда наступил конец войны, и я остался без гроша, без работы, полностью ограбленный военным временем (даже если бы у меня и были какие-то деньги), чтобы продолжить свою медицинскую карьеру, мне пришлось разработать совершенно новую психологию. Знаете, когда вы участвуете в воздушном поединке, то ощущаете себя обособленным от всего. Во всей Вселенной нет никого кроме Вас и боша, которого вы пытаетесь подбить. В этом есть нечто обособленное и богоподобное.
Так что, когда я оказался вышвырнут благодарным государством на улицу, я превратился в животное совсем нового вида. В самом деле, мне частенько приходила в голову мысль, что никакого "Я" вообще нет; что мы — простые средства выражения чего-то еще; и полагая, что мы принадлежим самим себе, становимся просто жертвами глубокого заблуждения.
Ладно, черт с этим! Ясно, как божий день — я превратился в отчаявшееся дикое животное. Мне слишком хотелось есть, скажем так, чтобы тратить время на мучительные размышления о том о сем.
И вот тогда-то и пришло письмо от адвокатов.
Это был еще один новый опыт в моей жизни. До этого я не имел представления до какой низости способно опуститься раболепие.
— Между прочим, сэр Питер, — сказал мистер Вольф, — конечно потребуется время, и не малое, чтобы уладить эти дела... Ведь унаследованная собственность велика, очень велика. Однако, я полагаю, что учитывая нынешние времена вы не будете обижаться, сэр Питер, если мы вручим вам для начала чек на тысячу фунтов.
Только когда я очутился за дверями, до меня дошло как сильно он нуждался в том, чтобы вести мое дело. Мог бы и не беспокоиться. Он управлял делами бедного старого дяди Мортимера достаточно хорошо все эти годы; едва ли я захотел бы передать их в руки нового человека.
Что меня действительно порадовало во всей этой истории, так это один пунктик в завещании. Старый краб просидел всю войну в клубе, хватая за рукав всех, кто оказывался рядом; и все же продолжал отслеживать, чем я занимаюсь. В завещании было сказано, что он делает меня своим наследником «за блестящие заслуги перед отечеством в трудную для последнего годину».
Такова истинно кельтская психология. Когда закончен разговор, всегда остается нечто такое, о чем ни сказано ни слова, но что проходит сквозь землю, и упирается в ее центр.
А теперь подошло время рассказать о самом забавном во всем этом деле. Я, вдруг, с изумлением осознал, что дикий зверь, рыскавший в поисках заработка, был по-своему довольно везучей тварью, точно также как был по-своему счастлив и бог сорви-голова, дравшийся в воздухе, играя в бабки с жизнью и смертью.
Ни один из этих двух не стал бы раскисать от неудачи; но благополучный светский молодой человек создание куда более посредственное. Его утомляло все на свете, и даже пережаренная котлета раздражала до глубины души. В вечер моего знакомства с Лу я завернул в кафе «Глициния», пребывая в некотором злобно-тупом остолбенении. Причем единственным досадным инцидентом за день было письмо от адвокатов, которое я обнаружил в клубе после перелета из Норфолка в Барли-Грандж и последующего приезда в город на авто.
Мистер Вольф дал весьма разумный совет оформить запись на распоряжение частью моего имущества; на тот случай, если я женюсь, но с поисками доверенных лиц вышла какая-то дурацкая заминка.
Я питаю отвращение к законам. Они представляются мне простою чередой препятствий, мешающих поступать разумно. И все-таки, разумется, формальности следует соблюдать, так же как ты уславливаешься насчет взлета и посадки, когда летаешь. Но уделять им внимание — зверская морока.
Я решил, что не помешает слегка перекусить. На самом деле мне нужен был не обед, а общение с людьми. Просто ума не доставало понять, что это так. Но нет никакого человеческого общения. Каждый человек одинок навсегда. Однако, если вы окружены более-менее приличной компанией, вы можете забыть про этот ужасающий факт на достаточно долгий период, чтобы дать вашему мозгу оправиться от острых симптомов заболевания — то есть от размышлений.
