Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Две любви

ModernLib.Net / Исторические приключения / Кроуфорт Френсис Марион / Две любви - Чтение (Весь текст)
Автор: Кроуфорт Френсис Марион
Жанр: Исторические приключения

 

 


Френсис КРОУФОРД

ДВЕ ЛЮБВИ

Текст печатается по приложению к журналу «Исторический Вестник», С.-Петербург, 1903 г .

Текст печатается в редакции 1903 г .

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Был полдень 5-го мая 1145 г . В небольшом саду, расположенном между внешней стеной и рвом Сток-Режисского замка, медленно прогуливалась дама. Узкая аллея, по которой она шла, была окаймлена с одной стороны длинной живой изгородью розовых кустов, а с другой — цветником. Последний был разделён на множество маленьких квадратов, засаженных попеременно цветами и душистыми травами и окаймлённых фиалками. Линия, где оканчивалось цветочное насаждение, переходила в колосистый тростник, беспорядочно росший по берегу глубоких зелёных вод рва. Далее тянулся лужок с подстриженной бархатистой травой, затем виднелись большие дубы, весенние листья которых давали незначительную тень; а там за ними пашни и долины развёртывались длинными, зелёными волнами вспаханной земли и пастбищ так далеко, как только мог видеть человеческий глаз.

Солнце закатилось; его лучи окрашивали красноватым Цветом золотистые волосы дамы и воспламеняли нежность её голубых глаз. Она шла волнистой походкой, полной непринуждённости. В её гибких манерах виделись разом сила и грация. Хотя она не была совсем молодой женщиной, но никто не мог бы утверждать, что она перешла зрелый возраст. Её черты лица в первые годы её юности были холодной и резкой правильности и могли сделаться острыми в старости, теперь же в полном расцвете её жизни они смягчились и округлялись. В то время, как солнечное золото темнело в теплом воздухе и окрашивало глаза и волосы дамы, в её лице произошла перемена, о которой она даже не подозревала. Белая мраморная статуя внезапно изменилась в тёмную золотую, может быть, все ещё прекрасную, но выражение и смысл были уже не те. В слишком большом изобилии драгоценного металла всегда есть что-то дьявольское. Это нечто есть символ внушающий идею алчности, добычи, выгоды, всего, что заставляет жить честолюбивых безумцев-богачей. Между тем чаще всего одним только фактом уничтожения золота или серебра выражают достоинство и простоту, что вовсе не исключает грандиозности.

Над закатывавшимся солнцем плыли тысячи маленьких облачков, лёгких и волнистых, как лебяжий пух. Одни были ослепительного блеска, другие окрашены розоватым цветом, третьи — ещё далеко на востоке — уже пурпуровые. Само небо было похоже на мистическую форму гигантского крыла, как будто какой-нибудь громадный архангел витал на горизонте, направляя украшенное драгоценностями крыло к земной тверди. Другой архангел, находившейся под ним, был невидим. Как раз под перистой дубовой листвой, позади которой скользило солнце, длинные красные, жёлтые и жгучего цвета императорского пурпура полосы перерезали небо направо и налево. Над большим рвом лёгкие и гибкие стрекозы и мотыли, живущие один день, преследовали друг друга сквозь розоватый туман.

Когда закатившееся солнце бросило последний прощальный взгляд между дубами, расположенными на бугорке, дама остановилась и обернулась к свету. На её лице отражалось любопытство, ожидание и немного беспокойства, но не было видно нетерпения. Прошёл уже месяц с тех пор, как Раймунд Вард, её муж, отправился с полудюжиной своих оруженосцев и слуг приветствовать императрицу Матильду. Правда, что двор этой принцессы было только подобие двора, а в действительности царствовал над всей страной Стефан, хотя несправедливо. Во всяком случае ещё находился тут и там кое-какой рыцарь, упорствовавший в своей верности Матильде, но обязанный оказывать почести Стефану за свои земли, который, однако, считался бы вероломным изменником, если бы он не сдержал клятвы верности относительно несчастной женщины, лишённой власти, своей законной государыни.

Одним из таких верных приверженцев был Раймунд Вард, прадед которого сопровождал Роберта Дьявола в Иерусалим и находился возле него, когда он умер в Никее. Его дед сражался в самом жарком бою при Гастингсе с Вильгельмом Нормандским, за что получил в награду земли и замок Сток-Режис в Гертфордском графстве, и его имя фигурирует ещё и теперь на стенах местного аббатства.

В продолжении десяти лет Стефан де Блуа царствовал в Англии с неравным счастьем, он был попеременно победителем и побеждённым и то удерживал своего сильного врага Роберта Глостера, в качестве заложника и узника, то иногда, сам подпадая под власть императрицы, бывал закован в цепи и томился в тюрьме Бристольского замка. Однако впоследствии счастье повернуло к нему, и хотя Глостер сохранил наружно военные отношения в интересах своей сводной сестры — он сражался за неё, пока был жив, — самая горячая гражданская война прошла; партизаны императрицы потеряли веру в успех её дела, которое увядало под сенью смерти. Английская аристократия разобрала со дня смерти короля Генриха характер Стефана. Его считали храбрым воином, неутомимым рубакой, милосердным человеком и слабым правителем.

Сначала вельможи были мало расположены к узурпатору, не обладавшему достаточным гением, чтобы зарекомендовать себя политической силой, чтобы поддержать свою блестящую храбрость. Их первым движением было отказаться от подчинения его авторитету и постыдно изгнать его, как самозванца. Только впоследствии, когда они были раздосадованы презрительной холодностью императрицы-королевы, то поняли, что управление Стефана гораздо приятнее, чем служба Матильде. Однако Глостер был могуществен и со своими верными вассалами, преданными слугами и с горстью верных независимых рыцарей был в состоянии сохранить под авторитетом сестры Оксфорд Глостер и большую часть северного графства Бёрк.

Теперь, в начале весны 1145 г ., граф уехал со своей свитой, толпой каменщиков и работников на постройку нового замка. Его предполагали выстроить на высотах Фарингдона, где добрый король Альфред в память своей победы вырезал большую белую лошадь, сняв дёрн на песчаной горе. Глостер широко и смело набросал наружную стену и бастионы, вторую внутреннюю стену и громадную крепость, которая таким образом была защищена тройной оградой. Эту работу предстояло исполнить не в месяцы, а в недели, и если было бы возможно — скорее в дни, чем в недели. Все должно было составить сильный аванпост для новой кампании; для этого не берегли ни труда, ни денег. Глостер расположил лагерь сестры и свою собственную палатку на возвышенной лужайке, лежащей против замка. Оттуда он сам руководил и командовал. Оттуда же императрица Матильда, сидя под поднятым флагом своей императорской палатки, могла видеть серые камни, поднимавшиеся один над другим, ряд над рядом, глыба над глыбой. Они вырастали с лёгкостью, напоминавшей ей тот восточный фокус произведённый кудесником в тюрбане и виденный ею при дворе императора, когда фокусник из зёрна выращивал целое дерево с листьями и спелыми плодами пока поражённые придворные могли сосчитать до пятидесяти.

Туда, как на место общего свидания, несколько верных рыцарей и баронов, оставшихся преданными королеве, являлись засвидетельствовать своё почтение их государыне и пожать руку самому храброму и благородному из воинов, попиравшему ногами английскую землю. Раймунд Вард отправился туда же вместе с другими. Он захватил с собой единственного своего сына Жильберта, которому в то время исполнилось восемнадцать лет; о нем главным образом говорится в этой хронике. Жена Раймунда, леди Года, осталась в замке Сток-Режис, под охраной двенадцати вооружённых слуг. Это были, большей частью, солидные ветераны войн короля Генриха. Но более действенную защиту для неё представляли несколько сот сильных вилланов, а также милиции, преданных душой и телом, готовых умереть за Раймунда и его семью. Во всем Гертфордском, Эссекском или Кентском графствах ни один нормандский барон или граф не был более любим своим саксонским народом, как владелец Стока. Таким образом, его жена чувствовала себя в безопасности, несмотря на его отсутствие, хотя очень хорошо знала, что только малая часть преданности относилась к ней.

Есть люди, которые проходят жизнь с выгодой только для себя, а не для других, благодаря преданности, которую им расточают близкие их родственники и самые дорогие их друзья. Они зависят от успеха чести и репутации тех, кто их нежно любит. Леди Года приписывала своему личному достоинству верную привязанность, которую саксонские вилланы её мужа питали к нему. Впрочем они были обязаны Варду этой привязанностью взамен его неизменной доброты и беспристрастной справедливости. Она перенесла на себя его заслугу, как это делают эгоисты, совершенно убеждённая, что это их долг, или, по крайней мере, готовая думать так, вполне зная, что она этого не заслуживает.

Она вышла замуж за Раймунда Варда, не любя его, но тщеславясь его именем, почестями и будущностью, которая казалась блестящей во времена доброго короля Генриха. Она дала ему единственного сына, который обожал её и в своём ослеплении питал к ней рыцарский культ, почти детский, так как она предлагала ему взамен материнское тщеславие за его внешность. Он принимал это чувство за любовь, хотя одно от другого было также далеко, как преданность от эгоизма, скаредность от великодушия. Ей исполнилось только шестнадцать лет, когда она вышла замуж. Она была самой младшей из многочисленных сестёр, оставшихся почти без приданого, когда их отец отправился в Святую Землю, откуда уже не возвратился.

Раймунд Вард полюбил её за красоту, действительно существующую, и за её характер, который был лишь созданием его собственного воображения. Он любил её со своей спокойной и бессознательной самонадеянностью, которая часто служит подкладкой характера людей простодушных и честных. Он упорно верил со дня своей женитьбы, что любовь его жены, если не была очень глубока и возвышенна, то все-таки сосредоточивалась на нем и Жильберте. Человек менее искренний и прямодушный открыл бы в конце года безусловную тщетность этих верований.

Этот брак жестоко обманул ожидания Годы относительно её настоящих вкусов и её тщеславия. Мечтавшая жить при дворе, она была осуждена существовать в деревне. Любя удовольствия, она была принуждена выносить скуку. Кроме того, владелец Стока был скорее силён, чем привлекателен, более внушительный, чем очаровательный. Он никогда не думал прибегать к лести, которой требуют, во что бы то ни стало, алчные и недовольные натуры, когда не удовлетворены их тайные стремления. В их природе — давать мало, также в их природе и их счастье — требовать много и брать все, что им попадается под руку. Также случилось и с Годой, принявшей сердечное великодушие мужа и любовь сына за естественную дань, должную ей, но которая не могла удовлетворить громадного аппетита её тщеславия. Впрочем, она брала все, дурное и хорошее, что попадалось на её дороге, особенно сердце рыцаря Арнольда Курбойля, двоюродного брата кантерберийского архиепископа, короновавшего Стефана, как короля, после того как первый принял присягу Матильде.

Арнольд был вдовец. Сначала он следовал примеру двоюродного брата и поддерживал дело короля Стефана. Он получил от него большие земли, ферму и лес в Гертфордском графстве, которые граничили с наследственными имениями Варда. Во время беспорядка и хаоса продолжительной гражданской войны Раймунд, не подозревая того, не раз предохранял маленький замок от осады и возможного истребления.

Вард в порыве своей верности законной государыне скорее избегал дружбы нового приверженца, чем делал авансы, чтобы её добиться. Но Раймунд кончил тем, что сдался на несколько насмешливые настояния жены и из чувства благодарности. Он открыл, что во время различных перипетий гражданской войны его сосед не раз, — хотя они были противоположных убеждений, — служил защитой для его вилланов, скота и жатвы против разграблений и уничтожения. Раймунд открыл эти поступки доброго соседства лишь при следующих обстоятельствах. Однажды во время соколиной охоты Варда с женой и Жильбертом, в то время настолько большого, что едва мог держаться в седле, их застала зимняя буря недалеко от владений сэра Арнольда. Последний, возвращавшийся в это время из путешествия, предложил им убежище в своём маленьком замке, находившемся поблизости. Там он должен был ночевать, и туда слуги привезли к нему маленькую дочь Беатрису. Раймунд принял это предложение ради жены, и обе семьи соединились в этот вечер у пылавшего огня в углу маленькой залы.

Пред ужином мужчины разговорились с той доверчивостью и весёлостью, которая существует почти всегда с первого раза между соседями одинакового положения. Леди Года довольствовалась лишь тем, что время от времени вставляла словечко.

Она сидела на стуле с высокой спинкой и сушила свою светло-голубую суконную юбку пред трещащими дровами. В это время Жильберт, цвет волос которого был, как у матери, а глаза, как у отца, вертелся вокруг величественной маленькой девочки со смуглым лицом. Она сидела немного в отдалении на табурете, одетая в зеленое суконное платье, покроя взрослой женщины. Две короткие косы чёрных волос висели позади маленькой шляпы, завязанной под подбородком с ямочкой. А в это время маленький мальчик в своей алой куртке и в зелёных суконных натянутых штанах ходил взад и вперёд, останавливаясь, опять уходя и снова останавливаясь пред ней, чтобы показать свой маленький охотничий нож. Он то вынимал его до половины из ножен, то глубже вбивал в них ловким ударом ладони, и чёрные глаза девочки следили за его движениями с важным и серьёзным любопытством.

Брата у неё не было, у него же — сестры. Оба они воспитывались без товарищей, так что один был новостью для другого. Когда Жильберт, поворачиваясь на одной ноге, подбросил свою круглую шапку до тёмного бревна потолка комнаты, освещённой огнём очага, маленькая Беатриса засмеялась с весёлым видом. Это подействовало на Жильберта, как бы приглашение. Он немедленно сел возле неё на скамье, держа свою шапку в руке, и начал её расспрашивать о её имени и о том, живёт ли она круглый год в замке. Вскоре они сделались добрыми друзьями и стали болтать об яйцах ржанки и о гнёздах зимородков, о том времени, когда у каждого из них будут свои собственные сокол, лошадь, собака и слуга.

Ужин окончился. Служанка увела маленькую Беатрису спать в комнату женщин. Управляющий фермой, его жена, стражи и слуги, ужинавшие и пившие в конце залы, отправились все в свои помещения, находившиеся во внешних постройках. Для Жильберта была сделана постель в углу близ огромного камина, состоявшая из большого, наполненного свежей соломой и положенного на сундуке полотняного мешка, покрытого простыней из тонкого голландского полотна. Через пять минут мальчик заснул под двумя толстыми шерстяными одеялами. Тогда оба рыцаря и дама остались одни в своих больших резных креслах. Но владелец Стока, будучи толстым и сильным, много съел и много выпил за ужином эля и гасконского вина; протянув свои ноги на каминную решётку, положив локтя на ручки кресел, соединив свои руки посредством больших и безымённых пальцев, он сблизил один за другим остальные. Мало-помалу музыкальный и лукавый голос жены и особенно нежный умильный голос хозяина, Арнольда Курбойля, перемешались и стали угасать, как раз в тот момент, когда двери царства сновидений закрылись за ним.

Леди Года, слишком уставшая, чтобы возвратиться домой, в этот вечер менее всего на свете хотела спать. Напротив, она глубоко заинтересовалась тем, что рассказывал ей сэр Арнольд. Сам же он был слишком умен, чтобы говорить незначительные вещи. Он рассказывал о дворе, о людях, о высокопоставленных лицах, часто посещаемых им запросто, и с которыми леди Года так жаждала познакомиться. Время от времени он деликатно давал ей понять, что самая прославленная из красавиц при дворе короля Стефана не могла бы сравниться с ней, если бы её муж допустил уговорить себя оставить вышедшие из моды предрассудки и свою верность королеве Матильде.

Когда-то леди Года была представлена императрице, которая не обратила на неё большого внимания, в сравнении с интересом, оказываемым ею Раймунду. На банкете, следовавшем за официальным приёмом, леди Года была посажена между толстой немкой, вдовой, и итальянским аббатом, приехавшим из Нормандии. Они все время разговаривали на дурном латинском языке, что ей казалось грубым. Немка ела куски паштета из дичи ножом, вместо того, чтобы взять его пальцами, как должна была бы поступить воспитанная женщина до изобретения вилок. На другое утро леди Года отправилась домой со своим мужем, и её жизненный опыт при дворе окончился так внезапно.

Если бы великий граф Роберт Глостер соблаговолил обратиться к ней со словом, вместо того, чтобы смотреть далеко от неё своими красивыми спокойными голубыми глазами на воображаемый пейзаж, — её впечатление о жизни при дворе императрицы было бы совсем иное. Тогда, может быть, она одобрила бы добродушие мужа. Но хотя она посвятила необычайный труд на убранство своих великолепных золотистых волос и дала с такой силой пощёчину неловкой парикмахерше, что у неё болела рука ещё три часа спустя, — все-таки могущественный граф обратил на неё внимание, как если бы она была простой саксонской молочницей.

Эта обида соединилась вместе с неудовольствием, причинённым неожиданным открытием, что сумочки, висевшие на поясе придворных дам императрицы, были в форме больших мандолин и при ходьбе почти волочились на своих шнурах, тогда как её была старинного покроя. Это наполняло её душу горечью против законной наследницы короля Генриха и сделало безусловно непреодолимой преграду между ней и мужем. Она одна сознавала её, а Раймунд даже не подозревал о ней. Он не только ей докучал сам, но даже допускал других досаждать его жене. С этого дня у неё не осталось более даже тени малейшего расположения к нему.

Поэтому неудивительно, что она слушала с трепещущим восторгом все, что ей говорил сэр Арнольд. Она была счастлива, заметив меняющиеся выражение его нежного и гладкого лица, которое было столь полным контрастом со смелыми, строгими чертами владельца Стока, заснувшего глубоким сном возле неё.

Курбойль был польщён, как это случилось бы с каждым мужчиной, если бы его слушала долго и внимательно красивая женщина. Он также видел, что её красота была необычного рода и замечательна. Она была, правда, несколько резкая, слишком холодная, слишком похожая на мрамор, несмотря на её волосы почти золотого оттенка и на её рот, похожий на маленькую красную ранку. Она обладала в излишке физическими качествами для того, чтобы это казалось естественным, и однако не проявлялись ни недостатки, ни пятна. Она была слишком полна жизнью, чтобы не удовлетворить вкуса утомлённого удовольствиями мужчины той эпохи, видевшего общества от Лондона до Рима и от Рима до двора Генриха V.

Леди Года, со своей стороны, видела в нем тип, к которому её повлёк бы инстинкт, если бы она была свободна выбрать себе мужа. В противоположность человеку дела, говорящему мало и питавшему только сильные чувства, он показал себя светским человеком со всех точек зрения. Одно его разнообразие уже было очарованием, а мысль о его значительной опытности была для неё как бы таинственным обаянием. Сверх того, Арнольд Курбойль был тактичным человеком, легко впечатлительным, привыкшим к тщеславию женщин и ловким в искусстве возбуждать это тщеславие, никогда не удовлетворённое, что составляет основание большей части несовершенных женских характеров. В нем не было никакой слабости, или, по крайней мере, он был столь же храбр, как большинство мужчин; кроме того, он лучше всех владел оружием. Его маленькая рука, прекрасного очертания, оливкового оттенка, умела нанести удар шпагой быстрее Раймунда Варда, и он также уверенно достигал цели, хотя казался менее сильным. На седле он не обладал силой в колене и не мог ужасным давлением заставить лошадь дрожать и стонать, но не многие рыцари его времени были более ловкими в искусстве представить посредственную лошадь в выгодном для неё свете. Он учил хорошего коня пользоваться своими силами до последней степени. Когда Вард ездил на лошади шесть месяцев, она была обыкновенно потеряна и разбита на передние ноги, если не совсем мертва. Курбойль же ездил на той самой лошади в два раза дольше и удваивал её качества. Также было и во многих других отношениях. С одинаковыми шансами один, казалось, растрачивал добро без выгоды для себя, другой же оборачивал все в свою личную пользу.

Стоя Арнольд был едва среднего роста, но сидя он не был так мал. Как большинство мужчин незначительного роста, он посвящал беспрестанные тщательные заботы своей личности, что в результате вознаграждало этот недостаток. Его тёмная борода была подрезана остроконечно и так заботливо причёсана, что напоминала одно из тех гладко подстриженных деревьев, представлявших павлинов и драконов, которые были гордостью итальянских садовников во времена Плиния. Волосы он носил полудлинные; их шелковистые пряди были заботливо разделены пробором по середине головы и отброшены назад густыми волнами. Было что-то почти раздражающее в их неестественном лоске, в совершенно прозрачном и здоровом оливковом цвете лица этого человека, в длинных дугообразных бровях, в совершённом довольстве самим собой и в доверчивости, блестевшей в его красновато-карих, несколько нахальных глазах. Его шея, крепкая и круглая, довольно пропорциональная, хорошо расположенная на его плечах и гладкая, как его лоб, выгодно выделялась, благодаря восхитительной золотой вышивке, окаймлявшей рубашку тончайшего фламандского полотна. На нем был кафтан в обтяжку из прекрасного алого сукна, с узкими рукавами, слегка отвороченными, чтобы оставить на виду его кисть. Великолепная портупея стягивала его кафтан на талии. Она состояла из серебряных, эмалированных колец и пластинок работы искусного византийского артиста. На каждой пластинке была изображена в богатых красках одна из сцен жизни Иисуса Христа и его Страстей. Длинная шпага с крестообразной рукояткой-чашкой для руки была прислонена к стене возле большого камина. Кинжал же, чудо работы, висел на портупее; он был тем более замечателен, что отличался чудной закалкой — триумф восточного искусства, так как почти все искусства были в то время восточные.

На солидной золотой рукоятке восьмисторонней и с восемью зарубками был вычеканен великолепный рисунок, глубоко усыпанной неотделанными драгоценными камнями, усаженными с искусной неправильностью. Чашка рукоятки состояла из стального диска с золотой гравировкой и нарезками.

Длинное, как мужская рука, лезвие, от локтя до кисти, было выковано из серебра и стали дамасским оружейником. Оно было устойчиво, тонко, с глубокими желобками для крови, выдолбленными по обеим сторонам на расстоянии четырех пальцев от острия, которое могло прокалывать так деликатно, как иголка, или просверливать тонкую кольчугу, как гвоздь, вбиваемый тяжёлым молотком.

Его кафтан ниспадал мягкими складками до колен, и суконные панталоны, очень натянутые, были темно-коричневого цвета. Сэр Арнольд носил короткие ботфорты пурпурового цвета кожи, вышитые наверху тонким алым шнурком. Привязи шпор были того же цвета, как и сапоги, а сами шпоры — стальные, маленькие, заострённые, прекрасной чеканки.

Прошло шесть лет с того вечера и, однако, когда леди Года закрывала глаза и мечтала об Арнольде, то видела его таким, как он представлялся ей тогда. Пред ней оживали каждая черта его лица, каждая подробность его туалета, его поза, когда под горячими лучами камина он сидел возле неё в своём кресле, несколько склонившись вперёд. Его голос мог казаться тогда монотонным для уха спящего, но не для её слуха. Между Вардом и Курбойлем состоялось знакомство почти насильно, благодаря обстоятельствам и взаимным обязательствам, но оно никогда не доходило до близости и доверчивости со стороны Варда. Со стороны же сэра Арнольда это была ловкая комедия, скрывавшая разрастающуюся ненависть к мужу леди Годы. И она играла так же хорошо свою роль, как и он. Союз, в котором честолюбие занимает место любви, не может существовать, когда честолюбие обмануто. Она не терпела своего мужа, уничтожившего её безумные надежды. Она презирала его за то, что он не извлёк ничего из своих многочисленных качеств и своих преимуществ, за его привязанность к устарелому и вышедшему из моды делу. Она упрекала его, что он, много видя, ничему не научился. Это делало богатыми его глаза и бедными — руки. Она ненавидела его потому, что он был неповоротлив, обладал доброй натурой, добрым сердцем, был простаком для тех лиц, которые хотели от него чего-нибудь добиться.

Она с горечью размышляла, что если бы она обождала семь, восемь лет удачного случая, то для неё выпало бы счастье иметь мужем вдовца Арнольда, двоюродного брата архиепископа кантерберийского, Она достигла бы фавора вместе с победителями в гражданской войне и была бы соединена с человеком, сумевшим польстить её холодной натуре вымышленными чувствами, вместо того, чтобы растрачивал на неё уважение, почти преувеличенное, каким её окружал со своей благородной страстью Раймунд. Для большинства женщин это почтение становится в конце необъяснимо надоедливым.

Сколько раз в течение этих шести лет она встречалась с сэром Арнольдом и беседовала, как в первый вечер. Однажды, когда императрица Матильда захватила в плен короля Стефана, и дело приняло дурной оборот для его приверженцев, Вард настоял, чтобы его сосед приехал в Сток-Режис, более надёжный, чем его замок. Другой раз, когда победа была на стороне короля Стефана, и Раймунд отчаянно сражался под начальством Глостера, леди Года отправилась со своим сыном и некоторыми из женщин просить защиты у Арнольда, бросив свой замок на произвол.

Сначала Курбойль беспрестанно делал вид, что восторгается физическими и нравственными качествами Варда, но мало-помалу он с тактом изменил манеру и довёл леди Году до признания, что она страдает или воображала, что страдает, — это для некоторых женщин одно и то же, — будучи связана на всю жизнь с человеком, которому не удалось удовлетворить её высокочестолюбивых стремлений. Затем в один прекрасный день было произнесено великое слово «любовь», и они никогда не переставали надеяться, что Вард умрёт преждевременно.

В продолжении этого времени Жильберт сделался из маленького мальчика молодым человеком. Он обожал свою мать, как высшее существо, но отца любил с тем глубоким инстинктом взаимного согласия, которое делает любовь и ненависть ужасными между самыми близкими родственниками.

С течением времени Беатриса выросла, сделалась гибкой и бледной, Жильберт и она любили друг друга, что было естественно, так как они оба воспитывались без товарищей и часто находились вместе в продолжение многих дней в уединённом существовании средневекового замка.

Может быть, Жильберт никогда не отдавал себе отчёта, что его любовь к матери была результатом добровольного разрешения леди Годы, чтобы он любил Беатрису. Но необходимость подготовить брак служила благовидным предлогом для продолжительных бесед хозяйки замка с сэром Арнольдом. Он сделался необходимой и самой важной частью в жизни леди Годы. Это способствовало, что визиты Арнольда и частые встречи во время сезона соколиной охоты казались естественными в глазах Раймунда.

Охотясь с сэром Арнольдом, Раймунд не раз счастливо отделывался от опасности. Так, однажды почти неожиданно он встретился лицом к лицу со старым кабаном; когда он наклонился, чтобы нанести кабану удар снизу вверх, то его жена и Арнольд находились шагах в двадцати позади него. Они все трое отделились от других охотников. Заметив положение мужа и окружавшее их уединение, леди Года обратила выразительный взгляд на своего спутника. Секунду спустя охотничье копьё Арнольда направилось прямо, как стрела в спину Раймунда. В этот момент кабан бросился на Варда, но последний отскочил и, упав на колена, исполосовал ножом животное. Охотничье копьё Арнольда безвредно проскочило над головой Варда и затерялось в сухих листьях, в двадцати метрах от того места.

В другой раз Раймунд ехал на лошади с соколом на плече и по своему обыкновению в десяти шагах от других спутников. Он не заметил, что они отстали. Когда он скакал по узкой лесной тропинке и посмотрел вокруг, он увидел, что находится один. Он тотчас же повернул лошадь, чтобы присоединиться к другим охотникам. Едва она сделала несколько шагов, как внезапно три замаскированных человека, которых он принял за воров, выскочили из чащи и бросились на него с длинными ножами. По счастью разбойники плохо рассчитали расстояние и время когда они были довольно близко, чтобы ударить Варда у него уже была в руках шпага. Первый из напавших упал мёртвым; остальные скрылись, одни с глубокой раной в плече, другой же не нанеся ни одного удара. Раймунд удалился, не получив ни малейшей раны и размышляя о превратности судьбы. Когда он приблизился к своей жене и другу, он нашёл их сидевшими один возле другого на упавшем дереве и очень серьёзно разговаривавшими вполголоса, тогда как сокольничие и слуги собрались небольшой группой в отдалении.

Услышав его голос, леди Года задрожала и слегка вскрикнула, лицо же Арнольда побледнело; но когда он подъехал к ним, они снова, по-видимому, успокоились и улыбались. Они спросили его, не заблудился ли он; но Раймунд ничего не рассказал о приключении, опасаясь подействовать на нежные нервы своей жены. Позже, на следующую ночь, когда сэр Арнольд был один в своей комнате, бледный, как смерть, человек, ослабленный от потери крови, приподнял толстую занавесь и рассказал вполголоса о приключении.

II

Таким образом, Раймунд и его сын отправились в графство Бёрк на постройку большого Фарингдонского замка. Сэр Арнольд оставался в своей крепости, откуда он очень часто ездил в Сток и проводил долгие часы с леди Годой в зале и в садике, тянувшемся вдоль рва. Капеллан, управляющий, воины и привратник привыкли видеть его часто там, когда был Раймунд: они не думали про него дурного, так как он теперь приезжал, чтобы составить общество одинокой хозяйке замка, а нравы того времени были просты.

Но, однажды утром, в конце апреля туда прибыл посланный короля Стефана с приказанием, чтобы все графы, бароны, баронеты и рыцари со своими воинами под присягой верности присоединились к нему в Оксфорде. Для формы посланный отправился в Сток-Режис, не допуская, чтобы какой-нибудь нормандский рыцарь не был партизаном короля. Подъёмный мост был опущен, и он проник чрез ворота и, протрубив три раза, передал поручение. Тогда управитель с глубоким поклоном ответил, что его господин отправился путешествовать, и посланный, повернув коня, уехал, ничего не выпив и не скушав.

Но, явившись в замок Стортфорд, он нашёл сэра Арнольда, вручил ему приказ короля с большим торжеством и был принят с обычным гостеприимством. Арнольд медленно оделся в кольчугу, но не надел своего шлема, так как был необыкновенно жаркий день, и он предпочёл путешествовать в маленькой шапке, чем в тяжёлой стальной каске с широким забралом. Прежде чем прошёл час, он уже был на лошади во главе своих воинов и лакеев, идущих впереди и позади него по большой Гертфордской дороге. Но он тайно отправил к леди Годе посланного с извещением, что он отправился. И она не слышала более о нем в продолжении многих дней.

Ежедневно утром, после обеда и перед закатом солнца, она отправлялась в маленький сад к западной стене замка. Долго она смотрела там на дорогу, но не потому, что желала возвращения мужа, не потому, что озабочивалась возращением Жильберта, но она знала, что их возвращение будет вестником конца войны. Тогда Арнольд будет также свободен вернуться домой.

5-го мая, когда зашло солнце, она оставалась неподвижна с глазами, устремлёнными на дорогу, уже десятый раз после отъезда Курбойля. Она чувствовала свежесть сырого вечернего воздуха, но что-то её удерживало: необъяснимое предчувствие, ожидание чего-то. Вдали, на верху гористой дороги, она заметила искру, маленькое пламя, танцевавшее, как фантастические огоньки, перебегающие в летнюю ночь по могилам. Сначала она увидела один, затем вдруг три и множество. Потом тёмная и плотная масса выделилась на красноватом небе. Огоньки походили на маленькие звёздочки, поднимавшиеся и спускавшиеся на горизонте, и все над чёрными низкими облаками. Минуту спустя западный ветерок донёс до леди Годы гармоничное пение и удержал в её ушах нежные высокие ноты молодых голосов, опиравшиеся на богатом басе мужских голосов.

Леди Года взволновалась и, задержав дыхание, слегка вздрогнула. Она так схватилась за розовый куст, наводившийся вблизи неё, что иглы проникли чрез мягкий зелёный суконный наручник и укололи её до крови, хотя она ничего не почувствовала. Смерть носилась в воздухе, смерть была в движущихся огоньках, смерть в минорных рыданиях хора монахов. В первый момент, плохо сознавая, леди Года подумала, что несут сэра Арнольда, убитого в сражении её собственным мужем или сыном. Это ей несли Арнольда, подумала она, к ней, которая его любила, чтобы она омыла его раны своими слезами и осушила его влажный лик своими прекрасными волосами. С широко раскрытыми глазами и молчаливая, пока приближалась процессия, она двинулась ей навстречу вдоль рва к подъёмному мосту. Она ещё не понимала, но ни одно движение людей, ни одно колебание света, ни одна нота заупокойного пения не ускользнули от её ослабевших чувств.

Вдруг она заметила, что впереди гроба шёл Жильберт с обнажённой головой, наполовину завёрнутый в чёрный плащ, который волочился по траве. Когда она обогнула последний бастион, прежде чем достичь подъёмного моста, погребальное шествие подвигалось по внешнему берегу рва; и между ней и процессией было только водяное пространство, отражавшее пламя восковых свечей, тёмные капюшоны монахов и белые стихари певчих детей. Они подвигались медленно, и леди Года, как бы во сне, следовала за ними тихими шагами по другой стороне, поражённая, опасавшаяся и дрожавшая. Она то испытывала странное чувство освобождения, то сдерживала рыдание, наполовину нервное, наполовину искусственное, сжимавшее ей горло при мысли о покойнике, находившемся столь близко от неё.

Она жила с ним и разыгрывала долгую комедию любви, ненавидя его в сердце, она улыбалась ему глазами двойственности и лжи: теперь же она была свободна выбирать и любить, — свободна сделаться женой сэра Арнольда. Однако, она все-таки жила с покойным, и в далёком прошедшем леди Года отыскала маленькие просветы счастливой нежности, наполовину действительные, наполовину разыгранные, но никогда не забываемые, на которых она научилась останавливать свои мысли с нежностью и печалью. Она любила покойника в первые дни их брака, насколько её холодная натура, ещё не проснувшаяся, была способна любить, если не лично ради него, то, по крайней мере, из-за тщеславных надежд, построенных на его имени. Тайно она ненавидела его; она не питала бы к нему столь искренней ненависти, если бы в её сердце не было зёрна любви, чтобы так страшно ожесточиться против него. Она не могла бы решиться заставить свои глаза улыбаться так нежно если бы когда-то она не улыбалась, чтобы нравиться ему. Таким образом, когда принесли мёртвого к дверям его дома, его жена имела ещё в запасе несколько крошек воспоминания, чтобы выказать хоть тень огорчения.

Она вошла, следуя чрез подземный выход, в маленькую, круглую башню, помещавшуюся около ворот. Леди Года знала, что если бы она вышла из-за опускной решётки, то погребальное шествие было бы как раз на другой стороне моста. Ширина маленькой сводчатой комнаты нижнего этажа башни была только в четыре шага. В ней было почти темно, и леди Года остановилась в ней на минуту, прежде чем выйти навстречу погребальному шествию. Стоя в темноте, она изо всей силы прижимала к глазам свои руки в перчатках, как бы для того, чтобы собраться с мыслями.

Затем она снова опустила их, посмотрела в темноту и почти засмеялась; что-то в глубине её сердца душило её, как бы большая радость. Почти тотчас же она сделалась спокойна и ещё раз прижала к глазам свои руки в перчатках, но уже нежнее, как бы приготовляя их к тому, что они вскоре увидят.

Она открыла маленькую дверь и очутилась среди испуганной и возбуждённой толпы мужчин и слуг, в то время, как последняя нота похоронного пения прозвучала под глубокими сводами. В это время воздух пересёк другой звук… звонкий лай большого дога, находившегося во дворе, на цепи, от восхода до заката солнца; лай перешёл в визг, визг в вой, в зловещий вой, раздражавший уши. Прежде, чем он затих, одна из саксонских рабынь громко вскрикнула, за ней повторила другая, затем другая и ещё другая, подобно погребальному пению. Все камни тёмного замка, казалось, имели голос, и каждый из этих голосов оплакивал своего господина. Многие женщины падали на колени, а равно и мужчины, тогда как другие, подняв свои капюшоны, стояли, прислонившись в толстой стене, склонив голову и скрестив руки.

Медленно и торжественно внесли гроб под средний свод и поставили там. Тогда Жильберт Вард, подняв голову, очутился лицом к лицу с матерью, но он посторонился, чтобы она могла видеть своего мужа. Монахи и дети хора тоже расступились со своими восковыми свечами, которые бросали колеблющийся свет сквозь тёмные сумерки. Лицо Жильберта было строго и бледно. Леди Года тоже была бледна, и её сердце билось, так как ей предстояло разыграть последний акт своей супружеской жизни перед толпой слуг, внимательно наблюдавших за ней. В продолжение момента она раздумала про себя, колеблясь: вскрикнуть или упасть в обморок в честь умершего мужа.

Затем с инстинктом природной, безукоризненной актрисы, её глаза с безумным видом переходили с сына на прямую, длинную массу, скрытую под покровом. Она поднесла руку ко лбу, откинула свои золотистые волосы назад наполовину безумным, наполовину помрачённым шестом, сделала два шага, как бы шатаясь, и упала на труп с громкими криками и рыданиями. Затем она более не двигалась.

Жильберт приблизился к гробу и схватил руку, одетую в перчатку, которой его мать закрыла своё лицо, которая неподвижно упала. Он приподнял чёрный суконный покров и как можно более откинул его, не тревожа распростёртой вдовы. Владелец Стока лежал в кольчуге, так как он пал в минуту сражения, со своим стальным шлемом и тонким забралом кольчуги, надвинутым на его лицо и подбородок. Чёрные шелковистые волосы, лежавшие вокруг лица мертвеца, имели страшно живой вид. Но на глазах и лбу, под шлемом, была надета чёрная повязка; на его груди большие руки, закрытые кольчугой, сжимали шпагу с крестообразной рукояткой. С обнажённой головой и без оружия Жильберт созерцал с минуту лицо отца, затем вдруг подняв глаза, он обратился к толпе, теснившейся под сводами со следующими словами:

— Люди Стока, вот тело сэра Раймунда Варда, вашего господина и моего отца. Он пал в сражении перед Фарингдонским замком. Вот третий день, как он убит, но дорога была долгая, и нам не позволили пройти без препятствий. Замок был построен лишь наполовину, и мы расположились вокруг него лагерем с графом Глостером, когда внезапно явился король с большой армией. Они неожиданно бросились на нас рано утром, когда мы только что отправлялись к мессе, и большая часть из нас была лишь отчасти вооружена или совсем не вооружена, так что мы сражались, как могли. Многие из нас были убиты, но немало пало от нашей руки. И я со шлемом на голове и с кирасой, на половину застёгнутой на моем теле, и с голыми руками сражался с одним французом, вполне вооружённым, который меня очень теснил. Но я ударил его в шею, так что он пошатнулся и упал на колено. В этот самый момент я увидел нечто ужасное, в двадцати шагах предо мной встретились лицом к лицу сэр Арнольд и мой отец. Внезапно и без предупреждений их шпаги поднялись для удара. Когда уже мой отец узнал своего друга, он опустил шпагу, улыбаясь, и хотел удалиться, чтобы сражаться с другим. Но сэр Арнольд тоже улыбнулся и не опустил своей руки. Он ударил отца остриём, когда тот не принял предосторожностей, и одним ударом изменнически вонзил лезвие сквозь забрало. Вот как мой отец, а ваш господин, пал мёртвым, без исповеди, от руки друга, и пусть проклятие человека и осуждение всемогущего Бога падёт на голову убийцы теперь и потом, когда я убью его. В момент, когда я на него бросился, француз, бывший только в обмороке, поднялся на ноги и поспешил снова со мной сражаться. Таким образом, в момент, когда ему не хватало дыхания и свет угас в его глазах, сэр Арнольд удалился с поля сражения и был потерян для нас. Тогда мы сделали перемирие, чтобы похоронить наших мертвецов или унести их.

Когда Жильберт говорил, было полное безмолвие, длившееся много минут и прерываемое лишь беспрестанными рыданиями леди Годы, пришедшей в себя. Внутри двора и вне его, на мосту, небо сделалось багровое, затем тёмное и пасмурное, так как солнце исчезло уже давно. Пламя восковых свечей, поднимаясь, опускаясь и колеблясь от вечернего ветра, становилось сильнее и желтее под сводами.

Монахи в тёмном одеянии строго смотрели вокруг себя, ожидая приглашения войти в часовню. Это были люди всевозможных лет, розовые и бледные, худые и толстые, темноволосые и белокурые, все они имели на лицах нечто, отличавшее людей церкви во все века.

Жильберт стоял молча между ними и мёртвым рыцарем, поникнув головой, с опущенными глазами, бледным лицом и с сжатыми губами. Он глядел на прекрасные волосы своей матери и на её сжатые руки, прислушиваясь к её затруднённому дыханию, беспрестанно прерываемому тяжёлыми рыданиями. Внезапно снова послышался ужасный, звонкий лай собаки, и в то же время громкий, дрожащий голос раздался со двора чрез глубокие своды.

— Сожжём убийцу! В Стортфорд и сожжём его!

Жильберт поднял глаза и посмотрел сквозь мглу, отыскивая, кто говорил. Он не видел, что при этих словах его мать задрожала, откинулась телом, опершись рукой и устремив глаза по тому же направлению, как и сын. Но прежде, чем Жильберт мог ответить, крик был повторён сотней голосов.

— Сожжём изменника! Сожжём убийцу! В Стортфорд! Хворосту и смолы!

Слова следовали, то громкие и ясные, то тихие и хриплые, одни за другими, как некое рычание. Тут и там среди этих грубых людей заблестели в темноте глаза, как у собак.

Тогда среди сумятицы раздался звук отодвигаемых засовов и скрип дверных петель: это конюхи отворяли двери конюшен, чтобы вывести лошадей и оседлать для экспедиции. Один просил огня, другой предупреждал остерегаться ударов копыт его лошади. Леди Года поднялась, протянув руки к сыну с умоляющим видом, инстинктивно повернувшись к нему в первый раз, как к главе дома. Она также ему говорила, но он ничего не видел и не слышал, так как в глубине его сердца возник новый ужас, в сравнении с которым все случившееся раньше было ничто. Он подумал о Беатрисе.

— Остановитесь! — воскликнул он. — Чтобы никто не двигался! Никто не выйдет отсюда, кто хочет сжечь Стортфорд! Сэр Арнольд Курбойль — подданный короля, а в Англии царствует король, так что, если мы сожжём Стортфорд сегодня вечером, они сожгут завтра же замок Сток, вместе с моей матерью. Между Арнольдом Курбойлем и мной — смерть; завтра я отправлюсь его искать и убью в честном бою, чтобы не было ни экспедиции, ни грабежа, ни пожара. Не будем действовать, как действовали бы французские разбойники Стефана, или красноволосые шотландцы короля Давида. Подымите гроб, а вы, — сказал он, оборачиваясь к монахам и певчим, — продолжайте своё пение, чтобы мы могли поставить в часовню тело моего отца и спеть молитвы за упокой его Души.

Леди Года сначала прижала свою левую руку к сердцу, как бы испытывая опасение и страдание, но пока Жильберт говорил, она опустила её, и её лице сделалось спокойно, прежде чем она вспомнила, что оно должно быть печально. До этого дня в её глазах сын был ребёнком, подчинённым отцу, ей и старому капеллану замка, научившему его тому немногому, что он знал. Теперь он достиг возмужалости и был силён; более того: он был хозяином в доме отца, и по одному его слову воины и вилланы отправились бы моментально убивать любимого ею человека и сжигать и грабить все принадлежавшее ему. Она была ему благодарна, что он не произнёс этого слова, и если Жильберт имел намерение встретить Курбойля в поединке, то она не опасалась за любовника, самого ловкого бойца на шпагах в Эссекском и Гартфордском графствах. Она считала себя одинаково обеспеченной и относительно его репутации честного рыцаря, который не пожелает убить противника, на половину моложе его.

В то время, как она думала обо всем этом, монахи снова начали похоронное пение, на дворе прекратилась суматоха, конюхи подняли гроб, и погребальное шествие медленно направилось по широкому двору к больший двери часовни.

Час спустя тело сэра Раймунда было поставлено перед алтарём, на котором горели многочисленные восковые свечи. На самой низшей ступени, сложив руки и подняв глаза к небу, стоял на коленях один Жильберт. Он снял длинную шпагу с груди покойника, поставил её стоймя, обнажённой против алтаря, края лезвия были зазубрены, и тёмные пятна крови, оставшиеся на ней, служили воспоминанием последней кровавой работы её владельца.

В простоте веры того кровавого века, Жильберт Вард перед алтарём Бога, божественным телом Христа и перед чтимым им трупом его отца клялся всем дорогим для него и его домашних, что прежде чем лезвие будет снова вычищено, оно почернеет от крови убийцы его отца.

В то время как он стоял там на коленях, его мать, уж одетая вся в чёрное, вошла в часовню и медленно стала приближаться к ступеням алтаря. Она намеревалась опуститься на колени возле сына, но, когда её разделяли от него только три шага, ужасный страх её собственной лжи снизошёл в её сердце; она упала на колени посреди часовни.

III

Рано утром Жильберт ехал верхом по дороге к Ширингскому аббатству Стартфордского замка. На нем был кафтан, штаны и коричневые кожаные сапоги. С боку у него висела шпага отца, так как он не имел намерения убить своего врага, но драться с ним на смерть в честном равном бою. Жильберт предполагал, что сэр Арнольд должен был возвратиться из Фарингдона, если бы он встретил его прогуливающимся по своим владениям, то в это майское утро он, не подозревая ничего, был бы без кольчуги. Если они не встретятся, то Жильберт доедет до дверей замка, спросит барона и вежливо предложит ему отправиться вместе в лес. Жильберт надеялся, что могло случиться и так: вступив под своды ворот, он, может быть, увидит на минуту Беатрису.

По дороге он никого не встретил. В долине же перед замком с полдюжины саксонских конюхов в открытых грубых и коротких кафтанах учили нескольких больших нормандских лошадей Курбойля. Они сказали Жильберту, что барон дома. Переехав подъёмный мост, Жильберт остановился, прежде чем войти в ворота, и громко позвал привратника. В тот момент вместо него на дворе появился сам сэр Арнольд. Он пришёл, чтобы дать группе громадных дворовых собак сырой кровяной говядины, лежавшей в деревянной чашке, принесённой маленьким босым конюхом, с густыми, почти бесцветными волосами и с круглым красным лицом. Жильберт снова позвал; рыцарь тотчас обернулся и приблизился к юноше, отталкивая громадных собак, бросившихся к нему играя и пробовавших заставить его отодвинуться.

Сэр Арнольд был спокоен. Он улыбался и был, как всегда, старательно одет. Он приблизился со сложной улыбкой, в которой гостеприимство смешивалось ловко с интересом и симпатией, Жильберт, который тоже был настоящим нормандцем по инстинкту и по мысли, как ни один из получивших земли от завоевателя, со своей стороны сделал все, чтобы остаться спокойным и учтивым. Он сошёл с лошади и сказал, что желает говорить с сэром Арнольдом по важному и секретному делу. Утро было прекрасное, и он предложил ему отправиться на прогулку в лес. Сэр Арнольд выказал лишь лёгкое удивление и поспешно согласился. Жильберт, не отступая от своего плана, заметил, что у рыцаря нет при себе шпаги.

— Было бы хорошо, если бы вы взяли вашу шпагу, сэр Арнольд, — сказал он несколько загадочным тоном. — Никто не защищён от воров больших дорог в это время.

Рыцарь встретил глаза Жильберта, и оба молча смотрели пристально друг на друга в продолжение момента. Затем Курбойль послал конюха за шпагой, находившейся в большой зале. Сам же он приблизился к подъёмному мосту и закричал одному из конюхов, чтобы подали лошадь. Менее чем через полчаса после того, как Жильберт прибыл в замок, он и его неприятель ехали спокойно друг возле друга через светлую лужайку Стортфордского леса. Жильберт натянул поводья и пустил шагом лошадь. Сэр Арнольд тотчас сделал то же. Тогда Жильберт заговорил;

— Сэр Арнольд Курбойль, теперь уже прошло целых три дня, как вы изменнически убили моего отца.

Сэр Арнольд задрожал и полуобернулся на своём седле: его оливковая кожа сделалась внезапно бледной от гнева; нежное и свежее лицо Жильберта не изменилось.

— Изменнически? — повторил рыцарь с негодованием и вопросительным тоном.

— Подлым образом! — настаивал Жильберт совершенно спокойно. — Я был менее чем в двадцати шагах от вас, когда вы встретились с ним, и если бы мне не помешал один француз из ваших, который бессмысленно медленно умирал, я спас бы жизнь отца или взял бы вашу, что сделаю теперь.

При этих словах Жильберт остановил лошадь и приготовился сойти, так как газон был ровный, густой, и было довольно места для поединка.

Сэр Арнольд захохотал, оставаясь неподвижно в седле и оглядывая молодого человека.

— Так вы меня завлекли сюда, чтобы убить? — сказал он.

И его весёлость прекратилась.

Нога Жильберта уже была на земле, но он остановился.

— Если эта местность вам не нравится, — сказал он, — мы отправимся дальше.

— Нет, нет, я нахожу, что здесь очень хорошо, — возразил он.

Но прежде чем окончить фразу, он снова разразился смехом.

Они привязали своих лошадей к деревьям невдалеке, на небольшом расстоянии друг от друга. Жильберт первый занял позицию. На ходу он вынул из ножен шпагу отца, снял ножны с пояса и бросил их на траву. Сэр Арнольд тотчас же встал против него, но левая его, рука была только положена на головку шпаги. Он все ещё продолжал улыбаться, когда остановился перед своим молодым противником.

— Я ничего не возразил бы относительно поединка с вами, если бы я убил вашего отца изменнически, но я этого не сделал. Я видел вас, как вы меня. Ваш француз, как вы называли его, заслонял вам сцену; или ваш отец был вне себя, в своём пылу сраженья, или он не узнал меня под моей кольчугой. Он склонил на секунду лезвие, затем бросился на меня, как бульдог, так что я мог спасти себя, только убив его, против моего желания. Я не буду сражаться с вами, разве только вы принудите меня, и вы сделаете лучше, воздержавшись от этого, так как, если вы будете упорствовать, то я уложу вас в два приёма.