Прав был мой старый командир. Я слишком много думаю; как Шекспир. Это занятие и заставило его написать чудесные вещи о сне. Я правда подзабыл какие именно; но было время, когда они меня впечатляли. «Старикан знал, какой это ужас, отдавать себе отчет в чем-либо», — говорил я себе.
Поэтому, когда я заглянул в кафе, полагаю истинным моим мотивом была надежда найти там кого-то, с кем я мог бы проговорить до утра. Люди считают, что многословие — признак многомыслия. По большей части это не так; даже напротив — это механическая уловка организма, с целью снять с себя мыслительное напряжение; также как упражнения мышц помогают телу забыть на время о своем весе, о своей боли, изношенности, и о своей предопределенной гибели.
Вы видите какие мрачные мысли могут посещать молодого человека, даже если он и ходит у Фортуны в любимчиках. Это заразная болезнь цивилизованного мира. Мы находимся в переходном периоде между крестьянской тупостью и чем-то, что еще как следует не развито.
Итак, я вошел в зал кафе и присел за один из мраморных столиков. На мгновение я испытал радостный трепет — оно мне так сильно напомнило про Францию, про те дни, когда я испытывал яростный азарт от игры со Смертью.
Я не увидал там ни одной знакомой души. Но двух мужчин за соседним столиком я знал, по крайней мере, в лицо. Кто не знал этого свирепого седого волка — человека, созданного для сражений, высокий лоб которого, тем не менее, выдавал его презрение к мирской суете. Противоречивые элементы его натуры сыграли с ним злую шутку. Джек Фордхэм звали его. В свои шестьдесят он все еще оставался самым беспощадным и неумолимым из публицистов. «Багровы и клыки, и когти», — как сказал Теннисон. И все же он по-прежнему находил время писать великие вещи; и не дал в битве с этим миром деградировать своей мысли, а стилю испортиться.
Напротив него сидел слабенький, добродушный журналист-работяга по имени Вернон Гиббс. Он практически в одиночку заполнял своей писаниной номер за номером одного еженедельника, причем делал это год от года с изобретательностью опытного шелкопера и трудолюбием механического орудия, отточенного длительной практикой.
Но при этом он продолжал мнить о себе нечто, ибо инстинкт подсказывал ему, что он был создан для лучшей участи. В результате чего он только и делал, что спивался все больше и больше.
В госпитале я узнал, что тело человека на семьдесят пять процентов состоит из воды; но в данном случае, как в старой песенке, видимо он был в родстве с тем МакФерсоном, у которого был сын:
"Что женился на Ноевой дочке
И едва не испортил потоп
Выпив всю воду.
Он так бы и поступил,
В этом я убежден,
Только будь туда намешано
Три четверти или больше
Виски «Glen Livet».
Хрупкая фигура молодого старика с опухшим носом, который портил его природную выдающуюся красоту, пусть и подпорченную годами сумасшедших страстей, появилась в кафе. Его холодные голубые глаза были юркими и злобными. Он производил впечатление некой твари, вылезшей из темного закоулка — пришелец с того света, озирающийся кого бы сцапать. За ним по пятам ковылял его прихвостень — огромный, распухший, бледный как мучной червь детина, похожий на таракана в неопрятном черном костюме, плохо сидящем, нечищенном и закапанном. Его белье было грязно, а опухшее лицо изрыто прыщами; жуткая злая ухмылка висела на его мокром рту, чье внутреннее убранство напоминало пережившее бомбардировку кладбище.
Едва они вошли, все кафе забурлило. Чего-чего, а дурной славы этой парочке, вожаком в которой был граф Бамбльский, хватало. Казалось, каждый почуял в воздухе беду. Граф подошел к соседнему от меня столику и умышленно остановился в шаге от меня. Глумливая усмешка перекосила его рот. Он указал на двоих за столом.
— Пьяница Бардольф и Старинное Ружье, — сказал он, гневно дергая своим луковичным носом.
Джек Фордхэм не полез в карман за ответной колкостью.
— Славно прорычал, Задница, — ответил он спокойным тоном, и так метко, точно вся сцена была отрепетирована заранее.