— Прекрасное совокупление хвастовства и лжи, — ответил Жильберт, вставая в позицию. — Вынимайте шпагу, прежде чем я сосчитаю до трех, или я распотрошу вас, как курицу. Раз… два…

Прежде чем последнее слово сошло с его губ, шпага сэра Арнольда появилась из ножен, столь же блестящая, как если бы она вышла из рук оружейника, и скрестилась с зазубренным и запятнанным кровью лезвием Жильберта.

Сэр Арнольд был храбрый, но осторожный человек. Он ожидал увидеть в Жильберте неловкого новичка, хвастуна и смельчака, подвергавшегося опасности в надежде нанести хорошо направленный удар или начать отчаянное нападение. Вследствие этого он не пробовал привести в исполнение свою хвастливую угрозу, так как Жильберт был выше его, сильнее и моложе на двадцать лет. Притом на нем не было кольчуги, а только штаны и кафтан. Сильный удар шпаги взбешённого молодого человека мог выбить его из позиции и наполовину заколоть.

Но Курбойль отчасти ошибся, Жильберт, хотя молодой, был одним из тех фехтовальщиков, наделённых природным даром, движения кисти руки и плеча которых безусловно одновременны с сознанием глаза; они не обдумывают каждого своего движения, заботясь о тактике. Менее чем через полминуты сэр Арнольд понял, что он сражается, защищая свою жизнь. Не прошло и минуты, как внезапно он почувствовал, что зазубренное лезвие шпаги Жильберта проникло в большой мускул его правой руки, а его собственное лезвие выпало из его обессиленной руки, скользнув около противника.

В то время не было постыдным нанести удар обезоруженному противнику в поединке насмерть. Когда сэр Арнольд почувствовал, как грубая сталь была выдернута обратно из его раны, он понял, что следующий удар будет для него смертельным. С быстротой молнии левой рукой он вынул длинный кинжал, висевший у него с боку, и Жильберт, поднявший шпагу, чтобы нанести удар, получил впечатление, как будто холод пронзил его грудь; рука его задрожала, и он уронил шпагу. Красный туман спустился перед его глазами; кровавая пена хлынула волной из его рта, и он навзничь упал на зелёный газон. Сэр Арнольд попятился и посмотрел со странным любопытством на распростёртое тело, прищуриваясь, как это делают близорукие. Затем, когда задыхавшаяся грудь перестала вздыматься, а бледные руки недвижно лежали на траве, сэр Арнольд пожал плечами и стал заботиться о своей ране. С помощью дубовой ветки он стянул вокруг своей руки один из кожаных ремней, взятых с седла Жильберта. Потом он сорвал левой рукой горсть травы и попробовал держать кинжал в правой, чтобы вычистить покрасневшую сталь. Но эта рука была бессильна, так что он, встав на одно колено возле тела Жильберта, провёл кинжалом два или три раза по подолу его тёмного кафтана, прежде чем положить оружие в ножны. Он поднял свою шпагу, и ему удалось вложить её в ножны. Затем он сел на лошадь, оставив коня Жильберта привязанным к дереву, бросил последний взгляд на неподвижную массу, распростёртую на земле, и направился к Стортфордскому замку.

IV

Спустя два месяца после того, как сэр Арнольд Курбойль оставил Жильберта Варда в лесу, считая его мёртвым, под тёмной тенью монастырских галерей, окружавших сад Ширингского аббатства, шёл высокий молодой человек, опираясь на плечи двух монахов «серого братства». Он был так бледен и худ, что походил скорее на призрак. Один из братьев нёс коричневую кожаную подушку, а другой — кусок грубого пергамента, служившего вместо веера. Когда они достигли первой каменной скамьи, они поместили больного как можно удобнее.

Три монаха-путешественника, возвращавшиеся из Гарло в Ширингское аббатство коротким путём, через лес, нашли Жильберта плававшим в своей крови, десять минут спустя после отъезда рыцаря. Не зная, кто он был, они взяли его в аббатство, где юношу тотчас же узнали монахи, составлявшие погребальное шествие в предыдущий вечер, и другие лица, которые его также видали.

Брат, на обязанности которого лежало ухаживать за больными, был прежде солдатом и имел шрамы от дюжины ран. Как недурной хирург, он объявил положение Жильберта почти безнадёжным и уверил аббата, что возвращение юноши в его замок будет верной смертью для молодого владельца Стока. Его положили на новую кровать в высокой комнате с широкими полукруглыми окнами на запад. Братья ожидали, что Жильберт Вард вскоре отдаст последний вздох, и положит конец его имени и роду. Аббат послал в Сток-Режис посланника, чтобы уведомить леди Году о положении её сына. На другой день она явилась повидать Жильберта, но он её не узнал, так как у него была сильная горячка. Прошло три дня, она ещё один раз возвратилась, но он спал, и больничный служитель не хотел его беспокоить. Затем она отправляла посланников за справками о состоянии здоровья раненого, но сама она больше не являлась. Это сначала удивило аббата и монахов, но позже они все поняли.

Жильберт пережил свои ужасные раны, так как был молод, силён и имел чистую кровь.

Когда наконец ему позволили встать на ноги, он походил на тень. Сначала на него надели монашескую одежду, так как её было легче носить, но вскоре он был достаточно силён, чтобы выйти из своей комнаты и оставаться в продолжение часа на каменной скамье монастырской галереи. В этот день около него сидел один только брат-монах и медленно обмахивал его листом жёлтого пергамента, похожего на тот, которым монахи переплетали свои книги; другой брат возвратился к своей работе.

Жильберт откинулся назад и закрыл глаза, упиваясь воздухом, согретым солнцем, и запахом цветов, росших в монастырском саду. На него низошло то необъяснимое чувство мира, которым наслаждаются люди, вырванные у смерти, когда прошла опасность, и жизнь медленно к ним возвращается. Невозможно, чтобы молодой человек с впечатлительным характером и верующий, проведя два месяца в большом монастыре, не почувствовал бы тяготения к монастырской жизни.

Лёжа в своей постели целыми, часами днём и в бессонные ночи один, хотя какой-нибудь из братьев монахов всегда являлся на его первый зов, Жильберт следил с двойным зрением больного за существованием двухсот монахов, живущих в Ширингском аббатстве. Он знал, что они встают с восходом солнца, что собираются в тёмной часовне аббатства для утренней молитвы, а затем идут на работу: братья-послушники и новички — в поле, учёные отцы — в библиотеку и в зал для письма. Он мог следить за ними ежедневно во время молитвы и за работой; его сердце было вместе с ними. Истомлённому и исхудалому, каким он был, жизнь в сражениях и любви, казавшаяся ему когда-то единственно стоившей труда существования, теперь казалась невозможной и исчезала во мраке невозможности. Он не желал более славы. Он имел тем менее успеха в своём первом большом кровавом бою; убийца отца был жив, сам же он едва избегнул смерти. Ему казалось, что его похудевшая и побелевшая рука, которая с трудом могла надвинуть одеяло на грудь, когда ему было холодно, никогда более не будет в состоянии сжать рукоятку шпаги или держать повод лошади. В этом полном истощении физических сил ему представлялось привлекательным, чудно притягательным его собственное изображение в качестве монаха, молодого аскета или святого. Он заставил брата-больничного научить себя молитвам из дневной и ночной церковной службы, и он повторял их в определённые часы, думая, что таким образом действительно участвует в монастырском существовании. Мало-помалу, по мере того, как он лучше сознавал дух монастыря, — Евангелие прощения, камень преткновения сражающихся, научило его, что забвение обид может существовать, не бесчестя прощающего, и его решение убить сэра Арнольда уступило место широкому раскаянию, что он желал даже отомстить ему.

Одно обстоятельство его постоянно тревожило, которое в то же время было выше его понятия. Его мать, по-видимому, забыла об его существовании, и он не помнил, видел ли он её во время болезни. Он спрашивал о ней ежедневно и просил аббата уведомить леди Году и попросить её приехать в аббатство. Аббат улыбался, делал знак головой и, казалось, обещал, но если посланный бывал отправлен, он никогда не мог добиться ответа. Спустя некоторое время, когда Жильберту действительно стало лучше, из Сток-Режиса более никого не являлось справляться о нем. Так как Жильберт считал свою мать высшим существом и так же, как его отец, ошибался, считая её преданной, то по мере того, как протекало время, и она безусловно пренебрегала им, в нем проснулось опасение. Ему представилось, что с леди Годой случилось что-нибудь ужасное, неожиданное. Однако аббат ничего ему не говорил, тем менее ухаживавшие за ним братья. Одно они знали утвердительно, что леди Года совершенно здорова.

— Скоро, — отвечал Жильберт, — я буду в состоянии возвратиться домой и сам все увижу.

Тогда аббат улыбнулся и, подняв голову, заговорил о жаркой погоде.

Но в этот именно день, так как Жильберту было позволено покинуть комнату, он решился потребовать объяснения. Был ещё час до полудневной трапезы, когда аббат пришёл прогуляться на галерею, окружавшую монастырский сад. За ним следовали на почтительном расстоянии два монаха, шедшие рядом, опустив глаза и спрятав руки в свои рукава; их висевшие верёвочные пояса ритмично раскачивались, пока они шли. Когда они приблизились к Жильберту, брат-больничный встал и спрятал свои руки в серые шерстяные рукава.

Жильберт открыл глаза при шуме шагов аббата и сделал движение, как бы желая встать, чтобы приветствовать величественного священнослужителя, часто посещавшего юношу в его комнате. Жильберт чувствовал к нему симпатию, естественную между людьми его расы и его воспитания, так как Ламберт, аббат Ширинга, был членом большого нормандского дома Клера, принадлежавшего к партии короля Стефана, участвовавшей в гражданской войне, что не мешало аристократу-аббату говорить с мягкой иронией, а иногда с горьким сарказмом о суетности притязаний Стефана.

Он положил свою руку на рукав Жильберта, чтобы заставить его оставаться неподвижным, и занял место возле него на скамье. По его знаку монахи удалились; они ушли на противоположную сторону галереи, где уселись в молчании. Аббат, человек деликатного сложения, с мужественными нормандскими чертами лица, с выцветшей бородой, когда-то белокурой, и с очень блестящими голубыми глазами, положил с доброжелательностью одну из своих прекрасных рук на руку Жильберта.

— Вы спасены, — сказал он со счастливым видом. — Мы исполнили нашу роль; молодость и солнце сделают остальное; теперь вы очень скоро станете сильным и через неделю потребуете у нас вашу лошадь. Её нашли возле вас, и о ней очень заботились.

— Так на будущей неделе я вернусь в Сток, чтобы увидеть мою мать? Но я думаю возвратиться сюда, чтобы жить среди вас, если вы меня примете.

Жильберт улыбнулся, произнеся последние слова, но лицо аббата оставалось сурово, и брови его нахмурились, как будто он затруднялся высказаться.

— Лучше остаться с нами сейчас же, — сказал он, подняв голову и отворачивая глаза.

Жильберт несколько секунд сидел неподвижно, как будто эти слова не произвели на него никакого впечатления; затем, дав себе отчёт, что они имеют особое значение, он слегка задрожал и повернул свои усталые глаза к аббату.

— Не ехать, чтобы повидаться с моей матерью?

Его голос выражал сильное удивление.

— Нет… не теперь, — ответил аббат, прижатый к стене прямотой вопроса.

Несмотря на свою слабость, Жильберт полуприподнялся со своего места и его похудевшие пальцы нервно схватили руку монаха. Он хотел говорить, но сильное волнение овладело им, как будто он не знал, какой задать первый вопрос, и прежде чем слова сложились на его губах, аббат сказал ему нежно, но авторитетно:

— Послушайте меня, сядьте спокойно возле и слушайте, что я скажу вам, так как теперь вы' мужчина, и лучше, чтобы вы узнали все немедленно и через меня, чем завтра или послезавтра жестокосердно и из бессердечной несвязной болтовни братьев.

Он на минуту остановился, все ещё держа руку молодого человека с видом сострадания и чтобы заставить его не подниматься.

— Что такое? — спросил нервно Жильберт, полузакрыв глаза. — Скажите мне это скорее.

— Скверная весть, — сказал монах. — Печальная весть, одна из тех, которые меняют жизнь человека.

Жильберт снова задрожал ещё сильнее и воскликнул с выражением крайнего ужаса:

— Моя мать умерла?

— Нет, не это. Она вне опасности. Она хорошо поживает, лучше, чем хорошо, она счастлива.

Жильберт посмотрел на аббата почти глупо, подозревая менее всего на свете, что он может узнать, если все это было верно, дурное известие относительно матери.

И, однако, казалось странным, что аббат настаивает на счастье леди Годы в то время, как у двери Жильберта находилась смерть в продолжение нескольких недель, и когда он знал, что матери неизвестно об его выздоровлении.

— Счастлива! — повторил он с видом странного безумия.

— Слишком счастлива, — ответил прелат. — Ваша мать вышла замуж, едва прошёл месяц после вашего приезда сюда.

В продолжение минуты после того, как монах перестал говорить, Жильберт смотрел ему прямо в лицо. Затем он откинулся к стене, находившейся позади него, издав нечто вроде болезненного стона. Одно слово заставило задрожать под его ногами землю, другое пронзило ему грудь.

— Кто её муж? — спросил он задыхающимся голосом.

Прежде чем ответить, рука аббата крепче и дружески сжала руку Жильберта, чтобы возбудить в нем храбрость выслушать ответ.

— Ваша мать вышла замуж за сэра Арнольда Курбойля.

Жильберт вскочил, как будто его ударил по лицу неприятель. Момент назад он не мог бы подняться без помощи; спустя минуту, он снова упал на руки аббата. Ничто испытанное им в его кратковременное существование, ни радость, ни страх детства, которое в общем содержит самые большие радости и самые большие горести жизни, ни беспорядочные воспоминания первого дня сражения, ни потрясение при виде, как убивают отца на его глазах, ни одно из этих волнений не могло сравниться с тем, что он испытывал перед этим откровенным объявлением о бесчестии, нанесённом его дому и отцу.

— Теперь, клянусь святой кровью…

Прежде чем он мог произнести торжественную клятву отмщения, поднявшуюся из его сердца к губам, нежная рука аббата почти сдавила ему рот раскрытой ладонью, чтобы остановить эти слова.

— Арнольд Курбойль, клятвопреступник перед Богом, неверный перед королём, убийца своего друга, обольститель его жены, годится для моих молитв, — сказал монах, — а не для вашей шпаги. Не приносите клятвы убить его, ещё менее клянитесь, что вы отмстите вашей матери; но если вы испытываете необходимость поклясться в чем-нибудь, то скорее дайте обет, что вы покинете их на произвол судьбы, и что вы не встанете добровольно поперёк их дороги. В самом деле будете вы обещать или нет, надо, чтобы вы держались вдали от них до тех пор, пока вы будете в состоянии потребовать, что вам принадлежит, с некоторой надеждой получить обратно.

— Что мне принадлежит! — воскликнул Жильберт. — Разве Сток не мой? Разве я не сын моего отца?

— Курбойль завладел Стоком обманом так же, как овладел вашей матерью. Как только он на ней женился, то повёз её в Лондон; оба они представились королю Стефану, и леди Года извинилась перед двором, так как её первый муж был предан императрице Матильде. Она попросила короля даровать владения Сток-Режис, замок и все принадлежащее к нему сэру Арнольду Курбойлю, лишив вас наследства, вас, её сына, потому что вы верны императрице, и потому что, как она поклялась, вы хотели изменнически убить сэра Арнольда в Стортфордском лесу. Таким образом у вас более нет ни семьи, ни земли, ни имущества — ничего, кроме вашей лошади и шпаги; так вам лучшего ничего не предстоит делать, как остаться с нами.

После того, как монах перестал говорить, Жильберт хранил молчание. Он казался жестоко подавленным известием, что лишён наследства; его руки неподвижно и слабо упирались на колени, выражая глубокое отчаяние. Он поднял голову очень медленно и уставил глаза на единственного друга, который ему остался в его одиночестве.

— Так я отщепенец, — сказал он, — изгнанный, нищий. ..

— Или монах, — внушал ему, улыбаясь прелат.

— Или искатель приключений, — возразил Жильберт, тоже улыбаясь, но с горечью.

— Большая часть наших предков поступали так, — сказал аббат, — и они собрали этим прекрасные доходы, например, Нормандию, Аквитанию, Гасконию… и Англию. Не дурное наследство для горсти пиратов, полученное в битве против всего света.

— Да, но эта горсть пиратов были нормандцами, — сказал Жильберт, как будто это одно должно объяснить победу над вселенной. — Но свет наполовину побеждён, — заключил он со вздохом.

— Ещё осталось довольно для тех, кто сражается, — ответил торжественно аббат. — Святая земля ещё даже и на половину не завоёвана и до тех пор, пока вся Палестина и Сирия будут христианскими королевствами под управлением христианского короля, есть ещё земли для попирания нормандской ногой и мяса для нормандской сабли.

Выражение лица Жильберта несколько изменилось, и в его глазах заблестел свет.

— «Святая Земля», Иерусалим!..

Эти слова медленно сошли с его губ, как бы вызывая какое-то сновидение.

— Но времена слишком стары; кто пожелает нынче проповедовать новый крестовый поход?

— Человек, слова которого — бич, сабля и корона… человек, который управляет светом.

— Кто же это? — спросил Жильберт.

— Один француз, — ответил аббат. — Бернард из Клэрво, самый великий человек, самый великий мыслитель, самый великий проповедник и самый великий святой в наше время.

— Я слышал о нем, — ответил Жильберт, с разочарованием больного, думавшего узнать что-нибудь новое. Затем он слабо улыбнулся.

— Если это творец чудес, то он найдёт во мне хорошего субъекта.

— У вас есть здесь дом и друзья, Жильберт Вард, — сказал аббат с суровым видом. — Оставайтесь, сколько хотите, и когда вы снова будете готовы к мирской борьбе, вы найдёте кольчугу, хорошую лошадь и кошелёк с золотом, чтобы снова начать вашу жизнь.

— Благодарю вас, — сказал Жильберт слабым тоном, но полным признательности. — Мне представляется, что жизнь моя не начинается, а напротив кончилась. В один час я потерял моё наследство, мой замок и мою мать. Этого достаточно, так как это все, и вместе с этим у меня похитили даже любовь.

— Любовь?..

Аббат казался удивлённым.

— Можно ли жениться на дочери мужа матери? — спросил с горечью и почти с презрением Жильберт.

— Нет, — отвечал аббат, — этот случай входит в запрещённые степени свойства.

Долго Жильберт оставался погруженным в горькое молчание. Тогда аббат, видя, что он очень устал, позвал монахов, которые приблизились, и проводили выздоравливающего в его комнату. Но когда он ушёл, ширингский аббат начал задумчиво шагать но галерее, до тех пор, пока в трапезной не ударил колокол к обеду, и он услышал глухие шаги двухсот проголодавшихся монахов, которые торопились к трапезе по лестницам и отдалённым коридорам.

V

На заре одного осеннего утра по песчаному берегу Дувра с сильным приливом, сотня полураздетых матросов тащили в море длинное, чёрное нормандское судно, катившееся по деревянным подпоркам через низкие прибои волн к далёкой серой зыби. Маленькое судно спускалось на волны кормой посредством брошенной цепи, прицепленной к его бокам наравне с ватерлинией. Длинный кабель, проходивший сквозь грубый, громадных размеров блок и примыкавший к кабестану, помещённому гораздо выше значка высокого прилива, отшвартованного крючком цепи к якорю, закопанному в песок до толстого деревянного штока.

Высокий старик с развевавшейся седой бородой и с цветом лица, похожим на солёную бычью кожу, спускал с барабана кабестана кабельтов, по мере того, как судно медленно скользило по подпоркам, хорошо смазанным салом. Время от времени оно произвольно останавливалось на короткий срок, отказываясь двигаться вперёд. Но двадцать дюжих матросов, погрузившись ногами наполовину в песок, заставляли усилиями и попеременными подпираниями качаться маленькое судно на киле и направляться с берега к воде, напирая в его обшивные доски своими широкими плечами и упираясь грубыми загорелыми руками в бедра, как множество атлантов поддерживающих миры.

На корме судна стоял хозяин, готовый поставить на место длинный руль, как только судно будет в воде. Впереди два человека взялись за конец кабеля, которым был брошен якорь на пятьдесят футов гораздо далее чтобы поддерживать его отвесно, когда судно покинет стапель. У подножья мачты, которая была на судне только одна, стоял Жильберт Вард, наблюдая за всем, что делалось, с глубоким интересом невежды относительно морского дела. Вся эта процедура казалась ему слишком медленной, и он спрашивал себя, почему человек с большой бородой не отпустит всего кабеля, так чтобы судно могло само спуститься. И пока он пробовал разрешить эту задачу, случилось нечто непонятное для него; хор диких завываний раздался со стороны матросов, помещённых по обеим сторонам; хозяин, стоявший около руля, поднял руку и громко вскрикнул: старик бросил все и завыл в ответ; Жильберт услышал шум цепи. Внезапно судно задвигалось и пустилось, как стрела по прибою с короткими волнами; затем пока два человека спереди, как безумные, с руки на руку собирали концы кабеля, с трудом переводя дыхание, до тех пор, пока наконец судно заколыхалось в носовой части на серой, покрытой беляками воде, и осталось спокойно на своём якоре.

Час спустя, благодаря двадцати вёслам, ритмически взмахивавшимся в уключинах, и попутному северо-западному ветру, ясно очерченное гребное судно было уже далеко в Ла-Манше. Ранее ночи при благоприятном и свежем ветре хозяин бросил якорь в Кале почти под сенью замка графа Фламандского.

Таким образом Жильберт покинул Англию авантюристом, лишённым всего, что он должен наследовать. И он обязан был Ламберту де Клеру, ширингскому аббату, всем, чем владел в данную минуту: кольчугой и другими принадлежностями вооружения, одеждой, какую необходимо было взять в путешествие молодому дворянину, двумя лошадьми и кошельком, которого хватит ему на несколько месяцев. Его слугой был молодой саксонец с белокурыми волосами, спасшийся из Стока в Ширинг. Он отказался покинуть Жильберта, на которого смотрел, как на своего законного господина. Молодой человек имел при себе также лакея своих лет. Это был смуглый человек, найдёныш, которого монахи окрестили именем Дунстана — святого их ордена. Воспитанный и обученный аббатом, по-видимому, не знавший ни от кого он родился, ни откуда он явился. Однако молодой человек не мог согласиться вступить в послушники, пока в свете было место для смелых искателей приключений.

Это был юноша с дарованиями, быстро усваивавший и упорный на запоминания. Он говорил по-латыни, и на наречиях франко-нормандском, англо-саксонском, как ни один из монахов аббатства. Проворный на руку и лёгкий на ногу, с чёрными, отважными глазами, в которых с трудом можно было отыскать зрачок, тогда как белки были холодно серо-голубоватые, часто налитые кровью, волосы его были короткие и жёсткие, а лицо напоминало молодого сокола. Он так упрашивал, чтобы и ему позволили отправиться с Жильбертом, и притом так очевидна была его неспособность к монашеской жизни, что аббат дал своё согласие. В продолжение последних недель Жильберт, силы которого с часу на час возвращались, и который не мог более переносить замкнутой монастырской жизни, сделал Дунстана своим товарищем, прогуливаясь с ним пешком и верхом, так как юноша был хороший наездник. Иногда они вступали с ним в длинные споры относительно веры, совести и чести; оба были привязаны один к другому различием между ними. Это не была привязанность друзей и ещё менее господина и слуги, она была скорее того рода, которая существует между рыцарем и оруженосцем, хотя оба были одних лет, и Жильберт не имел никаких шансов получить немедленно рыцарские шпоры.

Однако было трудно допустить, что Дунстан мог бы добиться рыцарства. В идеях рыцарства есть странный пробел, а в его нравственной организации любопытные пятна, указывающие на другую расу, другое наследственное мышление, традиции более древнего мира и менее простого, чем тот, в котором воспитывался Жильберт.

Жильберт был типом благородной молодёжи того времени, когда светоч рыцарства царил над веком насилий, но сиял ещё не вполне. Бог, честь, женщина составляли простое триединое понятие о вере и уважении рыцаря с момента, когда церковь начала установлять орден воинов, имевших особые обычаи и обязанности. Они соединяли таким образом навсегда высокие понятия истинного христианства и настоящего благородства.

За отсутствием всякого образования у светских людей этой эпохи, в жизни играло роль самое простое и оригинальное воспитание, и Жильберт приобрёл этот род образования в самой возвышенной и лучшей форме. Цель образования, собственно говоря, — предоставить знание специального предмета, в особенности, когда оно становится средством к существованию. Цель воспитания — сделать людей, пропитать их характер честью, дать человечеству нравственную силу безукоризненного джентльмена, а оно может обнаружиться лишь в вежливых манерах, скромном виде и отважности. Названные качества были глубоко соединены в уме людей первоначальных времён с внутренними принципами и внешними христианскими обрядами. Это была безусловная простота и в известной мере пространная гармония верований, принципы и правила поведения, делавшие жизнь возможной в такое время, когда современное искусство управления было в зачатке, а идеи конституции терялись в хаосе тёмных лет, где распоряжение королевствами, графствами и обществом было чисто личным делом, зависевшим только от индивидуального характера или каприза, добродетели и порока, любви к ближнему и алчности. Без рыцарства общество, свет и церковь были бы лёгкими добычами самых ужасных человеческих чудовищ, снедаемых честолюбием средневековых, неверующих вельмож, спорадически метавшихся из Англии в Константинополь, из Парижа в Рим. Обыкновенно, почти неизменно они кончали роковой неудачей, побеждённые, попранные нравственным человеческим родом, стремившимся к добру. Эти опасные люди были — Иоанн XII, из дурной расы Феодоры в Риме; еврей Пьерлеон, живший сто лет позже; король Иоанн Английский и, наконец, последний, быть может, величайший из всех, так как был хуже всех — цезарь Борджиа.

Быть джентльменом в то время, когда Генрих Плантагенет был двенадцатилетним ребёнком, а Жильберт Вард ехал представиться ко двору герцога Нормандского, не значило отличаться многими качествами. Необходимо было иметь несколько нравственных принципов и самое большое два или три таланта. Но это тоже означало, что этими простыми качествами джентльмен должен обладать в наилучшем смысле, и этот род совершенства был корнем социального превосходства во все века. Мы слышали о любителях-артистах, любителях-воинах и любителях — государственных людях, но никогда не слыхали о любителях-джентльменах. Жильберт Вард латинский язык знал плохо, только несколько молитв, которым научил его капеллан Стока, но он верил от всего своего сердца и души в силу этих молитв. Франко-нормандский язык благородной Англии был не тот, что по ту сторону моря, у более утончённых братьев французов. Впрочем, хотя язык выдавал его происхождение, но у Жильберта было нечто, служившее ему среди себе равных лучше, чем французское произношение, — грация, непринуждённость без жеманства и радушная учтивость, качества прирождённые, как талант и гений. Но они достигают совершенства лишь в атмосфере, к которой они принадлежат, и среди лиц, одинаково обладающих ими. С верованиями и благородными манерами он ещё ловко владел оружием и особенно шпагой. Для джентльмена той эпохи был безусловно необходим единственный талант: это глубокое знание всякого рода охоты, начиная от соколиной и до охоты на кабана. В этом отношении Жильберт равен по искусству с большей частью молодых дворян. Несмотря на свою молодость, он был совершенно подготовлен к светской жизни. Кроме этих преимуществ у него было ещё одно: Жильберт чувствовал, что даже отправляясь жить среди чужеземцев, он встретит людей, думающих и действующих, как он сам, веря, что их способ действовать и думать лучше, чем у других.

Пока он бродил вдоль дюн, он не думал ни об этом, ни о своих проектах. Его жизнь казалась ему странной, благодаря своей внезапной и полной перемене.

Большой переменой был для него переход от роскошной жизни, спокойных наслаждений, обеспеченного существования, местных почестей, перспективы тихой любви, делавшей все честолюбивые мысли безумными и пустыми, к обладанию только парой хороших лошадей, солидным оружием, небольшими карманными деньгами, с которыми ему предстояло завоевать мир. Однако громадная разница этих двух положений была для него незначительной рядом с более жестокими несчастиями, о которых молодой человек раздумывал во время пути. Они отравили его молодую жизнь, отняв самые высокие и прекрасные иллюзии и самую дорогую надежду на счастье.

Падение образа его матери, вознесённого им на алтарь, неизбежно увлекло с собой и его прошедшее детство, каким Жильберт представлял его себе. В ужасном свете его истинной природы, в сумме зла, казавшегося ему внезапным, то немногое хорошее, которое он должен бы сохранить в своих воспоминаниях, уменьшилось до Ничтожества. Ему казалось невозможным, чтобы его мать, вышедшая замуж за убийцу своего мужа через месяц после его смерти, могла питать искреннюю любовь к Раймунду Варду, или иметь хоть самое лёгкое расположение к сыну, сначала брошенному ею, а затем предательски лишённому ею наследства. Но в его сердце ещё существовало время, когда он питал к ней сыновний культ, и он оплакивал те части в своей одинокой скорби. Ничто не заменит её места, она удалилась, унеся с собой все сладкие и нежные воспоминания целого существования.

Когда его внутреннее зрение искало её, то ничего не находило, и весь свет угасал в потёмках его души. В действительности его мать не умерла, как его отец, но она была мертва для чести. В его памяти Раймунд Вард остался таким, каким Жильберт видел его в последний раз, — бледным и окоченелым в своей кольчуге. Но все-таки это был он сам, все-таки он сам, каким был при жизни и каким сделался потом в месте мира и успокоения, где покоятся храбрые. В его спокойных чертах отразилась навсегда истина, в которой протекло все его существование. В скрещённых на груди руках лежал последний внешний символ безыскусственной простой веры, руководившей им в жизни. Его могучий абрис необыкновенной силы говорил в величии смерти об исполненных им славных делах.

При жизни Раймунд Вард был для своего сына образцом самого почтённого из всех человека; мёртвым он остался во всех отношениях несравненным, бесподобным, высшим существом. Не все ли равно для Жильберта, что он безмолвен, ведь он всегда говорил правду, — что он неподвижен, как камень, но при жизни его рука была быстра и ради доброго дела наносила удары, о которых все помнили. Не все ли равно, что он теперь глух, но он слышал крики слабых и спасал их; что он слеп, но его глаза не раз видели свет победы и смело взглянули на честную смерть. Он покоился навсегда в сердце своего сына честным, искренним, храбрым и сильным, каким был он во всем. В то время, как сдерживаемые слезы жгли Жильберту мозг, он повернул свои глаза в другую сторону. Не раз желал он видеть свою мать покоившейся рядом с отцом в её телесной оболочке, но сохранившейся для сына в том, что не умирает в женщине — любимой и почитаемой — через поучения в памяти её потомков; он хотел, чтобы она осталась навсегда матерью в его сыновней памяти.

Вопреки этим утешительным мыслям, вызвавшим воспоминания о семейном очаге, перед ним являлась эта женщина не той, как он представлял её всегда, а какой её видели иногда другие. Отвратительнейший и безвозвратный проступок, совершённый ею, отпечатал на её лице свой след, и в бессознательной памяти Жильберта восстали подробности оскорбления, когда его любовь впервые была отброшена ею. Её холодные черты были твёрды, как камень, глубокие синие глаза — лживы и без веры, тонкие и красные губы презрительно улыбались, показывая мелкие и хищные зубы, а в рыжих волосах виднелся оттенок пламени.

Лучше было бы ей умереть, в тысячу раз лучше ей исчезнуть раньше времени, чем её сыну сохранить такое воспоминание о своей матери.

Черты её лица отгравировались остриём его первого горя на самой болезненной части его сердца; едкая горечь новой и неестественной ненависти все глубже снедала его с каждым днём. А когда, против воли Жильберта, его ум останавливался на ней и сознавал, что проклинает ту женщину, которая родила его, тогда в отчаянии он предавался мысленно религиозной жизни.

Но хотя монастырь привлекал Жильберта, взывал к наилучшей стороне его природы, в то время, когда смерть коснулась его своим крылом, теперь же привлекательность была уже не совсем та, гораздо менее непреодолимая. Он понял, что монастырь был бы единственной возможной жизнью для лиц, прошедших через серию неудач, от света к мраку, от счастья к горю… Он годился для людей, ничего более не любящих и ни на что не надеющихся, которые ничего не могут более ненавидеть и предаются полному отчаянию. Они ищут покой, как единственное земное благо, которое они ещё могут изведать, в монастыре же его было довольно. Надежда умерла в их настоящей жизни, и они искали освежение в надежде будущей жизни. Монастырь был хорош для несостоятельных в любви и в борьбе. Но должна же быть другая форма существования для тех лиц, молодость которых была ранена, но не умерла, кровь — ещё сильна и тепла, воля пылка для добра и зла, для людей, которым ещё предстояла борьба. В ней они должны иметь средство против судьбы, которое не было бы оскорблением Бога. Эта борьба не была бы сопротивлением воле Божьей и возмущением. Добродетель не означала бы в ней темницы для души и тела, а надежда на спасение — монашеской кельи.

Как большинство энтузиастов, знающих жизнь лишь по догадкам и полных врождённой веры в существование добра, Жильберт мечтал осуществить гармонию обеих противоположностей — религиозной жизни и светской. Подобные мечты казались ему несбыточными даже в то время, когда они служили базисом самой идее рыцарства, и когда многие из искренних и храбрых людей почти добились перенести их в действительную жизнь, наскоро, как никогда не допустило бы современное общество, хотя бы так было на небе. Религиозная идея крепко засела в душе Жильберта, и он взял в привычку участвовать в хоре во время большей части монастырской службы и носил всегда послушническую рясу, служившую ему прежде больничной одеждой. Теперь, отправляясь по свету искать счастья, он чувствовал себя странно в светской одежде, перчатках и шпорах и предпочитал им монашескую рясу. Он чувствовал, что даже в деятельной жизни он не избавится от монашеского инстинкта совсем, и что для него самого так было лучше. Он находился на узком и опасном берегу между прошедшим и настоящим, куда, рано или поздно, приводится судьбой всякий человек сердца, и где каждый шаг влечёт за собой падение, а падение близко к погибели.

Внезапно от него отняли силой предметы, ради которых он существовал, он их любил и надеялся на них. Теперь у него не осталось более ни ключа к счастью, ни надежды, ни руководителя; со всех сторон перед ним открывалась отвратительная, но притягательная сила отчаяния.

Даже воспоминание его первой любви задёрнулось мрачной завесой, так как он знал о неотменяемости церковного запрещения, и при его настроении ума думать о Беатрисе ему казалось искушением и смертельным грехом.

Покидая Англию без всякой определённой цели, но со смутным намерением отправиться в Иерусалим, он скорее повиновался ширингскому аббату, чем следовал его дружескому совету; в этом повиновении сильно чувствовалось укоренившееся в нем монастырское правило. Ламберт Клер, прежде всего как светский человек, а не духовный, сердечный, а не настоятель монахов, хорошо понял состояние души Жильберта и предложил ему лучшее лекарство. По его мнению, излечение разбитого сердца, если таковое есть, не состоит в уединении и молитве, а в борьбе против ран и уколов светской жизни. Он натолкнул Жильберта на жизнь, какую ведут другие лица аристократического происхождения, советуя ему предпринять паломничество в Святую Землю, как средство удовлетворить свои религиозные стремления.

Что касается до материальной помощи, полученной от него Жильбертом, в тот бескорыстный век небогатый джентльмен не считал стыдом принять денежный подарок от богатой и могущественной личности, как ширингский аббат, в уверенности нажить состояние с помощью собственных рук и сторицей уплатить долг.

Считая свою обитель гораздо выше политических распрей и тайно насмехаясь над своими двоюродными братьями, поддерживавшими дело выскочки короля Стефана, аббат посоветовал Жильберту отправиться прямо ко двору Готфрида Плантагенета, герцога Нормандского, великого сенешаля Франции и мужа императрицы Матильды, законной королевы Англии.

Туда-то и отправился молодой человек в сопровождении Дунстана, ехавшего слева на его втором коне, и саксонца Альрика, конюха и стрелка, ехавшего за ними на сильном муле, нагруженном багажом Жильберта.

VI

Это происходило в первое время могущества Готфрида Нормандского. Два или три раза он являлся из Анжу со своими воинами и слугами, рассчитывая овладеть законным наследием жены. Много раз его вытесняли и высылали из его владений, но наконец он победил. Железная воля этого человека, раса которого дала Англии четырнадцать королей, принудила Нормандию подчиниться. С тех пор он царствовал мирно. Однако он не завязал, как желал бы для своей поддержки, ни солидной дружбы, ни сильных союзов. Вместе с тем он хотел добиться помощи для своей жены в продолжительной борьбе, которую она вела за корону Англии.

Обыкновенно он заменял себя в своей обязанности сенешаля Франции делегатом, но с недавнего времени он решил съездить лично в Париж. Он надеялся войти в соглашение с Людовиком Юным, а, может быть, также с красавицей-королевой Элеонорой, феодальной государыней, по собственному праву, в Гиени, Пуату и Аквитании, что делало её могущественнее самого короля.

Случилось так, что Жильберт, прежде чем достигнуть места назначения, встретил блестящий кортеж, направлявшийся по большой дороге в его сторону. Он состоял, по меньшей мере, из двухсот всадников и стольких же пешеходов, за которыми следовали навьюченные мулы. Дорога становилась узкой на месте встречи молодого человека с кортежем, и Жильберт сообразил, что ему с двумя слугами невозможно проехать. Хотя ему казалось неестественным уступить дорогу кому бы то ни было, но он понял, что перед этой маленькой армией благоразумнее отступить. В этой части дороги образовалась живая изгородь из куста терновника, и Жильберт с своими слугами был принуждён почти углубиться в него, когда перед ним проехали рысью четыре рыцаря в великолепных одеждах, находившиеся во главе кортежа. Они бросили на него пытливый и несколько высокомерный взгляд, так как не могли не заметить, что Жильберт чужеземец, а для путешественника его свита была слишком ничтожна. Он же просто смотрел на них, пока они проезжали, так как его глаза были устремлены на приближавшуюся кавалькаду. Это был настоящий поток разнообразной одежды, богатых и великолепных оттенков, направлявшийся между нежной зеленью листвы прямо к Жильберту. Все эти люди мирно двигались, и хотя над ними возвышался штандарт, но он был свернут в кожаном чехле.

Окружавшие его рыцари были в одежде из богатой пурпуровой, зеленой или темно-коричневой ткани, сверкавшей золотом, сиявшей серебром и блиставшей сталью, что разнообразило здесь и там тёмные цвета бархата и сукна.

Позади штандарта ехали верхом мужчина и мальчик, а за ними следовали другие рыцари.

Рыцарь, ехавший на громадном нормандском белом и сильном коне, держался в стороне от дороги. Громадное животное небрежно переступало крупным, тяжёлым шагом, встряхивая, время от времени, своей толстой белой головой, с серо-железного цвета холкой и тщательно приглаженной гривой. Рыцарь сидел на седле прямо и как прикованный; его сильная рука легко перебирала не слишком короткую, не слишком длинную одноцветную уздечку, следуя за шагом лошади. Очевидно, это был человек прекрасного роста, не чрезмерно высокий, но в высшей степени красиво сложенный, с манерами юноши, хотя уже переступил зрелый возраст, судя по его жёстким чертам и по лбу, изборождённому морщинами. Его серые и глубокие глаза прямо и пристально смотрели из-под чёрных бровей, странно противоречивших его серо-железистого цвета волосам. Было что-то непоколебимое и роковое в гладко выбритой челюсти, широком и плоском подбородке, в большом и энергичном рте, нечто странно-прочное, противоречившее богатой изысканности его великолепной одежды, как будто этот человек и его воля должны были пережить моду их времени.

Мальчику, ехавшему рядом с ним, было немного более двенадцати лет, и он походил, и, вместе с тем, не походил на него. Это был плотный, высокий юноша, с короткими ногами и сильнее своих лет. Всякий мог заметить, что он никогда не будет обладать красотой, совершенством сложения и грацией манер своего отца. Зато в его лице было кое-что, напоминавшее личную силу отца, и отражалась даже большая независимость. Серые глаза были те же самые, но более сближенные и слишком созерцательные для его лет, а длинный нос был скорее плоский, чем заострённый. Его широкие и прямые губы, соединённые и сжатые, показались бы энергичными даже у сформировавшегося мужчины. Мальчик уверенно сидел на своём маленьком сером андалузском жеребце, как будто он всю свою жизнь провёл в седле. Его двенадцатилетняя рука с большей уверенностью сжимала уздечку, чем когда-либо делал его отец.

Было что-то столь царственное и возвышенное в манерах отца и мальчика, что Жильберт, привыкший к нормандской учтивости, невольно выпрямился в седле, насколько ему позволили его длинные стремена, и, считая совершенно естественным приветствовать владельца земли, на которой он находится, приподнял шляпу. Рыцарь ответил на поклон движением руки и пристально взглянул на Жильберта, затем, к большему удивлению молодого человека, он остановился, а мальчик, находившийся возле него, отодвинулся на некоторое расстояние, чтобы не быть на дороге между ними. В продолжение нескольких секунд ни тот, ни другой не произнесли ни слова. Потом старший из них, как бы ожидая нечто, чего чужеземный путник должен был не знать, добродушно улыбнулся и заговорил. Его голос был сильный и мужественный, но в то же время ясный и нежный.

— Вы не здешний, сударь, — сказал он утвердительным, а не вопросительным тоном.

— Я из Англии, сударь, — ответил Жильберт, слегка склоняясь в седле.

Незнакомец пристально взглянул на него и нахмурился, зная, что немногие джентльмены отказались присягнуть королю Стефану.

— Из Англии!.. — воскликнул он. — Что же вы можете делать в Нормандии, молодой человек? Друзья Стефана найдут здесь мало дружелюбия.

— Я не из друзей Стефана, — заметил Жильберт, выпрямляясь в седле с несколько высокомерным видом. — Напротив, я из тех, которые желали бы укоротить его царствование от долголетия жизни, а тело от головы.

Широкое, прекрасное лицо мужчины смягчилось в улыбку. Сын же его, сначала рассматривавший Жильберта с недоверием, при этих словах откинул голову назад и засмеялся.

— Я полагаю, вы за императрицу? — сказал старший незнакомец. — Почему же вы не в Глостере?

— Сударь, — ответил Жильберт, — Стефан лишил меня замка и земель, и я скорее предпочёл отправиться искать по свету счастье, чем просить их у королевы, так как ей нечего более раздавать.

— Вы могли бы сражаться за неё, — возразил рыцарь.

— Да, сударь, я это делал и сделаю ещё, если нормандские джентльмены пожелают переправиться через море и также сражаться, — сказал Жильберт. — Но дело находится теперь в том положении, что рискнувший прервать перемирие сломит себе шею, не оказав услуги императрице. В ожидании, я отправляюсь ко двору герцога Нормандского, и если я могу ему служить, я это сделаю, если нет — я отправлюсь далее.

— Кто же вы, сударь, ищущий герцога?

— Я — Жильберт Вард, и мой отец владел в графстве Гертфордском замком Сток-Режисом, полученным от герцога Вильгельма. Но Стефан отнял его у меня, пока я лежал больной в Ширингском аббатстве, и отдал другому. А ваше имя, сударь, я хотел бы его знать?

— Готфрид Плантагенет, — спокойно ответил герцог, — и вот мой сын Генрих, который, милостью Божьей, будет английским королём.

При этом имени Жильберт вздрогнул; затем он в первый раз заметил, что на их бархатных шляпах находился маленький сухой побег шильной травы. Он соскочил с лошади и, обнажив голову, подошёл совсем близко к стременам герцога.

— Извините меня, герцог, я должен бы вас узнать.

— Это трудно, — ответил Готфрид, — вы меня никогда ранее не видали. Но так как вы ехали ко мне и чтобы мне служить, то садитесь на лошадь и следуйте за мной в Париж, куда мы отправляемся.

Жильберт снова вскочил в седло и хотел присоединиться к свите молодых оруженосцев, находившихся позади пяти рядов рыцарей, следовавших за герцогом. Но Готфрид не хотел, чтобы Жильберт занял немедленно своё место, радуясь иметь известие о продолжительной борьбе в Англии, конец которой должен был возвести на английский трон одного из Плантагенетов. Он предложил юноше множество вопросов, на которые Жильберт отвечал, как мог лучше, хотя на некоторые из них было не легко ответить. Юный Генрих слушал все, что говорилось, с суровым лицом и с серьёзными глазами.

— Если бы я был на месте моей матери, — сказал он наконец после паузы, — я отрезал бы голову Стефану в его Бристольском замке.

— И твой дядя Глостер был бы приговорён к смерти женой Стефана.

Готфрид, сказав эти слова, посмотрел с некоторым любопытством на сына.

— Она не сделала бы этого, — возразил Генрих. — Стефан умер, и война окончилась бы. Но если бы даже она убила дядю, что же из этого? Корона Англии стоит, по крайней мере, одной жизни!

Жильберт удивился жестокости молодого человека, но хранил молчание. Он был тоже удивлён, что герцог ничего ему не ответил, и слова одного и молчание другого заранее ясно предсказывали будущность королевства. Слова мальчика казались Жильберту бессердечными и не рыцарскими. Он был прежде всего человек сердца. Это первое впечатление, произведённое на него скороспелым юношей, было ошибочно, потому что Генрих выказал себя позже справедливым и добрым, хотя часто бывал строгим и мстительным. Но Жильберт был очень далёк от мысли, что юный принц сразу сильно привяжется к нему, и что с первой же встречи он бессознательно положит основание к искренней дружбе.

Некоторое время герцог не задавал более вопросов, и Жильберт заключил из этого, что более не нужен. Он удалился на своё место среди оруженосцев; молодые люди приняли его дружелюбно и с некоторым уважением, так как, не будучи даже рыцарем, он удостоился беседы с их государем. Сам Жильберт, хотя сначала чувствовал себя хорошо среди равных, однако вскоре понял, что их разделяет глубина его несчастий.

Один из юношей рассказывал о своём замке в Байе и о своём отце; при этом лицо Жильберта сделалось мрачно. Другой говорил, что его мать вышила ему золотом красивый полотняный воротник, видневшийся из-под открытого кафтана. Услышав это, Жильберт закусил губы и, отвернув голову, стал рассматривать зеленевшиеся деревья. Третий спросил молодого человека, где находится его замок.

— Здесь, — ответил он суровым тоном, ударяя правой рукой по седлу.

Некоторым из них было от четырнадцати до восемнадцати лет, и Жильберт был старше их всех. Эти безбородые юноши никогда не видали сражений, но их отцы дрались против Готфрида Плантагенета до тех пор, пока не признали его своим господином, как был в своё время великий герцог Вильгельм. Раз побеждённые, они подчинились ему и, как поступают большинство побеждённых, тотчас же послали своих сыновей ко двору Готфрида учиться фехтовать и хорошим манерам. Таким образом, ни один из них со шпагой в руке не встречался лицом к лицу с неприятелем, как Жильберт с Арнольдом Курбойлем. Хотя он не говорил о своей истории и ещё менее о своих подвигах, но они видели, что он старше их, чувствовали, что он видел более их, и угадывали, что его рука была сильнее.

Таким образом они продолжали путь; затем была сделана остановка, и все обедали вместе, в громадной внешней галерее одного монастыря, куда они прибыли в полдень. Молодые люди, сидевшие возле Жильберта, заметили, что он повторяет длинные латинские молитвы так же хорошо, как монах, и один из них спросил его, смеясь, где он набрал столько учёности.

— Я оставался два месяца в одном монастыре, излечиваясь от раны, — отвечал Жильберт, — и брат-больничный научил меня монастырским обычаям.

— А как же вы получили рану? — спросил юный оруженосец.

— От удара шпаги, — ответил улыбаясь Жильберт.

Но он более ничего не прибавил.

Другие оруженосцы расспрашивали его слугу, Дунстана, который, гордясь своим господином, рассказал им о Жильберте все, что знал. Его слушатели удивлялись, почему такой храбрец не добился рыцарства. Они предсказывали, что если Жильберт Длинный, как они называли его за высокий рост, останется на службе герцога, он недолго будет оруженосцем.

В последующие дни стало для всех очевидным, что Жильберт находился на дороге к счастью, по которой его вела рука успеха. Так на заре, во время их пути по тропинкам, покрытым росой, где росли белые астрочки, к Жильберту подъехал конюх и сказал, что юный Генрих, граф, как его стали называть с этого времени, желает ещё побеседовать с мистером Вардом об Англии. Жильберт приблизился к нему мелким галопом и поехал рядом с юным принцем. Более часа он отвечал на множество вопросов, касавшихся английских вельмож, английских деревьев, скота и собак.

— В скором времени все это будет моим, — сказал, смеясь, мальчик, — но так как я никогда не видал моего будущего королевства, мне нужны ваши глаза, чтобы иметь о нем понятие.

И ежедневно, после полудня, за Жильбертом являлся посланный, и он отправлялся к юноше рассказывать историю Англии. Он разговаривал с мальчиком, как со взрослым мужчиной, рассказывая ему о своей стране на сильном и энергичном языке серьёзного человека такие дела, которые давно были у него на сердце.

Генрих слушал его, расспрашивал, опять слушал и раздумывал про себя обо всем слышанном. И все это он запоминал не на день, не на неделю, но на все время своего существования — в мальчике вырастал с часу на час король.

Иногда герцог слушал их беседу и вставлял в разговор несколько слов; чаще же он ехал один вне кортежа, глубоко задумавшись, или призывал к себе одного из самых старых рыцарей. Когда тонкий слух Жильберта схватывал отрывки их разговора, то они обыкновенно беседовали о сельских делах, о жатве, скотоводстве, лошадях и цене на хлеб.

Таким образом они свершали свей путь и через некоторое время достигли полей, покрытых грязью, оставленной наполовину высохшей рекой. Здесь и там, вне бесплодного обширного пространства возвышались зеленые бугорки, на которых были выстроены замки из серого камня. Но на низменности находились грязные дома кирпичников, бедно живших близ реки. Затем к реке местность вдруг несколько поднималась, образуя улицу с каменными и кирпичными домами. Жильберт, приподнявшись на стременах, чтобы лучше видеть над головами спутников, заметил между домами на острове замок французского короля. Этот дворец с башенками, валами, подъёмным мостом и с толстыми серыми стенами был в то время самой солидной крепостью во всем свете.

Наконец кортеж остановился, и герольд герцога приблизился к воротам; по другую их сторону находился герольд короля. Раздался звук рога, и звонкие громкие голоса заговорили однообразным тоном обычные в таком случае фразы. Затем последовало молчание, потом опять звук трубы, обмен слов, и, наконец, в последний раз опять раздался звук трубы. После этого герольд герцога возвратился к кортежу, а герольд короля вышел на подъёмный мост. За ним следовал мужчина в богатой белой суконной одежде, с вышитыми золотом лилиями, блестевшими на осеннем солнце, как маленькие огненные языки. Штандарт герцога развернулся ветерком, подувшим с реки, и величественный кортеж медленно двинулся к подъёмному мосту по деревянной мостовой, пересекавшей самую широкую часть реки. Он направился через главные ворота на большой почётный двор.

Жильберт ехал позади молодого Генриха, который в шутку называл его своим канцлером и не хотел, чтобы он удалялся с его глаз.

Во дворе против наружной стены возвышались большие здания, а посредине находилось жилище короля. Под портиком, на верхних ступенях, ведущих к главному входу, король и королева в парадных одеждах, окружённые всем двором, с большой церемонией ожидали Готфрида Плантагенета, великого сенешаля Франции и брата по могуществу.

Жильберт сразу заметил, что король был жалкий мужчина, бледный, белокурый с рыжей бородой, несколько полный, с угрюмыми голубыми глазами, но все-таки похожий на рыцаря. Королева же Франции была самая красивая женщина на свете, и когда глаза молодого человека заметили её, то долго не могли насмотреться.

Она настолько отличалась от всех женщин, известных ему, что его представление о женщине с этого часа совершенно изменилось на всю жизнь… Это было самое совершённое соединение красоты, грации и силы.

Другие женщины, без сомнения, тоже обладали этими преимуществами, но те, которые имели их, были так же известны, как победители и знаменитые поэты.

Глаза Жильберта устремились на неё, и в продолжение минуты он был погружён в экстаз; в это время он не мог бы описать ни одной черты лица королевы. Но когда она заговорила с ним, его сердце забилось, а веки содрогнулись: её образ остался навсегда в его памяти.

Как ни был молод Жильберт, но отдать своё сердце с первого взгляда на женщину противоречило его суровому, меланхолическому расположению духа. Не любовь и не предвестник любви увлекли его, пока он смотрел на королеву. Это было впечатление чистого видения, как ослепление, причиняемое блестящим светом, и головокружение, вызванное внезапным сильным движением.

Она была так же высока, как король, но в то время, как он был тяжёл и неуклюж, безукоризненные формы королевы не допускали ни одного неграциозного движения, а непринуждённая соразмерность её малейшего жеста выражала необычайную энергию, которую никакая усталость не могла умалить. Когда она делала движение, Жильберт желал, чтобы она никогда не отдыхала; когда же движение прекращалось, он думал совершить преступление против красоты, возмутившей его покой.

Её обнажённые под утренним солнцем лицо и шея были нежны и прозрачны, как лепестки апельсинового цветка в мае месяце. Казалось, они, как сами цветы, расцветали на солнце и воздухе, во время росы и дождя и хорошели, а не портились от прикосновения жара или холода. Белая, упругая и безупречная шея подымалась, как мраморная колонна к нежной мочке уха, а линия, изящно вылепленная, стремилась в грациозном изгибе, полном красоты, к округлённости подбородка, как бы сделанного из слоновой кости, с восхитительной ямочкой — высшей чертой природной красоты. Густая масса её волнистых волос разделялась равными прядями на обе стороны и придерживалась зеленой шёлковой повязкой, поверх которой была надета корона. Но на ней не было длинного вуаля, и широкие волны её волос развевались на её плечах и спине, как плотная мантия. Они были того восхитительного и живого цвета, какой бросает осенью заходящее солнце сквозь листву дуба на старую стену. Все её лицо было ослепительно, начиная с волос до белого лба, от лба до глаз гораздо темнее сапфира и светлее горного ручейка, от оттенка кожи ослепительной белизны персиковых цветов до перламутровых щёк и коралловых губ.

На ней было очень обтянутое нижнее платье из тонкого зеленого сукна, вышитое серебром мелким рисунком, в котором геральдическая корона Аквитании чередовалась с лилией. Зелёный кожаный пояс, богато вышитый, плотно обхватывал вокруг боков линию её обтянутой юбки; его длинные концы падали прямо до земли. Верхнее шёлковое платье со множеством складочек было также зеленое, но без вышивки. Парадная мантия из сукна, затканного золотом, и подбитая соломенного цвета шёлковой материей, образовывала на её плечах широкие складки, которые были прикрыты её распущенными волосами; она придерживалась на груди золотым витым шнурком. Вопреки моде того времени её узкие рукава стягивались на кисти рук, которые были закрыты зелёными перчатками с вышитой короной Аквитании.

В то время как юный Генрих, стоявший слева от отца, преклонив колено взял одетую в перчатку руку королевы и прикоснулся губами к её вышивке, Жильберт стоял позади него, а следовательно против королевы. Он не подозревал, что её глаза устремились на него в то время, как его были прикованы к ней, и когда королева заговорила, он вздрогнул от удивления.

— Кто это? — спросила она, улыбаясь, заметив, какое сильное впечатление произвела на него её красота.

Генрих полуобернулся, сделал шаг назад и взял руку Жильберта.

— Это мой друг, — сказал он, притягивая его вперёд, — но если вы любите меня, вы полюбите также и его, да скажите королю, чтобы он назначил его тотчас же рыцарем.

— У вас сильная рекомендация, сударь, — сказала королева.

Она опустила глаза на энергичное лицо царственного ребёнка и засмеялась; но, подняв голову, она снова встретила глаза Жильберта, и тон её смеха странно изменился, перейдя затем в короткое молчание.

Давно Элеонора не видала такого обворожительного человека; к тому же она тяготилась своим святошой мужем. Она была внучкой Вильгельма Аквитанского, великана, трубадура и влюбчивого человека. И неудивительно, что в её глазах сверкнула молния, и ожила каждая фибра её прекрасного тела.

— Я думаю, что полюблю вашего друга, — сказала она Генриху, все ещё продолжая смотреть на молодого человека.

Такова была первая встреча Жильберта с королевой, и когда она протянула ему руку, которую он взял, склонившись на колено, она бессознательно притянула юного Генриха совеем близко к себе и, обвив рукой его шею, с такой нежностью сжала ему плечо, что он поднял на неё глаза.

Но если бы кто-нибудь сказал ей тогда, что она напрасно полюбит Жильберта, будет разъединена с белокурым королём и сделается женой мальчика с квадратным лицом и тяжёлой рукой, кудрявая голова которого едва достигала её плеча, то пророку пришлось бы за это поплатиться, как это часто случалось с предсказателями будущего.

В это время король спокойно разговаривал с герцогом Готфридом, который вскоре приблизился к королеве с приветствием, не подозревая, какие странные мысли овладели в один момент тремя сердцами. Третьим был Генрих.

Когда королева протянула правую руку его отцу, левая все ещё лежала на его плече, и в то время, как она хотела её отнять, мальчик схватил её обеими руками и удержал. Внезапно кровь бросилась ему в лицо до корней волос; в первый и последний раз в своей жизни Генрих Плантагенет был даже смешон. Чувствуя это, он старался спрятать своё лицо, но все-таки не отпускал руки королевы.

VII

Во время пребывания герцога Готфрида в Париже ему оказывали при дворе короля высокие почести, но мало ободрили относительно плана союза против Стефана. Над некоторыми из его единомышленников тяготела рука времени. Другие от бездействия и лишнего досуга занимались не только тем, что находили хорошим, но ещё и тем, что было дурно, как некогда выразились английские хроникёры об английских рыцарях. Одни говорили, что гасконское вино превосходно, но другие уверяли, будто бургундские виноградники лучше, и подобные важные вопросы, очевидно, не должны были оставаться открытыми. Впрочем, чаще всего их представляли на суд, в особенности когда доказательства и свидетельства были трудно достижимы. Таким образом двор заседал день и ночь, не приходя к соглашению относительно вердикта.

Жильберт не научился засиживаться часами за стаканом вина и медленно туманить ум, замечая тот час, когда комната начинала кружиться вокруг оси его головы. Кроме того Генрих беспрестанно удерживал его у себя, говоря, что он единственный воздержанный человек из всех рыцарей и оруженосцев при дворе его отца. Мальчик не хотел отпускать Жильберта от себя, исключая случаев, когда проводил время с королевой; тогда он горячо желал удаления своего друга. Сначала королева забавлялась детской страстью юного принца, но так как она предпочитала Жильберта обществу мальчика, то ей вскоре надоела эта легкомысленная игра, заключавшаяся в том, чтобы безумно влюбить в себя двенадцатилетнего ребёнка.

Впрочем, Генрих был из скороспелок и предусмотрительнее своих лет, благодаря чему не замедлил догадаться о предпочтении своего кумира к другу.

Но он успокаивал себя тем, что Жильберт кажется равнодушным к королеве и ходит к ней по её приказанию, повинуясь скорее её словам, а не личному влечению.

Был прекрасный осенний полдень, тёплый, как летом. Целые рои мух собрались вокруг раскрытых дверей больших конюшен, перед глубокими сводами, ведущими на главную кухню, и вокруг окон помещения рыцарей и оруженосцев. Воздух был тих, как бы усыплён, и не слышно было ни одного звука в обширной ограде двора замка…

В тени, позади церкви, где находился навес, укрывавший от жары, играли в мяч Генрих и Жильберт.

После дюжины ударов, когда большая часть победы оставалась за Генрихом, мальчик бросил мяч к своим ногам, чтобы стянуть сетку, которую он сделал на своей руке, обматывая тетиву лука вокруг своих пальцев и ладони, как обыкновенно делалось до изобретения отбойника. Вдруг он полуобернулся и встал перед Жильбертом с раздвинутыми ногами, сложив руки на груди. Они были обнажены до локтя, так как он снял свою суконную куртку и остался в вышитой рубашке, засучив рукава. Его рубашка была стянута на талии кожаным поясом, а её воротник был совершенно свободен и полуоткрыт. Голова мальчика была обнажена, и он был очень красен и разгорячён.

— Ответите ли вы, мистер Жильберт, откровенно на один вопрос? — спросил он, смотря в глаза своего друга.

Жильберт привык обращаться с ним, как со взрослым мужчиной, что делали все окружавшие его лица, исключая королевы, и ответил утвердительным кивком головы.

— Не находите ли вы, — спросил мальчик, — что французская королева самая красивая женщина в свете?

— Да, — ответил Жильберт не улыбаясь и без малейшего колебания.

Очень сближенные глаза молодого принца заблестели все усиливавшимся гневом, в то время как багровела его шея, и кровь поднималась к щекам, а от лица ко лбу.

— Так вы любите её? — гневно спросил он Жильберта.

И слова с трудом сходили у него с языка.

Хотя Жильберта не так-то легко было застать врасплох, но это заключение было так внезапно и неожиданно, что прежде чем улыбнуться, он вытаращил глаза от удивления.

— Я… — спросил он — Я люблю королеву?.. Столько же, как мечтаю добиться королевской короны.

Генрих пристально посмотрел на него ещё с минуту, затем кровь медленно исчезла с его лица, сделавшегося спокойным.

— Я вижу, что вы серьёзны, — сказал он, поднимая мяч, закатившийся к его ногам, — хотя не понимаю, почему не овладеть бы короной короля, как и его женой?

При этих словах он ударил по мячу.

— Вы слишком молоды, чтобы нарушить разом все десять заповедей, — заметил Жильберт.

— Молод! — воскликнул мальчик, держа мяч на воздухе. — Такими же были Давид, когда убил великана, Геркулес, когда задушил змея, как вы рассказывали на днях. Молод! — повторил он во второй раз, силясь сдержать презрение. — Вы должны знать, мистер Жильберт, что тринадцатилетний Плантагенет равняется какому бы то ни было двадцатилетнему мужчине. Как я мог победить вас, играя в мяч, хотя вы старше меня шестью годами, так я могу побить вас другим образом и относительно королевы, хотя она наполовину влюблена в вас, как говорит весь двор. В один прекрасный день она будет моей, если даже ради этого я должен буду убить этого короля-молитвослова с круглым, как блюдо, лицом.

Жильберт не был застенчив, как не отличался и физической трусливостью, но все-таки он посмотрел вокруг себя с некоторым беспокойством, когда мальчик произнёс эти хвастливые угрозы.

Место, избранное ими для игры в мяч, представляло глубокий тенистый угол, где церковь образовала правое крыло замка. Каждое утро в продолжение нескольких часов дюжины баранов и ягнят выщипывали там траву, после чего их запирали в стойла, находившиеся на другом конце двора замка. Трава, быстро выраставшая там, сохранялась свежей даже в самые жаркие дни благодаря глубокой тени. Стена церкви, выстроенная из каменных плит, была плоская и гладкая. Она поддерживалась через правильные промежутки откосными устоями, стремившимися в вышину, прямо с каменных скатов около аршина вышины. Промежуток между последним устоем и стеной замка служил прекрасным местом для игры, и поистине образцом площадок для современной игры в мяч. Стена замка была с этой стороны также гладкая, почти без окон. Только в нижнем этаже, на большом расстоянии от угла, было одно окно; другое же было, по меньшей мере, в четырех или пяти футах от земли, как раз над тем местом, где играли Жильберт и Генрих. Оно было сделано на нормандский образец с двумя круглыми арками, тянувшимися к капители грубо вытесанной маленькой каменной колонны, разделявшей их. Играя в мяч, Жильберт часто замечал это окно, хотя оно было иногда не перед его глазами, однако даже тогда он инстинктивно оборачивался назад по направлению к нему.

Нежный, тихий смех раздался в летнем воздухе над его головой. Он поднял глаза, чтобы узнать, откуда неслись эти серебристые звуки. Юный Генрих тоже повернул глаза по тому же направлению и промахнулся поймать мяч.

Его детское пухлое лицо сделалось алым; Жильберт же медленно побледнел, подался шаг назад и, сняв свою круглую заострённую шляпу с белокурых волос, приветствовал королеву.

— Вы слышали нас, сударыня, — воскликнул мальчик, красный от гнева. — Но я этому рад, потому что вы услышали правду.

Королева опять засмеялась и обернула голову, как будто с целью убедиться, не находится ли кто-нибудь позади неё в комнате. Её белая рука была положена на каменный подоконник; это означало, что она намерена уйти. Жильберту даже казалось, что её тонкие пальцы ударяли по камню успокоительно. Затем она снова склонилась. Несколько запоздавших цветов и душистых трав росли в вазе, стоявшей в нише окна. Это были душистый базилик, розмарин и веточка плюща, который попробовал зацепиться за тонкую колонну и, успев, в этом лишь наполовину, висел над краем окна. Единственная месячная роза вносила живость оттенка в красивый зелёный тон.

Королева ещё улыбалась, когда клала на край подоконника свои локти, а на скрещённые руки свой подбородок.

Она была довольно близко от игроков в мяч, чтобы они могли слышать её, даже если бы она говорила вполголоса.

— Вы сердитесь на то, что мистер Жильберт испугался? — спросила она, глядя на Генриха. — Или вы боитесь потому, что его высочество, граф Анжуйский, в гневе? — прибавила она, поворачивая глаза к Жильберту.

Он улыбнулся её манере, с какой она начала разговор. Генрих же подумал, не насмехается ли она над ним, и покраснел ещё белее.

Не удостаивая её ответом, он поднял мяч и подбросил его довольно ловко над навесом, играя один. Королева опять засмеялась уже над тем, что он так решительно отвернул от неё своё лицо.

— Хотите ли вы поучить меня играть в мяч, тогда я сойду к вам? — спросила она Генриха.

— Это не женская игра, — ответил он резким тоном, продолжая подбрасывать мяч.

— А вы, мистер Жильберт, не дадите ли мне урока?

Когда королева обернулась к молодому человеку, то смеявшиеся глаза королевы сразу сделались серьёзными, улыбавшиеся губы выражали нежность, а голос дышал лаской.

Не смотря на неё, Генрих чувствовал эту перемену и видел, что она наблюдает за его другом. Он подбросил мяч как попало, закинув его слишком высоко, чтобы иметь возможность поймать. Не беспокоясь о том, куда он укатился, разгневанный принц удалился, подняв свой кафтан, положенный на траву. Накинув его на руку, он надел на голову другой рукой свою остроконечную шапку и удалился с видом оскорблённого достоинства. Королева следила за ним улыбавшимися глазами, но более не смеялась.

— Не выучите ли вы меня игре в мяч? — спросила она Жильберта, колебавшегося, что ему предпринять. — Вы ещё не ответили мне.

— Я буду всегда готов к услугам вашего величества, — ответил молодой человек, склоняя немного голову и делая жест рукой, в которой была его шляпа, как бы отдаваясь в её распоряжение.

— Во всякое время? — спросила она спокойно.

Жильберт поднял глаза, опасаясь дать обещание, важности которого он не понимал, — и не ответил сразу. Но она не повторила своего вопроса.

— Подождите, — сказала она, прежде чем он заговорил. — Я сойду к вам.

Она сделала жест, почти неуловимый, как бы посылая ему привет, и исчезла. Жильберт стал прогуливаться, заложив руки за спину и устремив глаза в землю; он заметил заброшенный Генрихом мяч лишь тогда, как едва не наступил на него. Слова мальчика пробудили в его уме вереницу совершенно новых мыслей. Ни один мужчина не лишён настолько тщеславия, чтобы не быть польщённым, даже против своего желания, при мысли, что самая красивая женщина и, более того, королева, влюбилась в него. Но какое удовлетворение ни испытывал бы Жильберт, королева была смущена его равнодушием и его личной холодностью. Впрочем, это был век бесхитростный, когда грехи назывались их именем и рассматривались самыми честными джентльменами с некоторого рода ужасом, наполовину религиозным, но главное — с почтительным отвращением. Все, что было общим выражением узкой, но возвышенной морали, в последние месяцы запечатлелось в душе Жильберта пылающими буквами, которые были ранами, все ещё существующими и нанесёнными воспоминаниями о стыде своей собственной матери.

Смущение от этих размышлений улеглось при появлении королевы Элеоноры. Она вышла из нижнего этажа чрез окно, открывавшееся на землю; бросила взгляд кругом пустынного двора и приблизилась к Жильберту. Он уже достаточно долго пробыл в Париже и понимал, что королева Элеонора не обращала ни малейшего внимания на установленные правила, специальные предрассудки и суровые традиции при дворе её мужа. И когда однажды Людовик серьёзно запротестовал против её мысли одеваться по-мужски в кольчугу и ездить верхом по-мужски на своём любимом скакуне, она с большей или меньшей милостью, согласно своему настроению, внушала ему, что её владения значительнее французского королевства, и чему научил её Вильгельм Аквитанский, было безусловно хорошо и выше всякой критики Людовика Капета, происходившего от парижского мясника. Тем не менее англичанин испытывал некоторый благоразумный страх при мысли, что он, скромный оруженосец, находится в этом уединённом уголке с самой красивой и самой могущественнейшей из царствовавших королев. Но обладая почти сверхъестественным даром быстро угадывать, Элеонора знала о чем он думал, прежде чем подошёл к ней. Она заговорила очень просто, как будто подобное свидание было из числа обыденных случайностей.

— Вы не знали, что это моё окно? — сказала она очень спокойно. — Я видела ваше удивление, когда вы заметили, что я на вас смотрю. Это окно маленького зала, находящегося позади моей комнаты, а вниз ведёт лестница. Я часто прохожу здесь, но я мало беспокоюсь о том, что делается вне замка. Сегодня, проходя, я услышала голос этого глупого разгневанного ребёнка, и когда я увидела его лицо и услышала его слова, то не могла удержаться от смеха.

— Молодой принц прямодушен, — сказал спокойно Жильберт, так как ему казалось вероломным присоединяться к смеху королевы.

— Прямодушен, — согласилась королева. — Дети всегда прямодушны.

— Тем более они заслуживают уважения, — сказал Жильберт.

— Меня никогда не учили уважать детей, — ответила королева со смехом.

— Так вы никогда не читали Ювенала? — спросил Жильберт.

— Вы часто рассказываете мне о предметах, о которых я раньше не слыхала, — отвечала королева. — Может быть это причина, почему вы нравитесь мне.

Королева остановилась и опёрлась на стену, так как они дошли до угла двора. Она задумчиво закусила зубами побег розмарина, который, проходя, сорвала на своём окне. Жильберт не мог удержаться, чтобы не восхититься маленькими белыми зубами, резавшими, как ножами слоновой кости, тонкие зеленые листочки. Но королева | отвернула от него свои задумчивые глаза.

Жильберт считал необходимым прекратить молчащие.

— Ваше величество очень добры, — сказал он, почтительно склоняясь.

— Что сделало вас таким печальным? — спросила она внезапно, после короткой паузы и смотря ему прямо в лицо. — Разве Париж так скучен? Наш двор суров? Разве вино моей Гасконны так кисло, что вы не хотите быть весёлым, как другие, или… — она слегка засмеялась, — или с вами обращаются не с достаточным почтением и вниманием, какое должно бы оказывать человеку вашего класса?

Жильберт выпрямился, несколько оскорблённый этой шуткой.

— Вы хорошо знаете, государыня, что я не принадлежу ни к какому привилегированному классу, — сказал он. — И если вам угодно было бы предложить мне достойное испытание, дающее право заслужить рыцарство, я однако принял бы его лишь от моей законной государыни.

— Как, например, выучить меня игре в мяч? — спросила она, делая вид, что не слышала окончания его фразы. — Вы можете сделаться рыцарем одинаково, как за это, так и совсем за другое.

— Ваше величество никогда не бываете серьёзны, — заметил Жильберт.

— Нет, иногда, — отвечала королева и опустила глаза. — Вы находите, что я недостаточно часто бываю серьёзна? А вы… бываете таким… слишком часто, всегда такой?

— Будь я королевой Франции, то наверно имел бы такое же легкомысленное сердце, — сказал Жильберт. — Но если бы ваше величество сделались Жильбертом Вардом, то, может быть, вы были бы ещё печальнее меня.

И он с горечью засмеялся. Элеонора подняла брови и спросила с оттенком иронии;

— Вы так молоды и уже имели столько огорчений?

Но в то время как она смотрела ему в глаза, на его лице появилось выражение истинного, жестокого страдания, которое невозможно скрыть.

Он опёрся на стену, устремив неопределённо глаза перед собой. Тогда королева, видя, что неосторожно коснулась незалеченной раны, бросила на него взгляд сострадания и снова закусила розмариновый побег; понурив голову, она медленно пошла к следующему устою.

Там она повернула назад и, направившись обратно, подошла к нему. Прикоснувшись пальцем до его скрещённых рук, она посмотрела ему в глаза, устремлённые далеко через её голову.

— Я не хотела ни за что на свете причинить вам нравственную боль, — сказала она очень серьёзно. — Я хочу быть вашим другом, лучщим другом… Понимаете вы это?

Жильберт пришёл в себя и, опустив глаза, увидел приближённое к нему лицо Элеоноры. Это положение должно было бы его взволновать, но сходство королевы с его матерью поставило такую между ними ледяную преграду, о которой он даже не помышлял.

— Вы очень добры, государыня, — сказал он. — Бедный оруженосец без пристанища и состояния не может быть другом королевы Франции.

Она слегка отодвинулась, но её рука продолжала опираться на руку Жильберта.

— При чем же земли и состояние в вопросе дружбы… любви? — спросила она. — Очаг дружбы в сердце тех, кто её испытывает, благоденствие дружбы — вера в неё.

— Да, государыня, это должно быть так, — ответил Жильберт.

Её голос разгорячился и задрожал.

— Тогда будьте моим другом, — продолжала она.

Её рука протянула ему руку в ожидании, что Жильберт положит в неё свою.

Он взял её и поднесь к губам, делая жест, что преклоняет колено.

— Поберегите это для двора, — сказала она. — Когда мы одни, воспользуемся нашей свободой и будем простыми человеческими существами, мужчиной и женщиной, другом и подругой.

Жильберт все ещё держал её руку и видел только настоящую истину, под маской дружбы которой она скрывала разрастающуюся любовь. Он быль молод и считал себя одиноким, почти без друзей. Его сердце внезапно наполнилось благотворной теплотой, смешанной с действительной признательностью в настоящем и самой рыцарской преданностью в будущем.

Элеонора чувствовала, что отчасти одержала победу и сразу потребовала привилегию дружбы.

— Так как мы друзья, — сказала она, не оставляя его руки, — не окажете ли вы мне доверие и не расскажете ли, что разбило вам сердце? Может быть, я помогу вам? Скажите мне все, — повторила она. — Скажите о себе все.

Жильберт колебался, а королева, прочитав на его лице нерешительность, нежно пожала ему руку, поощряя его на откровенность. Убедительно-нежный голос Элеоноры производил на него ещё большее впечатление, чем её красота. Прежде чем дать себе отчёт в том, что он делает, Жильберт шёл медленно слева от королевы в тени церкви и рассказывал ей свою историю. Заинтересованная королева молча слушала его, слегка повернув к нему свою голову; их глаза встречались с обоюдной симпатией. Разумеется, он не рассказал бы своей истории мужчине, не рассказал бы её и женщине, которую любил. Элеонора же представлялась ему новой, неведомой связью, и его сердце осветилось тихим светом дружбы, и в нем зародилось неожиданное доверие.

Он рассказал все, что случилось с ним, от начала до конца; но звуки его собственных слов казались ему странными Он рассказывал ей о том, что видел два, три года назад, как будто это были совсем недавние события. Не раз он неожиданно прерывал рассказ, будучи охвачен ужасом от того, что рассказывал, почти сомневаясь даже в своём собственном свидетельстве. Впрочем кое о чем он умолчал… Он не сказал о Беатрисе и не намекнул о любви, наполнявшей его грудь и занявшей место в его жизни.

Сделав множество поворотов, он едва сознавал, что королева взяла его под руку и время от времени нежно пожимала её в знак симпатии.

Когда он окончил дрожавшим голосом свой рассказ о том, как отправился в свете искать счастья, королева остановила его, и оба стояли неподвижно.

— Бедный мальчик, — прошептала она тихим голосом, — бедный Жильберт!

Она сделала с умыслом ударение на его имени.

— Свет сильно задолжал вам… не он заплатит этот долг.

Она улыбнулась, произнося последние слова, и ещё неожиданнее и крепче пожала ему руку. Жильберт тоже улыбнулся, но с видом недоверия. Затем она посмотрела на свою руку, лежавшую на его рукаве, и задумчиво сказала:

— Но это не все, разве не было женщины в вашей жизни… не было любви… особы, которая была для вас дороже всего, что вы потеряли?

Лёгкий румянец покрыл щеки Жильберта и тотчас же исчез.

— Её у меня тоже отняли, — сказал он тихим, но твёрдым голосом. — Это была дочь Арнольда Курбойля… Женясь на моей матери, он сделал из своей дочери мою сестру. Вы знаете закон церкви?

Элеонора раскрыла рот, чтобы отвечать, и тотчас закрыла его, не произнеся ни слова; её веки полузакрылись, заволакивая её загадочный взгляд. Если Жильберт Вард не знал, что церковь в подобных случаях соглашается на разрешение, зачем ему об этом говорить?

— Впрочем, — прибавил он, — я не могу теперь на ней жениться иначе, как силой похитив её у отца.

— Без сомнения, — ответила, все ещё раздумывая, королева. — Она белокурая?

— Нет, у неё чёрные волосы, — ответил Жильберт.

— Я хочу сказать, красива ли она? — возразила королева.

— Для меня, да, — сказал Жильберт. — Она самая красивая женщина в свете. Но иначе и быть не может. Я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь говорил мне о ней. Она не так прекрасна, как ваше величество… её красота не лучезарна, не великолепна и не совершенна… Но на мои глаза она очаровательна…

— Я очень хотела бы её видеть, — прибавила королева.

Последовало молчание, и они снова начали ходить по-прежнему рядом, но рука Элеоноры уже не была в руке Жильберта. Она угадала, что глаза её спутника сосредоточились на далёком лице, что его рука жаждала пожатия не её руки, и лёгкая дрожь почти болезненного разочарования охватила все её существо; королева не привыкла встречать сопротивление, как в мелких, так и в крупных вопросах.

Красивый англичанин страшно притягивал её не одними только своими внешними качествами; какая-то тайна витала над ним, и со дня его приезда в Париж она испытывала необъяснимое, обаятельное любопытство, которое обещала себе рано или поздно удовлетворить. Теперь, узнав его жизнь, она ещё более полюбила Жильберта и почувствовала непреодолимое желание видеть молодую девушку, занявшую первое место в его существовании. Она старалась вызвать в своём воображении смуглое молодое лицо, о котором он говорил, но её мозг порождал лишь зловещее видение. Когда Жильберт вновь заговорил, она настолько была взволнована, что заметно вздрогнула.

— Ваше величество, вы ничего мне не прикажете? — спросил он. — Разве ничем не могу доказать мою благодарность?

— Ничего, я ничего от вас не потребую, — ответила она. — Будьте лишь истинным моим другом… другом, которому я могла бы довериться, с которым я могла бы говорить совсем искренно, как с собственной душой, и которому я могла бы сказать, как сердечно я ненавижу свой образ жизни.

Она произнесла последние слова порывисто, с увлечением и диким недовольством, такими же искренними, как её доводы.

— Каким образом ваша жизнь может быть вам ненавистна? — спросил Жильберт, глубоко удивлённый и далеко не узнавший её так же хорошо, как знала королева его.

— Как же жизни не быть для меня ненавистной, — сказала она, — когда все природные желания, заслуживающие труда существовать, заглушены, прежде чем пробудятся? О! Как часто желаю я быть мужчиной!

— Мужчины об этом пожалели бы, — возразил улыбаясь Жильберт.

Внезапно во время их разговора в воздухе раздался хор, певший латинскую молитву. Инстинктивно королева увлекла Жильберта под сень одного из устоев.

Он повиновался этому движению, с трудом понимая, что делает. Пение разлилось в воздухе, и минуту спустя показалась процессия, свернувшая к двери церкви. Все шли попарно, предводительствуемые лицом, нёсшим крест; первыми шли дети-певчие, одетые в белые и красные одежды, потом монахи-бенедиктинцы в чёрных одеждах, за ними следовали соборные патеры в фиолетовых суконных рясах и в стихарях из тонкого белого полотна. Все пели громко, с усердием, вкладывая в каждую ноту святого гимна жизнь и душу. Затем королева и Жильберт увидели из своего убежища приближавшийся балдахин из золотой парчи, который несли юноши в белых одеждах на шести золотых палках. Под балдахином шёл почтённый епископ, наполовину скрытый просторной вышитой мантией, из-под неё виднелась дароносица, которую он нёс с благоговением. Его выцветшие глаза были набожно устремлены на Святые Дары, в то время как губы шептали глухую молитву.

Когда балдахин поравнялся с местом, где стояла королева, процессия приостановилась.

Элеонора в своём убежище опустилась на колени, с глазами, устремлёнными на Святые Дары. Жильберт также встал на колено возле неё, преклоняя почтительно голову.

Королева смотрела перед собой скорее с любопытством, чем с религиозным чувством. В её ушах раздался голос Жильберта, певшего тихим голосом вместе с монахами псалмы, которые они исполняли так часто в Ширингском аббатстве. Она с удивлением повернула голову и с минуту старалась наблюдать, чтобы разглядеть серьёзное лицо юноши. Очевидно последствия осмотра ей не понравились, так как её брови слегка нахмурились, глаза опустились, а блеск их потемнел. В этот момент балдахин заколебался, старый епископ сделал движение плечами под тяжестью мантии, и процессия опять двинулась.

За епископом показался король. Он шёл, как монах скрестив руки на груди, опустив глаза и делая движение губами. Длинное вышитое одеяние почти закрывало его ноги, а пунцовая мантия, подбитая голубой материей и окаймлённая горностаем, ниспадала прямо с его плеч и задевала за траву. Он шёл с обнажённой головой, и при виде этого смирения губы Элеоноры выразили презрение.

В то время, как королева рассматривала холодные и бледные черты лица своего мужа, она снова услышала голос Жильберта, раздавшийся совсем близко от неё. Он пел гармоничным, музыкальным голосом латинские слова, и она почти с гневом обернулась, чтобы рассмотреть молодое, смелое лицо, только что опечаленное, но теперь смягчённое глубокой верой.

— Верно я рождена любить монахов, — сказала она почти вслух, со вздохом.

Во вдруг королева вздрогнула и тихо вскрикнула. В нескольких шагах от своего мужа она заметила, при повороте процессии, прямую и худощавую фигуру, одетую в белую монашескую рясу, но менее ослепительную, чем чудное лицо, поднятое к небу. При восклицании Элеоноры Жильберт тоже взглянул, и его глаза устремились на обаятельные черты величайшего человека того времени. В то же время его голос забыл святое пение, а губы остались полуоткрытыми от удивления. По яркой зеленой траве, выделяясь на каменной стене благодаря осеннему солнцу, приближался, как небесное видение, Бернард Клервосский. Его голова была закинута назад, а тонкая серебристая борода едва оставляла тень на умных чертах его лица, почти небесной красоты. Голубые глаза, устремлённые к небу, и полные небесного света, прозрачный лоб и похудевшие, бледные щеки — все это, казалось, принадлежало сверхъестественному существу.

Но трудно было сказать, что в материальной форме этого удивительного человека выделяло его среди других людей. Ни сходство с челом Христа, ни благородные черты, унаследованные от целого ряда героев, ни видь аскета, ни выражение физических страданий, ни горе, так тонко очерченное на его лице, — не это делало его особенным. Было нечто большее, чем все это, чего нельзя ни определить, ни объяснить, и чему человеческий язык не мог дать имени. Это был ореол святости, слава гения и венец героизма. Глаза наполнялись этим чудным видением, и можно было сказать себе: «Пусть он не говорил бы! Суровый тон, грубое слово уничтожили бы очарование, как резкий звук внезапно кладёт конец сладкому сновидению». Это был человек, который одним жестом вёл, как детей, тысячи людей, и его губы произносили слова, как никто не произносил их до него — слова света и правды. Это был человек, который берясь за перо, чтобы написать владыкам мира, обращался к ним без боязни, как будто Бог диктовал ему слова. Но он умел также писать послания, полные самой нежной любви, и давать самые тёплые советы.

Глаза Жильберта следили за спокойным и белым силуэтом монаха, пока процессия не исчезла за крылом замка, но он все ещё оставался, преклонив колено, с устремлёнными глазами. Королева встала, но ожидала его. Презрение исчезло с её губ; его заменило нежнее сострадание.

— Кто этот монах? — спросил он поспешно.

— Бернард, аббат из Клэрво, — ответила королева, поворачивая голову. — Я почти обожала его некогда, будучи ребёнком… Небо желает, чтобы я теряла своё сердце ради монахов.

И она засмеялась, как смеялась у окна.

— Ради монахов?

Жильберт повторил её выражение с любопытством.

— Разве ваш ум один из тех, которым надо пояснять? — спросила Элеонора, все ещё улыбаясь и внимательно рассматривая его. — Я думаю, что и вы наполовину монах, я слышала, как вы пели псалмы с таким благоговением, как монахи.

— Если бы я был даже не наполовину, а совсем монах, — ответил он, — я совершенно не понял бы слов вашего величества.

Жильберт также улыбнулся, будучи совсем далёк от разгадки её мысли.

— Это именно я и думала с тех пор, как вас знаю, — возразила королева. Её глаза потемнели.

— Понимаете ли вы это? — спросила она.

И она положила свои руки ему на плечи.

— Что? — спросил он удивлённо.

— Вот что, — ответила она очень нежно, приближаясь все более к нему.

Тогда он понял все и попробовал быть твёрдым, но она соединила свои руки вокруг его шеи, и их лица почти прикоснулись.

Тогда видение его виновной матери предстало ему в глазах Элеоноры в то время, как она приблизила к нему свои глаза.

Королева обняла его и три раза страстно поцеловала.

VIII

Жильберт приехал в Париж в свите Готфрида Плантагенета в сентябре месяце. Когда же он заметил впервые стены и башни Рима, то звонили рождественские колокола. Он остановил свою лошадь на вершине низкого холма, позади которого обширная, унылая, побуревшая пустыня Кампании тянулась несколько вёрст на север к непроходимым лесам Витербы. Наконец его глазам представился Рим. Перед ним поднимались громадные крепости Аврелианы, наполовину разрушенные годами, сарацинами и греками. Могила Адриана стояла перед ним обширная, недоступная и дикая. Здесь и там над сломанными зубцами городского вала поднимались тёмные и тонкие квадратные или круглые башни, указывавшие места, где дерзкие разбойники укреплялись в городе. Но с того места, где остановился Жильберт, Рим походил на громадную черноватую развалину. Уцелевшие здания были такие же чёрные, как и все остальное под блестящей глубиной небесного синего свода, без малейшего клочка облака, в неподдающейся сравнению прозрачности зимнего утра.

Глубокое разочарование охватило его при виде развалин. Не имея личных познаний и едва получив неполные справки от людей, ездивших прежде него в Рим, он нарисовал в своём воображении город неописанной красоты. Ему представлялось, что там возвышались прелестные церкви на залитых солнцем улицах и прекрасные площади, усеянные величественными аллеями и усаженные деревьями. В его мыслях там проходили люди с лицами, похожими на лицо великого Бернарда, чудно невинные, сиявшие надеждой божественной жизни. В его воображении там собирались со всего света истинные рыцари, очищенные от грехов своими бдениями в святых местах Востока, с целью возобновить свои обеты целомудрия, благотворительности и веры. В мечтаниях его сердца там жил отец епископов, викарий Христа, преемник Петра, почтённый и непогрешимый глава святой католической, апостольской римской церкви. Из Рима Жильберт сделал в своём сердце символ всего правого, справедливого и совершённого в небе, чистого и прекрасного на земле. Это был город Бога, душа которого была его строителем. Жильберту предстояло обитать в этом городе в покое и мире, превосходящим все понятия.

Он оставил позади себя в Париже видение, которое могло его ослепить… благосклонность, выпадающая на долю немногих, надежды, доступные немногим избранным, а осуществление которых достижимо ещё меньшему числу людей, — любовь, о какой немногие могут даже мечтать, любовь красавицы королевы.

Когда он покинул замок на острове, постарев на несколько месяцев и обогащённый подарками герцога Готфрида и юного Генриха, которые он не стеснялся принять, ему казалось, что он поумнел от жизненного опыта более, чем на половину своего существования.

Жильберт верил в свои собственные силы, благоразумие и стойкость. Он воображал, что боролся против великого искушения, тогда как в действительности он заледенел от ужаса при воспоминании о другом проступке. Он воображал, что лёгкое сожаление, хотя и живое, встревожившее его сердце, и желание сладкого греха, чуть было не совершённого, были преступными остатками не совсем ещё затухшей страсти. На самом же деле это было лишь стремление природного тщеславия, хотя слишком слабого, чтобы устоять перед его смутным отвращением. Ему казалось, что он принёс в жертву своё светское будущее ради любви к своему рыцарскому идеалу; на самом же деле это отречение было для него легко, так как он не был честолюбив и покорялся скорее сердечным желаниям, чем сопротивлялся увлечению.

Теперь Жильберт рассматривал город, на который возложил все свои надежды, но он обратился в пыльные развалины. Молодой человек стоял на земле, уважать которую учила его история, и освящённую христианской кровью, но эта земля обратилась в громадную пустыню, средоточием которой был он сам. Сердце Жильберта вдруг замерло: его пальцы судорожно прижались к тому месту, где находилось сердце. Долго он оставался в этом положении, молча, неподвижно склонившись в своём седле, как бы изнемогая от усталости, хотя он ехал верхом только три часа до восхода солнца.

— Сударь, — прервал его размышление слуга Дунстан, — вот гостиница, мы можем в ней достать воды для наших лошадей.

Жильберт равнодушно поднял голову и, не видя близко никаких зданий, бросил вопросительный взгляд на слугу.

Хитрая улыбка оживила худое и смуглое лицо Дунстана, и он указал Жильберту на то, что первый принял за три стога сена.

И правда, это было не что иное, как соломенные шалаши конической формы, расположенные в нескольких шагах от дороги и в тридцати футах от подножия горы. Вход в них был низкий и тёмный. Из одного шалаша медленно поднимался в спокойном, холодном воздухе целый столб голубоватого дыма. Красовавшаяся над ним засохшая виноградная лоза извещала, что здесь можно достать вино. По другую сторону самого отдалённого шалаша находился ров, полный воды, а на некотором расстоянии от этого рва был воздвигнут навес из прутьев для лошадей путешественников, как убежище от зимнего дождя или летнего солнца.

Пока Жильберт равнодушно рассматривал эти подробности, перед ним появился человек, согнувшийся почти в три погибели, когда проходил через низкое отверстие двери шалаша. На нем были длинные штаны из козьей кожи и одежда до колен из грубой коричневой материи, похожая на монастырскую рясу и стянутая на талии витой верёвкой. Чёрные взъерошенные волосы покрывали его квадратную голову, а чёрная жидкая борода обрамляла жёлтое лицо, на взгляд лихорадочное, чем отличаются жители Кампании.

Хотя это была первая остановка и первая гостиница в таком роде, встретившаяся Жильберту в долине Рима, но он не так-то легко удивился и даже не улыбнулся, когда остановился и сошёл с седла.

Кроме слуг, с ним был ещё погонщик мулов, служивший ему проводником и переводчиком, без которого было бы трудно иностранцу путешествовать в Италии. Крестьянин поклонился до земли и проводил Жильберта до входа в шалаш, где обыкновенно он подавал есть и пить своим гостям. В темноте шалаша Жильберт увидел грубо вытесанный стол и две скамьи, поставленные прямо на землю, хорошо утоптанную и выметенную. Но англичанин сделал знак, что хочет остаться на воздухе, и скудная обстановка была вынесена для него из шалаша. Второй шалаш служил убежищем для путешественников, застигнутых на пути в город ночным временем.

— Монах спит, — сказал хозяин, приложив палец к губам, когда слуги Жильберта очень громко заговорили у двери третьего шалаша.

Жильберт понял эти слова без помощи переводчика, так как в эту эпоху все хорошо воспитанные лица понимали провансальский язык, имевший общее с некоторыми итальянскими наречиями.

— Монах? — повторил Жильберт равнодушно.

— Он так называет себя, и на нем серая ряса, — ответил хозяин, — но мы довольны, что он пришёл, так как с ним пришло счастье, и вы служите доказательством, что я говорю правду: он пришёл ночью, и ваша милость были первым посетителем сегодня утром.

— Так вы знаете его хорошо? — спросил Жильберт.

— Все знают его, — ответил хозяин.

Он удалился, и Жильберт увидел, как он приподнял решётку из прутьев и исчез в подземелье. Его погреб был глубок и прохладен, это была одна из множества пещер, которые соединяются с катакомбами и бороздят Кампанию от Рима до холмов.

Жильберт сел на самую маленькую скамью, у стола трое слуг заняли другие скамьи и сняли свои шляпы из почтения к своему господину. Лошади были привязаны под навесом, с целью дать им достаточно отдохнуть, прежде чем напоить. Южная сторона шалаша была солнечная и жаркая, и воздух был насыщен запахом сухой травы, чистой соломы и гари.

Едва Жильберт успел задуматься, скрестив руки на рукоятке своей длинной шпаги и рассматривая волнистую пустыню, как в тот же момент из третьего шалаша вышел мужчина. Встав против солнца, он протёр себе глаза, прежде чем взглянуть в сторону сидевших у стола. Увидев путешественников, он колебался с минуту, затем приблизился к Жильберту с видимым желанием заговорить.

Выше среднего роста, он казался несоразмерно высоким благодаря своей худобе и тяжёлым складкам его шерстяной одежды, которая, казалось, прикрывала призрак.

Длинные костлявые руки, состоявшие, по-видимому, из нервов и кожи, но не лишённые изящества, были прикреплены к загорелым кистям с гибкими суставами, которые обнажались из-под слишком коротких рукавов.

Грубо угловатая голова была покрыта густой массой чёрных волос, развевавшихся на плечах. Смуглые изборождённые щеки, блестящие впалые глаза, длинные линии рта аскета, солидная челюсть, едва прикрытая жидкой чёрной бородой, — все напоминало фанатика. Перед Жильбертом было лицо и силуэт, который мог бы принадлежать «египетскому отшельнику, аскету сирийских пустынь, Иоанну Крестителю или Антонию Фиванскому». На этом человеке был надет широкий кожаный пояс, а почерневшие чётки из крупных, как орехи, зёрен висели у него сбоку и оканчивались железным крестом грубой работы.

Жильберт приподнялся на своей скамье, отодвинулся и пригласил незнакомца сесть возле него. Монах склонил слегка голову, но ни одна черта его лица не изменилась, когда он молча садился на предложенное место. Он скрестил свои большие руки на грубо вытесанном столе и устремил глаза на юг, к разрушенному городу.

— Вы иностранец? — спросил он странно-гармоничным голосом Жильберта по-провансальски после длинной паузы и не поворачивая к нему глаз.

— Я ещё никогда не видел Рима, — ответил Жильберт.

— Рима! — странствующий монах произнёс это слово с состраданием. — Вы никогда не видели Рима? Так вот, что от него осталось… Голый остов самого великолепного, прекрасного и могущественнейшего города в свете, умерщвлённого насильно, приговорённого к смерти папами и императорами, префектами и баронами, оторванного от жизни злотворной язвой империи и брошенного там, как околевшая кампанская собака на добычу зверей и ужас живого человека.

Исхудалый незнакомец положил локти на стол и гневно стал кусать ногти, устремив свои горящие глаза на отдалённые башни Рима. Тогда Жильберт понял, что это не был обыкновенный странствующий монах, выпрашивающий себе завтрак ради своей рясы, но человек мыслящий, для которого думать означало страдать.

— Это правда, Рим не так прекрасен, как я предполагал, — сказал Жильберт.

— Вы разочарованы в ваших надеждах, прежде чем переступили его ворота, — сказал монах. — Разве вы первый? Разве вы последний? Разве Рим кончил обманывать и нашёл передел разочарованию? Рим лишил весь свет богатства, пожрал его и оголил его до костей. Рим похитил у людей их тела и жизни и разорвал их по частям, как сокол разрывает фазана, рассеивая по ветру блестящие перья. Рим похитил у людей души, чтобы питать ими ад, пока он не насытится. Теперь его хищные руки иссохли до кистей, его ненасытные губы растрескались над его обнажёнными зубами, и владычица всего света сделалась игрушкой евреев и ростовщиков.

— С какой горечью говорите вы! — заметил Жильберт, смотря с любопытством на нового знакомого.

Монах вздохнул, и его глаза странно смягчились, когда он повернул голову к молодому человеку. Он говорил возвышенным тоном, становившимся пронзительным, как крик физического страдания. Но когда он снова заговорил, его голос сделался тише и нежнее.

— Да, я говоря с горечью ради него, но не ради меня. Если бы я отдал за него свою жизнь, он не дал бы мне своей. Принеси я к его ногам все, что имею, он ничего не положил бы мне в руку, он ничего не дал бы мне, кроме могилы и горсти земли для моих костей, если только какой-нибудь император или папа не оставил бы их на виселице. Но я просил его для него же самого, ради его собственной выгоды, действовать благородно и освободить свою шею из-под ярма и сбросить тяжесть, под которой он сгибался и изнемогал. Я просил его встать на ноги, отказаться от даров, данных рукой, нанёсшей ему рану, и не слушать голоса жестокости и проклятия. Я просил у Рима отослать чужеземного императора и сбросить папу с королевского престола, сорвав с него его королевскую маску. Я просил, чтобы Рим напал на благородных грабителей, которых он называл баронами; чтобы его разврат и его тайная слабость, как храбрый человек, встали лицом к лицу с его грехами, исповедали их и твёрдо решились не оскорблять более Бога. Все это я просил у Рима, и меня отчасти послушались, но я заплатил за мою смелость изгнанием из многих государств и отлучением от церкви.

Когда он произносил последние слова, из его губах сложилась улыбка наполовину нежная, наполовину сострадательная.

В то время такие слова не были пустыми, и невольно Жильберт несколько отодвинулся от своего собеседника.

— Я вижу, что вы набожный человек, — сказал спокойно монах. — Чтобы моё присутствие вас не стесняло во время вашего завтрака, я буду продолжать мой путь.

И он встал. Но рука Жильберта протянулась, и его пальцы захватили под серым рукавом руку скелета.

— Останьтесь, мой брат, — сказал он, — и разделите завтрак с нами. Я не такой, как вы думаете.

— Я внушаю вам ужас? — сказал незнакомец, снова садясь.

— Но я не имел никакого неучтивого намерения, — ответил Жильберт. — Садитесь, сударь! Вы говорите, что вы изгнанник; но я тоже не более, как отверженный, лишённый имущества.

— И вы приехали сюда искать справедливости у папы? — спросил монах презрительным тоном. — В Риме нет папы. Последний убит в прошедшем году в Капитолии, а тот, что теперь называется папой, такой же странствующий, как вы и я. У нас в Риме республика, сенат и нечто, похожее на правосудие, существующее лишь для римлян, не требующих более господства над всем человечеством. То, что называется здесь свободной жизнью, — в сущности не жизнь и не свобода.