Глаза безумного графа вспыхнули опасным огнем. Он сделал шаг назад и занес свою трость. Но Фордхэм, будучи старым воякой, предвосхитил жест безумца. Он провел в мятежных штатах Индии всю свою молодость; и если он чего-то не знал о драках, значит оно того и не стоило. В частности, Фордхэм прекрасно понимал, что безоружный человек в сидячем положении за закрепленным столом мало что может сделать против человека с палкой. Он выскользнул из-за стола точно кошка. И прежде чем Бамбль смог опустить свою трость, старик поднырнул снизу и ухватил лунатика за глотку.
Борьбы, в сущности, и не было. Ветеран тряхнул противника почти как бульдог и, не ослабляя хватки, швырнул того на пол одним мощным рывком. Все заняло не более пары секунд. Фордхэм придавил коленом грудь поверженного забияки, который скулил, задыхался и молил о снисхождении, говоря при этом человеку на двадцать лет старше него, которого он сам же и спровоцировал на драку, что тот не должен его обижать по причине их столь давней дружбы!
Толпа в таких делах всегда ведет себя, как мне кажется, весьма странно. Все, или почти все, норовят вмешаться; но в действительности никто этого не делает.
Однако, в данном случае инцидент угрожал принять серьезный оборот. Старик прямо-таки вышел из себя. И был шанс, что он придушит насмерть шавку, визжавшую у него под коленом.
Мне хватило ума, чтобы протиснуться к старшему официанту, веселому, дородному французу, который, в свою очередь, вклинился в круг зевак. Я даже помог ему оттащить Фордхэма от поверженной фигуры его противника.
Одного прикосновения оказалось достаточно. К старику мгновенно вернулось самообладание, и он спокойно возвратился за свой столик, не выказав никаких признаков возбуждения, кроме выкрика: «Шестьдесят к сорока, шестьдесят к сорока».
— Принимаю, — раздался голос человека, едва ступившего в пределы кафе минутой позже разыгравшейся сцены. — Но что за лошадь?
Я услышал эти слова, как слышит их человек, погруженный в сон; потому что мое внимание было внезапно отвлечено.
Бамбль и не пытался встать. Он так и лежал, хныча. Я отвел взгляд от столь отвратительного зрелища, и оказался в плену двух громадных сфер. В первый миг я даже не понял, что это были два глаза. Это прозвучит нелепо, но моим первым впечатлением было одно из тех ощущений из ниоткуда, которые посещают пилота во время полета на высоте десяти тысяч футов. Жутко странная вещь, скажу я вам — мне она напоминает атмосферные помехи, какие бывают в радиоприемнике; у меня она вызывает странное чувство! Некое подобие зловещего предупреждения о том, что есть кто-то еще во Вселенной и окружающем тебя пространстве: и оно не менее откровенно пугающее, чем осознание противоположной вещи, что ты вечно одинок, и оно ужасает.
Я полностью выпал из времени в вечность. Я ощутил себя в близости от некой колоссальной силы, способной влиять во благо и во зло. Я чувствовал себя так, словно только что родился на свет — не знаю, понятно ли говорю. Ничего не поделаешь, я не могу это высказать по-другому.
Словно моментальное осознание: до этого мига в моей жизни так и не случилось ничего существенного. Полагаю, вам знакомо состояние выхода из-под наркоза, вызванного эфиром или закисью азота у зубного врача — вы возвращаетесь куда-то, в какие-то знакомые места, но то место, откуда вы возвращаетесь называется нигде, и все-таки вы там побывали.
Как раз это и случилось со мной.
Я пробудился от вечности, от бесконечности, от состояния ума несравненно более живого и разумного, нежели все, что мне было известно до сих пор, и хотя я не мог подыскать этому имя, мне открылось буквально следующее — эта безымянная мысль о ничто в действительности была двумя огромными черными сферами, в которых я увидел себя. Припомнилось некое видение из средневековой истории о волшебнике и медленно, неспешно я заскользил вверх из глубин, чтобы уразуметь, что эти две сферы были всего лишь два глаза. И затем уже мне стало ясно — и догадка эта звучала как абсурдная и смехотворная шутка — что эти два глаза были расположены на девичьем лице.