— Я увижу, на что похожа ваша свобода, — сказал задумчиво Жильберт. — Что касается меня, я не привык к подобным мыслям, и хотя я читал историю Рима, но никогда не мог понять римской республики. Согласно закону природы у нас господствуют сильнейшие. Зачем же сильным делиться со слабыми тем, что они могут оставить себе? Или зачем, согласно вашему идеалу, сильная нация будет разделять свою силу и богатство со своим слабым соседом? Не довольно ли того, что сильный не губит слабого без всякой причины и не действует относительно него нечестно? Норманны не видят зла и несправедливости, сохраняя своё добро и беря то, что могут взять; таким образом мы никогда не поймём вашей республики.

— Вы норманн, сударь? — спросил монах. — Не родственник ли вы Гюискара, или тех, кто недавно сжёг Рим? Тогда меня не удивляет, что цивилизация республики вам кажется странной.

Жильберт, слушая его, неожиданно перевёл глаза с лица монаха на пыльную дорогу, которая вела в Рим, так как его тонкий слух уловил звук лошадиных подков, Когда монах перестал говорить, на повороте дороги показалась кавалькада из семи всадников. Это были люди, грубые с виду, одетые в длинные коричневые плащи, сбившиеся на подоле. На головах у них надеты шлемы, придерживавшиеся под подбородком широкими ремнями. Лица их были загорелые, а чёрные бороды нечёсаные; они ехали на маленьких косматых лошадях, таких же неопрятных, как они сами.

Увидев их, Жильберт тотчас же встал. Он знал, что это не путешественники и не могут быть ничем иным как разбойниками. Его слуги встали одновременно с ним. В то же время проводник мулов быстро и бесшумно исчез позади шалаша, как мышь от кошки. Жильберт направился к своим лошадям, сопровождаемый Дунстаном и конюхом, но прежде чем они дошли до них, двое из всадников перескочили ров, отделявший дорогу, и преградили им дорогу. В это время другие разбойники направились к навесу, намереваясь увести лошадей. Мигом Жильберт вытащил свою шпагу; возле него стояли его слуги с оружием в руках. Тогда роковые всадники тоже вытащили своё оружие, и в прозрачном воздухе пронеслась как бы стальная молния. Длинное лезвие шпаги Жильберта просвистело, описывая полукруг над его головой: его удар должен был выбить шпагу из рук всадника и убить его.

Но монах встал между Жильбертом и его противником и схватил своими нервными пальцами руку молодого человека, другая протянутая рука остановила остальных разбойников. Широкий рукав его рясы приподнялся до локтя и обнажил загорелую исхудалую руку, на которой вздутые вены, казалось, обвивались, как виноградная лоза без листьев вокруг сухого дерева. Его губы побелели, в глазах засверкало пламя, а его голос внезапно сделался суровым и повелительным.

— Назад! — воскликнул он почти с яростью.

К великому удивлению Жильберта это слово моментально произвело обаятельное впечатление на разбойников.

Всадники опустили своё оружие, переглянулись и положили его в ножны, другие, отвязывавшие лошадей и мулов Жильберта, внезапно остановились по приказанию монаха.

Всадник, стоявший около Жильберта с фазаньим хвостом на шлеме и менее отвратительный, чем другие, упал на колени и, наклонившись очень низко под своим коричневым плащом в лохмотьях, взял правой рукой край рясы монаха и с жаром поцеловал его. Жильберт стоял возле них, опершись на свою обнажённую шпагу, все более и более удивляясь происходившему.

— Просим вашего прощения, брат Арнольд, — воскликнул глава разбойников, продолжая стоять на коленях. — Как могли мы угадать, что вы завтракаете сегодня здесь? Мы думали, что вы уже далеко на севере.

— И вы следовательно считали себя свободными грабить чужеземцев, воровать скот и резаться друг с другом?

— Это, должно быть, следствие республиканской цивилизации, — заметил Жильберт улыбаясь.

Тогда все разбойники сошли с лошадей и встали на колени перед Арнольдом Бресчианским, если не в продолжительном, то глубоком раскаянии и прося благословения у отлучённого от церкви монаха.

IX

В Риме Жильберт поселился в гостинице под вывеской «Льва», расположенной у подножья Нонской башни, близ моста св. Ангела. Она существовала со времени Карла Великого и получила своё название в честь папы Льва, венчавшего его императорской короной. Этот квартал находился тогда в руках великой еврейской расы Пьерлеоне, к которой принадлежал первый антипапа Анаклет, умерший за несколько лет до того. Хотя замок и многочисленные крепости Рима были в их владении, но Пьерлеонам не удалось насильно навязать римскому народу антипапу Виктора. Воля Бернарда Клервосского одержала верх.

В те дни Рим был расположен вдоль реки, как выброшенный обломок на берегу зимнего моря. Двадцать тысяч человеческих существ были скучены в дымных хижинах, на стенах во внешних башнях крепостей аристократов. В то время, как аристократы без устали сражались, несчастный народ жил грязно, умирая с голода. Иногда он поднимался среди звуков шпаг, как призрак голода, алча захватить себе право существования, отнятое у него силой.

Жильберт бродил по тесным улицам, входил на мрачные дворы, пробегал покинутые местности и обширные площади, переполненные голодными собаками и бродячими кошками, питавшимися городскими отбросами и всякой дрянью.

Он выходил всегда вооружённый и в сопровождении своих слуг, как делали лица его класса. Когда он вставал на колени в церкви во время обедни, или просто молясь, то заботился поместиться так, чтобы облокотиться спиной на стену или колонну, из опасения попасться в руки какого-нибудь ловкого вора-богомольца, срезывающего бритвой шнурки кошельков и пояса.

Даже в гостинице он был всегда вооружён против гостей и даже самого хозяина. Еженедельный расчёт был настоящим сражением между Дунстаном, платившим по счетам своего господина, хозяином гостиницы, Клементом, и тосканским переводчиком.

Тосканцу выпала трудная роль служить буфером между честным человеком и вором и получать удары с обеих сторон.

Рим был беден, неопрятен и служил притоном ворам, убийцам и всякого рода злоумышленникам. Над ним господствовали то семья евреев, наполовину обращённая в христианство, тиранившая город пользуясь своим могущественным положением, то народ следовал за Арнольдом Бресчианским, когда он показывался в городе. При звуке его голоса толпа была готова разрушить собственными руками каменные стены, как она встречала с обнажённой грудью шпаги баронов. Тогда мужчины покидали свою работу: сапожники — колодки, кузнецы — наковальни, сгорбленные портные — свои верстаки, и все следовали за северным монахом в Капитолий или в церковь, где он говорил проповеди. За мужчинами следовали женщины, а за ними дети; всех притягивала непонятная для них таинственная сила, которой сопротивляться они были не в силах. Топот тысячи шагов сопровождался восклицаниями: «Арнольд, сенат, республика», или звуками излюбленного в те дни гимна с оглушительным, как победные звуки трубы, припевом. Это любимое римлянами пение во время революций, казалось, было предупреждением судьбы о падении одного королевства.

В те дни, когда народ следовал за своим кумиром в Капитолий или даже в отдалённый Латеран, где Марк Аврелий с высоты своего бронзового коня смотрел, как проходили века, — Жильберт блуждал по противоположной стороне города. Он переходил мост к замку св. Ангела, где тень злой Феодоры бродила в осенней ночи, когда дул южный ветер. Затем он шёл вдоль развалин красивого портика, тянувшегося некогда от моста до базилики, пока не приходил к громадной лестнице, ведущей в сад, окружённый стенами древнего собора св. Петра. Там он любил сидеть среди кипарисов, восторгаясь громадными сосновыми шишками из бронзы и большими бронзовыми павлинами, привезёнными Симахом из развалин бань Агриппы, в которых страшные Crescenzi укрепились в продолжение целых ста лет.

В то время, как Дунстан, пользуясь своим довольно смутным знанием, изучал надписи, а конюх Альрик удачно метал свой кинжал в кипарисы, почти всегда попадая, Жильберт сидел один среди молчания природы. Он чувствовал, что душа Рима сливалась с его душой, что в Риме хорошо жить ради удовольствия мечтать, а мечтание было жизнью. Прошедшее, проступок матери, личные невзгоды — все отступало на задний план и почти Исчезало. Будущее, когда-то бывшее для него магическим зеркалом, в котором он хотел видеть свои предстоящие рыцарские подвиги, — исчезло, как призрак, в синем небе Рима. Осталось одно настоящее, полное беспечности и мечтаний, с его неопределённым, смутным очарованием, деньги же добавляли в Риме мало удобств. Зато, наоборот, там легко было схватить лихорадку и подвергать ежедневно опасности свою жизнь, как ни в одном городе, где проезжал молодой человек во время своего путешествия. Несмотря на это, он привязался к Риму и любил в нем больше то, в чем Рим ему отказывал, чем то, что он давал. Он любил Рим скорее за думы, вызываемые им, чем за его зрелище, за все, что было в нем неизвестного, привлекавшего к нему, чем за печаль и зло, общее у всех людей.

Но помимо того, что он испытывал и видел, зондируя и соединяя различные мелочи вместе, было ещё безмолвное рвение того неопределимого чувства, которое он узнал в Ширингском аббатстве.

Набожность тогда была полезнее хлеба, для интересов его души выгоднее было бороться против неверующих, чем натруждать колена на ступенях алтаря или отречься от своего имени, характера и всего существа ради вступления в религиозный орден.

Сначала необъятное разочарование Римом опечалило и ранило его сердце: он вообразил себе, что дом не может существовать без хозяина, и армия без начальника должна рассеяться или быть разбита на голову. Но по мере того, как Жильберт жил там, и время протекало неделя за неделей, месяц за месяцем, он изменил своё мнение. Он научился понимать, что церковь никогда не была живее, могущественнее и воинственнее, как в этот самый момент, когда настоящие и законные первосвященники бежали один после другого, а их имущество, земные и небесные титулы послужили для раздора партий. Церковь представляла весь свет, тогда как Рим состоял из семи или восьми тысяч неугомонных, полуголодных бандитов, жадных до перемен, так как никакая перемена не была бы для них хуже настоящего.

Но в древнем соборе св. Петра царил мир. Седоволосые патеры торжественно справляли там церковные службы, утром, в полдень и вечером, более сотни детских и мужских голосов пели псалмы и вечерни. Там юноши в фиолетовых и белых одеждах кадили из серебряных кадильниц перед большим алтарём, и ладан расплывался благовонными облаками в солнечных лучах, освещавших вкось древние плиты среднего пространства церкви. Там, как в большинстве монастырей и обителей, церковь оставалась церковью, как она была, есть и будет всегда. Жильберт ходил в старинный собор преклонить колена перед Богом, тихо подпевал хору и вдыхал воздух, насыщенный ладаном, который был для него также сладок, как летний ветерок, благоухающий запахом сена, и его тело и душа от этого освежались. Позже, ночью, оставшись один в своей комнате гостиницы «Льва», Жильберт мысленно молился по прекрасной копии с рукописи Боэция, данной ему ширингским аббатом. Часто, раскрыв деревянные ставни своего окна, он смотрел на замок и реку, блестевшие в лунном сиянии. Тогда перед ним поднималась жизнь, как тайна, в которую надо проникнуть, и задача для разрешения посредством подвигов. Он сознавал, что не следует проводить время в мечтаниях, и сильный, старинный инстинкт его расы приказывал ему идти вперёд и приготовить себе положение в свете.

Тогда кровь подступала у него к горлу, руки сжимались в то время, как он опирался на подоконник, вдыхая сквозь стиснутые зубы ночной воздух; он решался покинуть Рим и отправиться в чужеземные страны в поисках отважных подвигов. В эти весенние ночи, когда ветер дул с реки, его воображение приносило ему армии духов, призраки рыцарей, прекрасных молодых девушек и проницательные тени того, что должно случиться. Тогда появлялось нечто трагическое, направо от него возвышалась тёмная Нонская крепость, и от самой её высокой башни, как он ясно видел при лунном свете, раскачивалась ветерком длинная верёвка, смоченная дождём, а приделанный к её концу железный крюк ударял по стене башни. Часто, смотря туда на неё ночью, Жильберт видел на крюке висевшее за шею окоченевшее тело с широко раскрытыми глазами и орошённое ночной росой.

Но когда появлялась заря, перед его окном запевали птички, а он, высунувшись из окна, чувствовал тёплый южный ветерок и видел снова проснувшийся Рим, тогда его решение рассеивалось. Вместо приказа Дунстану укладывать оружие и прекрасную одежду, он давал распоряжение своим людям седлать лошадей и отправлялся с ними в отдалённые части города. Часто он оставался все дообеденнное время в пустынных окрестностях Авентинского холма, медленно переходя из одной уединённой церкви в другую, или беседуя с каким-нибудь одиноким патером, который, живя постоянно среди старинных изваяний и надписей, собрал кое-какие сведения, не достававшиеся невежественным римлянам.

Приключений с Жильбертом там не случалось, так как если большие дороги были переполнены разбойниками, то в переделах города, как ни был слаб авторитет сената и префекта, они не смели показываться шайками или по двое, по трое. Они остерегались вступать в схватку с Жильбертом и его слугами.

Тем менее у него было в Риме друзей. Сначала он намеревался представиться главному барону, назвавшись путешественником знатного происхождения, и воспользоваться преимуществами его дружбы и покровительства. В каждом другом европейском городе он поступил бы так, но он вскоре узнал, что Рим был очень отсталым в социальных отношениях рыцарства, и попасть под протекцию римского барона значило поступить к нему на службу, вместо того, чтобы пользоваться гостеприимством. Может быть Жильберт принял бы подобное положение из любви к приключениям, но он не мог решить выбор между полуевреем Пьерлеони и грубым Франжипани. Он не хотел отправиться к Кресчензи, руки которого были забрызганы кровью, Колонны же того времени устроились на высотах Тускулума, а друзья папы, Орсини, отступили далеко в Галеру на север от Рима, в болота, где кипела лихорадка.

Но здесь и там он знакомился с патерами и монахами; их учёные разговоры гармонировали с его думами и служили подспорьем его серьёзной мечте, в которой, может быть, из чистой праздности ему нравилось видеть себя мысленно в английском аббатстве. Таким образом он вёл жизнь, совершенно различную от существования тех, кто его окружал. Многие из жителей того квартала научились узнавать Жильберта с виду и называли его и слуг «англичанами». Так как большинство римлян было занято собственными делами, то Жильберту предоставили жить, как ему угодно. Если бы его кошелёк не истощился со временем, несмотря на то, что был хорошо наполнен, молодой человек мог бы провести остальную жизнь в гостинице «Льва», сладко мечтая и довольствуясь заурядным счастьем. Но ещё другие силы работали, руководя его жизнью, и он обманулся, считая любовь Элеоноры простым приключением без последствий, так же скоро забытым, как прошлогодний цветок.

Несколько раз зимой и следовавшей за ней весной брат Арнольд приходил повидать его в гостиницу. Он разговаривал с Жильбертом о предстоящих великих событиях, об освобождении человека через упадок государственной власти. Папы или императоры, короли или принцы должны исчезнуть и дать место всемирной республике. При этом жгучие глаза фанатика сверкали, его длинные руки делали какие-то быстрые дикие движения, тёмные, мягкие волосы вставали дыбом, словно поднимаемые случайным ветром, красноречие, полное энтузиазма, совершенно преобразовывало его существо. Когда он обращался к римлянам, проповедуя таким голосом и с таким выражением, то они тотчас же поднимались с волнением, как море во время бури, и он мог по своему произволу пользоваться, сколько хотел, их жестокостью я гневом с целью истребления и террора.

Но в венах Жильберта не было и капли южной крови и ничего такого, что могло отозваться на красноречие страстного итальянца. Вместо того, чтобы воспламеняться, он рассуждал; вместо того, чтобы присоединиться к Арнольду в его попытке превратить весь мир в республику, он более и более убеждался в превосходстве всего оставленного им на севере. Жильберт воплощал в себе аристократический темперамент, который с тех пор, как герцог Вильгельм переправился через море, во всякое время проникал в массу англо-саксонских характеров. Он уравновешивал их грубую демократическую силу тонкостью более возвышенной физической организации и благородством более бескорыстной отваги. Сколько раз английская раса просыпалась к жизни и победе, когда её считали уже глубоко заражённой гангреной наживы денег. Следовательно, когда Арнольд говорил о законах и учреждениях, которые должны сделать из Рима владыку мира, Жильберт в ответ ссылался на людей достаточно сильных, чтобы захватить мир и сделаться его повелителями, заставляя его повиноваться тем законам, которые они считали необходимыми. Между ними была вековая разница, какая существует между теорией и практикой. Хотя в данный момент Арнольд-мечтатель был сторонником революции, а Жильберт, противник его мнения, проводил беспечно своё время в мечтах, однако дело было одинаково. Жильберт Вард, норманн, мужественно сильный, был ближе к человеку, сделавшему Рим императорским, чем красноречивый итальянец, строивший город своих мечтаний на идеях и теориях, выкованных страшными орудиями его ума и слова. Основа их различий заключалась в том, что норманн искал централизацию всего света в самом себе, а итальянец был готов пожертвовать собой для идеального мира.

— Поговаривают о втором крестовом походе, — сказал однажды Арнольд, встретив Жильберта в саду св. Петра.

Жильберт, прислонившись к одному из кипарисов, наблюдал мечтательными глазами за пылким монахом.

— Поговаривают о крестовом походе, — повторил Арнольд, останавливаясь перед Жильбертом. — Поговаривают о том, чтобы послать христиан сотнями тысяч умереть тысячей смертей под Божьим солнцем в Палестине. Зачем? Спасти людей? Чтобы возвысить расу и насадить добро, если только хорошее может расти? Нет, они отправляются на войну не ради этих великих вопросов. Знак, носимый ими на груди, — крест, слово на их губах — имя Христа, а сокровенная мысль их сердца — та, которую имеет вся ваша жестокая нация… отнять у других и прибавить к тому, чем обладают, взять землю, богатство, человечество, жизнь — все, что возможно отнять у человека и что оставляет ему право умереть нагим.

Жильберт не улыбнулся, так как мысленно спросил себя, нет ли в словах монаха некоторой истины?

— Не говорите ли вы это потому, что норманны владеют частью вашей Италии? — спросил он суровым тоном. — Хорошо или дурно поступают они здесь?

— Дурно! — ответил Арнольд, устремив свои строгие глаза на Жильберта. — Но дело идёт не об этом; некоторые из них мне даже помогали; есть дурные и хорошие люди среди норманцев так же, как и среди сарацин.

— Благодарю вас, — поблагодарил его Жильберт, невольно улыбаясь.

— Бесы также верят и трясутся, — возразил Арнольд угрюмым тоном. — Взятие юга служит доказательством. Только не это моё намерение. Люди берут крест и отдают жизнь за имя, за традицию, за священные воспоминания святого места. Они не дадут одной недели своей жизни, ни капли крови для себе подобных или ради веры, которая единственная может спасти мир.

— Что это за вера? — спросил Жильберт.

— Вера, надежда, милосердие, — ответил Арнольд.

Его голова поникла с внезапным выражением безнадёжности; затем он направился медленным шагом к воротам.

Жильберт не изменил позиции и следовал за ним взглядом, несколько опечаленный. Совершённая простота этого человека, его стремления к самым возвышенным идеям, безупречная чистота его жизни — все возбуждало искренний восторг Жильберта. Однако для норманна Арнольд Бресчианский был только мечтателем, духовидцем и безумцем. Жильберт мог слушать его некоторое время, но потом страшная напряжённость мысли и слова брата-монаха его утомляли. В эту минуту он был почти доволен, что его собеседник так внезапно удалился. Но пока Жильберт за ним наблюдал, он увидел, как Арнольд остановился, как будто он что забыл; он обернулся, роясь в передней поле рясы.

— Я запамятовал сообщить вам, что меня сюда привело, — сказал монах, протягивая маленький свёрток пергамента, скрученного и связанного тонким ремешком и шёлковым шнурком пурпурового цвета, на котором висела свинцовая печать. — Вам есть письмо.

— Письмо!

И Жильберт выразил довольно естественное удивление. Он никогда в жизни не получал писем, и в то время лица обыкновенного положения посылали и получали поручения только на словах.

— Я отправился к вам на квартиру, — перебил монах, передавая пергамент Жильберту. — Думал, что, может быть, вас найду здесь, где мы с вами уже встречались.

— Благодарю вас, — сказал Жильберт, переворачивая свёрток в своих руках, как бы не зная, что с ним делать. — Как вы его получили?

— Вчера из Франции приехали посланные с письмами в сенат и ко мне, — ответил Арнольд, — они привезли и это письмо. По их словам, его вручила им сама королева Франции с приказанием разыскать адресата, обещая за это награду в случае успеха. Я обещал им вручить письмо вам.

Жильберт взглянул на печать. Тяжёлый свинцовый круг, сквозь который проходил шёлковый шнурок, был так же широк, как кубок, и украшен девизом Аквитании, без сомнения, герцога Вильгельма, так как на нем были изображения святого Георгия и дракона. Позже Элеонора должна была передать эту эмблему английским королям, сохранившимся до настоящего времени. Жильберт безуспешно пробовал вытянуть шнурок сквозь печать.

— Отрежьте её, — сказал монах.

Жильберт вынул свой кинжал с длинным лезвием и широким, как три пальца человека, у самой рукоятки и острым с обеих сторон, как бритва, так как Дунстан был мастером в деле точения. Жильберт отрезал шнурок, затем ремешок, спрятал печать в свой кошелёк и сталь разворачивать жёсткий лист до тех пор, пока не нашёл коротенькую записку в шесть или восемь строчек, не занявших и полстраницы и подписанных «Eleonora R.».

Открыв письмо, он увидел, что его нетрудно прочитать. Однако его глаза встретили почти тотчас же имя Беатрисы, которое встретить здесь он совсем не ожидал. Он не мог ошибиться, и смысл сделался для него ясен.

«Если до вас это дойдёт, — было там написано на недурном латинском языке, — приветствую вас! Я желаю, чтобы вы поспешили возвратиться в наш парижский замок, потому что вы будете во всякое время желанным гостем, в особенности теперь, и немедленно, так как при нашем дворе, среди моих придворных дам находится благородная девица Беатриса Курбойль. Она в ожидании видеть вас, так как покинула отца и отдала себя под моё покровительство. Кроме того, аббат Бернар проповедует крестовый поход в Шартре и в других местах и прибудет через некоторое время сюда, в Везелей. Беатриса приветствует вас».

— Не можете ли вы мне сказать, где отыскать посланных, принёсших вам пакет? — спросил Жильберт, поднимая глаза после того как разобрал каждое слово письма.

Но Арнольд удалился. Мысль, что человек, которого он думал обратить к республиканским идеям, находится в переписке с одним из государей, против которых он так жёлчно восставал, оскорбляла его, и он удалился с некоторым негодованием на молодого человека. Увидя, что он один, Жильберт равнодушно пожал плечами и стал прохаживаться взад и вперёд, перечитывая письмо по несколько раз. Оно было очень короткое, но заключало в себе достаточно сведений, чтобы дать ему труд приучить мысль к положению, которое не удалось бы выяснить при самом глубоком размышлении. Было бы слишком просто предположить, что Элеонора призвала Беатрису к своему двору с единственной целью вернуть его в Париж. Жильберт воображал себе самые сложные и абсурдные причины для оправдания письма Элеоноры.

Он говорил себе, что, должно быть, ошибся с начала до конца, и королева никогда ничего не испытывала к нему, кроме дружбы, но дружбы более глубокой и более искренней, о которой он сначала и не думал. Он испытывал неизмеримую благодарность к королеве за её страстное желание способствовать его счастью. С другой стороны она знала так же хорошо, как и он, или как он это предполагал, что церковь нелегко согласится на его брак с Беатрисой. Когда же он закрывал глаза и вспоминал сцены, о которых сохранил резкое воспоминание, то тень, леденившая ему сердце в Париже, снова восставала между ним и лицом Элеоноры, и её поцелуи, письмо и намерения становились подозрительными. Затем ему казалось очень странным, что Беатриса покинула дом отца. Арнольд Курбойль всегда её любил, и Жильберту пришла в голову мысль, что его собственная мать сделала её жизнь дома нестерпимой.

Позже он должен был это узнать, что причинило ему окончательное и самое горькое испытание. Тем не менее он не мог разумно сомневаться в словах королевы; очевидно было, что он должен найти Беатрису при французском дворе, и он не колеблясь решил отправиться тотчас же. Это казалось ему единственным возможным шагом, хотя диаметральною противоположным всем добрым решениям, которые ещё недавно порхали, как летние бабочки, в его мечтаниях.

Через день, ранним, прекрасным весенним утром Жильберт и его слуги медленно следовали по пустынной via Lata, потом проехали под Аврелианской аркой, затем мимо мрачной могилы Августа, владений графа Тускулумского и наконец по старинной Фламинивой дороге они въехали в волнистую Кампанию.

X

Июнь расстилался над Италией, как газовый вуаль и гирлянда на голове невесты. Душистое сено сушилось в долинах Тоскании, листья смоковниц покрывали своей тенью водянистые плоды, вырастающие на вьющихся ветках раньше самих листьев и которые народ называет «смоковным цветом», так как настоящие фиги появляются позже. Молодые серебристые побеги оливкового дерева рассыпали снежные цветы, состоящие из маленьких белых звёздочек; жёлтый колючий тёрн ещё цвёл в гористой местности, а красивая смесь диких цветов ослепительных оттенков, похожих на румянец молодой девушки, расцветала на горячем лоне земли.

Рано утром Жильберт ехал по вершине низкого холма, покрытого травой и защищённого с востока от солнца высокими горами. Он пил свежий ароматный воздух, как будто это была райская вода — чудный напиток, возвращающий от смерти к жизни. Он чувствовал в своём сердце глубокое спокойствие; с тех пор, как он не видел более своего отца, он никогда не испытывал такого мирного настроения. Он не понимал, как это случилось, но был уверен, что Беатриса его любит и убежала к французскому двору в надежде найти его там и со дня на день ожидала его приезда. Он также был убеждён, что Церковь не пожелала бы окончательно разлучить его с Беатрисой. Разве не друг ему королева Франции? Она похлопочет об его деле перед папой, который поймёт все, отстранит препятствия. Он думал обо всех этих вопросах и чувствовал, что все его блестящие надежды, как солнце, поднимаются на горизонте.

Достигнув конца хребта, Жильберт остановился, прежде чем спуститься, затем он посмотрел на широкую долину и змеившуюся между деревьями реку, сверкавшую, как серебро на солнце, затем переходившую в темно-синий цвет, а местами в чёрный, как чернила. Белая, широкая и пыльная дорога вела во Флоренцию, следуя извилинам реки. Жильберт снял шляпу, чтобы чувствовать свежесть утра на своём челе и нежное дуновение лета на белокурых волосах. Сидя в седле в глубоком молчании, ему казалось, что он находится в священном месте Божьего собора.

— Божий мир, превосходящий все разумение, — повторил он совсем тихо и почти невольно.

— Теперь, да будет мир Божий со всеми вами. Аминь, — ответил Дунстан.

Но в его голосе было нечто, заставившее Жильберта повернуть голову, он видел на лице этого человека странную улыбку, как будто его что-то развеселило, но в то же время его чёрные глаза, были устремлены на какое-то отдалённое зрелище. Дунстан указал на то, что заметил, и Жильберт тоже стал смотреть туда. Он увидел отдалённое сверкание, медленно приближавшееся к ним и белеющее по дороге, которая тянулась вдоль блестевшей реки.

— Приближающиеся люди приготовились сегодня к сражению, — сказал Жильберт, — так как они все в кольчугах, и их навьюченные мулы идут позади.

— Не вернуться ли нам и не взобраться ли на гору, чтобы дать им проехать? — спросил Дунстан, умевший сражаться, как дикая кошка, но обладавший однако инстинктивной осторожностью этого животного.

— Досадно не видать сражения, — ответил Жильберт.

И он стал спускаться. Тропинка была прорыта в вышину человеческого роста копытами животных, сновавших там веками. Местами она была очень узка, и два вьючных мула с трудом могли там встретиться. Молодые побеги трех или четырехлетнего каштана поднимались зеленой, плотной массой с обеих сторон тропинки, и, время от времени, ореховые ветви, почти соединяя свои широкие листья над дорогой, образовали глубокую, прохладную сень, пропитанную приятным запахом земли и зелени. У подножья горы светлый ручей стекал, капля по капле, в маленький водоём, вырытый путешественниками. Разлившаяся вода образовала из земли и старых сухих листьев чёрную, густую грязь.

Жильберт даль лошади остановиться и напиться; его слуги ждали своей очереди.

— Пст!..

Особенный свист, какой испускают итальянцы с целью привлечь внимание, быстро и ясно раздался из-под низких ветвей орехового кустарника.

Жильберт быстро повернул голову по направлению звука, Показалось смуглое лицо, окаймлённое узким кожаным шлемом, неправильно усеянным ржавыми железными кружками. Затем длинная рука, покрытая такого же рода кольчугой, отодвинула в сторону самые низкие ветви и сделала по направлению, откуда ехал Жильберт, жест рукой, положенной плоско поперёк груди со спрятанным большим пальцем, только слегка двигая его.

— Зачем мне возвращаться? — спросил Жильберт спокойным голосом.

— Потому что… — вполголоса ответил человек с загорелым лицом на грубом итальянском наречии, — потому что мы, пистойцы, ожидаем флорентийцев и не хотим, чтобы здесь были всадники. А затем… если вы не хотите…

Внезапно появилась правая рука, державшая копьё, и один этот жест угрожал проколоть Жильберта насквозь.

Он был без кольчуги и находился как раз у ног своего противника. Но в тот момент, как Жильберт положил руку на свой меч, пристально глядя на противника, он внезапно увидел странное зрелище. Длинная стрела пронзала голову пистойца, и с минуту он продолжал смотреть на Жильберта широко раскрытыми глазами. Затем, все ещё продолжая стоять, его тело стало медленно склоняться к самому себе, как будто он цеплялся за себя, и потом, бряцая сталью, покатилось из чащи кустов в лужу, где копьё сломалось под ним.

Дело в том, что маленький Альрик, саксонский конюх, подозревая грозившую Жильберту опасность, спокойно спустился на землю и направлял свой лук на врага. Глаз юноши был очень верен, хотя он впервые стрелял в человека.

— Прекрасно сделано, мальчик! — воскликнул. Жильберт.

Когда труп с шумом упал, лошадь Альрика попятилась; он спокойно ослабил натянутый лук и вскочил в седло, готовясь в путь.

Когда Жильберт хотел продолжать путь, но Дунстан помешал ему.

— Этот человек был лишь часовым, — сказал он. — Немного далее вы найдёте весь лес, переполненный вооружёнными людьми, поджидавшими всадников, которых мы видели там. Наверно я умру с вами; но зачем умирать, как крысе в ящике с хлебом? Поедемте ещё немного вперёд, а затем обойдём лес и выедем на дорогу в том месте, где она достигает Тибра, внизу, в долине.

— Но мы предупредим флорентийцев, что они попадут в засаду, — сказал Жильберт.

Они снова поднялись по склону горы. Только они скрылись из виду, как очень старая женщина и маленький мальчик, одетые в тряпьё, и оба вооружённые двумя ножами, принялись срывать с мертвеца его ржавую кольчугу и бедную одежду.

Жильберт, достигнув дороги, пустил свою лошадь галопом навстречу всадникам. Он вдруг остановился за двенадцать шагов перед ними, подняв свою правую руку раскрытой. Рыцари и оруженосцы медленно продвигались, все одетые в кольчуги; некоторые из них были в кафтанах с вышитыми девизами и большинство с обнажёнными головами; их стальные шлемы и забрала висели на седельной пуговице.

— Сударь! — закричал Жильберт громким и ясным голосом. — Вы направляетесь в засаду. Каштановый лес наполнен пистойцами.

Всадник, ехавший впереди, как глава над всеми, подъехал совсем близко к Жильберту. Это был уже немолодой человек со смуглым, гладким лицом, тонко выточенным, как барельеф на раковине, а его волоса были серо-железного цвета и коротко подстрижены.

Жильберт рассказал ему, что с ним случилось в лесу, Слушая его, всадник молча и с задумчивым видом рассматривал лицо Жильберта почти с наглым упорством.

— Если вы хотите, я провожу вас по дороге, где проехал сам, — сказал молодой человек, — и вы можете въехать в чащу, откуда будете сражаться с большой выгодой.

Но флорентиец улыбнулся такой простой тактике.

Чтобы испробовать направление ветра, он протянул правую руку, высунув её в отверстие, сделанное у запястья рукава кольчуги, так что железная перчатка кольчуги оставалась висящей. Почувствовав, что ветер дул к лесу, он подозвал к себе оруженосца.

— Возьмите десять человек, зажгите факелы и подожгите эти молодые деревца.

Мужчины взяли жаровню, поддерживаемую углём весь день во время пути из боязни, чтобы не остаться без огня ночью в лагере. Они зажгли факелы, сделанные из смолёной пакли. Вскоре поднялся густой дым, и раздался треск горящих зелёных веточек. Глава флорентийцев надел стальной шлем и надвинул забрало. Все, кто был с обнажёнными головами, последовали его примеру.

— Сударь, — сказал рыцарь Жильберту. — Теперь, когда вы оказали нам большую услугу, вам надо встать позади нас, так как скоро здесь начнётся сражение, а на вас нет кольчуги.

— Время очень жаркое, чтобы надевать железную одежду, — ответил смеясь Жильберт, — но если я не насилую рыцарских обычаев вашей страны, предлагая вам моё общество, я встану с вашей левой стороны, чтобы вы могли увереннее наносить удары вашей правой рукой.

— Сударь, — ответил глава, — вы слишком любезны. Из какой вы страны?

— Я англичанин, сударь, и норманнской крови, — ответил Жильберт.

И он сказал своё имя.

— Жино Буон дель Монте, к вашим услугам, — сказал всадник, называя себя.

— Нет, сударь, — ответил смеясь Жильберт, — рыцарь не может служить простому оруженосцу.

— Никогда не стыдно для благородного человека служить другому благородному человеку, — возразил флорентиец.

Дым изгнал пистойцев из леса, и оба склона горы, откуда спустился Жильберт, были покрыты всадниками в кольчугах и пешими слугами, одетыми в кожу, и с таким же бедным вооружением, как мёртвый часовой.

Буон дель Монте вложил свои ноги в широкие стремена, укрепился на седле, натянул уздечку, все время следя за движениями неприятеля.

Жильберт спокойно наблюдал за ними. До сих пор он никогда не встречался с неприятелем верхом, хотя уже сражался пешим. Он улыбался от предстоящего удовольствия, выбирая человека, который должен пасть от его ударов. В Англии или во Франции он, разумеется, надел бы кольчугу, уложенную на спине вьючного мула, но здесь, во время мягкой итальянской весны, при утреннем ветерке, наполненном запахом диких цветов, жужжанием пчёл и щебетанием пташек, сражение имело вид безобидной игры. Он чувствовал себя совершенно в безопасности, одетый в суконную куртку, как будто она была из стали.

Положение флорентийцев было лучшее, так как в случае неудачи позади была широкая дорога их страны; пистойцы же, изгнанные из леса густым дымом и пожаром чащи, вынуждены были взобраться на такой крутой склон горы, что многие из них должны были сойти с лошадей. Таким образом они оказались скученными в узкой неровной долине между дорогой и подножьем скалистой горы. Буон дель Монте видел своё преимущество, он поднял меч над головой и своим ясным голосом отдал команду, так что было слышно каждое слово.

Мгновенно покой природы был нарушен возгласом войны. Галоп лошадей был задержан, сверкнули мечи, раздался вой людей, и стрелы пронзили густые облака пыли, внезапно поднявшейся, как дым от взрыва. Во главе атаки скакали друг возле друга итальянец и норманн, непроницаемые чёрные глаза и спокойные черты оливкового оттенка находились рядом с юной, неустрашимой фигурой молодого норманна с бледным, сияющим лицом, белокурыми, развевающимися по ветру волосами, с большими глубокими, синими, как сталь, глазами, с раздувающимися ноздрями человека, созданного для сражений.

Борьба была короткая и оживлённая, так как флорентийцы распространялись от своего главы направо и налево и загоняли неприятеля в узкую равнину против утёсистой горы. Буон дель Монте наносил удары твёрдо и уверенно, согласно итальянскому обычаю. Смертельные удары приходились то в лицо, то в горло, и сколько раз грудь была пронизана, несмотря на кольчугу и стёганные безрукавки. Но удары Жильберта, как молнии наносились гибкой кистью, позади которой находилась нормандская рука, а над ней спокойное бледное лицо с тонкими губами, все более и более сжимавшимися, по мере того, как ударялся его меч, каждый раз разбивавший одну жизнь. Итальянец уничтожал людей ловко и быстро, но, по-видимому, это было ему противно. Нормандец убивал, как блестящий ангел-истребитель, орудие быстрого, молчаливого гнева Бога на человеческий род.

Удары следовали за ударами с бряцанием стали, атака за атакой, стрелы извивались до тех пор, пока мёртвые падали грудами, а лошадиные подковы превратили траву, вымоченную в крови, в зеленую и красную пену; до тех пор, пока вооружённые руки протягивались поднятыми и медленно падали, не находя более, кому нанести удар. Тогда острие меча Буона дель Монте отдохнуло на его ноге среди семи рядов тесно сплочённых кольчуг и тонких струек крови, тихо стекавшей с длинного потускневшего клинка меча.

— Сударь, — сказал любезно Буон дель Монте, — у вас чудесное и тонкое лезвие, хотя вы не наносите ударов по-нашему. Я ваш должник за безопасность моей левой стороны. Не ранены ли вы, сударь?

— Совеем нет, — ответил Жильберт, смеясь и вытирал своё широкое лезвие о гриву лошади.

Тогда Буон дель Монте посмотрел снова на него, улыбнулся и сказал:

— Вы получили красивое украшение.

И он принялся смеяться, бросив взгляд на шляпу Жильберта.

— Украшение? — спросил он.

Жильберт поднёс к шляпе руку и вскрикнул, почувствовав стальное острие.

Стрела пронзила верхушку его красной суконной шляпы и осталась там, как длинная женская шпилька. Он подумал, что если бы она попала на два пальца ниже, то он походил бы теперь на человека, убитого Альриком в лесу. Он вытащил её из крепкого сукна и отбросил подальше. Но маленький Альрик, предоставивший проводнику позаботиться о мулах, участвовавший в атаке пешим, поднял её, сделал на ней пометку ножиком и бережно убрал в свой колчан, переполненный стрелами, поднятыми на траве. Дунстан, который тоже присоединился к сражавшимся, искал среди мёртвых тел хорошего меча, так как его собственный сломался.

— Флоренция ваша должница, — сказал час спустя Буон дель Монте в то время, как они возвращались после битвы. — Без вашего предупреждения многие из нас лежали бы мёртвыми в этом лесу. Возьмите, пожалуйста, часть добычи, какую желаете. И если вы захотите остаться с нами, архиепископ сделает вас рыцарем, так как сегодня вы заслужили рыцарство.

Но Жильберт улыбнулся и поник головой с серьёзным видом.

— Благодарю Бога, — сказал он, — я ни в чем не нуждаюсь. Очень вам благодарен за ваше любезное гостеприимство, но я не могу остаться с вами, так как я пустился в путь по приказанию дамы. Что же касается долга Флоренции, сударь, то она широко его заплатила, позволив мне познакомиться с вами.

— И снискать мою дружбу, сударь, — добавил Буон дель Монте, не уступал в любезностях рыцарскому юноше.

Они переломили вместе хлеб, выпили вина и расстались. Буон дель Монте дал Дунстану маленький мешочек с золотом, а Альрику с погонщиками мулов — горсть серебра; затем Жильберт удалился с своими слугами, и все были очень довольны.

Однако когда он остался вечером один, то им овладела тоска, и все, что он сделал днём, его ужаснуло. Он скосил чужие существа, как скосили бы траву, и не способен был объяснить, почему он убивал, не зная ни людей, которые сражались, ни причины их ссоры. Он атаковал, потому что видел людей атакующих, он наносил удары из любви к сражению и убивал потому, что в его природе было желание убивать. Но теперь, когда кровь была пролита, и солнце, взойдя при жизни, закатывалось в присутствии смерти, Жильберт Вард сожалел о происшедшем, и его храбрая атака производила на него впечатление бессмысленной сечи, за которую он должен нести покаяние, а не получить рыцарство.

— Я стою не более, чем дикое животное, — сказал он Дунстану, рассказывая, что испытывает. — Пойди, постарайся найти священника и попроси, чтобы он помолился за тех, кого я сегодня убил.

С минуту он сидел, подперев рукой лоб, у обеденного стола.

— Я отправлюсь туда, — ответил Дунстан, — но все-таки забавно видеть льва, плачущего по телятам, которых он сам убил.

— Лев убивает, чтобы иметь возможность кормиться, — возразил Жильберт, — и люди, сражавшиеся сегодня, дрались за какое-нибудь дело, я же наносил удары ради удовольствия убивать, которое в нашей крови, и я этого стыжусь. Попроси патера помолиться также и за меня.

XI

Французский двор находился в Везелее; великие вассалы королевства были под владычеством короля, а вассалы Пуату, Аквитании и Гиени находились в свите королевы. Пышность её свиты превышала и даже умаляла свиту короля. Бернар Клервосский был также там, чтобы проповедовать крестовый поход. Вспоминая голос Петра Отшельника и восклицания давно умерших в Палестине крестоносцев, старики кричали: «Бог этого желает! Бог этого желает!»

Так как церковь св. Марии Магдалины была слишком маленькой, чтобы заключить в себе множество людей, то толпа собралась за городом в обширной зеленевшейся местности.

Там были устроены возвышенные подмостки для короля, королевы и знатных вельмож; остальные рыцари и триста дам Элеоноры находились среди народа на зеленой лужайке.

Солнце закатилось позади холмов, и хотя палящий июльский жар немного спал, но воздух оставался тёплым, и дыхание тысячи людей было слышно среди тишины. Жильберт приехал как раз во время; он предоставил слугам найти помещение и теперь торопился все видеть и слышать, но главное отыскать личико Беатрисы среди трехсот придворных дам.

Королева была там в платье пурпурового цвета с золотом и с короной на своих рыжих волосах. Король в голубой с золотом одежде, как всегда суровый и бледный, был возле неё. Когда Жильберт тщетно рассмотрел триста молодых, прекрасных лиц, его глаза остановились на самой красивой женщине в свете. Он увидел её ещё прекраснее, чем она сохранилась в его памяти, и в нем заговорила гордость, что королева назвалась его другом.

Затем вдруг он заметил какое-то волнение среди рыцарей, стоявших позади трона. Они раздвинулись, чтобы пропустить проповедника. Он шёл один со спокойными глазами, кивая головой направо и налево рыцарям в знак благодарности и быстро проходя мимо них, как белая тень. Как мысль проходит через материю, и спиритуальное существо проникает через земное.

Но когда Бернар очутился на подмостках, нарушенное спокойствие обратилось в мёртвое молчание, и глаза всей массы приковались к нему. В продолжение минуты все задержали дыхание, как будто ангел спустился с неба, принося на своих губах слово Бога, а в своём взоре — вечный свет.

Но вот заговорил тихий голос и без всяких усилий заставил себя услышать так же ясно и отчётливо, как бы он говорил с каждым человеком отдельно. Он отстаивал дело креста и несчастных, защищавших святые места на востоке, с ослабевавшими все более и более силами, но все ещё неукротимо и отчаянно.

— Есть ли между вами человек, — говорил он, — который, любя свою мать и приняв её последний вздох и благословение, похоронил бы её в святом месте, чтобы она мирно покоилась, и который не страдал бы, пока в его венах течёт хоть капля крови, от того, что её могила осквернена и унижена его врагами? Есть ли между вами человек, который отказался бы сражаться ради спасения от оскорблений останков своего умершего отца? Не хвастаетесь ли вы ежедневно, что пожертвуете жизнью в ссоре за доброе имя ваших дам, как бы вы это сделали ради доброй репутации ваших дочерей и верности ваших жён? Теперь скажите мне, не мать ли вам Божья церковь, а её храмы не самые ли святые места? Вы хвастались, что готовы умереть за честь, однако Христос отдал жизнь за нас, не за нашу честь, но за наше бесчестие, за наши грехи. Он испустил дух за нас во время своих святых страстей; Он был положен во гроб, как человек, и это место священно, ибо как Небесный Отец был там положен, после того как его Вещественная Кровь стушевала наши беззакония, после того как Его бичевание нас исцелило; после того как Он дал нам жизнь, чтобы мы могли жить; после того как мы могли выносить рабство этой смертной плоти, чтобы мы могли воскреснуть в бессмертии души через Него, с Ним и в Нем. Земля, напитавшаяся этой кровью, будет ли такая же, как другая земля? Место, слышавшее семь слов агонии, будет ли, как другие места? Могила, где Господь упокоил Свою распятую человеческую плоть, должно ли быть передано забвению и оскорблениям? Или мы настолько безгрешны, что даже нам не нужны воспоминания о жертве, и так чисты, что не нуждаемся в очищении? Я хочу, чтобы мы очистились. Свет дурён, час запоздалый, судья совсем близко, и однако мы ничего не делаем для нашего спасения, хотя Иисус Христос отдал свою жизнь для нашего спасения. Он не требует от нас, чтобы мы были распяты, как Он ради нас. Он только требует, чтобы мы взяли свой крест и шли за Ним, как Он взял его сам и нёс до Голгофы.

Так начал говорить Бернар сперва тихо, как будто желая пробудить чью-нибудь душу от глубокого сна, чтобы предупредить об опасности, но боясь быть резким. Мало-помалу, среди этой задыхающейся тишины тихий голос стал твёрже, как первая отдалённая, звучная труба, вибрирующая истиной на заре в день сражения. И в то время, как звук возвышался, слова становились сильнее и живее от энтузиазма, который воодушевлял белее, чем сами слова.

— Поместите крест у себя в сердце, — продолжал он, — как вы его носите на груди. Носите его с собой в длинные дни похода и во время ночного бодрствования; преклонитесь перед ним внутренне и просите, чтобы вы могли добиться милости нести его до конца. Таким образом ваши шаги достигнут неба, и ваша дорога будет крестовой дорогой до тех пор, пока вы не дойдёте до святого места. Но если случится, что Бог потребует у вас крови, то счастливы будут те, отдавшие без принуждения свою жизнь и умершие ради креста нашего Господа Иисуса Христа. Они будут помещены на месте, которое действительно святое, перед престолом Бога. Однако берегитесь вот чего: я не хотел бы, чтобы вы должны были идти на сражение ради Гроба Господня, как это делали некоторые из наших отцов, хвалясь, что делают ради Бога, между тем как в своём сердце каждый думал более о своей душе, чем о славе Иисуса Христа. Они рассчитывали все — усталость, раны, капли крови, уверенные, что будут вознаграждены на небе, как будто они одолжили Богу монету, и получат от него уплату. Иисус не дал свою жизнь по расчёту, не размеривал по каплям свою кровь; он не считал страданий, его страсти не были зачтены в книгу; но он дал все добровольно, из любви к человечеству. Если вы возьмёте крест, вооружитесь и будете сражаться за него, если вы отправляетесь в Палестину, чтобы помочь вашим братьям в их жестокой нужде, не идёте для себя самих, — не страдайте за себя самих, не сражайтесь за себя самих. Как Бог больше человека, так и слава его выше личной славы и достойнее, чем пожертвование вашей жизнью. Не думайте заслужить награды, но прославьте имя Господа Иисуса Христа в святом месте, где Он умер за вас.

Он остановился на секунду, затем продолжал:

— Не идите туда, как бы искупляя свои прежние грехи в надежде на прощение, как купец, принёсший товар, ожидая наживы. Не наносите удары, ни как рабы, сражающиеся из страха быть наказанными розгами, ни как люди, боящиеся вечного огня и адских мучений. Возьмите крест, чтобы вселить его в сердце людей, а семена Древа Жизни, чтобы посадить их среди огорчённых наций!

Он опять смолк, но переведя дыхание, снова заговорил:

— Ваши короли, помазанники Христовы, пусть руководят небесной армией! Ваши рыцари, присягнувшие чести, пусть вынут свои сильные и чистые мечи в честь Бога! Мужчины и юноши, носящие оружие из верности, будьте солдатами Христа и верными слугами креста! Стойте прежде всего за честь, прежде за Францию и прежде всего за Всевышнего Бога!..

Руки проповедника поднялись над его головой, когда он окончил последние слова. Он поднял простой белый деревянный крест, и молчание витало ещё с минуту. Но когда толпа поняла, что он окончил говорить, она глубоко вздохнула, и в воздухе раздались крики:

— Кресты!.. Дайте нам кресты!

Поднялся король, а за ним королева, затем он приблизился к Бернару и, опустив глаза и сложив руки на груди, преклонил перед ним колено. Великий аббат взял куски пурпурового сукна от пажа, который их держал в корзине, и приколол к левому плечу короля, затем поднял свою правую руку, чтоб его благословить. Толпа снова смолкла и смотрела; многие находили, что король в своей парадной мантии и короне походил на епископа в митре, так как у него было лицо, как у священника.

Он поднялся и сделал шаг назад; тотчас же королева заняла его место, сияющая, и на её волосах отражался вечерний свет.

— Я тоже хочу идти в Палестину, — сказала она спокойным и повелительным голосом. — Дайте мне крест.

Она встала на колени, сложила руки, как бы для молитвы, и её глаза блестели, когда она подняла их на Бернара. Последний с минуту колебался, затем взял крест и положил его на мантию улыбнувшейся Элеоноры.

Раздалось восклицание рыцарей и толпы.

— Да здравствует королева!.. Королева, несущая крест!

Быстро все вынули свои мечи из ножен, и большие кисти рук, поднятые вверх, образовали леса крестов в светлом воздухе; триста дам королевы столпились вокруг неё.

— Мы не покинем вас, — кричали они. — Мы тоже возьмём кресты!

И они столпились вокруг Бернара, как стая горлиц. Нежные белые руки протягивались за крестами, ещё за крестами, тогда как он раздавал их, сколько мог. Народ и рыцари начали тоже отрывать куски от своей одежды и делали из них кресты. Один вельможа вырезал из своей белой тонкой суконной мантии полосы, чтобы сделать кресты для своих вассалов и слуг. Другой снял с плеча Бернара его белую мантию и, заострённым лезвием вырезав множество маленьких крестов, раздал их толпе, которая получив, стала целовать их, как святыню.