Я смотрел поверх рыдающей туши шантажиста на лицо девушки, которой никогда раньше не видел. «Ладно, это ничего, что не видел. Все равно я знал тебя всю мою жизнь», — сказал я себе тогда. И когда я сказал «всю мою жизнь», я ничуть не имел ввиду ту «мою жизнь» в качестве Питера Пендрагона. Я даже не имел ввиду ту жизнь, что простирается через века. Я имел ввиду жизнь совсем другого рода, с которой столетия ничего не могут поделать.
И затем Питер Пендрагон встрепетнулся и окончательно придя в себя задался вопросом, не слишком ли неучтиво он разглядывает то, что, как подсказывал ему его здравый смысл, было всего лишь лицом довольно ординарной и даже не особенно привлекательной девушки.
Я смутился и торопливо отошел к своему столику. Теперь мне казалось, что официанты уже не один час увещевают графа подняться с пола.
Я допивал свой напиток машинально. Когда я поднял глаза, девушка исчезла.
А сейчас я собираюсь сделать довольно банальное замечание. Надеюсь, оно по крайней мере поможет хоть кого-нибудь убедить в моей нормальности.
Между прочим, каждый человек в конечном итоге ненормальный, потому что он уникален. Однако, мы позволяем себе раскладывать людей по полочкам, не особенно заботясь о том, что же каждый из них представляет сам по себе.
Итак, я надеюсь вы ясно понимаете, что перед вами молодой человек, очень похожий на сотню тысяч других молодых людей своего возраста. Я также делаю это примечание, потому что его смысл является в сущности основным содержанием данной книги. И примечание это, после оглушительного рева фанфар, звучит так: хотя меня лично нисколько не заинтересовало зрелище, свидетелем которого я оказался, депрессия покинула мою голову. Как говорят французы: «Un clou chasse l`autre (Клин клином вышибают)».
В дальнейшем я разузнал, что некоторые народы, в частности японцы, отталкиваясь от этого факта, смогли создать точную науку. Так, например, они ударяют в ладоши четыре раза «с тем, чтобы отогнать злых духов». Это, конечно, только оборот речи. Вот что они делают на самом деле: физический жест пробуждает разум от летаргии, так что беспокоившая его идея оказывается заменена новой. Они знают массу уловок, чтобы эта новая мысль не пропала, и чтобы она оказалась приятной. Более подробно об этом позже.
Вот что произошло в тот момент: мой рассудок охватила буйная, черная и совершенно бесцельная ярость. Я понятия не имел как она была вызвана. Кафе показалось мне отвратительным — как холерный барак. Бросив монету на стол, я с изумлением отметил, что она скатилась на пол. Я выскочил из этого заведения так, словно дьявол шел за мной по пятам.
Те полчаса, что последовали за этим событием, нисколько не отложились в моей памяти. Я испытывал отчаянное чувство, словно меня забросили в мир невероятно глупых и злобных карликов.
Совершенно внезапно я очутился на Пиккадилли. «Старый добрый Питер, старый повеса, чертовски рад тебя видеть. Вот теперь мы на пару и покутим», — промурлыкал мне в ухо знакомый голос.
Говоривший был симпатичный валлиец, все еще в цвете лет. Некоторые люди почитали его одним из лучших скульпторов нашей эпохи. Он и в самом деле деле имел последователей, которых я мог бы только квалифицировать как « отталкивающих почти бездарей».
В глубине души он считал человечество бесполезным и что род человеческий ни на что не годен, разве что в качестве подходящих тел, которые могли бы ему позировать как модели. Тот факт, что они притворяются живыми, вызывал у него скуку и отвращение. Его раздражение доросло до такой степени, что у него появилась привычка выпивать намного больше, чем это нужно и обычному человеку. Физически он был гораздо крупнее и подхватил меня под руку, точно полицейский, забирающий в участок. Он лил мне в уши нескончаемый поток путаных воспоминаний, каждое из которых казалось ему невероятно радостным.