Жильберт прочистил себе путь среди многочисленной толпы до подмостков, где находилась королева. Он тихонько коснулся её мантии, и она опустила вниз глаза. Жильберт видел, как она переменилась в лице, побледнела и сделалась неяснее, когда его узнала. Находясь слишком низко от неё, чтобы взять её руку, он поднял дорогую вышивку её мантии и поцеловал её.

Она улыбнулась, но сделала ему знак не начинать разговора среди этого хаоса. Затем, снова опустив глаза, она заметила, что у него ещё не было креста. Взяв крест одной из придворных дам и очень низко склонившись, попробовала приколоть его к плечу Жильберта.

— Благодарю вас, ваше величество, — сказал он, очень тронутый её вниманием, и прибавил тихим голосом. — Здесь Беатриса?

Но, к его великому удивлению, лицо королевы потемнело, а глаза вдруг сделались суровы. Она почти выронила крест, поспешно подымаясь, и более не поворачивала к нему глаз.

ХII

Уже наступили летние сумерки, когда Бернар возвращался с места проповеди в обитель св. Марии Магдалины, где он должен был ночевать. Король и королева шли возле него. Их лошади следовали за ними с конюхами, одетыми в королевские белые с золотом ливреи. Длинное шествие рыцарей, вельмож, священников и мирян, горожан и поселян, мужчин, женщин и детей пёстрой толпой поднималось в селение. Дорогой король разговаривал со святым человеком, перемешивая и подчёркивая свои поучительные слова изобильными, если не всегда точными, цитатами из св. писания. По другую сторону Бернара шла Элеонора с бледным лицом, высоко подняв голову и слегка нахмурив брови. Её жгучие глаза были гневно устремлены в пространство на блестящее видение, вызванное её думами.

Она прибегла к единственному и самому верному средству привлечь Жильберта во Францию. Она заранее предвидела его приезд и предугадала, что его первый вопрос будет о Беатрисе. Но она даже не воображала того, что ей пришлось испытать, когда стоя внизу, около подмосток, он ответил на её взор, полный пламени, которого она не могла затушить, и желания, недоступного удовлетворению. Его поспешность отдаться другой женщине казалась ей отказом от неё самой, а такой отказ был стыдом для женщины. Ни одна любящая женщина не допустила бы его, пока существует её любовь. Это было оскорблением, какого ни одна сильная женщина не простит, даже если бы загасла её любовь.

Но ни король, ни аббат не обращали на неё внимания во все время пути, разговаривая на латинском языке, смешанном с нормано-французским. Монах — скорее маленького роста, тонкий, одухотворённый в своей плоти, воплощение мысли, слова и веры, был как бы учителем; король — тяжёлый, мясистый, бледный, послушный — был учеником и доказывал своим слепым подчинением существование божественной силы Бернара. Возле них королева представляла независимость молодости с сильной кровью, богатая румянцем, опасавшаяся сожаления более, чем угрызений, легкомысленно жестокая и до жестокости легкомысленная, однако способная быть великодушной и храброй.

Колокол св. Марии ударил три раза, потом четыре, пять, потом один, в общем тринадцать, что означало окончание дня. Солнце закатилось уже более получаса, и сумерки кончили загашать последний красноватый свет на западе. Бернар остановился с обнажённой головой на дороге и, сложив руки, начал читать Angelus. Король по привычке поднял руку, чтобы снять шляпу, и дотронулся до золотой короны. Тогда лёгкий румянец смущения покрыл его бледные щеки, и он пробормотал ему ответствие, как установлено в богослужении, сложив руки и опустив глава. Королева тоже остановилась и произнесла те же слова, но ни её поза, ни голова, ни выражение глаз не изменились, и она не отняла от своего пояса руки, чтобы соединить с другой в молитву. Воздух был спокойный и тёплый, наполненный тихим и музыкальным шёпотом голосов множества псалмопевцев, поющих монотонную молитву, и на его трепетавших крыльях время от времени жужжал майский жук, перелетая с одного поля на другое над преклонившимися головами.

Произнеся молитву, все опять тронулись в путь, который вёл мимо первых домов селения, мимо кузницы, устроенной на открытом воздухе, с её сенью из переплётшихся каштановых ветвей, где укрывались от солнца лошади. Кузнец не ходил слушать проповедь, потому что Альрик, саксонский конюх, привёл к нему подковать лошадь Жильберта в тот самый момент, когда он отправлялся. Альрик заставил кузнеца остаться ради этой работы, угрожая ему колдовством, которому он будто бы научился у итальянцев. Теперь кузнец стоял на пороге своей двери, чтобы посмотреть на длинную процессию. То был смуглый человек с налитыми кровью глазами и волосатыми руками. Его рубашка была расстёгнута на груди почти до пояса. Сначала он оставался неподвижен, устремив глаза на Бернара, лицо которого казалось в темноте сияющим; тогда его что-то тронуло, чего он не мог понять, и, приблизившись в своём кожаном переднике и в почерневшей куртке, он преклонил перед аббатом колено.

— Дайте и мне крест, — воскликнул он.

— Я дам тебе благословение, сын мой, — ответил Бернар, поднимая руку, чтобы благословить волосатого человека. — Кресты все розданы, ты будешь иметь его завтра.

Но в то время, как кузнец поднял голову к вдохновенному лицу Бернара, в его глазах тоже показался свет, и внезапно им овладела мощная решимость.

— Нет, отец мой, — ответил он, — я хочу иметь его сегодня и свой собственный.

Он бегом бросился к кузнице и возвратился, держа в руке железную полосу, накалённую добела.

— Во имя Отца и Сына и Святого Духа! — воскликнул он звонким голосом.

Сказав эти слова, он приложил раскалённое добела железо к своей груди и сделал на ней крест. Маленькая полоска тонкого белого дыма следовала за шипящим железом вдоль обнажённой кожи. Он отбросил железную полосу на порог своей двери и присоединился к толпе со странной улыбкой на грубом лице и с небесным светом в покрасневших от огня глазах. Раздался похвальный и восторженный возглас большинства, но Бернар поднял голову с суровым видом и продолжал путь, так как не любил никаких безумств, даже ради доброго дела.

Впрочем, в то время, как говорил проповедь, он уже предчувствовал, что совершатся фанатические поступки, и им овладела печаль, так как он знал, что истинная вера есть избыток настоящей мудрости, и она не может сливаться ни с каким безумием.

Когда Бернар остался один вечером, то у него на сердце было очень тяжело, и он долго сидел перед своим дубовым столом при свете бронзового светильника в три рожка. Он поместился в главной комнате обители с крестообразным сводом и разделённой на две низкими круглыми арками, поддерживаемыми тонкими двойными колоннами с капителями, украшенными фантастической скульптурой. Самая меньшая часть комнаты, по другую сторону арки, образовывала альков, который вполне закрывался плотным занавесом; более пространная часть комнаты была вымощена. В одном из углов находилось низкое деревянное возвышение, на котором стояли тяжёлый, дубового дерева стол, а позади него резная скамья, приделанная к стене. На столе возле светильника лежал пюпитр, а над скамьёй была устроена большая полка, на которой находилось множество предметов: несколько бутылок чернил, горшочек с клеем для склеиванья листов пергамента и две или три голубые и белые кружки. Наполовину высохший букет дрока висел на гвозде, так же, как и соломенная шляпа с широкими полями и почерневшие чётки. По другую сторону стола, близ окна, стоял маленький сосуд со святой водой и кропилом. На стенах было развешано бельё с гербовыми лилиями, грубо вышитыми маленькими крестиками темно-красным шёлком. Свод комнаты был гладкий, белый, а пол покрыт соломой. Скамьи, почерневшие от времени, украшали амбразуры окон.

Аббат начал писать письмо, но перо лежало возле неоконченной страницы; он облокотился на пергамент, а его рука защищала глаза от слишком сильного освещения. С его лица исчез весь блеск; теперь оно было бледно, почти земляного цвета, в то время как его поза выражала изнеможение и усталость. Он сделал, чего от него требовали: зажёг минутную страсть, и было достаточно одного часа, чтобы видеть, насколько она не подчинялась его воле… Он вспомнил, как Пётр Отшельник довёл громадный авангард первого крестового похода до быстрого и несчастного истребления, прежде чем были организованы главные силы. Он довольно насмотрелся в этот день, чтобы чувствовать, насколько носится в воздухе угроза такого же несчастья, и ответственность за это падёт на него. Он не сожалел, что проповедовал такие идеи, но горевал, что согласился проповедовать их таким людям и в такой момент. Он начал излагать об этом и ещё о многом другом в письме к папе Евгению, но прежде чем написал с дюжину строк, перо выпало из его рук, и он принялся размышлять о своём бессилии удержать морской прилив, который начал выходить из берегов.

Внезапно послышались лёгкие шаги во внешнем зале, позади занавеса, но Бернар, поглощённый своими размышлениями, не слышал шума. Украшенная кольцами рука раздвинула густые складки занавеса, и самые прекрасные глаза в свете бросили любопытный взор на задумавшегося монаха.

— Вы один? — раздался голос королевы.

Не ожидая ответа, она вошла в комнату и остановилась возле возвышения, положив руку на стол с жестом, наполовину дружеским, наполовину молящим, как будто она продолжала опасаться, что обеспокоила его. Монах отнял свои прозрачные пальцы от глаз и поднял их на Элеонору, едва узнав её и не объясняя себе, зачем она пришла. Темно-коричневый плащ закрывал платье королевы, и только виднелся край рукава её алого платья, прикрывавшего лежавшую на столе руку. Её красновато-золотистые волосы падали тяжёлой волной и освещались пламенем светильника. Её глаза, упорно устремлённые на Бернара с вопросительным выражением, походили на глаза старого герцога Вильгельма, которого аббат из Клэрво довольно давно довёл до исповеди и покаяния, и он отправился от брачного алтаря своей внучки прямо в уединённый скит на одинокую смерть в горах Испании. Это были глаза, отражавшие неустрашимую смелость, а также нежность с добротой, но последнее свойство скрывалось за живой жгучей любовью к жизни, окружавшей королеву особенной атмосферой.

— Вы не говорите мне «добро пожаловать», — сказала она аббату, смотря ему прямо в лицо. — Неужели вы так углублены в ваше занятие, что не можете поговорить со мной? Уже давно мы не беседовали с вами.

Бернар приложил руку к глазам, как бы откидывая с глаз завесу.

— Я к услугам вашего величества, — отвечал он мягко.

Произнеся эти слова, он встал.

— Я ничего не прошу для меня, — возразила она, ставя ногу на возвышение и приближаясь к нему, — но я ходатайствую у вас кое о чем для других.

Бернар колебался, затем, опустив глаза, ответил:

— Золота и серебра у меня нет, но что имею, то им отдам.

— У меня есть золото и серебро, земли и корона, — ответила королева со странной улыбкой, наполовину легкомысленной, наполовину серьёзной, — но мне не хватает веры. У моего народа есть мечи и доспехи; он взял крест, чтобы придти на помощь своим братьям Святой Земли, но у него нет предводителя.

— А король, ваш супруг? — спросил суровым тоном Бернар.

Элеонора принялась смеяться несколько жестоким и презрительным смехом, как смеются над дурно понятым приказанием, как смеётся человек, потребовавший у своего слуги меч и получивший вместо него перо.

— Король? — воскликнула она улыбаясь. — Король! Неужели вы, обладающий достаточно большим умом, столь бедны здравым смыслом, что предполагаете его способным предводительствовать людьми и победить? Король — не предводитель воинов. Ах! Я предпочитаю видеть его раскачивающим кадильницей, следуя за ритмом ваших молитв, и распростёртым своим плоским лицом на ступенях алтаря, освящённых вашими шагами!

Королева смеялась, так как была в таком настроении, когда не уважают ни Бога, ни святых, ни человека. Бернар сначала принял суровый вид, но затем казался уязвлённым; наконец его взор наполнился состраданием. Он указал Элеоноре на сиденье у окна, около стола, а сам сел на своей резной скамье. Элеонора, заняв место, положила локти на стол, соединила свои красивые руки и подпёрла ими щеку, раздумывая, о чем она будет говорить. Идя к аббату, она не имела никакого определённого плана, но всегда любила разговаривать с ним, когда он был свободен, и забавлялась выражавшимся на его лице неожиданным удивлением, которого он не умел скрывать, когда её смелые слова оскорбляли его деликатную впечатлительность.

Это чрезвычайно сильное побуждение к юному и ребяческому равнодушию относительно последствий составляло корень её характера.

— Вы дурно судите о вашем муже, — сказал аббат, нервно и рассеянно постукивая по столу концами своих белых пальцев. — Те, кто не имеет другого правила, как только собственную волю, слишком поспешны в приговоре над теми, которые передаются воле Божьей.

— Если вы считаете короля орудием Божественного Провидения, — ответила Элеонора со злой усмешкой, — то нечего и говорить. Провидение, например, было разгневано на жителей Витри и выбрало короля Франции выразителем своего гнева. Король, как всегда повинующийся, поджёг церковь, истребил множество священников и около двухсот невинных, молившихся там. Это превосходно! Провидение успокоилось…

— Замолчите, государыня! — воскликнул Бернар, подымая свою худую руку умоляющим жестом. — Это была работа дьявола.

— Вы сказали мне, что я осуждаю кого-то, кто исполняет волю неба? — спросила она.

— Отправляясь в крестовый поход, он исполняет волю неба.

— Тогда мой муж работает для двух сторон: сегодня он служит Богу, а завтра он будет служить дьяволу, — заметила Элеонора, подняв свои тонко очерченные брови. — Разве нас не учит притча, что бывает с людьми, которые служат двум господам?

— Она применима к тем, которые пробуют служить им в одно время, — ответил аббат, перенося презрительный взгляд королевы со смелым спокойствием человека, уверенного в своём могуществе. — Вы знаете так же хорошо, как и я, что король дал клятву вести крестовый поход, как покаяние за то, что он сделал в Витри.

— Тогда это торг, вроде того, против которого вы проповедовали сегодня, — сказала она.

Королева ещё улыбнулась, но менее презрительно, так как считала свои аргументы столь же сильными, как и Бернара.

— Очень легко сражаться на словах, — сказал Бернар, — другое дело рассуждать, и совершенно иное дело убедить своих слушателей.

— Я не желаю в чем бы то ни было вас убеждать, — ответила Элеонора с коротким смехом. — Я предпочитаю, чтобы меня убедили.

Она посмотрела на него с минуту, затем повернула голову, все ещё смеясь с видом недовольства и скуки.

— Так вы без всякого убеждения только что взяли из моих рук крест? — спросил печальным тоном Бернар.

— Я это сделала в надежде добиться убеждения, — ответила Элеонора.

Бернар понял. Перед ним предстала проблема, величайшая из всех, которую язычество легко и ясно разрешило, но с которой безуспешно боролось христианство в тесных границах и лицом к лицу с постоянной большой опасностью. Эта задача — обращение к смирению великих, высоких и живых натур, честных и уверенных в себе.

Легко убедить калек, что мир находится в добродетели: больные и слабые скоро убеждаются, что вселенная — соблазнительная иллюзия сатаны, в которой нет доли для чистых и совершённых душой, но иное дело — трудное и великое — убедить сильного человека, что он грешит именно вследствие своей силы, и доказать женщине, что страсть — ничто в сравнении с небом. Лёгкое прикосновение любящей руки затемняет величие Божье в человеческом сердце.

Бернар видел перед собой олицетворение силы, молодости и красоты той, от которой должна была произойти целая линия королей, и которая блистала всеми качествами, добродетелями и недостатками детей, родившихся от неё: Ричарда Львиное Сердце, эгоистичного, безжалостного Иоанна, корыстолюбивого Эдуарда II и справедливого и мудрого Генриха III. Доброта одного, деспотизм другого, страсти всех в лице одного — все это протекало в крови молодой, сильной королевской расы.

— Вы не желаете убеждать других, но быть убеждённой, — сказал Бернар, — однако не в вашей природе склоняться перед чужим убеждением. Чего вы желаете от меня? Я могу проповедовать тем, кто хочет меня слушать, а не тем, кто приходит наблюдать меня и улыбаться на то, что я скажу, как будто я комедиант ярмарочного балагана. Зачем вы пришли сегодня сюда? Могу ли я дать вам веру, помазав бальзамом ваши ослепшие глаза? Могу ли я дать вам пояс целомудрия для сохранения добродетели, которой у вас нет? Могу ли я обещать Богу ваше раскаяние, когда вы улыбаетесь вашему будущему любовнику? Зачем вы пришли ко мне?

— Если бы я предполагала, что у вас есть досуг и место в церкви только для совершённых христиан, то не пришла бы к вам.

Она откинулась на скамью возле окна и сложила руки. Тонкая материя её плаща сложилась в прямые, строгие складки, представлявшие живой контраст с сиявшей красотой её лица. Шелковистые, прекрасно изогнутые брови придавали её глубокому взгляду жестокость, а губы были твёрды, как выточенный коралл.

Бернар снова посмотрел на неё долго и внимательно. Он понял, что все, перечувствованное ею в этот день, причинило ей тайное разочарование, и она пришла к нему, чтобы испытать умственное волнение, а не добиваться какого-либо утешения. Для него, отягчённого возвышенными идеями, внушёнными его миссией, было что-то неприятное в суетности этой женщины, или, вернее, в её цинизме. Для него крест означал страсти Христа, пролитие крови Христа — искупление человеческого рода. Для неё это был знак, украшение, предлог для пышного путешествия к святым местам с прекрасными дамами, которые изнеженно проживали бы в шёлковых палатках и носили бы великолепные наряды согласно капризной моде. Контраст был слишком силён и слишком тягостен. Элеонора и её придворные дамы с их капризами и фантазиями были бы безусловно не на месте в армии среди мужчин, преданных вере и сражающихся ради возвышенного принципа, ради победы одной расы над другой и ради всего, что религия сделала святым в самых святых местах.

Это было слишком. Глубоко разочарованный и опечаленный Бернар понурил голову и несколько приподнял руки, как бы желая покончить борьбу; потом он уронил их на колени с видом покорённого.

Увидя кажущееся отчаяние Бернара, Элеонора ощутила порочное чувство победы, то чувство, которое возмещает школьников за их невообразимые усилия досадить своему учителю, когда наконец им удавалось его оскорбить. В сущности это был пустяк, ребяческое желание раздражить и раздразнить монаха, так как прежде всего она была молода и весела, а окружавшие обязывали её снова приняться за веселье.

— Не следует относиться серьёзно ко всему, что я говорю, — заметила она внезапно со смехом, оскорбившим нервы монаха.

Он отвернулся, как будто ему было неприятно видеть лицо Элеоноры.

— Вышучивайте жизнь, — сказал он, — если хотите, вышучивайте смерть, если вы достаточно храбры, но, по крайней мере, будьте серьёзны в этом великом деле. Если вы решились следовать за королём с вашими дамами, тогда отправляйтесь с намерением делать добро, перевязывать раны сражающихся, ухаживать за больными, подкреплять слабых и подстрекать трусов вашим присутствием.

— А почему же не сражаться? — спросила королева, и в её глазах вспыхнуло пламя нового волнения. — Разве вы думаете, что я не могу вынести тяжести кольчуги или ездить верхом, управлять мечом, как многие двадцатилетние оруженосцы, которые бросаются сражаться в самую жаркую схватку? Если я и мои придворные дамы можем переносить усталость так же хорошо, как самый слабый мужчина в армии короля, рисковать нашей жизнью так же храбро и даже, может быть, отбивать атаку и наступать ради освобождения гроба Господня, — разве наши души не извлекут ничего доброго, потому что мы женщины?

Пока она говорила, её локоть лежал на столе, а маленькая сильная ручка энергично жестикулировала, прикасаясь к рукаву монаха. Воинственная кровь старого герцога текла в жилах королевы, и её голос раздавался, как труба сражения.

Бернар поднял голову и сказал:

— Если бы вы были всегда тем, какая вы в данный момент, и если бы в вашей свите была тысяча таких женщин, королю не требовалась бы другая армия, так как одна вы могли бы встретиться лицом к лицу с сельджуками.

— Как вы думаете, — ответила королева, — что если бы мне пришлось встретиться с ними, то моя храбрость растаяла бы в слезах, по-женски, подобно льду от горячего пара.

Она улыбнулась на этот раз нежно, так как была довольна словами монаха.

— Вам нечего бояться, — продолжала она, прежде чем он успел ответить, — мы будем вести себя не хуже мужчин, и есть пожилые мужчины, которые струсят скорее нас. Но если бы с нами был предводитель воинов, то я не боялась бы. Они сражались бы за короля и проливали бы кровь за Элеонору Гиеньскую, но перенесли бы десять смертей по приказанию…

Она остановилась и устремила глаза на Бернара.

— По чьему? — спросил он, ничего не подозревая.

— Бернара из Клэрво.

Последовало короткое молчание. Затем ясным голосом, раздавшимся издали, как бы во сне, аббат повторил своё собственное имя.

— Бернар из Клэрво… предводитель воинов?.. солдат?.. генерал?..

Он остановился, как бы советуясь с собой.

— Государыня, — сказал он наконец, — я ни генерал, ни солдат. Я монах и духовный человек, как Пётр Отшельник, но совсем не такой, каким он был в подобном деле… Я знаю границы моих сил. Я могу воодушевить людей, сражаться за великое дело, но я не могу вести их на смерть и погибель, как это делал Пётр. Есть особые люди на подобную роль, воспитанные, чтобы управлять мечом, я не умею управлять пером…

— Я не требую, — возразила королева, — чтобы вы руководили отчаянной атакой, ни чтобы вы оставались сидеть в вашей палатке, изучая план истребления укреплённых городов. Вы можете быть иначе нашим предводителем, так как тот, который руководит душами, приказывает телу и живёт в сердцах. Вот почему я умоляю вас идти с нами и помочь нам, так как в некоторых случаях меч стоить менее, чем сто слов, тогда как есть люди, простое слово которых заставляет всех, как одного, вынуть сразу сто мечей.

— Нет, государыня, — ответил аббат, и его тонкие губы сжимались после каждого слова с выражением непоколебимой решимости, — я не пойду с вами. Прежде всего я не способен быть предводителем армии, а затем потому, что я могу лучше употребить остаток моей жизни здесь, чем следуя за вами в лагерях. Наконец, я хотел бы, чтобы эта славная война велась медленно, серьёзно, а не лихорадочно, с безумным фанатизмом, ни тем более легко, как удовольствие и забава, ещё менее с эгоизмом и в надежде на выигрыш! Мои слова ни глубоки, ни учены, ни подобраны, я говорю, как мысли являются в моей голове. Но, благодаря небу, то, что я говорю, побуждает людей действовать скорее, чем они думали бы. Однако, не хорошо, чтобы они были очень взволнованы и возбуждены в продолжение долгой войны, из опасения, чтобы их пыл не погас, как искра, и силы их не упали сразу. Вам нужны не проповедник, а полководец, не слова, а действия. Вы отправляетесь, чтобы создать материал для истории, а не выслушивать проповеди.

— Тем не менее, — сказала королева, — вам следует отправиться с нами, так как, храбрость, которую вы вызвали, ослабеет в массе крестоносцев, наши действия будут слабы без энергии. Надо, чтобы вы отправились с нами.

— Я не могу, — ответил Бернар.

— Вы не можете? — спросила Элеонора. — Я повторяю вам, что это необходимо.

— Нет, государыня, нет.

Долго они оставались в молчании лицом к лицу: королева самонадеянная, дрожащая, решившаяся заставить его подчиниться своей воле; Бернар не менее упорный в своём решении, со всем пылом убеждения, какое он вносил во все вопросы суждения или политики.

— В случае несогласия кто нас примирит? — снова заговорила королева. — Если люди потеряют веру в дело, которое они хотят отстаивать, и сделаются алчными до дурных дел, могущих встретиться на пути, кто их исправит?

Аббат понурил голову с печальным видом и избегал встречаться глазами с королевой, так как чувствовал, что она права.

— Когда армия потеряла веру, — сказал он, — она уже побеждена. Когда Атлант наклонился, чтоб поднять золотые яблоки, то он погиб.

— Когда любовь умирает, — возразила королева, как бы комментируя, — презрение и ненависть занимают её место.

— Подобная любовь исходит из ада, — сказал Бернар, внезапно взглянув ей в лицо, так что она покраснела.

— Но, — возразила она с ненавистью, — это любовь мужа и жены.

Святой человек взглянул на неё ещё пристальнее и печальнее, так как знал, что она хочет этим сказать, и предвидел конец.

— Люцифер возмущается против закона, — сказал он.

— Меня это не удивляет, — возразила королева с жёстким смехом. — Он возмутился против брака. Любовь — настоящая вера… брак же — только догмат.

Она опять засмеялась.

Бернар почувствовал лёгкую дрожь, как будто он ощутил настоящую боль. Он знал Элеонору совсем ребёнком и, однако, никогда не мог привыкнуть к её грубым выражениям. Это был человек, легче оскорблявшийся в своей эстетической впечатлительности, чем обижавшийся на злобу мира, который он хорошо знал. Для него Бог был не только велик, но и прекрасен. Природа, как утверждали некоторые богословы, была жестока, дурна, ненавистна, но она никогда не была, по его мнению, груба и гнусна, и её красота трогала Бернара против его воли. Как в его глазах женщина могла быть виновна, и её грехи могли бы казаться ужасными, но все-таки она была женщина, создание хрупкое, изящное и нежное, даже в своей злобе. Но женщина, которая может говорить с такой горечью и грубостью о своём браке, поразила его, как очень дурное и горестное зрелище, как грубый, фальшивый звук, причинявший боль каждому нервному фибру тела.

— Государыня, — сказал он тихим голосом, спокойно и холодно, — я не думаю, чтобы вы были в состоянии искупления, которое позволило бы вам нести крест для вашего блага.

Элеонора подняла голову и посмотрела на него свысока, прищурив веки в то время, как её глаза сделались жёстки и проницательны.

— Вы не мой исповедник, — возразила она. — Ведь вы не знаете, может быть, мне было предложено отправиться на поклонение в Святую Землю. Это — общее покаяние.

И в третий раз она принялась смеяться.

— Общее покаяние! — воскликнул с огорчением монах. — Вот до чего дошли в нынешнее время. Человек убивает соседа во время ссоры и отправляется в Иерусалим очищаться от пролитой крови, как будто взял рецепт от врача для исцеления от ничтожной болезни. Поклонение святым местам — врачебное средство, молитва — лекарство. Повторять часто акт сокрушения или перебрать чётки двенадцать раз в полдень — лекарство для больной души.

— Так что же? — спросила она.

— Что же? — ответил Бернар. — В крестовом походе нет веры.

— Вот чего я опасаюсь, — ответила Элеонора. — Вот почему я прошу вас отправиться с нами. Вот отчего король неспособен руководить людьми без вас. А вы все-таки не хотите идти.

— Нет, — возразил он. — Я этого не хочу.

— Вы всегда обманываете мои ожидания, — сказала королева, вставая и пустив в ход оружие, к которому обыкновенно прибегают женщины, как к последнему средству. — Вы встали впереди всех и не хотите предводительствовать. Вы возбудили у людей желание подвигов, а сами не хотите их исполнить. Вы представляете их идеал, в который сами не верите, и мирно возвращаетесь в Клервосское аббатство, предоставляя людям самим выходить из затруднений в опасности и нужде. И если доверчивая женщина приходит к вам с отягчённой совестью, вы говорите ей, что она не в состоянии заслужить прощение. Вероятно легко быть, таким образом, великим человеком.

Она стала удаляться, произнося эти последние слова, и сошла с возвышения на пол. Громадная несправедливость её суждения сделала лицо Бернара холодным и суровым, но он ничего не ответил на эти слова, зная, что это бесполезно. У неё, может быть, только у неё одной из всех женщин было нечто неуловимое. Он мог её сожалеть, мог прощать, мог просить за неё… но не мог говорить с ней, как с другой женщиной.

Много раз, прежде чем она достигла двери, он хотел её вернуть и старался найти в своём уме и в сокровищнице своего сердца слова, способные тронуть её. Но тщетно: пока она находилась перед его глазами, их души были оледенелыми. Её рука коснулась занавеса, чтобы выйти, и она в последний раз взглянула на него.

— Вы не хотите идти с нами? — спросила она. — Если мы не будем иметь успеха, мы сложим всю вину на вас; если мы перессоримся и обратим оружие друг против друга, — грех будет на вас; если наши армии потеряют храбрость, будут рассеяны и разрезаны на куски, — их кровь падёт на вашу голову; но если мы будем победителями, — прибавила она, выпрямляясь во весь рост, — честь нашей победы будет относиться к нам одним, а не к вам.

Занавес упал позади неё, когда она произнесла последние слова, оставив аббата в невозможности отвечать. Но она не произвела впечатления, так как Бернар не был человеком, которого озабочивала бы угроза. Когда она ушла, его лицо сделалось печально и спокойно; затем подумав, он взялся за перо, которое лежало возле страницы, наполовину исписанной.

Королева прошла из внешнего зала в прихожую, закутываясь в свой плащ. Её губы были сжаты, а глаза выражали жестокость, так как она обманулась в своих ожиданиях. Желание услышать слова Бернара, убеждение, что он должен следовать за армией, не были единственной целью её прихода. Она стремилась вернуть то сильное впечатление, под властью которого была в полдень и взяла крест, а женщина, обманутая в своих чувствах и желаниях, опаснее и злее сильного мужчины, обманутого в своих ожиданиях.

Она пришла к Бернару одна. Более, чем какая-либо женщина, она ненавидела, чтобы за ней следовали придворные, и наблюдали низшие лица, когда она желала остаться одна. Уверенная в себе и храбрая без преувеличения, она часто спрашивала себя, не приятнее ли быть мужчиной, чем даже самой красивой женщиной в свете, какой была она.

Она остановилась на минуту в прихожей, накинула капюшон плаща на голову и полузакрыла лицо. Наружная дверь была приоткрыта; единственный светильник, наполненный оливковым маслом и висевший посреди свода, бросал слабый свет в темноте. Пока Элеонора накидывала капюшон и почти бессознательно устремляла глаза в темноте, слабый блеск стали сверкнул во мраке. Этот блеск исчезал и снова появлялся, так как с наружной стороны двери прохаживался взад и вперёд мужчина, ожидая кого-то. Королева хоть и желала прийти одна к монаху, но у неё не было никакой причины прятаться; она сделала два шага к порогу, совершенно открыла половинку двери и высунулась.

Человек остановился и не торопясь повернул голову, в это время на него упал свет. Его глаза обратились к королеве, тёмный абрис которой выделился на светлом фоне, освещённом извне. Она немного вздрогнула, как бы желая скрыться; затем заговорила нервным тоном вполголоса, несколько смущённая этим присутствием, на которое она не рассчитывала.

— Что это? — спросила она. — Зачем вы здесь?

— Потому что я знал, ваше величество, — ответил спокойно Жильберт, — что вы здесь.

— Вы это знали, — спросила королева. — Каким образом?

— Я видел вас… я следовал за вами.

Королева чувствовала под своим капюшоном, как горячая волна крови прилила к её лицу. Жильберт остановился перед дверью и таким образом представлял прекрасное зрелище при свете, падавшем от светильника. Он был бледен, но не такой, как Бернар, худощавый: это была сильная, крепкая худоба молодости, а не поста и аскетической жизни; он был серьёзен, но не печален, энергичен, но не вдохновлён, а его лицо было скорее благородно, чем красиво. Элеонора любовалась им несколько минут, прежде чем продолжала допрос.

— Вы следовали за мной, — сказала она. — Зачем?

— Чтобы добиться от вашего величества одного слова.

— Ответа на вопрос, который вы задали мне сегодня? — спросила она.

— Да.

— Разве это так спешно? — заметила Элеонора. Королева слегка засмеялась, а Жильберт вздрогнул от удивления.

— Ваше величество, — возразил он, — писали мне так настойчиво…

— Так вы любопытны, только благодаря повиновению? — сказала королева. — Мне это нравится. Вы будете вознаграждены. Но я изменила мнение. Если бы надо было написать письмо вновь, я не написала бы его.

— Это было письмо друга, — возразил Жильберт. — Разве вы хотите от него отречься?

Лицо Жильберта выражало неизмеримое разочарование. В своём томительном беспокойстве он приблизился к Элеоноре и опёрся рукой на косяк двери. Королева отстранила его и улыбнулась.

— Разве оно было такое дружественное? — спросила она. — Я не помню… Но я это сделала ненамеренно.

— Государыня, — сказал Жильберт. — Какое же ваше намерение?

Голос молодого человека был решительный и немного холодный.

— О! — воскликнула королева. — Я совершенно его забыла. Она ещё раз слегка засмеялась и наклонила голову.

— Если ваше величество, — возразил Жильберт, — нуждались во мне, может быть, я понял бы это. Беатрисы здесь нет. Я рассматривал сегодня каждую из ваших дам, я искал во всех рядах… её не было. Я спрашивал вас, где была она, но вы не пожелали мне ответить и разгневались…

— Я разгневалась!.. Вы бредите?.. — воскликнула королева.

— Я думал, что вы разгневались, потому что изменились в лице и не хотели более со мной говорить.

— Вы не правы. Только дурак может разгневаться, благодаря своему незнанию, — сказала королева.

— Все ваши слова загадочны, — возразил Жильберт.

— А вы недостаточно ловки, чтобы их угадать. Полно! Для доказательства, что я не была разгневана, я прогуляюсь с вами по деревне. Теперь поздно.

— Ваше величество, одна? — спросил Жильберт.

— Если вы следили за мною, — возразила Элеонора, — то вы это хорошо знаете. Пойдёмте.

Она слегка отстранила его, чтобы выйти, и минуту спустя они прошли тёмное пространство перед церковью. Жильберта не легко было удивить, однако при мысли, что он прогуливается в такой поздний час по маленькой французской деревушке с самой могущественнейшей государыней Европы, он дал себе отчёт, что им руководит судьба.

Дорога была неровная и поднималась в гору по другую сторону площади. В продолжение нескольких минут они молча шли друг возле друга. Издалека доходил до них звук множества грубых голосов, поющих застольную песню.

— Дайте мне вашу руку, — внезапно сказала королева.

Говоря это, она протянула свою руку, как бы опасаясь споткнуться. Исполнив её требование, Жильберт пошёл в шаг с ней, и они продолжали двигаться друг возле друга. Он никогда до сих пор так не ходил под руку и, может быть, никогда не был так близко ни к какой другой женщине. Им овладело неописанное волнение: он чувствовал, что его шаги не так твёрды, а голова пылала, руки же были холодны. Далёкий от мысли любви, он воображал, что он — игрушка таинственных и пленительных чар. В то же время у него явилась минутная уверенность, что это чувство было дурно, но вместе с тем, если бы эта привлекательность усилилась, он не мог бы ей противостоять.

Элеонора не была бы женщиной, если бы не поняла состояния своего спутника.

— Что это такое? — спросила она с нежностью и улыбаясь под своим капюшоном.

— Что такое? — ответил нервно Жильберт. — Ничего нет. Что же вы хотите?

— Ваша рука дрожала, — возразила королева.

— Я испугался оттого, что вы едва не упали, — ответил он.

Королева разразилась смехом и сказала:

— Разве вы так озабочены моей безопасностью?

Жильберт ответил не сразу.

— Это странно, — сказал он наконец, — что ваше величество избрали такой поздний час для своего выхода.

— Я не одна, — возразила Элеонора.

В этот момент её нога скользнула, а рука сжала руку Жильберта. Он, считая Элеонору в опасности, обхватил её за талию и удержал. Так как он её слегка прижал к себе, то ощутил таинственное влияние этого могущественного соприкосновения.

— Я никогда не поскользнусь, — заметила Элеонора, желая объяснить своё движение.

— Нет, — отвечал Жильберт, — естественно нет…

И он продолжал крепко её прижимать. Она сделала лёгкий, неопределённый жест, выражавший её желание, чтобы он отпустил её, и сделала вид, как будто хочет своей свободной правой рукой отнять его руку от своей талии. Он почувствовал, как бесчисленное множество огневых искр пробежало у него с головы до ног, и он увидел сотни огоньков там, где был мрак.

— Оставьте меня, — сказала она тихо.

Сопровождая эти слова лёгким движением руки и тела, она как бы случайно склонила на секунду голову на грудь молодого человека.

Огонь в венах Жильберта сделался ещё жгучее, а огоньки перед глазами заблестели сильнее, и сознавая, что он делает нечто ужасное и в то же время бесконечно сладкое, он прикоснулся губами к тёмной материи, скрывавшей рыжеватые волосы королевы.

Но она, казалось, не замечала этого безумного поступка. Минуту спустя Элеонора, по-видимому, прислушивалась к какому-то шуму и быстро повернула голову, как бы услышав что-то.

Затем она сказала более тихим и тревожным голосом.

— Берегитесь! Кто-то есть…

Тогда рука Жильберта упала с её талии и он принял вид почтительно охраняющего её. Королева посмотрела ещё с минуту в темноту, затем продолжала путь.

— Ничего нет, — сказала она легкомысленным тоном.

— Я слышал пение людей, — возразил Жильберт.

— Я думаю, — ответила Элеонора с совершённым равнодушием, — что я тоже их слышала уже некоторое время.

Один голос, более высокий и звонкий, чем другие, выделялся по мере того, как приближались певцы, и вскоре все другие голоса соединялись в грубый хор, распевая бургундскую застольную песню. Близ границы деревни заблестели огни и беспорядочно задвигались по дороге, потому что те, которые их несли, шли шаткой походкой. Чтобы достичь монастыря, который составлял главную квартиру дворца, королеве и Жильберту пришлось пройти с сотню метров. Молодой человек сразу увидел, что им невозможно достичь его и обогнуть прежде, чем встретят толпу пьяниц.

— Лучше взять другую дорогу, — предложил он, замедляя свои шаги.

Но королева продолжала спокойно идти, не отвечая. Очевидно она намеревалась заставить этих людей дать ей дорогу, так как шла по средине её. Но Жильберт привлёк её тихонько в сторону, и она позволила довести себя до двери, находившейся на две ступеньки выше дороги и наполовину прикрытой падавшей тенью балкона. Они остановились там и ожидали. Густая толпа конюхов, стрелков из лука и вооружённых людей двигалась вдоль крутой дороги. Толстый человек в неопрятном темно-красном кафтане и рыжеватых, пыльных панталонах, в лёгких сапогах, голенища которых падали складками вокруг его лодыжек, шёл пошатываясь впереди. Его лицо пылало от вина, маленькие красные глаза едва светились из-под опухших век, и пока он горланил свою песню с широко раскрытым ртом, можно было бросить яблоко между его волчьими зубами. Он нёс в правой руке глиняный кувшин, в котором осталось ещё немного вина, а левой размахивал знаменем, состоявшим из большого красного креста, пришитого к полотну, приделанному к одной из тех длинных хворостин, какими дети загоняют гусей. Наполовину приплясывая, наполовину шатаясь на каждом шагу, он приближался, сопровождаемый дюжиной спутников потоньше, чем он сам, но таких же пьяных. У всех были надеты на груди кресты, полученные днём. Позади них толпа делалась многочисленнее и плотнее — они шли шатаясь, задевая друг друга и завывая припев песни. Время от времени предводитель, размахивая знаменем и кувшином с вином, посылал целый дождь красных капель в лица спутников. Некоторые из них смеялись, ругались, вопили проклятия, раздававшиеся громко в этой адской суматохе. Но из этой пьяной толпы выделялся один голос, оглушительнее, выше и чище других. Он принадлежал одному из тех, которые созданы предводительствовать приступами и сражениями. В надлежащем тоне и не обращая внимания на пение других, он пел Magnificat. Выдержанное дыхание и металлический тембр придавали голосу необыкновенную силу, и когда толпа приблизилась, Жильберт заметил среди огней и факелов исхудалое, бледное лицо человека высокого роста, с полузакрытыми глазами, на губах которого был отпечаток страданий. Его лицо, голос и взгляд обнаруживали человека, который даже в безумии пьянства оставался горячим фанатиком.

Элеонора отодвинулась, насколько могла, в амбразуру двери, оскорблённая в своей гордости королевы и чувствовавшая отвращение, как женщина, при виде этой толпы пьяниц. Жильберт стоял около неё выпрямившись, как бы готовясь защищаться против осквернения святыни и против святотатства его самых священных идей. Он знал, что подобные люди, прежде чем добраться до Иерусалима, будут часто бесчинствовать и совершенно нелепо ожидать от них чего-нибудь доброго. Но в то же время он дал себе отчёт, что ещё немного отвращения, и в нем возбудился бы ужас от всего, что он видел. В продолжение минуты он совершенно забыл о присутствии королевы и закрыл глаза, чтобы не видеть более происходившего.

Лёгкое гневное восклицание королевы, вызванное не болью и не боязнью, привело его в себя. Человек подозрительной наружности, с головой, покрытой рыжими волосами, отделился от толпы и встал, пошатываясь, против королевы. Он старался раскрыть её плащ с целью увидеть её лицо. Он, казалось, не заметил Жильберта, и в его пьяных глазах выражалось нехорошее чувство. Королева отодвинулась, кутаясь в свой плащ и капюшон, но вопившая толпа, подвигаясь вперёд, почти опрокинула человека на королеву. Жильберт схватил его за шею и, сорвав с его плеча крест, нанёс ему в лицо такой удар кулаком, что на всю жизнь сплющил ему лицо. Затем он бросил избитого и потерявшего чувства негодяя в толпу пьяниц, как островитяне бросают труп лошади с высоты утёса в море.

В одно мгновение смятение и суматоха увеличились в десять раз более, чем прежде. В то время, как некоторые продолжали идти, все ещё горланя вакхический припев, остальные наталкивались на тело их товарища, распростёртого поперёк дороги. Два человека были опрокинуты его падением и оставались лежать, оглушённые падением. Другие возвратились назад, чтобы узнать причину сумятицы. Многие вывихнули себе ноги, получили раны и ожоги от своих факелов. Все были разъярёнными от вина. Перед глазами Элеоноры находилась целая волнующаяся масса презренных человеческих существ, одурманенных пьянством, обезумевших от ярости против неизвестного препятствия, заставившего их упасть. Элеонора прижалась к Жильберту и уцепилась за него.

— Мы не можем здесь оставаться, — сказала она. — Не надо, чтобы меня узнали эти грубияны.

— Тогда стойте между мной и стеной, — сказал он авторитетным тоном.

С мечом в руке он спустился с двух ступенек на улицу и должен был пробивать себе путь между домами и толпой. Сначала это было нелегко. Один человек грубо бросился на него, чтобы остановить, но он его оттолкнул; другой вынул кинжал, но Жильберт ударил его в висок и в рот и так прижал остриём, что он упал замертво.

Тогда пьяницы испугались и не стали сопротивляться. Но многие заметили при свете факелов, что закутанная в капюшон женщина проскользнула вдоль стены, возле смелого спутника. Были пущены в ход гнусные шутки, сопровождаемые гиканьем и кошачьим мяуканьем, которые настолько возмутили гордого норманна, что он покушался остановиться и встать с обнажённым мечом лицом к лицу с этими негодяями и отмстить за оскорбление. Но Жильберт вовремя вспомнил, что может быть убитым и оставить Элеонору на произвол этих негодяев, которые не захотят поверить, что она королева. Он сдержался и продолжал решительно подвигаться вдоль стены, грубо отталкивая своих противников, ударяя их, оглушая и беспощадно опрокидывая, но никого не убивая.

С начала суматохи до того времени, когда Жильберт достиг поворота дороги, прошло недолго. Звонкий голос продолжал петь слова молитвы, господствуя над шумом и беспорядком. Когда наконец Элеонора проскользнула жива и здорова в тени на другой угол, голос пел: «Господь посетил и спас свой народ», а вдали на улице знамя с красным крестом яростно развевалось, освещённое факелами.

В тот момент, как Жильберт вложил в ножны меч, Элеонора положила свою руку на локоть молодого человека.

— Вы мне нравитесь, — сказала она. Хотя было темно, но Жильберт угадал по её тону, что она улыбалась.

— Благодарю, — сказала она вполголоса. — Требуйте от меня, чего хотите, я все исполню.

Он наклонился и поцеловал её руку, которая сжала его руку.

— Государыня, — сказал он, — благодарю Бога, что он допустил меня оказать услугу женщине в такой опасности.

— И вы ничего не хотите взамен? — спросила она.

Её голос слегка дрожал. Жильберт ответил не сразу, так как колебался воспользоваться моментом, чтобы коснуться вопроса о Беатрисе.

— Если я потребую чего-нибудь, — сказал он наконец, — то это понять ваше величество и объяснить себе, зачем вы приказали мне как можно скорее явиться сюда и отыскать личность, которой с вами нет.

Они находились в нескольких шагах от аббатства, и потому королева немного отстранилась от Жильберта. Она вдруг остановилась при последнем произнесённым им слове.

— Доброй ночи, — резко сказала она. Жильберт приблизился к ней молча, затем неподвижно остановился перед ней.

— Что же?

Она произнесла это слово холодным вопросительным тоном.

— Государыня, — ответил Жильберт, внезапно решившийся узнать истину, — Беатриса здесь с вами или нет? Я имею право это знать.

— Право? — спросила королева. Нельзя было ошибиться относительно тона королевы, но Жильберт не был этим поражён.

— Да, — ответил он, — вы знаете, что я имею право.

Не говоря ни слова Элеонора покинула его и удалилась в глубокий мрак.

Минуту спустя Жильберт увидел возле высокой фигуры Элеоноры силуэт двух женщин. Он сделал шаг вперёд, но тотчас же остановился, так как не мог возобновить вопроса в присутствии придворных дам королевы.

Когда он более не мог её видеть в темноте, то возвратился назад. Пьяные солдаты удалились, чтобы присоединиться к другим в какой-нибудь таверне по ту сторону церкви, и улица опустела. В этот момент луна в своей последней четверти поднялась над восточными горами и бросила задумчивый свет на деревню с разбросанными хижинами. Полный предчувствий относительно таинственного молчания королевы и глубоко опечаленный встречей множества пьяных, Жильберт медленно взбирался на холм и направился к своему жилищу близ церкви.

Он провёл тревожную ночь, и утренняя заря привела его к открытому окну с тем желанием, какое испытывает каждый человек после тревожного дня и тяжёлого сна, — найти чистое свежее небо, как будто ничего не случилось, и все совершившееся исчезло, как должно стереться написанное на восковой дощечке, прежде чем будет начертано другое послание. Жильберт слушал утренний шум — пение петухов, лай собак, оклики крестьян, приветствовавших друг друга, и с благодарностью вдыхал утренний воздух, не стараясь понять, чего желала от него королева.

ХIII

С того дня, как государи Франции и Гиени, соединившись, взяли из рук Бернара красный крест, крестовый поход сделался совершившимся фактом. Но приготовления ещё не были окончены. Мужчины поднялись, и время пришло; во всяком случае много времени ещё должно было пройти, прежде чем клервосский аббат дал Европе окончательный толчок, и армии короля и королевы, а так же Конрада, который никогда не должен был короноваться римским императором, могли начать поход, отчаянный, трудный и утомительный. Из Везелея великий проповедник отправился прямо ко двору Конрада, повинуясь интересам веры, для славы Божьей и без угрызений совести.

Однако его сон и бодрствование были нарушены смутными призраками разрушения и поражения. Он видел толпы в беспорядке, безвольных королей, начальников, склонных к повиновению, а не к предводительству. Когда ему приходилось проповедовать и вдыхать пламя веры сквозь человеческую грубость, он всегда ощущал тяжёлое предчувствие, пока это пламя не делалось широким, высоким и ненасытным; тогда к нему являлось в тревожном одиночестве смертельное воспоминание о беспорядочных отрядах Петра Отшельника, преследуемых, побеждённых, раздавленных и превращённых в груду костей во время кровавого сражения с ордами сельджуков.

Сколько раз он говорил себе, что Пётр не был воином, и люди сильнее и ученее его выиграли бы то, что ему не удалось, и что воспоминания о страшной ярости Готфрида, разумной отваге Раймунда и о великих подвигах рыцарского Танкреда были более, чем одержанная победа. Однако глубоко понимая человеческие силы, он чувствовал, что воины настоящего времени не были теми великими рыцарями, которые усмирили императора востока и научили дрожать Арслана. Действительно, это была Божья воля, что туда отправилась громадная армия; но ни Бернар, ни кто другой не мог сказать, что в этой воле неба было обещание победы. Те, кто первые решились победить или умереть, должны всегда оставаться одни; те, кто идут вслед за ним, подражают им, пользуются их усилиями или находят развалины, посеянные на опустошённой тропе победы. Пусть они делают, что могут, но их вера да будет всегда возвышенна и чиста; они никогда не сумеют испытать чудесную экзальтацию души того, кто, первый имел мысль исполнить великий и божественный подвиг, о котором никто ещё не думал.

Время изменилось в течение сорока лет. Современный свет преобразовался интересами масс, но прежний свет переживал эволюцию согласно честолюбию меньшинства, и перерождение началось в эпоху Бернара, когда горнило XI века распространило свои расплавленные силы на вселенную, чтобы снова охладиться, утвердившись в форме национальностей, сгруппированных в индивидуальностях. Было менее толчков, но более твёрдости; тут и там более силы, но менее огня, и по мере того, как интересы каждого сталкивались и укреплялись, успех всемирного восстания или общего усилия к вере уменьшился. Человечество идёт на запад вместе с солнцем, но его мысли поворачиваются к блестящему востоку, источнику всех верований. Сначала из любви к вере люди возобновили своё переселение к месту их происхождения и отдали кровь своим святым местам. Следующее поколение отдало деньги для чести своего Бога; но затем роковым образом память стёрлась, вера оледенела, верования вымерли, и новая раса, более утончённая и возвышенная, но также более алчная, не даст ни золота, ни крови, хотя будет шептать молитвы в надежде будущей жизни.

Жильберт Вард вместе с другими предпринял великий исход с доверием и горячей верой. Когда-то он наносил удары шпаги, защищая себя или из мести; он однажды сражался в Италии чисто из любви к сражениям, из простого животного удовольствия, какое испытывает сильный северный человек, когда колет и рубит. Недавно в Везелее он боролся с толпой пьяных негодяев ради безопасности женщины, но он не изведывал ложного и звериного наслаждения убивать людей, чтобы угодить Богу.

Когда крестовый поход начал свой длинный путь, Жильберт ещё не видел Беатрисы, тем более, что несмотря на слова королевы, он не имел очевидных доказательств пребывания молодой девушки во Франции. Элеонора держала его в отдалении в те месяцы, которые протекли между проповедью Бернара в Везелее и отбытием армии, и он оставался одиноким, так как был скорее рыцарь, чем оруженосец, хотя ещё не получил рыцарства. Он не хотел просить его у королевы, опасаясь, чтобы это не походило на выпрашивание вознаграждения, которого она не предложила ему добровольно. Однажды ночью, когда Жильберт был один в своей комнате, к нему вошёл человек, закутанный в плащ с капюшоном, и положил перед ним тяжёлый свёрток, завязанный в шёлковый платок, по-видимому, женский. Этот человек вышел, прежде чем Жильберт имел время задать ему вопрос. В платке находился кошелёк, полный золота, и хотя молодой человек в это время безусловно в нем нуждался, он долго рассматривал это золото с изумлённым видом.

Сначала ему казалось почти наверным, что деньги пришли от королевы, но когда он вспомнил её холодность со времени похождений в Везелее и его безуспешные старания привлечь на себя её внимание, его убеждение ослабло, и он стал считать возможным, что этот подарок явился из другого источника. Как поступали в то время и многие делают теперь, он мог бы с благодарностью принять это счастье, найденное им на своей дороге, не справляясь слишком строго, выиграл он его или нет. Однако он колебался, повернул свёрток и увидел на печати девиз ширингского аббата, и он поблагодарил Бога, что тот послал ему такого друга.

Так как привычка жить одиноким сделала его наблюдательным и рассудительным, он спросил себя, действительно ли он любил Беатрису. Он слышал, как мужчины говорят о любви, слышал, как поют любовные песни страстного и пылкого века, и ему казалось, что он никогда не будет в состоянии отыскать в своём сердце и душе аккордов, соответствующих этой музыке. Для него это воспоминание было скорее сокровищем, чем мотивом энергии, и хотя он любил переживать мечтой приятные часы своей юности и всегда вызывать невыразимый образ молодой девушки в этой стране грёз, хотя он слышал её голос и мог почти вообразить, что прикасается к маленькой ручке Беатрисы, — все это было бесконечно сладко и нежно, но более воображаемое, чем реальное. Он находил в этом скорее удовлетворение, чем желание. И, конечно, достаточно было одного имени Беатрисы, чтобы вызвать его из Рима в надежде видеть её, но он не приложил никакого старания, чтобы узнать правду.

Затем надо было думать об окончательных приготовлениях, примерять доспехи, позаботиться о тысяче необходимых вещей для путешествия, об исправлении седла и повода, а также о сотне различных мелочей, в которые должен входить рыцарь и воин. Затем последовали первые шаги к востоку через незнакомые разнообразные страны, лагеря на высотах Меца, дни скитания по старинному городу, когда-то римской крепости… В продолжение всего этого времени Жильберт едва видел королеву, хотя часто встречал короля, поглощённого религиозной церемонией в новой церкви св. Винцента, так как большой собор даже ещё не был начат в эту эпоху. Наконец, в день выступления, утром, королевская армия собралась ещё до зари у церкви, двор и более могущественные рыцари находились внутри, громадная толпа вооружённых людей, лакеи и слуги были на открытом воздухе, на площади. Но Жильберт смело прошёл среди высшей аристократии Франции и Гиени и встал на колени в стороне, полуосвещённой маленькими лампадами, висевшими под возвышенными сводами. Целый лес восковых свечей, горевших на алтаре боковых приделов, распространял мягкий свет на тёмных лицах и фигурах, покрытых кольчугами и плащами. В темноте с хоров раздавалось звонкое пение монахов и детей хора; с алтаря голос епископа читал акафист св. Кресту, и вскоре в глубоком молчании были подняты очень высоко Святые Дары и золотая чаша.

Король с королевой, стоя рядом на коленях, получили святой хлеб, а за ними придворные и рыцари в длинной процессии по очереди приближались, чтобы причаститься, в то время, как над их головами народившийся день пробивался сквозь высокие окна. Король и королева оставались на коленях, сложив руки, пока не окончилась обедня. Тогда были вынесены штандарты Франции и Гиени, знамя св. Георга и Дракона, которые Элеонора должна была вручить своим сыновьям и сыновьям своих сыновей, королям Англии из рода в род, и хор начал петь «Vexilla regis produent» (штандарты короля начали приближаться). Вся громадная и благородная толпа вышла с помпой из церкви, распевая величественный гимн, победоносно раздававшийся, в то время как среди кипарисов, на вершинах гор Азии вороны ожидали близкого угощения из христианского мяса.

Наконец, самое дурное из ужасного похода миновало, и крестоносцы расположились лагерем против Константинополя, загрязнённые от путешествия, изнурённые и полумёртвые от голода; зато теперь они могли отдохнуть… На большом открытом и холмистом месте перед стеной, соединявшей Золотой Рог с Мраморным морем, раскинулся их лагерь, и многочисленные палатки были разбросаны неровными линиями так далеко, насколько мог видеть глаз. Король, королева Элеонора и некоторые из высокопоставленных вельмож вошли в город и поместились в дворцах среди императорских садов; но остальная толпа расположилась вне стен города. Немецкая армия первая достигла Босфора, и где она проходила, там оставила длинный ряд развалин, и ужас витал над всеми живыми существами. Даже в Константинополе, где император принимал немцев, как своих гостей, они воровали, разрушали и сжигали, как бы в неприятельской стране, и когда, наконец, их убедили пройти в Азию, они оставили великий город наполовину разрушенным, — сердце императора почувствовало страшную злобу против тех, кто носил крест.

По правде он был терпелив; другой на его месте не мог бы перенести столько, и если он убедил крестоносцев под ложными предлогами покинуть столицу и выпроводил их в Азию, то он смотрел на это, как на единственное средство избавить свой народ от ограбления и насилия.

Хотя только король и двор жили в стенах города, но стража городских ворот не очень строго наблюдала, и многие из рыцарей входили со своими оруженосцами любоваться прекрасным видом и, если возможно, посмотреть самого императора. Жильберт сделал, как и другие, и дал капитану второй военной заставы серебряную монету за разрешение войти.

С первого взгляда он заметил, что иностранцы были не в безопасности, когда удалялись от главных улиц. Охрана и безопасность были объявлены каждому солдату, носящему крест, и опасение жестокого наказания было достаточно, чтобы усилить императорский эдикт повсюду, где находились стражи или солдаты для напоминания об этом. Но со стороны крестоносцев не было строгого приказания, и если грубые бургундские воины и буйные гиеньские рыцари из свиты Элеоноры допускались в большем количестве, то было бы трудно помешать им грабить все богатства, попадавшие им под руку. Греки следили за ними с порогов своих домов, а женщины бросались в верхние этажи, на маленькие низкие закрытые балконы, откуда из узких окон они могли видеть улицу. Всякий раз, когда проходила компания рыцарей, мужчины тотчас же входили в дом, а женщины скрывались. Разыскивая направо и налево признака гостеприимной таверны или ещё более живой приманки крашеных посредством лавзонии волос, нарумяненных щёк и подчернённых глаз, иностранцы видели только с обеих сторон белые дома и закрытые двери. Но когда они проходили, занавесы раздвигались, двери открывались, и любопытные взоры рассматривали крупные силуэты, покрытые доспехами, ослепительные плащи и громадные мечи французов с золотыми рукоятками в форме креста. На улицах бедняки и те, кого дела задерживали весь день вне дома, гневно жмурили брови при виде самовольно вошедших иностранцев. Хотя французы были тише, чем грубые и жестокие немцы, ограбившие город за несколько недель до того, греки никому более не доверяли и относились к иностранцам с опасением и все большим и большим недоверием.

Когда Жильберт переступил городские ворота, то увидел перед собой три большие дороги, расстилавшиеся отлогостями вдоль холма, на котором был выстроен город.

Обширный и великолепный Константинополь раскидывался у его ног в богатом беспорядке дворцов, церквей и башен. Налево спокойные воды Золотого Рога обрисовывали широкий синий путь, чтобы в отдалённом тумане соединиться с Босфором. Направо Мраморное море ослепительно белелось под утренним солнцем там, где отражение этого восхитительного зеркала можно было заметить между башнями морской стены. Воздух был наполнен светом и колоритом, запахом последних роз и осенних фруктов, и вообще все очаровательные впечатления этого зрелища наполняли волнением душу молодого человека. Перед ним вдали над уровнем города и, по-видимому, в конце центральной улицы возвышался на фоне синего неба золотой крест собора. Не колеблясь Жильберт избрал эту дорогу и следовал по ней почти около часа, прежде чем достиг двери церкви св. Софии. Молодой человек остановился и поднял голову: он слышал разговоры об этом соборе и пожелал увидеть его, равно и находившиеся в нем сокровища. Но теперь, повинуясь побуждению, которого он не мог себе объяснить, вместо того, чтобы войти, он повернулся на каблуках и удалился. Сказал ли он себе, что позже будет время посетить церковь, или мысль покинуть чудный дневной свет для мрака низких боковых приделов старинного собора была ему неприятна, но эта перемена намерений, по-видимому, была случайная. Он продолжал идти вдоль валов и внешних построек по крутому спуску с северо-западной стороны собора. Там, к его большому удивлению, он нашёл городскую жизнь по обыкновению деятельной, так как до тех пор ни один крестоносец не открыл этой дороги. Прилив дел в этот час подымался к рынкам и торговым домам, на север от которых был построен самый маленький дворец императора среди тенистых садов, спускавшихся к берегу. Жильберт был унесён течением деловых людей, которые, видя одинокого чужеземца, не стесняясь толкали его. Он был слишком умен и, может быть, слишком уважал себя, чтобы возбуждать уличную ссору, и когда кто-нибудь на него налетал с ненужной грубостью, он довольствовался тем, что выпрямлялся и пассивно сопротивлялся. Он был полон сил и был способен постоять за себя один против многих слабосильных греков. Однако эта назойливость ему показалась неприятной, и он был доволен, когда его вытолкнули в узкую улицу между высокими стенами, пересечённую низким закрытым мостом. В противоположном конце, под перевившимися ветвями он заметил голубоватый блеск моря. Он последовал по этой дороге, надеясь встретить на конце берег или прикрытое пространство, где он мог бы остаться один. Но, к его великому удивлению, обе стены были построены на маленьких насыпях, вдающихся в море, закрывая вид на море с обеих сторон. Глядя перед собой, он увидел деревья и белые дома отдалённого Кальцедона на Мраморном море, Хризополис же скрывался слева. Улица, примыкавшая к морскому берегу, была около шести футов ширины; к нему была притянута лодка, снабжённая вёслами и укреплённая цепью с кольцом, вделанным в каменную стену. В этот узкий проход дул свежий морской ветерок, а светлая вода мягко омывала мелкий песок и тихо брызгала вдоль боков лодки, наполовину севшей на мель.

Жильберт опёрся рукой на стену и посмотрел вокруг себя, вдыхая чистый морской воздух с каким-то сладострастным наслаждением, и дал волю своим думам. Путь к Константинополю был длинный и трудный, и никакая борьба с людьми не могла сравниться с долгой борьбой за существование, которую крестоносцы перенесли, прежде чем достигли его. Казалось, что самый дурной момент теперь совершенно прошёл, и наконец ударил час отдыха.

В тени этого прохладного, уединённого места, далеко от толпы, итальянец охотно помечтал бы половину дня, а житель востока сел бы с целью забыть материальные неприятности в высшей атмосфере кейфа. Но Жильберт был иначе организован, лучше закалён в более суровой и холодней северной стране, и пружины его жизни не могли так легко растянуться. Спустя несколько минут он заволновался и стал осматриваться, опустив руку, опиравшуюся на стену.

Обе стены были крепки от начала до конца узкого прохода и превышали в три раза человеческий рост. На камнях, из которых были сложены стены, виднелись следы сырости до шести или семи футов от земли. Это доказывало, что земля по ту сторону стен была гораздо выше. Деревья, видневшиеся над стенами, принадлежали к тем, которые растут в восточных садах — с одной стороны ливанские кедры, а с другой — смоковницы; лёгкий ветерок доносил до Жильберта благовонный запах молодых незрелых апельсинов.

Ему пришла в голову мысль, что этот узкий переулок разделяет императорские сады, и что стены выдавались далеко в море с целью остановить вторжение назойливых посетителей. Один конец цепи, удерживавшей лодку, был прикреплён к кольцу, продетому у носа лодки, другой удерживался на кольце, приделанном к каменной стене грубым висячим замком, употребление которого в Азии относится ко времени Александра.

Жильберт слышал чудесные рассказы о константинопольских садах и огорчился при мысли, что находится так близко от них и в то же время не может туда попасть. Он попробовал оторвать цепь от носа лодки, но не успев в этом, попытался сломать замок; однако железо было очень крепко, а замок оказался прочен. Впрочем, цепь была слишком коротка, чтобы дать возможность челноку доплыть до конца стены, если бы его спустить. Мысль взглянуть на сад сделалась неотступной, как только он открыл серьёзные затруднения и убедился, что лодка не может ему служить помощью. Он готов был рискнуть жизнью и целостью членов своего тела, лишь бы осуществить свою фантазию. Однако несколько минут размышления заставили его понять, что это предприятие представляет большую опасность, так как охрана сада была строгая. Фундамент, на котором сложена была стена, был на несколько пальцев выше уровня воды и достаточно широк, чтобы служить Жильберту опорой, если бы он мог только держаться, стоя около стены, с помощью одного из весел. Жильберт попробовал пройти с предосторожностью, ставя одну ногу за другой и упираясь веслом в противоположную стену. Он ни на минуту не задумался, что тайное вторжение в сад императора рассматривается, как преступление. В несколько минут он достиг края стены и вступил на землю по другую сторону стены.

Три маленьких террасы вместо ступенек вели от берега моря до уровня сада, наполненного толстыми тенистыми деревьями. Хотя стояли первые дни августа, но каждая терраса была покрыта цветами различного оттенка — розового, светло-жёлтого и бледно-голубого. Никогда Жильберт не видел таких красивых цветов. Когда по узким ступеням, выведенным вдоль стены, он очутился на прекрасной площадке, простиравшейся на тридцать шагов и усыпанной белым песком, на котором не позволялось лежать ни одному сухому листу, то увидел под зелёными деревьями скамью из мха, которая казалась зелено-бархатной под лучами солнца, пробивавшегося чрез листву. Вдали, между стволами деревьев виднелись блестящие белые мраморные стены. Жильберт несколько колебался, затем медленно приблизился к моховой скамье. До сих пор он не заметил в саду никаких следов живого существа, но по мере приближения он стал замечать маленькую светлую точку, которая, по-видимому, была не чем иным, как уголком полы темно-синего плаща, находящегося у подножья толстого дерева. Кто-то сидел там. Он стал приближаться с предосторожностью, почти не производя шума, пока не удостоверился, что это была дама. Она сидела на земле и была поглощена чтением книги. Он не помнил, чтобы ему приходилось за всю свою жизнь слышать о других женщинах, умевших читать, как только о двух. Одна из них была королева Элеонора, другая Беатриса — одинокий ребёнок, покинутый в уединённом отцовском замке; она научилась кое-чему от капеллана и любила пробегать некоторые рукописи в библиотеке замка.

Жильберт Вард родился столь же хорошим охотником, как и воином, и лишь только его палец сделался настолько сильным, что мог натягивать тетиву лука, он уже преследовал по лесам оленей.

Шаг за шагом, от дерева к дереву он приближался с кошачьими ухватками, испытывая от своей ловкости почти детское удовольствие. Через минуту дама пошевелилась, но для того, чтобы посмотреть в противоположную сторону. Наконец, когда он уже находился от неё в двенадцати шагах, скрытый только тонкой веточкой, она взглянула прямо на него, и свет упал на её лицо. Он знал, что эта дама его видит, и, однако, если бы дело шло о спасении его жизни, он не смел двинуться, так как это была Беатриса. Несмотря на их долгую разлуку, несмотря на перемену, происшедшую в молодой девушке, он знал, что не ошибся, так как чёрные глаза, пристально смотревшие на него, говорили ему, что его тоже узнали. Они не выражали ни страха, ни удивления, а на её лице показалась милая улыбка. Он был так счастлив видеть её, что мало думал, или даже совсем не думал об её впечатлении. Она не была красавицей в обыкновенном смысле слова, и без её подвижного выразительного лица она едва ли могла назваться хорошенькой в присутствии королевы Элеоноры и большинства из трехсот придворных дам. Её чело было скорее круглое и полное, чем классическое, а густые чёрные брови, слегка изогнутые и сближенные, придавали её лицу некоторую суровость, а самим глазам почти патетическое выражение. Маленький нос, совсем неправильной формы, и слегка приподнятые ноздри придавали её лицу своеобразный вид независимости и любопытства. Широкий рот прекрасной формы был создан скорее для печальной, несколько горькой улыбки, чем для весёлого смеха. Маленькие уши красивой формы полуприкрывались темно-каштановыми волосами, которые в детстве были почти чёрные, теперь они падали на её плечи широкими волнами, согласно введённой королевой моде.

В то время, как Жильберт смотрел на неё неподвижно, молодая девушка встала, и он увидел, что она была гораздо меньше ростом, чем он думал, но гибкого и нежного сложения. Одной рукой он поднял бы её с земли, а обеими приподнял бы на воздух. Это не была прежняя Беатриса, о которой он помнил, хотя тотчас же её узнал, это не была белее та черноглазая девушка, о которой он иногда мечтал. Теперь это было существо, полное личной жизни и живой чувствительной мысли, быть может, капризное, но очаровательное. Она привлекала к себе совершенно своеобразной прелестью, которой обладала только она.

Несколько испуганная неподвижностью и молчанием Жильберта, она назвала его по имени.

— Что с вами, Жильберт?

Он тряхнул своими широкими плечами, как будто только что проснулся, и улыбка молодой девушки отразилась на его лице.

По крайней мере, её голос не изменился, и первый звук вызвал в Жильберте любимое с детских лет воспоминание.

Он приблизился, протягивая обе руки, которые Беатриса взяла, когда он был возле неё, и удержала в своих. Слезинки показались на её глазах, весёлых, как цветы при падении росы, а её бледные и нежные щеки покрылись краской, похожей за зарю.

Лицо молодого человека было спокойно, а сердце билось не торопясь, хотя он был очень счастлив. Он привлёк её к себе, как делал часто в детстве, и она казалась ему маленькой и лёгкой. Но когда он хотел её поцеловать в щеку, как делал прежде, она быстро выпрямилась. Тогда в нем что-то содрогнулось, однако думая, что причинил ей боль, он отпустил её и странно засмеялся. Она ещё более покраснела; затем её румянец вдруг исчез, и она отвернулась.

— Как я не нашёл вас раньше? — спросил Жильберт нежно. — Были ли вы с королевой в Везелее и во все время пути?

— Да, — ответила Беатриса.

— И вы знали, что я в армии? — спросил он.

— Да, — отвечала она, — но я не могла прислать вам весточки. Королева мне не дозволяла.

Она обернулась, как бы со страхом.

— Если королева узнает, что вы здесь, то вам будет плохо, — прибавила она, отталкивая его от себя.

— Королева всегда была ко мне добра, — сказал он, не отстраняясь от неё. — Я её не боюсь.

Беатриса не хотела к нему повернуться и молчала. Он также безмолвствовал, но старался привлечь её к себе. Она оттолкнула его руку и покачала головой. Кровь подступила к его щекам, и он вспомнил, что почувствовал нечто подобное в Везелее, когда королева пожала ему руку и поцеловала его.

— Сядем здесь и поговорим, — сказала Беатриса. — Мы не виделись уже два года.

Она направилась к покрытой мхом скамье и села на неё. Он стоял с минуту в нерешительности, но не близко от неё, как бы он сделал в прежние времена.

— Да, — сказал он задумчиво, — прошло два года. Надо их забыть.

— И между нами, какими мы были, и какие мы теперь, есть нечто большее, чем время, — промолвила молодая девушка.

— Да! — произнёс Жильберт.

Он замолчал, и мысли его сосредоточились на матери; он знал, что Беатриса тоже думала о ней и о своём отце. Он не предполагал, что этот брак мог так же ужасно поразить Беатрису, как его, и что она так же много потеряла вследствие этого брака, как и он.

— Скажите мне, отчего вы покинули Англию? — спросил Жильберт молодую девушку.

— А вы… отчего вы оставили свой дом?

При этих словах она обернулась к нему, и на её лице показалась печальная улыбка.

— У меня не было более дома, — ответил он серьёзно.

— А разве у меня был? Как могла я жить с ними? — возразила она. — Нет, как могла я жить с ними, зная, что мне было известно. Я даже ненавидела их прежнюю доброту ко мне.

— Разве они обращались с вами дурно? — спросил Жильберт.

Глубокие глаза его померкли, когда встретились с её взором, и его слова медленно и ясно падали с его губ, как первые капли грозового дождя.

— Не сначала. Они приехали в замок, где оставили меня совсем одну после своей свадьбы, — ответила молодая девушка. — И мой отец сказал мне, что я должна называть леди Году матерью. Она обняла меня так, как будто она любила меня благодаря ему.

Жильберт задрожал и стиснул зубы; в то же время он, соединив руки на коленях, ожидал услышать большее. Беатриса поняла его чувство и заметила, что невольно огорчила его.

— Простите, — сказала она. — Я не должна была говорить об этом.

— Нет, — возразил Жильберт суровым голосом. — Продолжайте. Я ничего не чувствую, уже давно я ничего не чувствую. Сначала скажите, были ли они к вам добры.

— Да, — продолжала она, глядя в сторону, — они были добры, когда они вспоминали об этом, но они часто забывали. Впрочем, трудно было относиться к ним с уважением, когда я узнала, как они добились вашего наследства, и как она вынудила вас покинуть Англию и странствовать по свету. Кроме того, прошедший год я вдруг почувствовала, что я женщина и не могу долее переносить этого положения, видя, как она ненавидит меня. И когда у них родился сын, то мой отец восстал против меня и угрожал запереть меня в монастырь. Тогда я убежала из дома в тот день, как он отправился в Сток, а леди Года спала в своей комнате. Конюх и моя служанка, способствовавшие моему бегству, отправились со мной, так как отец приказал бы их повесить, если бы они остались. Я бежала к императрице Матильде, в Оксфорд. Вскоре после этого в письме к императрице королева Франции говорила, что меня могут прислать ко французскому двору, если я желаю. В этом желании королевы есть что-то, чего я не могу понять.

Она перестала говорить, и в продолжение нескольких секунд Жильберт оставался возле неё безмолвным, не потому что ему нечего было сказать, но наоборот из боязни сказать слишком.

— Так вы были в Везелее, — сказал он наконец. — Однако я искал вас повсюду и не мог увидеть.

— Как вы это узнали? — спросила Беатриса.

— Мне об этом написала королева, — ответил он, — и я приехал из Рима.

— Понимаю, — сказала молодая девушка спокойно.

— Что вы понимаете? — спросил он.

— Я понимаю, почему она помешала мне видеть вас, — ответила Беатриса. — Хотя вы были вблизи меня почти целый год.

Она удержала вздох, затем снова взглянула на воду.

— Я тоже хотел бы понять, — ответил Жильберт с отрывистым смехом.

Беатриса тоже засмеялась, но с другим тоном.

— Как вы наивны! — воскликнула она.

Жильберт быстро взглянул на неё, так как ни один мужчина, старый или молодой, не любит выслушивать от женщины, молодой или старой, что он наивен.

— Поистине, мне кажется, что вы не очень ясно говорите, — сказал он.

Очевидно Беатриса не была убеждена, что он говорит чистосердечно, так как она посмотрела на него продолжительно и серьёзно.

— Мы уже так давно не встречались, — сказала она, — что я не совсем уверена в вас.

Она откинула назад голову и, полузакрыв веки, обвела взглядом лицо Жильберта. На её губах блуждала неопределённая улыбка.

— Впрочем, — прибавила она, наконец поворачиваясь, — не может быть, чтобы вы были так наивны.

— Под словом «наивны» вы подразумеваете «глупы», или хотите сказать «неучены»?

— Ни то, ни другое, — ответила она, не глядя на него. — Я хочу сказать, что вы невинны.

— О!

Жильберт произнёс это восклицание выразительным тоном, обозначавшим скорее изумление, чем удивление. Ни за что на свете он не мог понять её слов. Видя её нежелание их разъяснить и чувствуя себя неловко, совершенно естественно он перенёс атаку на иную почву.

— Вы изменились, — сказал он холодно. — Я полагаю, что вы окончили ваш рост, как это называют.

В продолжение минуты Беатриса ничего не говорила, но её губы тряслись, как будто удерживая улыбку; затем, будучи не в состоянии более сдерживаться, она разразилась смехом.

— Я не могу того же сказать о вас, — возразила она наконец. — Вы наверно ещё не кончили расти.

Это менее понравилось Жильберту, чем то, что она сказала ранее, так как он был настолько ещё молод, что желал казаться старше. На этот смех он ответил презрительным взглядом. Она была слишком женщиной, чтобы не понять наступившего момента, который давал возможность убедиться в истине, захватив Жильберта врасплох.

— С какого времени любит вас королева? — спросила Беатриса внезапно.

И в то время, как молодая девушка делала вид, что на него не смотрит, она наблюдала каждую черту его лица и заметила бы даже движение ресницы, если бы ей не пришлось видеть ничего другого. Но Жильберт действительно был изумлён и воскликнул:

— Королева?.. Королева меня любит, но… Не потеряли ли вы рассудок?..

— Ничуть! — сказала она спокойно. — Об этом идёт слух при дворе. Говорят, король ревнует вас…

Она засмеялась… на этот раз весело, видя, что в действительности нет и мысли о правде. Затем она вдруг сделалась серьёзной, так как ей пришло в голову, что она, быть может, совершила неосторожность, вложив ему в голову эту мысль.

— По крайней мере, — поправилась она, — об этом говорили в прошлом году.

— Вы совсем с ума сошли, — ответил он, не улыбаясь. — Я не могу допустить, что такая абсурдная идея могла вам прийти в голову. Прежде всего королева никогда не захотела бы взглянуть на бедного англичанина, как я…

— Я вызываю на бой все равно, всякую женщину, которая вами ни любовалась бы, — сказала Беатриса.

— Почему? — спросил он с любопытством.

— Вы спрашиваете чистосердечно, или это опять наивность?

— Я полагаю, и то и другое, — ответил Жильберт оскорблённым тоном. — Вы очень умны.

— О, нет! — воскликнула она. — Ум совсем другое.

Затем она переменила тон, и её лицо особенно смягчилось, когда она взяла его за руку.

— Я очень рада, что вы не верите этому, — сказала она, — и в особенности не хотите, чтобы вас находили красивым. Но я думаю, королева действительно вас любит, и если она прислала за мной в Англию, то просто с целью привлечь вас во Францию. Очевидно, она не могла знать…

Она не окончила, и он, естественно, спросил, что она намерена была сказать, и настаивал, желая узнать.

— Королева не могла знать; — сказала она наконец, — что встретясь, каждый из нас покажется так чужд другому.

— Я вам кажусь таким чуждым? — спросил он печальным голосом.

— Нет, — ответила она, — наоборот. Я вижу, что вы ожидали увидеть меня совершенно другой.

— Поистине, нет! — воскликнул Жильберт с оттенком негодования. — По крайней мере, — прибавил он второпях, — если бы я и думал что-нибудь подобное, то я никак не ожидал найти вас хоть наполовину такой хорошенькой, наполовину…

— Если бы вы думали о чем-нибудь подобном… — прервала его смеясь Беатриса.

— Вы хорошо знаете, что я хочу сказать, — произнёс он, раздосадованный своей нетактичностью.

— О да, конечно, знаю… — ответила она. — Вы смущены.

— Если мы будем только ссориться, то я сожалею, что пришёл сюда.

Снова она переменила тон, но на этот раз не дотронулась до его руки. В ожидании он надеялся, что она это сделает, и был странно разочарован.

— Ничто не может меня оскорбить! Вы не знаете, как я старалась увидеть вас в течение прошлого года! — воскликнула молодая девушка.

— Разве вы не могли написать мне одно слово? — спросил он.

— Я — узница, — ответила она серьёзно, — и не следует, чтобы королева застала вас здесь, но нечего опасаться, двор отправился в собор к обедне.

— Почему же вас оставили? — спросил Жильберт.

— Мне всегда говорят, что я не достаточно сильна, в особенности, когда я могу иметь случай увидеть там вас. С тех пор, как меня привезли из Англии, я никогда не имела разрешения быть с другими на придворных собраниях.

— Вот отчего я не видал вас в Везелее, — сказал он, внезапно поняв все.

Для него понять было то же, что действовать. Он мог бы встретить затруднение убедить себя на досуге, что он серьёзно влюблён в Беатрису; но захваченный внезапно, врасплох, он не имел самого лёгкого сомнения относительно того, что он должен делать. Прежде чем она ответила на его последние слова, он встал, схватил её за руку и увлёк за собой.

— Пойдёмте! — воскликнул он. — Я легко могу вас вывести по дороге, которая привела меня сюда. Через несколько минут вы будете так же свободны, как и я!

Но, к его большому удивлению, Беатриса, казалось, скорее была расположена насмехаться над ним.

— Куда мы пойдём? — спросила она, отказываясь покинуть своё место. — Вас поймают прежде, чем мы достигнем городских ворот.

— А кто смеет нас тронуть? — спросил Жильберт с негодованием. — Кто осмелится поднять на вас руку?

— Вы храбры и сильны, — ответила Беатриса, — однако вы не армия, тогда как королева… Но вы не хотите верить, что я говорю.

— Если королева когда-либо имела желание видеть моё лицо, ей только стоило прислать за мной. Уже три недели тому назад я её видел на расстоянии пятисот шагов.

— Она сердита на вас, — ответила молодая девушка, — и думает, что вы захотите её видеть и будете искать какое-нибудь средство видеть её.

— Но, — возразил Жильберт, — если её намерение было воспользоваться вашим именем, чтобы я возвратился из Рима, ей было бы достаточно написать мне об этом без того, чтобы вызывать вас.

— Разве она знала, что мне неизвестно, где вы были? Посланный от меня мог обнаружить её ложь.

— Это правда, — сознался Жильберт. — Но не все ли равно, раз мы встретились?

— Да, все равно!

Жильберт и Беатриса инстинктивно и взаимно задали тот же самый вопрос, не отвечая на него, так как разыскали друг друга. Они могли бы вести своё существование разлучёнными всю свою долгую жизнь, сохраняя один о другом простое воспоминание, но, найдя друг друга в нити их судьбы, они должны победить или умереть.

Этот разговор естественно привёл их к прежним воспоминаниям, а общее прошедшее есть первый из элементов продолжительной любви, хотя бы это прошедшее могло существовать лишь несколько дней. Влюблённые возвращаются к этому прошедшему, как к исходной точке их жизни. Молодой англичанин и юная девушка действительно жили общей жизнью в продолжение целых годов, прежде чем свалилось на них общее несчастье. После долгой разлуки они испытывали в своей встрече редкое наслаждение возобновлённой дружбы и в то же время ещё более редкое очарование — найти новое знакомство в прежних друзьях. Но кроме уз привычки и привлекательности интереса, только что пробуждённого, было что-то могущественное, не имеющее ещё названия, на чем нравственный мир вертится целые века, как земной шар обращается на своих полюсах к солнцу, — все ещё надеяться, несмотря на неудачи, все ещё жить после смерти, все ещё и всегда любить, даже потеряв жизнь.

Оба сидели рядом и разговаривали, потом молчали, затем снова начинали разговор, понимая друг друга и счастливые тем, что могли понимать ещё более. Солнце стояло высоко и падало сквозь колеблющиеся листья капризными лучами света. Издали, с Босфора, нёсся над лёгкой зыбью нежный северный ветерок, переполненный запахом померанцевых цветов с азиатского берега и благоуханием последних роз с отдалённого Терапия. Между деревьями они могли видеть белые паруса маленьких судов, подталкиваемых ветром в узкий канал. Время от времени крашеный парус ладьи рыболова вносил в море странно волнующую ноту колорита. Казалось, что время не существовало, так как вся жизнь была для них, и она была вся перед ними; протёк час, а они не сказали и половины того, что они хотели сообщить друг другу.

Они говорили о крестовом походе и о том, как королева не предоставила выбора дамам, приказав им следовать за ней, как владетель приказывает своим вассалам идти за ним на войну. Триста самых красивых придворных дам Франции, Аквитании, Гасконии, Бургундии и Прованса должны были носить кольчуги и предводительствовать авангардом во время сражения. До сих пор некоторые из них следовали верхом, а многие путешествовали в закрытых носилках, привешенных между мулами или положенных на широкие плечи швейцарцев. Каждая из этих дам имела свою служанку, слуг и мулов, тяжело нагруженных принадлежностями красоты: кружевами, шелками и бархатом, драгоценностями и душистыми водами, косметикой для лица, сильно действующей против холода и жары. Это была маленькая армия, набранная самой королевой, в которой красота давала ранг, а ранг — могущество. И чтобы триста женщин могли путешествовать с королевой Элеонорой в самом чудесном маскараде, какой когда-либо видели, отряд из двух тысяч слуг и носильщиков верхами и пешком пересёк Европу от Рейна до Босфора. Одна мысль об этом была столь нелепа, что Жильберт не раз смеялся про себя, однако, в сущности, в этом было скорее высшее, чем смешное побуждение. Между этой выдумкой и её исполнением время тянулось слишком долго, и пылкая кровь смелого вымысла испытывала уже роковую дрожь близкой неудачи.

Смотря на нежные черты и лёгкие формы сидевшей возле него Беатрисы, Жильберт чувствовал себя огорчённым при мысли, что она могла когда-нибудь подвергнуться утомлению и несчастью. Но она смеялась.

— Меня всегда оставляют позади в важных случаях, — сказала она. — Вам нечего бояться за меня, так как наверно меня никогда не увидят по левую сторону королевы, когда она нападёт на сельджуков. Мне прикажут спокойно ожидать в палатке, пока все окончится. Что я могу поделать?

— Вы можете, по крайней мере, уведомить меня, где вы находитесь, — ответил Жильберт.

— Какое удовлетворение вы извлечёте из этого? Вы не можете меня увидеть; вы не можете прийти ко мне в дамский лагерь.

— Если действительно я это могу, то сделаю, — ответил не колеблясь Жильберт.

— Рискуя не понравиться королеве?

— Рискую всем, — ответил он.

— Как это странно! — воскликнула Беатриса, немного подняв брови и улыбаясь со счастливым видом. — Сегодня утром вы ничем не рискнули бы, с целью найти меня, а теперь, когда случай заставил нас встретиться, вы готовы на все, чтобы меня снова увидеть.

— Есть нечто, — возразил он мечтая, — чего желаешь, почти не зная об этом, пока мечты не станут нам доступны.

— И есть нечто другое, чего желаешь до тех пор, пока не добьёшься, и станешь пренебрегать, как только имеешь.

— Что это за нечто? — спросил Жильберт.

— Муж, если верить королеве Элеоноре, — ответила Беатриса сдержанным тоном. — Но я думаю, что она не всегда права.

В этот осенний полдень, сидя друг возле друга, они забыли обо всем, исключая себя, и вполне не сознавали перемены, какую это свидание должно внести с этих пор в их существование.

Внезапно туча заволокла солнце, и Беатриса почувствовала дрожь, как бы от дуновения близкого несчастья, в то время, как Жильберт сделался вдруг серьёзным и задумчивым.

Беатриса посмотрела вокруг себя скорее из страха, чем из подозрения, как делает ребёнок ночью, когда дрожит, слушая сказки о домовых. Обернувшись она заметила нечто и ещё более подалась назад, затем задрожала, с ужасом вскрикнула и, наполовину приподнявшись, положила свою руку на руку Жильберта.

Обеспокоенный за неё, он выпрямился во весь рост при звуке её голоса и в ту же минуту что-то сам увидел и воскликнул от удивления. Это было не облако, проходившее между ними и солнцем. То была королева, такая, как он шла от обедни, в вышитом вуале, придерживаемом на голове золотыми булавками особенным образом, свойственным только ей. Её светлые глаза были блестящи и суровы, а на прекрасных губах виднелось леденящее выражение.

— Уже довольно давно я вас не видела, — сказала она Жильберту. — И не думала увидеть вас здесь… в особенности… без зова.

— И я также, — ответил Жильберт.

— Разве вы пришли сюда в сонном состоянии? — холодно спросила она.

— Может быть, и так, как вы говорите, ваше величество. Я пришёл сюда по дороге, которую не могу отыскать.

— Мне все равно, найдёте ли вы скоро другую, сударь, но только, чтобы вы могли отсюда уйти.

Жильберт никогда не видел королевы серьёзно недовольной, и до сих пор она выражала к нему только доброту.

Он выпрямился в ответ на её гнев, так как не любил и не боялся её. Взглянув на неё, он увидел в её глазах воспоминание о своей матери, которое часто посещало его и не раз возмущало.

— Прошу извинения у вашего величества за то, что пришёл сюда без приглашения, — сказал он медленно. — Однако я очень рад, что это сделано, потому что нашёл ту, которую так долго держали от меня в отдалении.

— Я представляла себе вашего кумира настолько изменившимся, что вы не могли бы иметь желание его отыскать.

Беатриса с трудом поняла, что хотели выразить эти слова, но чувствовала намерение оскорбить их обоих; она читала на лице Жильберта, что он испытывал.

Зная, насколько он нравился королеве, она не была бы женщиной, если бы не чувствовала в своём сердце волнения победы в то время, как находилась возле самого прекрасного создания в свете. Она, хоть и бледная, хрупкая, с печальными глазами, была предпочтена единственным мужчиной, выбор которого говорил о его любви к ней. Все-таки минуту спустя она забылась и стала бояться за него.

— Государыня, — сказал Жильберт очень медленно и очень внятно. — Я не хотел быть неучтивым относительно вашего величества так же, как и относительно другой женщины высшего или низшего происхождения. Никто, разве только слепой, не пожелает отрицать, что из всех женщин вы самая прекрасная, и вы можете бросить в лицо другим дамам вашего двора своё превосходство. Но с тех пор, как ваше величество пожелали носить мужские доспехи и рыцарский меч, следуя верхом за крестом, рядом с норманнскими, гиеньскими и французскими рыцарями, я скажу вам, не опасаясь быть неучтивым, как мужчина сказал бы это другому мужчине, что ваши слова и действия менее благородны, чем ваша королевская кровь.

Он замолчал и спокойно смотрел ей в лицо, скрестив руки, с холодным лицом и ясными глазами.

Беатриса подалась шаг назад, с трудом переводя дыхание, так как смело встать в оппозицию против государыни, могущество которой равнялось императорскому, было не так просто. Сначала в ушах королевы зазвенела кровь, и её очаровательное лицо побагровело, затем гнев вспыхнул в её глазах с тёмным отблеском близкой мести. Но ни одно движение не взволновало её, и она осталась неподвижна, сжимая себя плащом.

Во время этого ужасного молчания оба смотрели друг другу в лицо, в то время как Беатриса продолжала смотреть на них, дрожащая и полумёртвая.

У обоих не дрогнули даже ресницы, и можно было сказать, что судьба навсегда поставила их неподвижными под сенью листьев, и только одни их волосы развевались свежим ветерком.

Элеонора знала, что ни один мужчина не смотрел ей так прямо в лицо. В продолжение нескольких минут она почувствовала безусловное доверие к себе, в котором никогда ещё не было недостатка, уверенность в своих силах, заставлявшую короля искать заступничество за преградой благочестия и молитвы, заносчивость ума и энергию, против которых святой человек из Клэрво никогда не мог найти оружия. Однако два глаза норманна были холоднее и разъяреннее её, голова его не склонялась, а лицо заледенело, как маска.

В конце концов она почувствовала, что её ресницы дрогнули, а губы затрепетали. Лицо молодого человека странно заволновалось перед её взором. Его холодное упорство оскорбило её, как будто она бесполезно ударялась в скалу; она поняла, что он был сильнее её, и что она его любила.

Борьба окончилась, её лицо смягчилось, а глаза опустились. Беатриса ничего не могла понять, так как рассчитывала, что королева прикажет Жильберту покинуть их, и что вскоре наверно её постигнет месть королевы.

Но вместо этого Элеонору, герцогиню Гиеньскую, королеву Франции, заставил покориться молодой воин без славы, состояния, маленький мальчик, с которым Беатриса столько раз играла в детстве.

Минуту спустя она снова подняла глаза, и на её лице Ьолее не было видно ни следа гнева. Просто и спокойно она приблизилась к Жильберту и положила на его локоть свою руку.

— Вы заставили меня высказать то, о чем я даже не думала.

Если бы она действительно произнесла слова прощения, то не могла бы выразить яснее живого сожаления и не произвела бы более сильного впечатления на обоих молодых людей.

Лицо Жильберта тотчас же смягчилось, а Беатриса успокоилась.

— Я умоляю простить меня, ваше величество, — сказал он. — Если я говорил грубо, то извинением служит мне то обстоятельство, что это было не ради меня самого. Мы были детьми вместе, — прибавил он, смотря на Беатрису, — мы росли вместе, и после долгой разлуки мы встретились случайно. Наши чувства остались те же. Я прошу, как милости, чтобы я мог, не прячась, снова увидеть госпожу Беатрису.

Королева медленно удалилась и остановилась на некоторое время, смотря на море. Затем она обернулась, улыбнулась милостиво Жильберту, но не сказала ни слова и вскоре покинула их, медленно направляясь ко дворцу, поникнув головой.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Французская армия располагалась лагерем в Константинополе около трех недель, и греческий император употреблял все средства, чтобы избавиться от этой назойливой толпы, не оскорбляя слишком царственных гостей. Армия Конрада, по его словам, одержала большую победу в Малой Азии. Гонцы, покрытые пылью, приезжали в Хризополис и, переплыв Босфор, появлялись перед королём и королевой Франции. Они повествовали о великих и славных воинственных подвигах немцев против неверных. Пятьдесят тысяч сельджуков утонули в собственной крови; в три раза большее их число убежало с места сражения и развеялось, истощённое и раненое в восточных горах, покидая несметные добычи золота и серебра в руках христиан. Если бы французы пожелали часть крестовых побед, или надеялись иметь долю в этой великолепной добыче, то было давно пора пускаться в путь, чтобы присоединиться к немцам.

Между тем Людовик хотел оттянуть выступление, чтобы завершить месяц молитв и благодарственных молебнов за счастливо совершённый поход. Многие из его свиты охотно провели бы весело остаток времени их пребывания на очаровательных берегах Босфора и Золотого Рога, но королева устала от слишком долгого предисловия неизданной истории её армии. Она становилась нетерпеливой, перешла на сторону греческого императора и верила всей лжи, какой его снабжало воображение. Таким образом эта громадная толпа была переправлена в Азию на барках и подвигалась быстрым переходом к Никейской Долине. Крестоносцы раскинули свой лагерь близ Асканийского озера и ожидали немцев, когда курьеры принесли им известие, что немецкий император желает сделать Никею местом свидания.

Но эти курьеры были все греки, заинтересованные обмануть французов, которые много дней напрасно его ожидали, отбирая в стране все, что только могли взять, хотя она была под владычеством христиан, и никто из жителей не мог защищать своего имущества против крестоносцев.

Среди французов было много таких важных вельмож, простых рыцарей или бедных оруженосцев, которые считали смертным грехом не взять с чужеземца чего-нибудь, не заплатив ему. Он явились из любви к вере, будут сражаться за веру, ожидая единственного вознаграждения от веры. Однако, так как ничего нет определённого в логике, кроме её сравнения с реальными вещами, то в том путешествии со святой целью злые следовали за добрыми алчными массами, как шакалы и вороны проходят по пустыне по следам льва. Дороги, по которым они подвигались, земли, на которых раскидывали свой лагерь, оставались опустошёнными, как в Палестине хлебные поля в июне месяце, когда бич саранчи все пожирает с востока на запад.

После, многодневного перехода они прибыли на место стоянки, покрытые грязью, побелевшие от пыли, усталые и с больными ногами. Их лошади хромали, мулы были обременены тяжёлой ношей тех, которые умерли в дороге. С длинными бородами, нечёсаными волосами, они походили скорее на толпы варваров, снующих в равнинах Азии, чем на дворянство Франции и крестоносцев высокого рода. Когда они делали привал возле ручья, реки или озера, то поднимался спор, кому первому напиться; та же борьба происходила из-за купанья лошадей или животных, так что иногда люди и мулы были с вывихнутыми ногами и раненые, и многие были убиты; но это было неважно в такой громадной толпе. Лопаточки земли было достаточно для человека, и если можно было найти священника, чтобы благословить тело, все было хорошо, так как покойник умер по дороге в Иерусалим. Шакалы и дикие собаки следовали за армией и пожирали павший скот. Затем, когда первое смятение проходило, и жажда с голодом были удовлетворены, вынимались палатки с колами, и раздавался шум больших деревянных колотушек, ударявших по колам. Несмотря на то, что армия, проходя Европу, раскидывала палатки в различных местностях, их цвет был ещё блестящий, и вымпел развевался живыми полосами, выделяясь на небе. Вскоре, когда первая работа была окончена, и маленькие деревушки из зеленого, красного, алого и белого полотна были построены в длинные, неправильные линии, дым бивачного огня поднимался спиралью, и багаж, свёртки и мешки раскрывались, а их содержимое раскладывалось. Как будто в знак большой радости, мужчины и женщины выбирали лучшие одежды, самые богатые украшения, так что, когда они находились перед раскрытыми палатками, устроенными для часовен, по одной для каждой маленькой группы соотечественников или соседей, и затем вместе, согласно рангу, ели и пили около полудня, под обширными навесами или под ясным небом в прохладный вечер, — это было действительно прекрасное зрелище, и все сердца облегчались. Каждый из сражавшихся чувствовал, что его храбрость укрепилась при мысли, что он также играл роль в славном предприятии.

Таким образом, когда крестоносцы прибыли в Никею, надежда была велика, и у всех в глазах блестела предстоящая победа. Там впервые королева Элеонора предстала во главе своих трехсот дам в воинственном наряде; они были в блестящих кольчугах, надетых поверх шёлковых и парчовых юбок, в длинных белых мантиях с алыми крестами на плече и с лёгкими стальными шлемами, украшенными чеканным золотом и серебром, с металлическими гребнями или крылом птицы, сделанным из тонкой металлической пластинки.

Это был ясный осенний день. Пространная долина, ещё местами зелёная, где трава не была сожжена первой летней жарой, расстилалась до Асканийского озера. Там земля поднималась холмами, чтобы окончиться неожиданно обрывом в тридцать или сорок футов над водой. В некоторых местах не было совсем травы и лежал голый, сухой и пыльный песок. Все-таки, в общем, это было прекрасное место для кавалерии и пехоты. Долина поднималась к югу до отдалённых гор, около которых уже расположилась лагерем немецкая армия. Вельможи с их оруженосцами и конюхами, находившиеся среди рыцарей, их вассалы — все явились туда, чтобы насладиться зрелищем, какого никто ещё не видел. Они выстроились рядами вокруг пустого пространства, так чтобы все могли поместиться. Жильберт также пришёл со своим слугой Дунстаном в кортеже короля, так как он не обязан был никому служить. Все долго ожидали появления королевы.

Наконец она явилась, предводительствуя своим отрядом, верхом на прекрасном белом арабском жеребце, подарке греческого императора. Это было самое послушное животное, повиновавшееся голосу и руке, и такое быстрое, как самый быстрый чистокровный конь меджидской породы. Элеонора приближалась одна на десять шагов впереди других, высокая и прямо сидевшая в седле, как мужчина, с копьём в правой руке, тогда как левая слегка придерживала поводья.

С первого взгляда каждый мог узнать, что никто из её дам не походил на неё. Впрочем её дамы представляли превосходное зрелище и очень хорошо держались на лошадях, приближаясь мелкой рысью, блестящие и воодушевлённые, с чёрными, голубыми и карими глазами, с розовыми и смуглыми щеками, с улыбавшимися губами, которые, казалось, были созданы, чтобы говорить о грубых воинских делах только с целью сказать любезность мужьям или возлюбленным. Это был настоящий цветочный дождь.

Позади королевы и впереди остальных дам ехала женщина, в руках которой находился штандарт древнего дома Элеоноры, св. Георгия и дракона на белом фоне, впервые украшенный крестом. Эта женщина была Анна Аугская. Она была очень смуглая, и её чёрные волосы развевались позади неё, как тень, в то время как её чёрные глаза смотрели свысока и прямо. Она была восхитительно хороша, и, без сомнения, Элеонора выбрала её знаменосцем женского отряда вследствие её красоты. Она прекрасно знала, что ни одно из лиц не может сравняться с её собственным, и хотела помрачить соперницу, черты и талия которой были славой и честью юга.

Все продвигались в довольно хорошем порядке, эскадронами в пятьдесят человек, но не сжатыми рядами, так как они не имели той ловкости, чтобы оставаться в линии, хотя ездили верхом хорошо и смело. Перед каждым эскадроном находилась дама, произведённая, благодаря своей красоте или рангу, капитаном и носившая на своём шлеме золотой гребень. Каждый эскадрон имел свой особый цвет: алый, зелёный, фиолетовый или нежного оттенка весеннего анемона. Мантии, окрашенные в те же цвета в венецианских красильнях, были подбиты восточными шёлковыми материями нежных оттенков, привозимыми во французские порты итальянскими торговцами.