Я злился только полминуты; потом расслабился и начал почти засыпать, убаюкиваемый его потоком слов. Удивительный человек, девять десятых всего времени похожий на слабоумного, и все-таки за всем этим можно было разглядеть искры гениальности, озаряющие глубокую ночь его ума. Я понятия не имел, куда он меня тащит. Мне было все равно. Я был окутан сном и проснувшись, обнаружил, что снова сижу в Кафе «Глициния».
Старший официант как раз возбужденно описывал моему компаньону, что за дивную картину тот пропустил.
— Мсье Фордхэм едва не убили мсье Лорда, — булькал он, заламывая пухлые руки. — Едва не убили мсье Лорда.
Нечто в этой речи разбудило во мне непочтительность и я разразился истерическим хохотом.
— Паршиво, — вымолвил мой спутник. — Паршиво! Этот Фордхэм тоже еще тот тип, ничего не может сделать по-человечески. Послушай, сегодня ночью я гуляю. Ты пойди и будь умницей, сходи скажи об этом всем мальчикам и девочкам... Пусть приходят и мы пообедаем.
Официант достаточно хорошо знал, о ком шла речь, и очень скоро я обменивался рукопожатиями с совершенно незнакомыми мне людьми, причем с видом, подразумевающим самую теплую и неистощимую привязанность. Компания и в самом деле подобралась весьма выдающаяся. Один из мужчин был толстый немецкий еврей, который с первого взгляда напомнил мне кусок консервированной свинины, слишком долго пролежавшей летом в неподходящем месте. Но чем меньше он говорил, тем больше делал; и деяния его составляли одно из величайших сокровищ рода человеческого.
Далее следовал говорливый, радушный человек с копною седых волос, и странной кривой улыбкой на лице. Он походил на персонажей Диккенса, но больше, чем кто-либо из современников, сделал для возвращения к жизни английского театра.
Женщин я невзлюбил. Они казались мне недостойными этих мужчин. Похоже, великим людям нравится выступать в окружении уродов. Я полагаю по этому же принципу короли в старину держали при себе для забавы шутов и карликов. «Одни рождаются великими, другие достигают величия, третьим его навязывают». Как бы то ни было, его бремя обычно оказывается слишком тяжким для их плеч.
Помните ли вы рассказ Фрэнка Харриса про Гадкого Утенка? Если нет, то вам не помешает его вспомнить.
Страшнее всего в полете — это страх самого себя, чувство, что ты оторвался от положенного тебе места и теперь все милые знакомые вещи под тобой превратились в жестоких, враждебных чудовищ, готовых тебя раздавить, если ты к ним прикоснешься.
Первая из дам была толстая, наглая, рыжеволосая потаскуха, которая напоминала мне белого опарыша. Испорченность сочилась у нее сквозь кожу. Она была напыщенна, претенциозна и глупа, и выдавала себя за великий авторитет в литературе; но все ее знания были знаниями попугая; а ее собственные потуги в словесности представляли собой самую оголтелую ахинею, какая только когда-либо была напечатана даже по стандартам той клики болтунов, которую она финансировала. На ее оголенном плече лежала рука низенькой худой женщины с простым хорошеньким личиком и якобы детскими манерами. Она была немка из низов. Ее муж — влиятельный член Парламента. В народе говорили, что он живет на ее заработки. Ходили слухи и похуже. Я слышал от двух или трех умников, что, по их мнению, именно она, а не бедняжка Мата Хари, передала бошам чертежи наших танков.
Говорил ли я, что моего скульптора звали Оуэн? И его звали, зовут и будут звать так, пока Искусство остается Искусством. Одной нетвердой рукой он опирался на стол, другою указывал гостям куда садиться. Глядя на него, я подумал о ребенке, играющем в куклы.
Как только первая четверка расселась, я увидел еще двух девушек, стоявших за ними. Одну, Виолет Бич, я уже встречал. Она была эксцентричная штучка — еврейка, по-моему. На голове у нее был пучок желтых волос, растрепанных как у Петрушки, а тело облегало дикое платье цвета киновари — на тот случай, если кто-то ее все-таки не заметит.