Придворные дамы королевы не могли бы носить кольчуг, мечей и копий, которые делали бы их совсем похожими на мужчин, если бы ловкие ювелиры, итальянские артисты и мавританские оружейники Испании не были с трудом и большими затратами привезены во Францию. Они сфабриковали доспехи и оружие, какого не делали до тех пор во Франции. Их кольчуги состояли из самых тонких колец, пришитых на верблюжью кожу и настолько обтянутых, что не было места ни для нагрудника, ни для куртки. Может быть, они не пропустили бы большой стрелы, но тонкая рапира легко пронзила бы их, и они представляли не более гарантию, чем суконная мантия. У многих из дам к стальной кольчуге были пришиты через правильные промежутки золотые колечки, а застёжки их плащей были из чеканного золота и серебра. Упряжь лошадей была одинакового цвета с мантиями дам, и капитаны эскадронов носили золотые шпоры.

Они опускали острия копий, проезжая верхом мимо короля, находившегося среди своих баронов, на расстоянии брошенного камня от возвышенного берега озера. Его бледное лицо не выражало ни интереса, ни удовольствия, а глаза оставались, как всегда, полны недоверия к королеве и её капризам. Когда она его приветствовала с улыбкой, выражавшей почти насмешку, то немного выступала вперёд. Затем после быстро брошенной команды поворачивала налево, проезжала до половины долины и опять направляла своих дам прямо против короля. Потом внезапно останавливалась в пяти шагах от него, осаживая свою лошадь почти до земли и сохраняя посадку, которая могла бы сделать честь мужчине, опытному в искусстве верховой езды. По правде сказать, очень мало из этих дам были способны исполнить подобный подвиг с такою лёгкостью и уверенностью. В их внезапной остановке было немало беспорядка, сопровождаемого всякого рода восклицаниями, препятствиями и криками.

Однако, несмотря на затруднения, отряду удалось остановиться. Впрочем, сто тысяч рыцарей и солдат, конных и пеших, с большим интересом рассматривали наездниц, чем оспаривали искусство верховой езды, и эффект был так красив и в то же время нов, что в воздухе раздался громкий крик энтузиазма и удовольствия. Летний румянец окрасил щеки королевы, а в её глазах заискрился триумф от продолжительных рукоплесканий, которые послужили отмщением за упорное молчание короля. Она склонила острие своего копья почти до земли и обратилась к мужу громким ясным голосом, который был услышан большинством рыцарей.

— Представляю вашему величеству этот отряд храбрых женщин-рыцарей, — сказала она, — по силе первенства за вами; по количеству вы превосходите нас; по годам вы старше нас; по опыту среди вас есть такие, которые провели всю свою жизнь среди битв. Однако мы также ловки, и те, которые состарились в сражениях, знают, что победа принадлежит храбрости и сердцу прежде, чем будет произведением руки, и в этом мои дамы-рыцари равны вам.

Мужчины, которые услышали эти слова и увидели очаровательный блеск её чудного лица, подняли правую руку и громко приветствовали её и её триста женщин-рыцарей, но король не произнёс ни слова в похвалу, и его лицо оставалось неподвижно и сумрачно. Щеки королевы снова покрылись румянцем.

— Ваше величество ведёт французскую армию, — сказала она, — армию храбрых мужчин. Наши женщины-рыцари многочисленны и также храбры. Отряды Гиени, Пуату и Гасконии и более половины всех герцогств которые говорят на нашем языке и обязаны мне повиновением, — отважны, но из всех я выбрала этих триста дам, чтобы идти в авангарде священной войны. Ваше величество и вы, дворяне, бароны, цвет французского рыцарства и человечества, примите, как от товарищей по оружию, эти цветы Франции! Да здравствует король!

Она подбросила в воздух своё копьё и ловко поймала его правой рукой, в то же время воскликнула, смеясь прямо в лицо королю, хорошо сознавая своё превосходство над ним. Когда молодые голоса позади неё повторили восклицание, громадная толпа, окаймлявшая долину, сделала то же; но одно слово было изменено, и сто тысяч воинов закричали: «Да здравствует королева!»

Когда наконец молчание водворилось, король робко взглянул направо и налево, как бы ища совета; рыцари же, окружившие его, смотрели только на прекрасных дам, а, может быть, не могли предложить ему никакого совета.

— Сударыня… — начал он наконец. Он как будто произнёс ещё другие слова, но никто не слышал, что он сказал, и, вероятно, желая показать, что ему нечего более сказать, он сделал довольно неловкий жест рукой и слегка наклонил голову.

— Да здравствует монах! — внезапно сказала Элеонора, поворачиваясь направо, чтобы вести свой отряд.

Жильберт Вард стоял верхом в передней линии зрителей, в пятидесяти шагах от короля, на берегу озера. Когда королева проезжала лёгкой рысью вдоль линии, собирая жатву восторга с лиц мужчин, её глаза встретились с глазами молодого англичанина и узнали его. На своей громадной нормандской лошади он возвышался на целую голову над мужчинами, находившимися возле него, и держался неподвижно, как статуя. Однако его взгляд выражал нечто, чего она не видала у него никогда до сих пор. Освобождённый от её прямого влияния и свободный смотреть на неё, необыкновенно красивую в её блестящих доспехах, как на очаровательный спектакль, он не думал скрывать удовольствия, испытываемого от её лицезрения.

Все восклицания великой армии и блеск тысячи глаз, следовавших за ней, не могли сделать ничего иного, как вызвать слабый румянец на её мраморном лице, и ни один мужчина из этой многочисленной толпы не мог бы найти слова, которое заставило бы забиться быстрее её сердце. Но когда она увидела Жильберта, её кровь оледенела, и её глаза внезапно потемнели. Её взор остановился на нем, когда она проезжала мимо него, и удаляясь она опустила глаза, слегка поникнув головой.

Жильберт, как и все окружавшие его, поднял руку и воскликнул приветствие.

Она не видала того, что он уже начал отыскивать другое лицо, прежде чем она проехала.

Триста дам медленно проезжали вокруг половины долины; их преследовали восторженные восклицания, как продолжительный крик птиц во время полёта.

Сначала они проехали вдоль линии слуг короля, но вскоре достигли линии рыцарей, солдат и вассалов Элеоноры.

Вдруг в воздух полетели цветы, дикие, полевые и осенние розы из садов Никеи, собранные рано утром молодыми оруженосцами и пажами. Они были связаны в букеты и заботливо укрыты от солнца, чтобы сохранить свежесть до момента, когда их придётся бросать. Лёгкие цветы разлетелись по воздуху, а листья попадали в лица женщин, в то время, когда они проезжали. Кроме того, некоторые из рыцарей, когда восторженно приветствовали восклицаниями дам, то махали над головами красными и белыми шёлковыми шарфами. Таким образом весь отряд проехал все три стороны большой долины.

Но вдруг произошла перемена, которая свалилась, как снег, на всю эту многочисленную толпу мужчин и женщин. Раздался долгий, грубый, неприятный для слуха крик, как рычание диких зверей, в то время, когда огонь пожирает позади них траву пустыни.

Мужчины тотчас же повернули головы и стали смотреть по направлению, откуда неслись эти звуки; многие инстинктивным движением скользнули левой рукой к рукоятке меча или кинжала, чтобы убедиться, в ножнах ли они. Белая кобыла королевы пошла галопом, забрасывая голову в сторону с такими ржанием и ляганием, что почти вырывала узду из рук королевы, в то время, как в воздухе разнёсся вопль и медленно угас. Инстинктивный страх и предчувствие большого несчастья витали невидимо и грозно над тремястами дамами, которые сдерживали своих лошадей, когда королева остановилась. Девять из десяти чувствовали, что изменились в лице не зная хорошо — из-за чего. По общему побуждению они повернули глаза к возвышенной местности на юге. На холме, спускавшемся из леса, появились странные фигуры, бешено несясь по направлению к долине, и глубокие ряды начали раскрываться и расступаться, чтобы дать место обезумевшей ватаге. Это были закутанные в изодранные плащи, развевавшиеся по ветру, с обнажёнными головами солдаты, которые пришпоривали хромавших лошадей, оглашая воздух странными криками ужаса.

— Сельджуки! Сельджуки! — восклицали они.

Как безумные, они спустились с отлогого склона, и когда приблизились, то можно было видеть на их доспехах кровь, на лоскутьях их плащей кровь, на их лицах и руках — кровь. Некоторые из них были ранены в голову, и запёкшаяся кровь образовала на их шее полосы; другие были в перевязках, сделанных из разорванной одежды. Один человек, приблизившийся на лошади и перескочивший ров у подножья холма, поднял руку, которой не хватало кисти.

Никто из крестоносцев, уже видевших войну, ни минуты не сомневался в истине после появления одного из этих беспорядочных всадников.

Самые старые и опытные инстинктивно переглядывались и сплачивались вместе. Но как бы ни были во время предупреждены, они ничего не могли бы сделать против страха, сжимавшего горло самым молодым мужчинам и женщинам, сдавливавшего их, как физический неприятель, заглушая надежду и силу молодости в ужасном предчувствии преждевременной смерти. Оруженосцы подталкивали рыцарей, пажей и молодых воинов; следовавшие за лагерем всей своей тяжестью подались назад, внутренний круг сдался и налёг на отряд дам, лошади которых принялись пятиться и лягаться. Однако с одной стороны толпа попробовала выстроиться перед беглецами, которые быстро приближались. Первый неистово нёсся; из ноздрей его лошади струилась кровь; у него самого глаза были дикие, а губы покрыты пеной, и он с ужасом вопил:

— Сельджуки! Сельджуки!

В двенадцати шагах перед испуганной массой человеческих существ, которые не могли выстроиться, чтобы дать ему дорогу, его лошадь без предупреждения, не испуская последнего вздоха, поникла головой, оканчивая последний галоп. Она упала, как масса, перевернулась несколько раз с ужасающей силой, затем вдруг окоченела и застыла, вытянув шею и протянув ноги на аршин от трепетавшей толпы. Её всадник, придавленный и мёртвый, лежал позади неё. Другие продолжали все быстрее и быстрее спускаться с холма, как будто никакая сила не могла остановить их стремления. Сначала были видны двадцать, затем сотня и наконец остальное множество побеждённых и гонимых, как упавшие листья, сорванные бурей смерти, которой они только что избежали. Многие из них, не зная и не беспокоясь, что они делали, помня лишь об ужасе, от которого они бежали, не пробовали даже удерживать своих лошадей. Сами животные, обезумев от ужаса и боли, лягали ряды пехотинцев, вставали скорее во весь рост на дыбы, чтобы не наступить на живого человека. Большое количество людей было раздавлено теснившейся толпой; многие, падая с своих лошадей, были слишком утомлены, чтобы подняться и так истощены, что не могли ничего делать, как просить воды.

Однако два или три беглеца, в которых осталось более жизни, чем в других, могли остановиться и были вскоре приведены в толпу, собравшуюся вокруг озера, где король с придворными спокойно ожидал, чтобы замешательство окончилось само собой. Он твердил молитвы, не делая самой лёгкой попытки, чтобы остановить панику или восстановить порядок. Но королеве и её дамам грозила опасность быть раздавленными среди этой массы трепещущих существ, помятых и задыхавшихся.

Жильберт находился возле короля и со своей высокой лошади видел более соседей всю эту сумятицу. Это было похоже на то, как будто бы какое-нибудь ужасное невидимое чудовище охватило сто тысяч человек железными тисками. Тысячи таких тисков сковали непреодолимой силой тела лошадей и людей, повалив их друг на друга до такой степени, что человеческие существа не могли более бороться, и животные не могли ни наносить Ударов ногами, ни лягаться, а только топтать все, что находилось вблизи их, все, что медленно приближалось к центру.

Там, в самом сердце стычки, была опасность, и даже издалека Жильберт довольно ясно видел сквозь облака света и колорита смертельную бледность испуганных лиц; крики раненых и охваченных ужасом женщин поднимались среди многочисленной толпы. Он неподвижно смотрел перед собой, как будто его зрение могло различить на таком расстоянии черты той или другой дамы, и он чувствовал себя оледеневшим от ужаса, когда представлял себе, что все эти прекрасные молодые девушки и женщины со своей красотой и молодостью, великолепные в своих блестящих и фантастических нарядах, могут быть раздавлены, растоптаны и смяты среди тысяч мужчин, готовых умереть, чтобы их спасти. Первым его движением было растолкать толпу, расчистить дорогу мечом и провести целой и невредимой королеву. Но минута размышления показала ему, насколько тщетна такая попытка. Все-таки толпа чувствовала то же, что и он, и желала также дать место, но она не имела возможности сделать это. Только был один шанс, одна надежда спасти женщин, — отвлечь толпу каким-нибудь обратным волнением от её настоящего ужаса. В тот момент, когда затруднение и опасность представились в его уме, Жильберт поспешил поискать вокруг себя средства для спасения тех, которые были в опасности, и в этих муках ему казалась каждая потерянная минута чудовищно длинна. Его слуга Дунстан стоял возле него, молча, с равнодушным видом смотря на происходившее. Только его спокойное смуглое лицо было несколько нахмурено и более обыкновенного пылало, и хотя трепетание раздувавшихся ноздрей выражало внутреннее волнение, его беспокойство едва было заметно. Жильберт знал, что его собственное лицо указывало на внутреннее беспокойство, и так как он тщетно искал средства, то необыкновенное хладнокровие лакея начало его раздражать.

— Вы остаётесь здесь, — сказал холодно Жильберт, — как будто вам все равно, что триста дам Франции будут раздавлены, и наш брат-англичанин ничего не может сделать, чтобы им помочь.

Дунстан поднял брови и посмотрел на своего господина, не поднимая головы.

— Я не так равнодушен, как король, сударь, — ответил он просто, указывая пальцем по направлению группы придворных, среди которых в пятидесяти футах ясно было видно бледное и суровое лицо короля. — Франция могла бы сгореть на его глазах, а он скорее будет молиться о своей душе, чем поднимет руку, чтобы спасти жизнь других.

— Вы так же бесчувственны, как он, — возразил Жильберт почти с гневом, волнуясь в своём седле от большого нетерпения и чувствуя себя бессильным.

Дунстан не сразу ответил и своими острыми зубами нервно закусил угол нижней губы. Вдруг он наклонился и поднял какой-то предмет, на который он наступил. Жильберт на это не обратил внимания.

— Вы желаете раздвинуть толпу, чтобы дать королеве место? — спросил Дунстан.

— Очевидно я этого хочу.

Жильберт посмотрел вопросительно на Дунстана, хотя его голос быль суров.

— Но мы не можем проложить ей дорогу сквозь толпу, — прибавил он, все ещё смотря перед собой. Дунстан принялся тихо смеяться.

— Ставлю на пари мою жизнь за новую куртку, что я могу заставить эту толпу вертеться, как волчок. Но вы, я знаю, не можете этого сделать.

— Почему? — спросил Жильберт, быстро наклоняясь, чтобы лучше расслышать. — Что вы хотите сделать, чего я не могу?

— То, чего благородная кровь никогда не может исполнить, — сказал слуга с оттенком горечи. — Получу ли я новую куртку, если спасу леди Беатрису и королеву Франции?

— Двадцать! — ответил Жильберт. — Все, что вы потребуете, но только делайте скорее.

Дунстан наклонился и что-то ещё поднял из-под ноги.

— Я только мужик, — сказал он, поднимаясь, — но я могу рисковать жизнью для дамы так же, как и вы, и если я выиграю, то хочу получить лучше меч, чем новую одежду.

— Вы получите более, чем это, — ответил Жильберт, изменившимся тоном. — Но если вы нашли средство для спасения, ради Бога, торопитесь, как раз время!

— Прощайте, сударь! — сказал Дунстан.

Жильберт услышал эти два слова, и пока они ещё звучали в его ушах, Дунстан проскользнул между оруженосцами и рыцарями, окружавшими их, и вскоре скрылся.

Не прошло и минуты, как воздух наполнился диким воплем с грозными и ясными словами, которые тысячи людей должны были слышать с самого начала, и все-таки они повторялись беспрестанно.

— Король обманул нас!.. Король изменил кресту!..

В этот самый момент из ловко напрактиковавшейся руки Дунстана полетел камень и ударил лошадь короля между глаз, в богатый налобник, весь вышитый золотом. Конь грозно встал на дыбы во весь рост, и прежде чем он наклонил голову, чтобы броситься, гневный крик Дунстана снова рассёк воздух, и второй камень ударил прямо в грудь короля, он скатился сначала на седло, затем на землю.

— Король нам всем изменил!.. Изменник!.. Изменник!..

Никогда ещё не видели такой массы лихорадочных и поражённых ужасом людей, внезапно растерявшихся от неоспоримой очевидности большого поражения, которое может погубить их самих.

Прежде чем закричать, Дунстан проскользнул между людьми, не знавшими его ни с виду, ни по имени, и второй камень ещё не достиг своей цели, как он исчез и очутился на другой стороне. Теперь он был молчалив, губы его были сжаты, и чёрные непроницаемые глаза смотрели вперёд. Он исполнил свою работу и знал, что с ним случится, если его узнают. Но никто не обращал на него внимания.

Беспорядочная толпа поспешила к королю с возрастающей яростью, как переменчивое море во время зимней бури, ревя и вопя. Большинство хотело побить его камнями и разорвать на куски, но многие, более зрелые и хладнокровные, сомкнулись вокруг него, плечо к плечу, с обнажёнными мечами, блестевшими под солнечными лучами, решившись защищать своего государя.

В один момент были забыты немецкие беглецы, император и его армия; сама идея святой войны и креста исчезла среди неистового беспорядка наступавших и твёрдой защиты партизанов короля. Неизмеримая масса людей, которые неслись вперёд, подталкиваемые находившимися позади, заставляли Людовика и окружающих его продвигаться на более возвышенное место. В своей жестокой беде, почти отчаиваясь освободить своих спутниц от погибели, королева издали слышала новое смятение и почувствовала, что теснившая их толпа наконец отхлынула. Слово «изменник» проносилось, как быстрое эхо, из уст в уста, беспрестанно повторяемое с гневом или с недоверчивостью, так что не было человека из ста тысяч, уста которого не произносили бы роковых слогов. Элеонора видела, как её муж и его приближённые вынули мечи и махали ими в воздухе, стоя на холме, она услышала позорное слово, и жестокое презрительное выражение оживило на минуту её лицо. Она знала, что обвинение было ложно и безусловно бессмысленно для честных сердец; все-таки она ненавидела мужа и в особенности потому, что безумец мог бросить ему в лицо такое слово. Обеспеченная авторитетом и территориальным богатством гораздо большим, чем король, а также популярностью, какой он никогда не добился бы, она смотрела на него, как на презренного царька, за которого вышла замуж, благодаря самой безумной ошибке. Разорвать этот союз, если это возможно, сделалось целью её жизни.

С минуту она смотрела на него издали чрез море голов, которое уже начало удаляться. Её кобыла сделалась теперь спокойнее, находясь в более широком пространстве, так как это было послушное животное; но многие из лошадей других дам все ещё продолжали лягаться и вставать на дыбы, хотя они были так сближены одна к другой, что не могли причинить себе большого вреда. Она видела, как рыцари пролагали себе дорогу к королю, и как большой отряд пехотинцев им сопротивлялся в то время, как постыдные слова ещё гремели в воздухе. Хотя она презирала короля, но старый инстинкт благородной женщины, гнушающейся народом, заставил её вздрогнуть; лицо её побледнело, и в то же время она чувствовала, как гнев сжал ей горло. Вокруг неё тогда образовалось место, так как громадная толпа отхлынула от неё, распространилась, как река, и разделилась на холмах, где она встретила мечи рыцарей, а затем разлилась. Королева обернулась, чтобы видеть, какие дамы находились ближе к ней, и увидела свою знаменосицу Анну Ош, боровшуюся со своим вставшим на дыбы конём. А за ней следовала спокойная и бледная Беатриса на горячем венгерском коне, слишком большом для неё, но которым, по-видимому, она управляла с необыкновенной ловкостью. Маленькая и тоненькая, она была в своей деликатной кольчуге, казавшейся с виду не толще серебряной рыболовной сети. Её талия была наполовину прикрыта длинным зелёным оливковым плащом с пунцовым крестом на плече, а на лёгком стальном шлеме красовалось серебряное крыло голубя.

Её глаза встретились с глазами Элеоноры и настолько загорелись симпатией мысли, что они понимали друг друга с одного взгляда. Правой рукой королева подняла своё копьё, затем она взяла немного налево и, склонившись вперёд, закричала тем, которые следовали за ней.

— Дамы Франции! Народ окружил короля. Вперёд!

И лёгкая арабская кобыла пошла галопом прямо на толпу. Элеонора более не смотрела позади себя, размахивала своим копьём сильно и энергично и была готова броситься на толпу. Вслед за ней следовала Анна Ош, древко штандарта было приделано к стремени, а её рука проходила через ремешок, так что кисти её обеих рук были свободны. Она держалась на седле прямо, хотя лошадь её пустилась бешеным галопом, вытянув шею, подняв глаза с красными открытыми ноздрями, счастливая, что освободилась от всякого стеснения. Затем следовала лёгкая, как перо, Беатриса на своём толстом венгерском коричневом коне, нёсшемся, как ураган; его чуткие уши были откинуты назад, а из-под трепетавших губ виднелись желтоватые зубы. Но из остальных трехсот дам ни одна не следовала за ней. Они не поняли приказ королевы, не слышали его, не могли управлять своими лошадьми или боялись. Три женщины приближались к народу, который был от них на расстоянии четырехсот шагов.

Они скакали за ней, не беспокоясь, что одни, и не спрашивая себя, что могут поделать три женщины против тысячи мужчин, возбуждённых яростью. Но народ услышал стук копыт двух грузных лошадей и лёгкие шаги арабской кобылы, звучащие быстро и твёрдо, как пальцы танцовщика на тамбурине. Сотни глаз стали смотреть, кто так быстро скакал, и тысячи мужчин обернули головы, желая узнать то, на что смотрели другие. Все, заметив королеву, поспешили направо и налево, чтобы дать место не столь из уважения к ней, сколько из опасения за себя. Вдали на холмистой местности мятеж стих так же внезапно, как начался; воины отступили, и многие пробовали спрятать лица из опасения быть узнанными. Целое море человеческих существ разъединилось перед стремительными наездницами, как слой облаков рассеивается, подгоняемый зимним северо-восточным ветром, и белый конь пронёсся, как луч света среди длинных линий суровых лиц и сверкавшего оружия.

Королева мимоходом бросила на многочисленную толпу презрительный взгляд; высокомерное чувство её могущества польстило её раздражённой гордости. Линия продолжала раскрываться, и она её проезжала, приподнимаясь и опускаясь, согласно быстрому аллюру лошади. Но теперь открывшаяся перед ней дорога не шла прямо к королю. Там толпа была более плотная и разъединялась труднее, так что три дамы должны были следовать по единственному открывшемуся пути. Внезапно перед ними почва круто опускалась, оканчиваясь как бы обрывом в сорок футов к берегу озера. Головы последнего ряда толпы, стоявшей на берегу, ясно и отчётливо обрисовывались на бледном небе. Королева не могла видеть воды, но чувствовала, что смерть на конце прыжка. Её обе спутницы имели одно и то же впечатление.

Элеонора спокойно опустила своё копьё направо, чтобы следовавшие за ней не споткнулись; затем, понизив руки и откинув назад своё тело в глубину седла, она изо всей силы потянула назад узду. Её лошадь, привычная к её руке, повиновалась бы ей и остановила бы большого венгерского коня Беатрисы, так как её белые руки были так же сильны, как мужские, но арабская кобыла привыкла лишь к прикосновению арабского недоуздка и к звонкому ласковому голосу арабов. При первом усилии французского мундштука, она откинула голову, поднялась на дыбы, закусила сталь и пустилась с удвоенной быстротой. Элеонора хотела направить её на дрожавшую толпу, но тщетно.

Её лицо покрылось смертельной бледностью, губы сжались, а глаза приняли решительное выражение, так как она прямо смотрела смерти в лицо. Маленькие, одетые в перчатки ручки Беатрисы, сильно натянувшие поводья, походили на белых мошек; грозный аллюр её венгерского коня вырывал целые глыбы земли. На лице молодой девушки было безропотное, не от мира сего выражение, почти улыбка смерти. Только энергическая темноволосая южанка, казалось, властвовала над своей лошадью, которая уменьшила быстроту и отстала позади.

В присутствии ужасной опасности толпа стояла молчаливая и задыхаясь, а многие из мужчин побледнели. Но никто не двинулся.

Прошла секунда, две секунды, три секунды, и через каждую секунду следовали два лошадиных шага; конец жизни трех женщин зависел от этих страшных лошадиных прыжков. Эта скачка могла продолжаться едва десять секунд.

* * *

Жильберт Вард сначала попытался приблизиться к королю тотчас же, но увидел, что это бесполезно, так как он уже был окружён дворянами и рыцарями. Тогда он возвратился, чтобы стать вместе с теми, кто его сопровождал, лицом к лицу с толпою, и клинком плашмя выбил несколько мечей, которые осмелился вынуть народ в исступлении. Он никого не ранил, зная, что это безумие, которое пройдёт, и его надо простить.

Тогда он очутился со своей лошадью почти на опушке дороги, открытой народом. Он посмотрел и увидел королеву и Беатрису в трех или четырех футах позади него, на самом опасном месте. Жильберт знал вышину падения и понял опасность. Тогда он спрыгнул на траву на шаг от обрыва. Он хотел бы в этот момент обладать силою в руках Ланселота и лёгкостью дикого животного в ногах, но его сердце не дрогнуло.

В одно мгновение он пережил целый час. Его жизнь была ничто, но он мог её отдать только один раз, чтобы спасти единственную женщину, и эта женщина должна быть Беатриса.

Однако Элеонора была королева и добра для него. Во время этой томительной секунды его взгляд перенёсся на неё; он хотел спасти другую, но бессознательно сделал шаг вперёд и остановился на пол дороге. Одна секунда для последнего размышления и одна — для последнего шага. Он услышал шум ветра, поднятого бешеным галопом; королева смотрела на него.

В этот последний момент она изменилась в лице, и спокойствие отчаянности, которое наполняло её глаза обратилось в ужас за того, которого она любила даже более, чем думала сама.

— Назад! — воскликнула она.

Этот крик был полон ужаса, но не за себя. Изо всей своей силы, но тщетно, она дёрнула в сторону рот кобылы, затем закрыла глаза из страха видеть умирающего Жильберта. Он намеревался оставить королеву на произвол смерти, так как молодая девушка была ему дороже, и собрал все силы, чтобы спасти её. Но увидев глаза Элеоноры и услышав её крик, он инстинктивно понял, что она любит его и желает, чтобы он скорее сам спасался. Спасение за любимый предмет — камень преткновения настоящей любви.

Внезапно он понял, что выбора нет, так как он не любит королеву. Если бы ему удалось удержать, то падение кобылы остановило бы других лошадей. Когда Жильберт схватил её обеими руками, то ничего не видел, кроме костлявой головы арабской кобылы и золотой уздечки. Затем он более ничего не видел, однако держал её хорошо, и даже мёртвый он хотел бы её держать, как стальные зубцы звериной ловушки держат лапу волка, попавшего в западню. Он чувствовал, что лошадь его опрокинула на землю, тащила, топтала и трепала, как верёвку, так что его кости трещали. Но он все ещё держался и не испытывал никаких страданий, только земля и небо вертелись перед его глазами. Это длилось не минуту, но час, год, целое существование. Однако он не мог освободить своих рук, так как в нем были кровь и душа расы, которая никогда не выпускала того, что держала.

На это пошло времени не более, чем потребовалось бы на один вздох. Кобыла бешено бросилась и заколебалась. Её голова касалась почти земли и тащила руку Жильберта по траве. Затем он своей тяжестью натянул ей так узду, что она откинулась назад, и упал на неё, как флюгер, опрокинутый ветром. В этот самый момент венгерская лошадь Беатрисы наехала на неё и упала, придавив молодую девушку. Лошадь Анны, менее обезумевшая, чем другие, и находившаяся на расстоянии, ловко сдерживалась. После двух-трех коротких, но сильных прыжков, выбивших наездницу из седла, она поставила передние ноги на траву и остановилась, задыхаясь и дрожа всем телом. Бешеная скачка была окончена. С инстинктом и силой врождённого ездока, Элеонора вынула ноги из стремян и поднялась; держась руками за луку, она легко спрыгнула. Она упала, но встала на ноги, прежде чем кто-либо из удивлённой толпы пришёл ей на помощь. Жильберт лежал во весь рост без чувств, но с протянутыми над головой руками, в то время, как его пальцы, одетые в перчатки, сжимали уздечку, и лошадь, продолжавшая слабо бороться, дёргала их из стороны в сторону. Его глаза были полуоткрыты и смотрели в сторону королевы, но они были бледны и без выражения. Венгерский конь наполовину опрокинулся на спину, очень незначительно поранив себя, так как лука воспрепятствовала ему опрокинуться совершенно навзничь.

Беатриса казалась мёртвой. Она была переброшена через спину арабской кобылы; она ударилась головой о траву, и кобыла в конце борьбы упала на её ноги. Лёгкий стальной шлем врезался в её лоб и, несмотря на стёганную подкладку и его узорчатый край, прорезал кожу, так что маленькая линия черновато-красной крови медленно текла по белой коже, а её руки в белых перчатках лежали вверх ладонями, наполовину открытые и окоченелые. Королева едва на неё посмотрела.

Многие мужчины бросились, когда опасность прошла. Они унесли Беатрису и подняли её лошадь. Элеонора, стоя на коленях, пробовала освободить пальцы Жильберта из уздечки, но не имела возможности. Ей надо было отстегнуть пряжку от длинного мундштука. Она тихо тёрла ему виски, затем наклонилась и дыхнула ему в лицо, чтобы свежее дыхание разбудило его. На его лбу и подбородке были капли крови, а его суконная куртка во многих местах была разорвана, и выделялось белое бельё. Но Элеонора видела лишь выражение его лица, невозмутимое и энергичное даже в бессознательном положении, тогда как он в сновидении своего бессознательного положения ещё раз спас ей жизнь.

В это мгновение, зная, что он не может её видеть, она думала только о своём впечатлении и не заботилась скрывать то, что испытывала; испытываемое ею было в одно и то же время грешно и сладко. Но внезапно жизнь возвратилась во взгляде раненого; его ослабевшие пальцы разжались. Он глубоко вздохнул и произнёс имя, которое давно разучился называть:

— Мама!

Элеонора медленно наклонила свою прекрасную голову. Затем лицо Жильберта опечалилось; воспоминания о прежних страданиях вернулись к нему, жестоко щемя ему сердце, прежде чем физические страдания не пробудились в его помятых членах. Вдруг его мысли прояснились, и ему стало стыдно, что он забыл Беатрису и почти отдал жизнь, чтобы спасти королеву. Он вздрогнул, как бы от укола, и приподнялся на одной руке, хотя он испытывал чувство, как будто опёрся на острое, жгучее лезвие.

— Она умерла! — воскликнул он, сжав губы.

— Нет! — ответила королева. — Вы спасли нас обеих.

Она произнесла эти слова нежно и ясно, и в это время положила руку на плечо Жильберта, чтобы его успокоить. Она наблюдала, как изменялись его черты, и ужас исчезал из его взгляда, уступая место радости при счастливом известии.

— Благодарение Богу!

Он сказал только эти слова и упал на руки королевы, так как был совсем разбит. Но лицо последней также изменилось, и она страдала по другой причине; в ней было столько же добра, сколько и зла. Её любовь к нему выросла от того, что он её спас, и она хотела дать ему больше, забывая, может ли она это сделать.

Таким образом, в продолжение нескольких секунд она оставалась на коленях, чтобы наблюдать за ним, не заботясь о тех, кто её окружал, и только едва она заметила смуглого мужчину, которого не видела ранее. Он низко склонился так, что она не могла видеть его лица, и спокойно снял воротник своего господина, пробуя его руки и ноги, опасаясь, не сломана ли какая-нибудь кость.

— Кто вы? — спросила наконец тихим голосом королева человека, который заботился о любимом ею Жильберте.

— Слуга его, — лаконически ответил Дунстан, не поднимая головы.

— Позаботьтесь о нем и известите меня о его положении, — заметила королева.

И вынув кошель, она дала ему золото, которое он молча взял, ещё ниже склонив голову.

Он тоже спас ей сегодня жизнь; он это знал, но она не знала.

Она поднялась и закуталась в плащ. Не прошло десяти минут с тех пор, как подняв руку, она пригласила дам следовать за ней. Король запоздал и медленно пришёл узнать, не ранена ли она.

— Государыня, — сказал он, когда сошёл с лошади, — благодарю милосердного Бога, который соблаговолил выслушать молитвы о вашей безопасности, которые я ему беспрестанно возносил к небу в то время, как вашей жизни угрожало это опасное животное. Мы поблагодарим его священнослужением в продолжении десяти дней, прежде чем продолжать наше путешествие, или в продолжении двух недель, если вы это предпочитаете.

— Ваше величество, — холодно ответила Элеонора. — Свободно хвалить небо в продолжении целого месяца, если вы находите это нужным. Без этого бедного англичанина, который лежит здесь в обмороке и схватившего за узду мою лошадь с опасностью жизни, вы могли бы потребовать обеден за упокой моей души вместо спасения моего тела. Это было бы мне необходимее, если бы я была убита.

Король набожно перекрестился, полузакрыл глаза, несколько склонился и прошептал короткую молитву.

— Лучше было бы, — заметила королева, — сейчас же отправиться, чтобы поддержать императора.

— Богу угодно, чтобы его армия была совершенно уничтожена, — ответил спокойно король. — Император сам будет здесь через несколько часов, если только не погибнет с остатками рыцарей, разбитых сельджуками, которые преследуют беглецов.

— Одной причиной более, чтобы мы спасли оставшихся живыми. Моя армия пустится в путь завтра на заре… Ваше величество может остаться позади нас и молиться за нас.

И она удалилась с презрительным видом. Дунстан и несколько пехотинцев приготовили носилки из пик и копий, чтобы нести Жильберта и Беатрису на север, по направлению лагеря.

II

Узнав от своего слуги, что Беатриса тяжело ранена и очень страдает, Жильберт отвернулся и закусил зубами седельный вьюк, служивший ему подушкой. Уже вечерело, и Дунстан только что вернулся, собрав сведения в дамском лагере, отстоявшем на полмили.

Трудно было найти проще круглой палатки англичанина. Она имела пять футов в диаметре, и посреди неё был воткнут шест. Сухая земля была спрыснута водой и убита колотушками, чтобы, насколько возможно, сделать почву твёрдой. Жильберт и его оба слуги спали на дублёных кожах, покрытых толстыми, как ковры, шерстяными одеялами ручной ткани, с грубыми рисунками голубой и красной шерсти. Это была дорого ценимая деревенская работа овернских пастухов.

Вокруг шеста нагромождены были седла одно на другом. Седло Жильберта с выгнутым арчаком находилось наверху; седло Дунстана, покрытое ремнями, которыми привязывались позади и впереди седока свёрнутые одеяла, а также лёгкая поклажа и вьюки, наконец седло мула, на котором ездил маленький Альрик по хорошей дороге, взобравшись на крепко связанную поклажу. Большую часть пути сильный саксонец следовал пешком так же, как и Дунстан, но не было принято, чтобы человек благородной крови шёл пешком, исключая крайней необходимости.

Над сёдлами висела кольчуга, повешенная за ворот на толстой палке, пропущенной через рукава, из боязни, чтобы она не заржавела от сырости. Остальные его доспехи и меч, как древние трофеи, были приделаны наверху вместе с уздечками, кожаными фляжками и другими предметами. На земле возле сёдел, в медном котле лежали три блестящие медные чашки, хорошо вытертые деревянные блюда, длинная деревянная ложка, железный вертел и три латунные ложки и прочая необходимая утварь для приготовления кушанья и еды. Вилки в то время ещё не были изобретены.

Жильберт лежал на спине, отвернувшись от своего слуги. Тело было покрыто ушибами и ссадинами, а голова болела от ударов, полученных в то время, когда его тащила по земле лошадь. Но ни один член его тела не был повреждён. Дунстан массировал ему связки, мял и разглаживал ему ссадины с ловкостью и тщательностью, в которой чувствовалось восточное искусство. Он лежал завёрнутый в длинную одежду из грубого белого полотна, похожего на шерстяную материю, которое он купил у греков в Константинополе. Вечер был тёплый, и хотя завеса палатки была открыта, но чувствовалось очень мало воздуха; тесное пространство палатки было наполнено неприятным запахом кожи и нагревшимся полотном. Сквозь щели палатки он увидел как бы маленькие ослепительные искры солнца, которое прямо ударяло на внешнюю сторону палатки.

Он желал потерять жизнь во время безумной скачки арабской кобылы и никогда более не просыпаться, чтобы не дать себе отчёта в своём поступке. Хотя в своём трезвом сознании он не любил королевы, но ему казалось, что когда он бросился спасать её, то питал к ней любовь и никогда не забудет её взгляда, полного страха за него, и крика ужаса при виде его в такой опасности. Теперь ему пришло в голову все, что Беатриса говорила ему в константинопольском саду. До сих пор он не верил её словам, считая их глупой и дикой невозможностью, потому что он был слишком скромен и не питал в себе никакого самомнения в подобных делах.

Беатриса была бы непременно убита, если бы случайно кобыла не бросилась поперёк узкой дороги, и он не рискнул бы своей жизнью, чтобы спасти другую женщину. Конечно, при этом ничего не значило, что она королева, и не по этой причине схватился за её уздечку. Он сделал это за взгляд её глаз, за интонацию голоса; он подчинился какому-то соблазну в ту минуту, когда поскакал на спасение более драгоценного для него существа. Это похоже было на преступление, как будто доказывавшее, что он любил то, чего в сущности не любил. Если бы он пропустил королеву и остановил лошадь Беатрисы, она не была бы ранена, и, может быть, другой храбрец спас бы Элеонору на краю гибели. Теперь он думал о печальном лице с слегка патетической улыбкой, от боли по его вине лежавшем в постели.

Ещё с большим страхом он думал об опасности, какой более тяжёлый удар мог подвергнуть это нежное тело, искалечив его на всю жизнь.

Между тем распространилась весть, что молчаливый англичанин, не рыцарь и не оруженосец, спас королеву. Перед его палаткой останавливались люди, чтобы потолковать о случившемся, и задавали многочисленные вопросы Альрику, который довольно набрался норманно-французских слов, чтобы достаточно понятно отвечать. Прежде всего приходили солдаты, идя за водой к озеру, и на обратном пути снимали с плеч тяжёлые медные сосуды, уже наполненные водой, и, поставив их на землю, вступали в беседу. Вскоре явился знаменитый рыцарь, граф Монферат, брат графа Савойского, который в Везелее разговаривал с Жильбертом. Он шёл медленными шагами, и его блестящие глаза, казалось, указывали ему путь; его длинный плащ волочился по земле. Мягкие, красные кожаные сапоги опускались тесными складками до щиколоток; одетые в перчатки руки крепко сжимали рукоятку меча, так что ножны слегка приподымали волочившийся плащ. По обе его стороны шли любимые рыцари графа с их оруженосцами, направляясь вместе с ним в палатку короля, где был собран военный совет по случаю разбития в сражении немецкой армии и скорого приезда императора вслед за герцогом Фридрихом Швабским. Этот герцог уже находился в лагере; ему удалось отбиться от сельджукских аванпостов, преследовавших перепуганных от страха немцев.

Солдаты и конюхи расступились перед благородным рыцарем, и он спросил, где тут живёт англичанин Жильберт Вард. Ему указали на полуоткрытую палатку, перед которой, широко расставив ноги, стоял Альрик под тенью висевшего на воткнутой в землю пике длинного щита Жильберта. Этот щит был без всяких украшений, хотя в те времена дворяне выставляли на своих щитах девизы, а знатные рыцари уже до них украшали геральдическими эмблемами свои щиты. Но Жильберт не хотел выставлять ни эмблемы ни девиза, прежде чем какой-нибудь подвиг не сделает его имя известным.

Граф Монферат задумчиво взглянул на щит Жильберта и спросил Альрика, к какому семейству принадлежал его господин. Узнав, что его предки находились при смерти Роберта Дьявола, сопровождали Вильгельма Завоевателя в Гастингской битве и следовали за Готфридом в Иерусалим, а отец его был убит, сражаясь за королеву Матильду против узурпатора, — очень удивился, что молодой человек ещё не был рыцарем. Он также узнал, что Жильберт был ранен и нездоров, а потому не беспокоил его, а дал Альрику золотую монету и просил его поклониться молодому владетелю Стока, сказав ему, что граф Монферат желает с ним поближе познакомиться, когда он выздоровеет.

Вслед за этим он удалился, а вскоре после него подошли к палатке граф Савойский и владетель Куси, идя рядом по дороге на военный совет; за ними также следовали рыцари и оруженосцы. Увидя, что Монферат остановился у палатки, они сделали то же и, задав Альрику подобные же вопросы, также дали ему деньги по обычаю того времени за храбрый подвиг его господина. Вслед за ними приходили многие другие знатные вельможи и простые дворяне. Каждый из них давал Альрику большую или меньшую сумму, а бедные воины приглашали его на попойку после ужина. Таким образом плоский кожаный кошель Альрика, всегда пустой, стал туго набиваться и теперь тяжело висел на его кушаке. Что касается вина, то его было столько, что он мог в него спустить лодку.

Один из греческих проводников, стоявший вблизи палатки, перебирая чётки, пробрался сквозь толпу к самому Альрику и старался тайно разрезать бритвой его кошель. Но саксонец быстро повернулся и нанёс ему удар кулаком в переносицу с такой силой, что грек повалился на землю и целый час лежал без чувств. Потом он убрался на четвереньках, так как никто не хотел его поднять. Альрик же долго смеялся, слизывая кровь, которая текла у него из царапин на руке, и хотя он был небольшого роста и юный, но солдаты смотрели на него с уважением, и на него посыпалось ещё больше приглашений на выпивку.

Таким образом, после этого вечера репутация Жильберта неожиданно выросла, как распускается блестящая лилия под яркими лучами солнца, оставаясь долго бутоном под дождливым небом. Теперь прошли те дни, когда он со своими двумя слугами и со скромной поклажей терялся незамеченным в толпе благородных рыцарей.

Между тем военный совет собрался в королевской палатке; король поместился на троне, а королева села направо возле него. Вокруг них заняли места триста рыцарей. Тогда встал рыжебородый Фридрих Швабский, племянник Конрада, знаменитый впоследствии император Барбаросса, и рассказал свои приключения. Дикие германские рыцари принудили своих предводителей идти по горной дороге и вступить в бой с сельджуками при самых неблагоприятных обстоятельствах. Сельджуки ежечасно появлялись и исчезали, бросаясь на свои жертвы при каждом повороте дороги, обагряя её кровью и заставляя раненых, лежавших среди массы убитых, удивляться, откуда эти быстрые убийцы брались и куда пропадали. У него самого были не залеченные раны, и со дня на день безумно храбрые немцы и сумасшедшие воины из Шварцвальда дрались с отчаянием, но каждый вечер они снова терпели поражение. Наконец, сельджукские мечи убивали такое множество людей, что страх напал на всю немецкую армию, и она, побросав своё оружие, разбежалась, как крысы из горящей житницы. Их предводители не могли удержать солдат; Фридрих Швабский с несколькими храбрыми сторонниками едва прикрывал общее бегство, а доблестный император Конрад, гигант по силе и владевший мечом лучше всех на свете, даже теперь удерживал сельджуков от нападения на арьергард армии, в надежде хоть кого-нибудь спасти.

Тщетно Фридрих предостерегал немцев от похода по горным тропинкам. В Палестину вели два пути: один по длинному малоазиатскому берегу до Кипрского залива, а другой морем из Константинополя в порты Сирии. Первый путь был самый короткий, но на нем ожидала рыцарей верная смерть, которая собственно ничего не значила, но их погибель грозила гибелью и христианскому влиянию в Иерусалиме и Антиохии.

Пока говорил Фридрих Швабский, король, королева и все рыцари молча его слушали. Тут были между рыцарями графы Фландрский, Тулузский и Савойский, владетели Монферата, Дре, Блуа, Лузиньяна, Куси, Куртенэ и Бурбона, епископы Тулузский и Метцкий, знатные рыцари Гасконии, Пуату и много других лиц знатного имени и славного происхождения. Когда он замолк, то никто не промолвил ни слова, а король, сидя на своём троне, повторял вполголоса молитвы за умерших. Но глаза Элеоноры сверкали огнём, и рука её, одетая в перчатку, нетерпеливо сжимала резную ручку парадного кресла.

— Requiem eternam dona eis? — шептал король.

— Amen, — ответила Элеонора ясным, презрительным голосом. — После молитв надо подумать и о делах. Оседлаем лошадей и отправимся навстречу к императору и поможем ему в его горькой нужде. Выступим в строгом порядке, пошлём вперёд разведчиков и будем всегда готовы с оружием встретить неприятеля. Когда император с остальными немцами будет в безопасности, то вернёмся сюда, и они отдохнут на берегу этого прекрасного озера. Потом начнём снова поход, но благоразумно, избрав самую безопасную дорогу и не теряя на разведывании своих сил, которые нам необходимо сохранит для победы.

— Император, вероятно, будет здесь завтра и без нашей помощи, — сказал король с неудовольствием. — Не для чего нам идти к нему.

— Если он уже так близко, то выступим сегодня! — воскликнула Элеонора. — Даже сейчас. Стыдно нам сидеть праздными, когда в нас нуждаются крестоносцы.

Король ничего не отвечал, но слова Элеоноры, шёпот одобрения присутствующих рыцарей и нетерпеливое бряцание мечей и кинжалов послышались среди толпы при мысли о сражении.

Элеонора встала, она не была утомлена своей ужасной скачкой и тяжёлым падением с лошади, в глазах её сверкала гордость. При всяком вопросе, большом или малом, она, по необходимости, должна была брать верх над королём в глазах всех; это была её ежедневная пища. Она выпрямилась во весь рост, как бы желая показать всем свою красоту и силу. Низко опускавшееся солнце падало сквозь отверстие палатки прямо на её лицо, но не ослепляло её глаз.

— Знатные дворяне и бароны, рыцари Гиени и Франции, — произнесла она. — Наши странствования сегодня окончились, а завтра начнутся битвы. Ваши братья в опасности, наши враги перед нами. Крестоносцы к оружию!

— К оружию! — повторили хором все присутствующие, и в воздухе раздался как бы созвучный аккорд всех сердец.

Когда она встала, то встали и все рыцари. Только король продолжал сидеть, наклонив своё бледное лицо и скрестив руки на рукоятке своего меча, находившегося между его коленями. Королева не произнесла более ни слова и, не смотря на короля, как будто она одна была государем, сошла по ступеням на пол палатки. Три рыцаря: один из Гасконии, второй из Пуату, а третий из её собственной Гиени, составлявшие её почётный караул, последовали за ней, и она, улыбаясь, торжественно двигалась между двумя рядами рыцарей. Многие из них хотели с ней заговорить, но первый нарушил молчание граф Монферат.

— Ваше величество, — сказал он, низко кланяясь, — я славлю Бога и св. Троицу за то, что вы спаслись от опасности. Прошу вас принять выражение моего почтения и поздравление всего Монферата.

— И Бурбонского графства! — воскликнул другой голос рядом.

— И Савой!

— И Куси!

— И Куртенэ!

— И Метца!

Со всех сторон раздавались голоса рыцарей, которые теснились вокруг королевы. Они не видели её с тех пор, как она потерпела такое странное падение с лошади.

— Благодарю вас, — сказала она с равнодушной улыбкой, — но если вы меня действительно любите, то должны поблагодарить того, кто спас мне жизнь.

— Мы уже к нему ходили, — сказал Монферат. — И его благодарили. Если вы, ваше величество, мне его передадите, то я ради вас окажу ему всевозможные почести.

— Он вассал, — сказала Элеонора. — Он бедный английский дворянин, у которого отняли его поместья. Он друг молодого Генриха Плантагенета.

— Друг мальчика! — со смехом произнёс граф. Но Элеонора внезапно сделалась задумчива; кроме красоты, блестящей юности и нетерпеливой страсти, она ещё отличалась рассудком и знанием людей.

— Мальчик, — промолвила она наконец. — Да, ему не больше четырнадцати лет; но есть мальчики, которые не дети, даже в колыбели, а бывают люди, которые остаются детьми, хотя они выросли из своих пелёнок, и у них прорезались молочные зубы. Все-таки они вечно пищат и хнычут.

Рыцари молчали, зная, что смелая королева намекала о муже.

— Что касается этого англичанина, — сказала она после минутного молчания, — то он мне не принадлежит, и я не могу отдать его вам. К тому же, я должна сама оказать ему почести, а не вы. Это — мой друг.

Она милостиво улыбнулась, потому что всегда была довольна, когда хвалили при ней Жильберта. Вместе с тем она радовалась, что никто не догадывался о том, какую честь она оказала бы ему, если бы он согласился. Между благородными рыцарями старыми и молодыми многие днём и ночью мечтали о её красоте, но не смели поднять на неё глаза.

Вслед за этим она удалилась со своими рыцарями, и почти все присутствовавшие последовали за ней, покинув короля.

Когда она исчезла, то король встал, отдал свой меч камергеру, стоявшему рядом, и пошёл в соседнюю палатку, где была устроена часовня. Его глаза были опущены, а руки скрещены, как будто он шёл в церковной процессии. Неожиданно раздался звон колокольчика.

Солнце садилось, и уже наступило время вечерней службы. Король встал на колени перед богатым алтарём, и, помолившись о силе и храбрости для одержания победы за святой крест, он также вознёс к небу в глубине своего сердца мольбу, чтобы небо тем или другим способом освободило его от дьявольской женщины, которая тяготила его жизнь и губила душу.

III

Весь день и часть ночи немцы тысячами прибывали в лагерь, изнурённые, наполовину голодные, на истощённых лошадях, которые с трудом могли переставлять ноги, или пешком. Они шатались, как пьяные люди, были так истомлены, что почти ослепли от слабости. Но паника недолго продолжалась, так как около двадцати сельджуков, бросившихся в последний раз на авангард отступившей колонны, были окончательно рассеяны герцогом Швабским, так что остатки армии пришли, по-видимому, в порядке, захватив с собой большую часть поклажи. Сельджуки не пробовали отнять добычи, что могло стеснять их в смелых атаках и быстрых отступлениях.

Последним из всех на заре прибыл сам император, прикрывая арьергард своей армии избранными людьми. Он нисколько не устал, хотя его большая лошадь спотыкалась под ним, оставшимся сильным и мощным, как будто он не был на седле около четырех дней и четырех ночей.

Когда солнце взошло, то большой штандарт Священной Римской империи развевался перед императорской палаткой, хотя Конрад не отдыхал, но уже стоял на коленях за утренней обедней с Людовиком. Вдали, к югу, тянулись длинными линиями немецкие палатки близ берега озера, где накануне Элеонора расположила своё войско. Многочисленные маленькие группы людей и мулов сновали и уходили между лагерем и отдалённым городом Никеей. На французской линии, где начались приготовления к отъезду, люди развязывали поклажу; им сказали ночью, что император жив и здоров, что не нуждаясь в помощи, будет в лагере утром.

Тайная радость тогда оживила дам, и те, которые не получили ни ушибов, ни ранений после вчерашнего события, призывали своих горничных и проводили приятные часы перед своими серебряными зеркалами. Они забавлялись, примеряя шёлковые материи и вышивки, полученные в подарок от греческого императора. Почти чудом ни одна из них, кроме Беатрисы, не была серьёзно ранена, но многие из них были ушиблены и очень устали. Они вполне были расположены требовать выражения симпатии других, принимать визиты в своих палатках, спорить о шансах войны и красоте Константинополя до тех пор, пока не начинали ссориться между собою, после чего в тот день они более не говорили о войне.

Затем королева прошла вместе со свитой из своей палатки посреди линии дам, расположенной как можно далее от палатки короля. Оставив своих дам у дверей палатки Беатрисы, она вошла к ней и села у её изголовья.

Молодая девушка была очень бледна и поддерживалась подушками; её веки оставались полузакрыты, хотя было очень мало света под двойным толстым полотном палатки, а горевший в жаровне древесный уголь делал палату слишком жаркой.

Большого роста нормандка с жёлтыми волосами сидела возле неё и обмахивала её лицо большим греческим веером из перьев.

Королева оставалась на мгновение неподвижной, так как Беатриса не открывала глаз, потому что Элеонора вошла без шума. Но когда служанка увидела королеву, её лицо вытянулось, а рука перестала обмахивать веером. Элеонора взяла его из её рук, жестом приказала уступить ей место и, заняв её место, стала исполнять обязанность служанки.

Услышав шум шёлковых юбок и чувствуя, что другая рука машет веером, больная сделала движение, но не открывая глаз, так как её голова болела, и она боялась света.

— Кто там? — спросила Беатриса слабым голосом.

— Элеонора, — ответила тихо королева.

Продолжая обмахивать веером, она взяла красивую, маленькую ручку, лежавшую возле неё на краю постели. Глаза Беатрисы выражали удивление, так как если королева и была добра, то она никогда не сближалась с придворными дамами. Молодая девушка сделала движение, как будто хотела приподняться.

— Нет, — сказала Элеонора, лаская её, как ребёнка, — нет… нет. Не надо двигаться, дорогая крошка… Я пришла посмотреть, в каком вы положении… Я не имела намерения вас пугать!..

Она ласкала шелковистые, тёмные волосы молодой девушки и с внезапным побуждением наклонилась и поцеловала её бледный лоб. После этого она обмахнула его веером, потом ещё раз поцеловала, как будто это была её собственная дочь, а не женщина почти одинаковых с ней лет.

— Благодарю вас, ваше величество, — сказала она слабым голосом.

— Со вчерашнего дня между нами не существует более благодарности. Вернее, если уже благодарить, то я должна это сделать, так как вы следовали за мною с единственной другой дамой, остальные же триста остались позади. Нас связывает более этого ещё то обстоятельство, что нас спас обеих один и тот же человек.

Она остановилась и посмотрела вокруг себя. Нормандка почтительно стояла возле выхода из палатки, скрестив руки под складками передника, приподнятого под кушак, как у служанок.

— Ступайте, — сказала королева спокойным голосом, — я позабочусь о вашей госпоже, и не оставайтесь у входа палатки, а удалитесь.

Женщина низко поклонилась и исчезла.

— Да, — сказала Беатриса, когда они остались одни. — Я видела, как Жильберт Вард остановил вашу лошадь, а ваша остановила мою. Он спас нас обеих.

Наступило молчание, и веер медленно двигался в руке королевы.

— Вы его любите уже давно? — сказала она вопросительным тоном.

Беатриса не сразу ответила, на её молодом гладком лбу две прямые линии образовали суровую тень, оканчивавшуюся между обоими полузакрытыми глазами. Наконец она сказала с усилием:

— Государыня, если у вас есть душа, то не берите его от меня!

Она вздохнула и высвободила инстинктивно свою руку из руки Элеоноры. Королева не вздрогнула, но в продолжении одной минуты её глаза сверкали, а рот сделался жёстким. Она бросила взгляд на слабую молодую девушку, разбитую и страдающую, которая рядом с ней была такая маленькая, что Элеонора рассердилась на Жильберта за его выбор такого существа, а не её царственной красоты. Но вскоре её гнев стих, не потому, что ей не было сопротивления, но её сердце не было слишком широко для какой-либо низости.

— Забудьте, что я королева, — сказала она наконец. — Помните только, что я женщина, и мы обе любим одного и того же мужчину.

Беатриса вздрогнула и с трудом повернулась на своей подушке, поднося руку к горлу, как будто её что-то душило.

— Вы жестоки, — сказала Беатриса. Она могла выговорить только эти слова и устремила глаза в потолок палатки.

— Любовь жестока, — ответила Элеонора тихим голосом. И внезапно рука, державшая веер, упала на её колени, и её глаза задумчиво остановились на нем.

Но в гибкой молодой девушке было более храбрости и энергии, чем можно было это думать. Она произнесла ясно:

— Ваша… а не моя! Из любви к нему вы называете себя такой же женщиной, как я, но только ради него. Разве ваше лицо ничего не значит? Ваше могущество не имеет значения? Разве ничего не значит, что вы можете меня спрятать от него, если это доставляет вам удовольствие, или позволить видеть меня, если этого пожелаете. Что это значит для вас, которая может бросить короля, как разбитую игрушку, когда он вас стесняет? Для вас, которая может одна вести войну с империей, если захочет? Разве Жильберт — Бог, что не должен вам сдаться? Разве он выше всех людей, что не должен меня забыть и пойти к вам, красивой, смелой и могущественной женщине в свете… к вам, Элеоноре Гиеньской, королеве Франции? У вас все есть; ещё вы желаете это сердце, которое все, чем я обладаю. Вы правы, любовь жестока.

Королева слушала молча, слишком великодушная, чтобы улыбаться молодой девушке, и слишком взволнованная, чтобы оскорбляться.

— Мужчина имеет право выбирать, — ответила она, когда наконец Беатриса замолчала.

— Да, но предлагаемый ему выбор, — возразила молодая девушка, — очень жесток.

— Как? — спросила королева.

— Посмотрите на меня и на себя, — сказала Беатриса, — разве мужчина будет раздумывать два раза, прежде чем выбрать вас и однако…

Слабая улыбка осветила её страдальческое выражение.

— В Константинополе… в саду…

Она остановилась на мгновение, счастливая от воспоминания, что он тогда защищал её. Королева молчала и слегка покраснела, думая о своих жестоких словах, произнесённых в тот день. Она могла бы сделать худшие дела и менее стыдиться.

Но Беатриса продолжала, повернув свои страдальческие глаза на Элеонору.

— К тому же ваша любовь преступна, а моя нет.

Внезапно у королевы появилось мрачное выражение. Теперь они перешли на совершенно другую почву.

— Оставьте священников говорить об этом со священниками, — сказала она отрывистым тоном.

— Это скоро будет разговором других лиц, а не священников, — возразила Беатриса.

— Будет ли вам от этого лучше? — сказала Элеонора. — Не вы ли мне говорили, что ваш отец женился на матери Жильберта? Разве не существует запрещения, благодаря степени вашего родства? Вы так же, как и я, не можете выйти замуж за Жильберта Варда. Где же разница?

— Вы это знаете лучше меня, — сказала девушка отворачиваясь. — Вы знаете так же, как и я, что церковь может миновать это простое, легальное правило, предназначенное воспрепятствовать браку, который заключается только из материального интереса. Я не такая невежда, какой вы меня считаете, и вы хорошо знаете, какова ваша любовь в Жильберту Варду пред Богом и людьми!

Кровь поднялась к её бледным щекам, пока она говорила, и на мгновение водворилось молчание, но вскоре королева снова стала махать веером и машинально положила руку на одеяло. Есть поступки, которые женщина, действительно женщина, почти бессознательно сделает для своих худших врагов, а Элеонора была далека от ненависти к Беатрисе. Энергичная, привыкшая с детства непринуждённо действовать, разочарованная в браке, она считала себя существом выше земных и небесных законов, не обязанным никому давать отчёт в своих действиях. Женщина сердцем, страстью, она была совершённый мужчина по складу своего ума. Если исключить вопрос о Жильберте, она любила Беатрису, однако в том положении, в каком находился этот вопрос, она смотрела на молодую девушку, как на препятствие. В то же время ей было жаль Беатрису, так как она не верила в любовь Жильберта. Беатриса же, которую она сожалела и почти любила, была настолько её соперницей, насколько могла быть самая красивая женщина в Европе.

Беатриса сделала жест, как будто она не хотела, чтобы её обмахивала рука её противницы, но королева не обратила на это никакого внимания. Молчание долго длилось, и она первая тихо заговорила с задумчивым видом:

— Вы имеете право говорить, что хотите, — начала она, — так как я здесь только женщина рядом с другой женщиной, и вы меня поймали на слове. Любовь — равноправие. Вы порицаете меня, а я вас не порицаю, хотя против вашей любви и выставила на вид правила церкви. Вы правы во всем, что говорите, а я виновна. Я охотно в этом соглашусь с вами; я также соглашаюсь, что, если бы вопрос шёл о правосудии, то я должна была бы на коленях молить об искуплении вместо того, чтобы защищаться против вас. Но неужели вы думаете, что наши дурные поступки будут взвешены сравнительно с недосягаемым совершенством жизни святых и мучеников, а не с торжествующим искушением, которое составляет лучшее украшение греха? Бог справедлив, а справедливость произносит законный приговор; у неё нет неизменного правила. Один греческий учёный в Константинополе рассказывал мне на днях историю некоего Прокруста, страшного разбойника больших дорог. У него была кровать, которую он предлагал своим пленным, и если человек был слишком длинный, то он отрубал ему ноги, но ели они были коротки, то он ожидал, пока они вырастут. Если Бог должен судить меня, как он судит вас, согласно рамке добродетели, установленной для всех, и без снисхождения для вашей нравственной величины, то Бог не будет Бог, но Прокруст, вор душ и убийца.

— Вы богохульствуете, — сказала тихим голосом Беатриса.

— Нет, я говорю справедливо, — ответила Элеонора. — Вы и я, мы любим одного человека. По-вашему любовь есть добродетель; по-моему — грех. Вы меня порицаете справедливо, но вы порицаете меня слишком. Вы говорите, что я прекрасна, могущественна, королева Франции — это правда, но вы не спрашиваете меня, счастлива ли я, зная хорошо, что я несчастлива.

— А чтобы дополнить ваше счастье, вы воруете у меня все, что я имею, когда у вас излишек того, чего у меня нет! Так это ваша справедливость?

— Нет, — ответила Элеонора почти печально. — Это не справедливость. Это моё извинение против Бога и людей, которые, вы говорите, меня осудили.

Молодая девушка воодушевилась, и хотя для неё это было острой болью, она пошевелилась, приподнялась на локте и посмотрела на Элеонору пристально.

— Вы спорите и извиняетесь, — сказала она смело. — Я не требую этого, но только не берите, не отнимайте у меня единственного счастья, которое я имею в жизни. Вы говорите, что мы беседуем, как женщина с женщиной. Какое право имеете вы на человека, которого я люблю? Нет, не отвечайте мне другой диссертацией о душе. Как женщина женщине, скажите мне, какое право имеете вы?

— Если он меня любит, разве это не право? — сказала королева.

— Если он вас любит? — возразила Беатриса. — О, нет, он вас ещё не любит!

— Он меня спас вчера, а не вас, — ответила жестоко королева, вспомнив о глазах Жильберта. — Рискует ли человек с отчаяния жизнью, как он это сделал вчера, ради женщины, которую любит, или ради другой, когда обе находятся в одинаковой опасности?

— Он не вас спасал, а королеву. Справедливо честному человеку сначала спасти своего государя. Я его не порицала бы за это, если бы оказались ещё более раненой.

— Я не его государыня, а он не мой вассал, — отвечала холодно королева. — Он англичанин.

— Это — игра слов, — отвечала Беатриса, как будто она говорила с женщиной одинакового происхождения.

— Берегитесь!

Они смотрели друг другу в лицо, и надменная гордость королевы заговорила в Элеоноре. Несмотря на свою болезнь и на то, что пред ней стояла королева Франции, Беатриса сказала:

— Вы ему не государыня, а тем более мне. И будь вы десять раз моей королевой, с этого часа не может быть борьбы между мною и вами за первенство, а если может быть, то вы ведёте двойную игру. Должны ли вы быть для меня женщиной один момент и государыней — другой? Чем решаетесь вы быть?

— Женщиной, и ничем другим. И как женщина, я говорю вам, что хочу иметь для себя Жильберта Варда, телом и душой.

Внезапно глаза молодой девушки загорелись. Говорили, что в венах её матери текло немного крови Вильгельма Завоевателя, и клятва последнего сошла с её губ, когда она ответила.

— Великолепием неба клянусь, что он не будет ваш!

— Так между нами поединок, — сказала королева, обернувшись, чтобы уйти.

— На смерть, — ответила молодая девушка, падая на подушку. Физически она была побеждена болью, но нравственно непобедима.

Элеонора медленно прошла чрез всю палатку по ковру, разложенному на земле. Она не сделала и четырех шагов, как остановилась, глядя вперёд. Она чувствовала, что её охватил стыд… стыд честный и великодушный сильного, который в своём гневе был заносчив со слабым. Она стояла неподвижно, испытывая то, что испытывал бы честный человек, который в припадке бешенства ударил раненого человека. Второй раз она так низко упала в своих глазах, и это презрение к самой себе было более, чем она могла перенести.

Быстро она подошла к Беатрисе. Молодая девушка была очень спокойна, её губы были полуоткрыты, а под закрытыми глазами лежала большая чёрная тень. Её маленькие белые руки время от времени нервно сжимались, но сама она, казалось, едва дышала. Элеонора встала возле неё на колени, немного её приподняла, пропустив под подушку руку, и в то же время принялась обмахивать её веером.

— Беатриса, — позвала она молодую девушку вполголоса.

Но она не добилась ответа, и Беатриса не сделала никакого движения. Лицо её было настолько бледно, что, казалось, жизнь исчезла без едва заметного дуновения, которое заставило бы колыхнуться перья веера, который королева держала совсем близко к её губам. Элеонора встревожилась и прежде всего позвала нормандскую служанку, послав её за доктором. Но сама себе она говорила, что Беатриса только в обмороке, и она быстро придёт в себя, что в таком случае все, что она говорила не достигло других ушей, кроме её собственных. Относительно своего доктора она вдруг стала раздумывать, что он действительно был в её свите уже пять лет, что она никогда ни при каких обстоятельствах не имела случая советоваться с ним, и что он, вероятно, таков, каким кажется — тщеславный глупец и невежда, между тем были люди моложе его и ученее, которые следовали за армией и наживали большие деньги, составляя напитки для тех, кто страдал желудком от греческих сластей, врачи, составлявшие мази от ушибов, которые знали хитрые уловки итальянцев и могли составлять гороскоп день и ночь.

Среди этих колебаний Элеонора взяла воды из блестящего медного кувшина и брызнула несколько капель в лицо молодой девушки, затем она влила в её бледные губы кубок греческого вина.

Беатриса открыла немного глаза и вдруг задрожала, увидев Элеонору, услышав её голос среди глубокого молчания.

— Как женщина у другой женщины, — сказала королева, — прошу у вас прощения!

IV

В полдень Жильберт сидел у входа в свою палатку. Ярко светящее солнце яростно согревало его, тем более, что день был свежий, и он ещё не оправился от своих ушибов. Он смотрел, как солдаты ходили лениво, а в числе их — Дунстан и Альрик; они готовили полдник на походных очагах. Жильберт же в это время думал, что прошло уже два дня, как он спас жизнь королевы, и хотя многие царедворцы заходили к нему, спрашивали о его здоровье и беседовали о его великом подвиге, но он не получил никакой благодарственной весточки от Элеоноры и короля, как будто они забыли о нем. Но о Беатрисе Дунстан сообщил ему, что у неё была лихорадка и бред нормандка, ухаживавшая за ней, рассказывала, что во сне она все говорила о своём доме. Жильберт ненавидел себя за то, что он ничего не сделал для неё, и глубоко сожалел, что поддался чарам глаз и голоса королевы в критическую минуту, когда решался вопрос о жизни и смерти их обеих. Благородные рыцари проходили мимо его палатки, идя домой от королевского жилища, где ежедневно происходил военный совет о дальнейшем походе. По-прежнему висел на пике его щит без всяких украшений. Молодой человек не получил никакого королевского подарка, как все ожидали, даже платка или портупеи. Поэтому некоторые из знатных рыцарей только серьёзно кланялись ему без дружбы или фамильярности. Находились и такие, что от него отворачивались, как будто он совершил ранее какой-нибудь проступок, который не мог загладить его настоящий подвиг. Но ему было все равно, так как по природе он не был царедворцем, и вообще английские норманны были холоднее и серьёзнее французских, менее их заискивали при дворе.

Наконец Дунстан явился из-за палатки, где был расположен лагерный очаг, и принёс кушанье в двух блестящих медных сосудах. Жильберт встал, вошёл в палатку и принялся обедать. Его пища была очень грубая и состояла из супа с овощами, с мякишем хлеба, с кусками мяса и с натёртым сыром, плававшим на поверхности густого супа. В другом сосуде находились небольшие куски жареной на деревянном вертеле говядины, почерневшей по краям от огня. Все это пахло дымом, потому что дерево, на котором жарили мясо, взятое из лесу, ещё совсем не высохло. Жильберт, однако, ел, не нахваливая и не осуждая пищи, так как на походе он часто довольствовался чёрствым хлебом немецких поселян и пшеничными опресноками диких венгерцев. По пятницам, субботам, в кануны праздников и во время постов он питался только хлебом и варёными овощами, какие только можно было отыскать. Это постничество напоминало ему старинные дни, проведённые в Ширингском аббатстве.

Он верил, как большинство людей того времени, что было нечто, превосходившее простые человеческие желания и страсти, нечто, обитавшее в храме души, которого можно было достичь путём страданий; и люди достигали этого высшего душевного блаженства путём всяческого умерщвления плоти. Они предпочитали смерть, лишь бы душа была не запятнана, и каждый физический грех казался им столь же важным, как убийство.

Одна мысль, что он мог любить королеву или хоть одну минуту чувствовать эту любовь, казалась ему в десять тысяч раз хуже, чем детская любовь к Беатрисе, считаемой им родственницей. Но относительно королевы молодой человек обвинял себя, хотя он подвергся только соблазну, не бывшему ещё грехом. Очевидно, что чувственное возбуждение, ощущаемое им ночью в Везелее и опять теперь, было чем-то грешным, потому что его результат в критическую минуту был роковым.

Все это было мелочью и излишней тонкостью, так что сильному человеку не стоило об этом думать и мучить своё сердце. Но оно не было пустяком в виду убеждения что вечная пытка ожидает человека, который пожелал жены ближнего. Между рыцарями многие не считали этого закона столь строгим и погибели за его нарушение столь верной. Даже сама Элеонора называла свои грехи нежными именами. Но старомодные англичане и добрый ширингский аббат смотрели на это иначе, придерживаясь старинных верований, и дрожали от убеждения, что наступит день страшного суда для крупных и мелких проступков, для искупления которых шли пешком в Иерусалим и умерщвляли свою плоть.

Поэтому Жильберт смотрел на все физические страдания и лишения, встречавшиеся ему на пути, как на искупление, полезное для его души. Хотя в жилах его играла молодая кровь, и в глазах сверкало блестящее пламя, его холодный, аскетический ум боролся против пламенной жизни и придерживался мрачного взгляда на ожидаемый конец.

Однако с течением времени его сила росла, щеки загорели, широкий лоб сделался бледнее, а глаза задумчивее; он все более и более жаждал обнажить свой меч за святой крест. Он уже не хотел проливать кровь только ради неё самой и не желал обнажить меч, как некогда в Тосканской долине, только для того, чтобы вонзить его острие в какое-нибудь тело. Теперь он хотел видеть причину и цель, тогда как прежде он жаждал борьбы. Теперь он значительно развился и поднялся над собственным уровнем на несколько ступеней.

Жильберт знал это, и, однако, сидя за полдником, он грустно думал, что последние годы со времени его несчастий прошли очень печально. При этом каждый раз, когда он думал о своём развитии, какое-нибудь событие или непредвиденное обстоятельство заставляло его пятиться назад. Он гордился в Фарингдоне своим детским умением владеть оружием, и перед его глазами изменнически убит был его отец; он выступил против убийцы по праву мстителя, и сам едва не был убит; он верил в свою мать, как в небесную святыню, но она оскорбила память его отца и ограбила его самого. Он искал мира в Риме, а нашёл борьбу и безумие. Он хотел прославиться рыцарскими подвигами, а убивал людей без всякой причины. Он любил молодую девушку девственной любовью, а прикосновение другой женщины заставило его кровь кипеть, так что её взгляд и голос побудили его решиться на отчаянный поступок, забывая лучший, драгоценнейший предмет его любви.

Он был погружён в свои мысли, когда у входа в его палатку внезапно появилась тень. Он поднял глаза; пред ним стоял один из рыцарей свиты Элеоноры в своей парадной одежде, положа руку на рукоятку шпаги, а другой держа круглую шляпу, чтобы приветствовать Жильберта. Это был среднего роста гасконец, худой и гибкий, как стальной клинок, смуглый, как мавр, со сверкающими глазами и с тонкими чёрными усами, приподнятыми, как у кота. Его манеры были вычурны, и он сильно злоупотреблял руками при разговоре, но это был честный и откровенный человек. Жильберт встал, чтобы его принять, и заметил позади него солдата, который нёс что-то не большое, но тяжёлое.

— Владелец Стока? — спросил рыцарь у Жильберта.

— Если бы я имел, что мне должно принадлежать, то я был бы им, но я не имею этого. Моё имя Жильберт Вард.

— Рыцарь Жильберт… — начал гасконец, снова кланяясь и делая рукой, в которой держал шляпу, широкое движение, окончившееся у сердца, как бы благодарил за данные ему справки.

— Нет, сударь, — перебил Жильберт. — Я не приму рыцарства от тех, которые хотели бы дать мне его, а те, от которых я принял бы, не предлагают мне его.

— Сударь, — ответил учтиво рыцарь, — те, о которых вы говорите, не могут вас знать. Я пришёл от её высочества герцогини Гасконской.

— Герцогини Гасконской? — спросил Жильберт, который не привык к титулам.

Рыцарь выпрямился, как будто встал на цыпочки, а его рука поднялась с эфеса меча широким жестом к усам.

— От герцогини Гасконской, сударь, — повторил он. — Некоторые лица называют так её величество королеву Франции, конечно, не намереваясь её оскорбить.

Жильберт невольно улыбнулся, но глаза гасконца сразу загорелись.

— Вы надо мной насмехаетесь? — спросил он, кладя руку на меч и немного выдвигая правую ногу, как будто он намеревался стрелять.

— Нет, сударь, — сказал Жильберт, — простите, что я улыбнулся, любуясь вашей гасконской преданностью.

Гасконец сразу усмирился и тоже улыбнулся несколько раз, сделав движение своей длинной рукой.

— Я пришёл от герцогини Гасконской, — сказал он, настаивая на этом титуле, — чтобы выразить вам её королевскую благодарность за услугу, оказанную вами на днях. Её величество очень занята советом, иначе она прислала бы меня ранее.

— Я почтительно тронут её посольством, — ответил несколько холодно Жильберт, — и прошу вас, сударь принять мою благодарность за труд, взятый на себя.

— Сударь, я вполне в вашем распоряжении, — возразил рыцарь, все ещё держа руку у сердца. — Но вместе со словами герцогиня посылает вам чрез меня более вещественное доказательство её благодарности.

Он повернулся и взял из рук сопровождавшего его солдата тяжёлый кожаный мешок, который предложил Гильберту. Когда он приблизился к молодому человеку, тот отступил на шаг. Ему предложили денег за поступок, который мог стоить жизни Беатрисы!.. Он чувствовал, что с ним делается дурно, как будто это была цена крови, полученная Иудой. Его лицо страшно побледнело, несмотря на загар, и он нервно сложил руки.

— Нет, — сказал он, — прошу вас! Не надо денег, достаточно благодарности.

Рыцарь посмотрел на него сначала с удивлением, предполагая, что он только будет отказываться из церемонии.

— Поистине, — ответил он. — Я по приказанию герцогини подношу этот подарок, как выражение её благодарности.

— А я умоляю вас вашим рыцарством поблагодарить её величество с возможным почтением за то, чего я не могу принять, — произнёс Жильберт суровым голосом. — Она не моя государыня, сударь, чтобы я считал её моей поддержкой в этой войне. Богу угодно было, чтобы я спас жизнь даме, но я не возьму её золота. Я не намерен быть неучтивым ни относительно её величества, ни относительно вас.

При виде, что он говорит серьёзно, выражение гасконца изменилось, и весёлая улыбка осветила его бледное лицо, так как он встретил человека по сердцу. Он отбросил в сторону солдата тяжёлый мешок, который со звоном упал на пол, прежде чем солдат подхватил его. Затем, обернувшись к Жильберту, он протянул ему руку с меньшей церемонией и дружелюбнее, чем прежде.

— Имей вы немного акцента, и это можно было бы принять за гасконца.

Жильберт улыбнувшись пожал ему руку, так как очевидно было, что рыцарь намерен сказать ему самую лестную любезность.

— Сударь, — ответил англичанин, — я вижу, что мы с вами одного мнения относительно этого вопроса. Прошу вас устроить, чтобы королева не обиделась ответом, кото-рый вы передадите ей от моего имени. Я полагаюсь на вашу учтивость и ловкость относительно выбора слов, какие вы найдёте лучшими, так как я беден на комплименты.

— Герцогиня Гасконская будет лучшего о вас мнения, сударь, когда выслушает меня, — сказал гасконец.

После этого он сделал широкий жест и поклон, на которые Жильберт отвечал с серьёзным видом, и распростившись направился к двери. Но затем внезапно, забыв свои приёмы и повинуясь сердечному влечению, он обернулся и возвратился ещё раз пожать руку Жильберта.

— Если бы вы имели наш выговор… — сказал он.

Его нервная фигура исчезла через секунду, и Жильберт остался один. Он спрашивал себя, не намерена ли была королева его оскорбить, однако он не мог этому поверить. Вскоре он вспомнил все случившееся, и ему пришло в голову, не стало ли ей стыдно, что она выказала в минуту опасности своё сердечное чувство, и теперь с целью прикрыть его, она хотела ему доказать свой взгляд на него, как на честного человека, которого она должна была вознаградить материально.

Странная вещь, эта мысль ему настолько же понравилась, как рассердило предложение золота. Было бы лучше, раздумывал он, чтобы королева действовала так и помогла бы ему считать её существом из другой сферы. После этого, думал он, будет невозможно и вне вопроса, чтобы её взгляд или жест могли заставить его испытать дрожь, которая пробегала бы с головы до ног, как огненная река. Рука, протянувшаяся, чтобы заплатить за собственную жизнь деньгами, должна быть так же холодна и нечувствительна, как камень.

Он понурил голову и протянул свои длинные руки, как будто очнувшись от долгого сновидения. Движения причиняли ему страдания, и он чувствовал боль во всех членах. Но эта боль доставляла ему удовольствие, так как согласовалась со странным состоянием его сердца, и он повторил движение ещё раз, чтобы сильнее чувствовать физические страдания.

V

Рыцарь, называвшийся Гастоном де Кастиньяком, верно исполнил поручение Жильберта, прибегнув к витиеватым выражениям, каких англичанин наверно не нашёл бы, чтобы выразить безусловный отказ самым лестным образом. Королева приказала ему возвратить мешок с золотом казначею, не снимая свинцовой печати. Когда Элеонора осталась одна, так как дамы собрались во внешней части палатки, то долго сидела неподвижно не изменяя положения, склонив голову и спрятав лицо в свои белые руки.

Случилось так, как думал Жильберт. Поддаваясь тому же великодушному движению, которое побудило её просить прощения у Беатрисы, она исполнила самое трудное для неё в дикой надежде, что оскорбляя человека, который внушил ей такое сильное чувство, она оттолкнёт его навсегда. Прими он эти деньги, Элеонора наверно презирала бы его, а презрение должно убить любовь; но так как он отказал ей, то, должно быть, рассердился на неё, а поэтому или покинет армию, чтобы присоединиться к немцам во время окончания похода, или, по крайней мере, будет её избегать. Теперь, когда дело сделано, и он презрительно отнёсся к деньгам, а это Элеонора поняла вопреки витиеватой речи своего рыцаря, она почувствовала стыд, что обращалась с бедным рыцарем, как со слугой. Она стала тревожиться уверенностью, что он должен считать её неблагодарной, и захотела его видеть. Однако заботясь о Беатрисе и собственной чести, она не послала за ним, но позвала одну из своих горничных и послала её отыскать Анну Ош, которая была знаменосицей в дамском отряде и остановила свою лошадь, не падая с неё. Королева вполне доверяла благоразумию Анны, мужественные мысли которой соединялись с женскою нежностью.

— Я послала за вами, чтобы задать вам вопрос, — сказала королева, — или, по крайней мере, чтобы спросить вашего совета.

Анна Ош поклонилась, и когда Элеонора указала на складной стул возле себя, она села и стала ожидать, устремив неопределённо глаза на одну из перегородок палатки.

— Вы видели этого молодого англичанина, остановившего лошадь, — начала она. — Я хочу его вознаградить и послала ему пятьсот золотых, от которых он отказался.

Чёрные глаза быстро взглянули на лицо королевы, а затем снова отвернулись, ни одна черта лица Анны не шевельнулась. Последовало молчание, так как она не отвечала.

— Что же мне теперь делать? — спросила Элеонора после длинной паузы.

— Государыня, — ответила, задумчиво улыбаясь, смуглая дама, — я думаю, что, если вы прежде всего предложили ему золото, то теперь, хотя ему предложили бы королевство, он откажется, так как это благородный человек.

— Вы знаете его? — спросила почти жёлчно королева, и её глаза сделались жестоки.

— Я его видела много раз, — ответила Анна, — но не разговаривала с ним. Мы говорили о нем с дамами, потому что он не походит на других рыцарей, живёт один в лагере и часто во время похода едет верхом отдельно от других. Говорят, что этот англичанин беден, но наверно он честен.

— Что говорит о нем Беатриса Курбойль? — спросила Элеонора все ещё жёлчным тоном.

— Беатриса? — заметила Анна. — Бедная молодая девушка моя приятельница! Я никогда не слышала, чтобы она говорила об этом дворянине!

— Неправда ли, она очень молчаливая? — спросила Элеонора.

— О, нет! — возразила Анна. — Иногда она бывала печальна и рассказывала мне, как её отец женился на второй жене, которая не была к ней добра. Вспоминая о своём детстве, она говорит, как будто была девушкой знатного рода. Но вот и все.

— Она никогда не называла имени своей мачехи и не говорила об этом англичанине?

— Никогда, государыня, я в этом уверена. Но часто она бывает весела и остроумна, она заставляет нас смеяться даже когда мы, истомлённые и усталые после целого дня похода, ожидаем наших горничных. Иногда она поёт старые, очень странные нормандские песни времён герцога Вильгельма, и её голос приятен. Она декламирует также песенки саксонских невольников, которые мы не можем понять.

— Я никогда не слышала ни её смеха, ни песен, — задумчиво ответила королева.

— Она очень серьёзно держится с вашим величеством, я это заметила, — произнесла Анна, — может быть, это английский обычай.

— Я так думаю, — ответила Элеонора. В это время королева думала о Жильберте и спрашивала себя, бывает ли он когда-нибудь весел.

— Но вернёмся к вопросу: что я должна сделать? — продолжала она холодно, равнодушно, но её глаза наблюдали за Анной. — Что сделали бы вы сами? — прибавила она, видя, что благородная дама не отвечает.

— Прежде всего, я не послала бы ему денег, — ответила Анна Ош, — но что уж сделано, того не переделать. Ваше величество можете ему предложить только почести а не богатство.

— Он даже не рыцарь.

— Тогда дайте ему рыцарство, а также почести. Ваше величество сделали же своими рыцарями, например Гастона Кастиньяка… Ведь мода на получение рыцарства от одной церкви прошла.

— Я слышала, он говорил, будто желает добиться рыцарства от своей собственной государыни или вовсе не получать. Он даже не хочет поместить на своём щите девиз, как это делают многие, с целью показать во время сражения, что происходят из хорошего рода.

— Дайте ему тогда… девиз, который будет непрестанной честью для его дома и воспоминанием об отважном подвиге, совершённом из любви к королеве.

— А потом?.. И это все?..

— Потом! Если он человек, каким он кажется, назначьте его для какого-нибудь большого дела и прикажите ему ещё раз рискнуть жизнью, на этот раз ради святого креста и любви к вашему величеству.

— Хорошо! Ваши советы всегда прекрасны! Что я могла бы ему приказать для испытания?

— Государыня, немцам изменили проводники греческого императора, а у нас других нет, так что и мы в свою очередь подвергнемся погибели, следуя за ними. Если бы вашему величеству было угодно приказать, чтобы этот англичанин выбрал людей, которым доверяет, и чтобы он все время шёл впереди нас, пока мы не доберёмся до Сирии, извещал бы нас и таким образом подвергался бы самой сильной опасности.

— Действительно, это была бы почтённая роль, — сказала королева бледнея, не заботясь, что глаза дамы устремлены на неё. — Он ни в каком случае не доживёт до конца, — прибавила она тихим голосом.

— Лучше умереть за крест, чем жить или умереть ради любви к какой бы то ни было женщине, — сказала Анна Ош, и в нежном выражении, с каким она произнесла эти слова, слышалась пламенная вера.

Королева бросила на неё испытующий взгляд, спрашивая себя, в какой степени Анна Ош угадала её чувства к Жильберту.

— А какой девиз помещу я на щите? — спросила она, меняя разговор с целью избежать, что касалось её так близко.

— Крест, — ответила Анна. — Отчего не дать бы ему ваш собственный крест Аквитании?

Но королева её не слушала, а как бы во сне видела Жильберта, скакавшего на верную смерть с гурьбой храбрецов, попавших в ловушку страшных сельджуков, которые пронзили его белую грудь, так что он упал мёртвым на землю. Королева вздрогнула и как бы очнулась.

— Что вы говорили? — спросила она. — Я думала совершенно о другом.

— Я сказала, что ваше величество можете ему дать девизом крест аквитанский, — отвечала Анна Ош. Её спокойные чёрные глаза следили за королевой не с подозрением, но с глубоким женским сочувствием. Она также любила пламенно, и на восьмой день после свадьбы её муж отправился с другими рыцарями против мавров в южные горы, а его принесли домой через короткое время на щитах бездыханным трупом. Поэтому она взяла крест, не как другие дамы по легкомыслию, а искренно, желая найти смерть на поле битвы в надежде будущей жизни.

— Да, — сказала королева. — Он получит аквитанский крест. Найдите мне какого-нибудь рыцаря или оруженосца, который умел бы рисовать, и пошлите за англичанином.

— Государыня, — отвечала Анна Ош. — Я сама умею рисовать и с вашего позволения нарисую этот девиз на ваших глазах.

В те времена не было редкостью, чтобы французские дамы знали живопись лучше мужчин, и Элеонора с радостью приказала двум пажам принести ей щит Жильберта.

Но когда пришли пажи за щитом, то Альрик, лежавший в тени пред палаткой, жуя траву и мечтая об Англии, отказал им дать его. Он послал Дунстана спросить у Жильберта, как ему поступить.

Жильберт вышел сам на порог своей палатки и заговорил с молодыми людьми.

— Мы ничего не знаем, кроме того, что нам приказано принести щит королеве, — ответили они.

— Возьмите его и скажите от меня королеве, что я перед ней извиняюсь за старомодность моего щита с округлёнными наплечниками, так как он принадлежал ещё моему отцу. Вы прибавите, что она может его взять, но я не продам его и ничего не возьму взамен.

Оба пажа посмотрели на него со странным выражением, как бы сомневаясь, что он в здравом уме. Но когда они удалились, то паж, который нёс щит, сказал своему спутнику, что ради собственного интереса он предпочитает не исполнять поручения англичанина. Другой же стоял за то, что лучше сказать правду, потому что они могут призвать в качестве свидетелей слуг Жильберта.

— А если нас обвинят во лжи, мы будем избиты.

— Нас также побьют, если мы скажем что-нибудь неприятное для королевы, — возразил первый.

— Эта песенка отзывает палкой, — прибавил фыркнув другой.

И он расхохотался на свою шутку, но несколько нервно.

— Ты будешь говорить за нас, — заключил его спутник, — так как ты смелый.

Таким образом они пришли к королеве и положили к её ногам щит, не произнеся ни слова.

— Видели ли вы дворянина, которому принадлежит щит? — спросила Элеонора.

— Да, государыня, — ответили они быстро.

— Не сказал ли он вам что-нибудь? — спросила она. — Не даль ли вам поручения?

— Он сказал, государыня… — ответил один и внезапно остановился.

— Да, государыня, он сказал, чтобы мы попросили ваше величество…

Но смелость другого пажа исчезла, и он также замолчал.

— Что такое? — спросила Элеонора, нахмурив брови. — Говорите же!

— Если вам угодно, ваше величество, — сказал первый, — дворянин сказал, что это щит его отца.

— И он извиняется, что щит старомодный, — прибавил другой.

— И что он не хочет его продавать, — сказал в заключение первый, более смелый из двух.

Затем он попятился и его спутник тоже; они, казалось, пробовали спрятаться один позади другого, так как в глазах королевы блеснул гнев, а её губы грозно сжались над крепко стиснутыми блестящими зубами. Но через минуту она успокоилась, и, достав из своего кошеля деньги, она дала по золотой монете каждому пажу.

— Вы честные мальчики, что исполнили подобное поручение, — сказала она, — но если вы изменили его дорогой, то получите столько ударов, сколько в греческом пезете французских денье, а я сомневаюсь, чтобы кто-либо знал это.

— Мы говорим правду государыня, — сказали они в один голос, — и смиренно благодарим ваше величество.

Она отпустила их и долго задумчиво глядела на положенный к её ногам щит, в то время как Анна Ош ожидала в молчании. Глаза Элеоноры горели, а её руки были холодны и дрожали бы, но она их крепко сжимала.

— Эти слова не достойны рыцаря, — сказала она с горечью. Но Анна хранила молчание, и королева повернула глаза к ней. — Вы ничего не говорите? Разве вы находите это рыцарски? Не правда ли, с его стороны это дурно?

— Государыня, — ответила Анна Ош, — так как вы хотели заплатить ему за вашу жизнь, которую он спас, то естественно он думал, что вы хотите купить его доспехи.

Несколько времени она ничего не говорила, и доносившийся извне шёпот женских голосов, дружно болтавших и смеявшихся, раздавался среди молчания, как пение птиц на заре. Наконец королева заговорила, но сама с собою.

— Он имеет право, — сказала она с горечью, понурив голову и вздыхая. — Нарисуйте, Анна, на его щите золотой крест Аквитании на лазурном фоне за хранимую им верность.

Она встала и начала медленно ходить по палатке, кидая, время от времени взгляд на Анну. Придворная дама послала за красками и за маленькой жаровней с горящими углями, на которой помещался, покоясь на железном треугольнике, маленький медный горшочек, содержавший в себе растопленный воск, смешанный с камедью. Она нагрела кисточку в горячем воске и взяла дорогую синюю краску, которую наложила очень ловко во всю длину щита. Охлаждаясь, камедь сделала её твёрдой, а с помощью линейки и циркуля Анна разметила крест с его равными поперечниками, сплошь покрытыми цветами. Окончив, она покрыла крест небольшим количеством гуммиарабика, наложила толстый золотой лист, который нажала остроконечным стальным инструментом, сильно дыша на каждый только что положенный лист и сглаживая его заячьей лапкой. Когда все было раскрашено и высушено, она взяла кусок мягкой кожи, обвернула вокруг указательного пальца и тщательно положила на поверхность, чтобы снять излишний лист, оставшийся вне покрытой гуммиарабиком части. Она научилась этому искусству у итальянца, приехавшего в Ош, чтобы украсить часовню в доме её отца.

Долго сидела королева, прежде чем все было окончено, но её глаза следили за кистью и пальцами придворной дамы. Обе женщины не разговаривали.

— Прекрасный щит, — сказала Элеонора, когда была окончена работа. — Анна, должна ли я послать ему щит, или дворянин сам придёт за ним? Как поступили бы вы на моем месте?

— Государыня, я послала бы за англичанином, — ответила Анна. — Из рук вашего величества он не может отказаться от почести.

Элеонора не ответила, но через минуту она встала, обернулась и произнесла вполголоса точно про себя, проведя рукою по лбу.

— Пошлите за ним и оставьте меня одну, пока он не придёт, но останьтесь здесь, когда он придёт, — прибавила она.

Анна поклонилась и вышла. Старомодный громадный щит стоял на своём остроконечном крае, прислонённый к столу. Элеонора смотрела на него; теперь, когда она была одна, её черты лица выражали волнение, а глаза затуманились. Она приподняла щит обеими руками, удивляясь его тяжести, затем, отодвинув занавеску, поставила его на алтарь, отделённый от другой части палатки и образующий маленькую часовню, какие бывают во многих королевских апартаментах. Затем она встала на колени у налоя и сложила руки для молитвы.

Она была великодушна и обладала справедливым сердцем. Конечно, она заслуживала снисхождения и делала все возможное, чтобы победить свою любовь, как по причине своей королевской чести, так и ради юной больной, которая казалась ей такой ничтожной соперницей, но любившей Жильберта Варда так же, как она, но с меньшим эгоизмом. Таким образом, преклонив колено, она считала себя достигшей того важного момента своего существования, когда она должна была навсегда принести жертву, как ни велика для неё эта жертва.

Она намеревалась послать Жильберта впереди армии, и ставка за его смерть была сто против одного. Дать ему умереть было актом жертвоприношения. Смерть в славе, смерть из любви к Христу, смерть чистая, без пятна на его благочестивом рыцарстве — славная смерть. Она может любить его без опасения позже и произносить сладкие слова на его могиле.

Не было жестоким послать его на такую смерть, если его дни были сочтены, и сам он будет ей благодарен, что его предпочла пред всеми, выбрав предводительствовать авангардом в такой опасности, так как крестовый путь ведёт на небо. Но если он пройдёт живым чрез тысячи мечей, он приобретёт себе честь на всю жизнь.

Она молилась за него одного и освятила его громадный щит на собственном алтаре от всего своего страстного сердца, в котором текла кровь её деда и сына, которого она должна была родить много времени спустя, и который назывался Львиным Сердцем.

Бледная она молилась так:

«Всемогущий, всесправедливый Бог, истинный, который приказывал платить добром за зло, заставляющий страдать, чтобы люди могли быть спасены, помоги мне отказаться от самого дорогого в моей жизни. Услышь меня, о Боже, услышь женщину, грешницу, имей к ней сожаление. Услышь меня, Господи, и если я погибну, пусть душа этого человека будет спасена. Владыка добрый и милосердный, Иисус Христос, приношу к Тебе мой грех и твёрдо обещаюсь быть верной и противиться моим злым желаниям и мыслям и отказаться от них. Услышь, Христос, грешницу! Я жертвую этим верным сердцем для служения Тебе и ради чести Твоего святого креста. Благослови его щит, чтобы он был оплотом против врага, а также оружием, чтобы он шёл пред нами и, спасая наших солдат, привёл нас в Иерусалим к Твоей священной гробнице. Одари его Твоей милостью и дай ему силы и просвети ему сердце. Услышь меня и помоги мне! О Христос! Услышь грешницу и любящую женщину. Боже милостивый, создатель всего, да низойдет Твоя высокая милость на этого чистого сердцем человека. Даруй, чтобы он не лишился храбрости во всю жизнь и в минуту смерти. Услышь меня, грешную женщину, Ты, который вместе с Отцом и Сыном царишь в своей славе из века в век».

После молитвы она оставалась несколько минут на коленях опустив голову на сложенные руки и настолько сжатые, что дерево налоя причинило ей царапины.

Это был самый скорбный момент, так как она намеревалась дать торжественное обещание и видела, что между ней и её любовью восстают вера, Бог и уважение к клятве.

Наконец она поднялась и взяла щит, поцеловала середину поперечной перекладины, и её губы оставили маленький след на свежей позолоте.

— Он никогда не узнает, что это означает, — сказала она, глядя на след своего поцелуя, — я думаю, что никакая стрела, никакое копьё не ударятся в это место.

Внезапно её охватило желание ещё целовать щит, как будто её губы могли дать ему более силы, чтобы защищать Жильберта. Но она вспомнила о своей молитве и не поддалась этому желанию, унеся щит из часовни в палатку и поставив его против стола.

Через некоторое время Анна Ош приподняла занавес и пропустила мимо себя Жильберта, а сама остановилась на пороге.

Он учтиво поклонился, но без унижения и смирения, и остался стоять, слегка побледнев от своих страданий; его глаза устремились на неё с видимым усилием. Королева заговорила холодно и отчётливо.

— Жильберт Вард, вы спасли мою жизнь и отослали обратно мой подарок. Я призвала вас, чтобы дать вам две вещи. Вы можете пренебречь одной, но не можете отказаться от другой.

Он взглянул на неё и под наружной холодностью открыл нечто, чего ещё никогда не видел… нечто божественно женское, неизведанное им до тех пор в своей жизни, что его трогало более, чем её прикосновения. Он испугался этого и рассердился на себя.

— Государыня, — сказал он с какой-то дикой холодностью, — я не нуждаюсь ни в каких подарках, отравляющих вашу благодарность.

— Сударь, — возразила Элеонора, — в чести, которую я желаю вам предложить, нет яда. Я взяла у вас щит… почтённый щит вашего отца… и я возвращу вам его с девизом, который никогда не заставит стыдиться ни вас, ни ваших потомков. Носите мой аквитанский крест в память того, что вы сделали.

Она взяла щит и протянула ему с выражением почти строгим, и её глаза остановились на месте, которое она поцеловала. Жильберт изменился в лице, так как был взволнован. Он опустился на одно колено, чтобы принять щит, и его голос задрожал, когда он сказал:

— Государыня, я буду носить всегда эту эмблему в воспоминание о вашем величестве и прошу Бога, чтобы он позволил мне носить её с честью так же, как и сыновьям моих сыновей после меня.

Элеонора подождала секунду, прежде чем заговорила.

— Вы можете его недолго носить, — сказала она, и её голос сделался мягким и слегка дрожал, — так как я хочу от вас большой услуги, которая будет для вас почестью перед другими.

— Если это в моей власти, я сделаю, — ответил Жильберт.

— Тогда выберите себе шестьдесят человек из дворян и воинов, хорошо вооружённых, и будьте всегда на один день впереди армии, подстерегая неприятеля и постоянно посылая нам курьеров так же, как мы будем их посылать к вам, так как я не доверяю нашим греческим проводникам. Таким образом вы спасёте нас всех от истребления, которое постигло в горах немецкого императора. Сделаете вы это?

Снова лицо Жильберта прояснялось, так как он понял всю опасность и честь этого предложения.

— Я исполню это преданно, да поможет мне Бог, — ответил он.

Жильберт хотел встать, но королева продолжала говорить:

— Госпожа Анна, дайте мне меч Аквитании.

Анна Ош принесла в бархатных ножнах большое лезвие с крестообразной рукояткой, окружённой золотой сеткой, сделанной по руке старого герцога. Королева медленно вытащила меч и возвратила ножны.

— Сударь, — сказала она, — я хочу вам дать рыцарство, чтобы вы могли командовать солдатами.

Жильберт был поражён. Он молча поклонился, опустился на колени и соединил руки, как того требовал обычай.

Королева положила левую руку на рукоятку громадного меча, а правой перекрестилась. Жильберт тоже перекрестился так же, как и Анна, которая встала на колени слева от королевы, так как этого требовал торжественный обряд. Элеонора заговорила:

— Жильберт Вард, так как вы получите сейчас из моих рук меч и без приготовления, то прежде проверьте себя, нет ли у вас смертного греха, который был бы помехой этому достоинству.

— Клянусь честью моего меча, что я не могу упрекнуть себя ни в каком смертном грехе, — ответил Жильберт.

— Тогда произнесите рыцарскую клятву. Обещайте пред Всемогущим Богом, что будете вести честную, безупречную жизнь.

— Я буду так жить, да поможет мне Бог.

— Обещайте, что лучшими своими силами вы будете защищать христианскую религию против неверных, и что вы скорее перенесёте смерть, жестокую смерть, чем отступите от нашего Создателя Иисуса Христа.

— Я буду верен до смерти, да поможет мне Бог.

— Обещайте, что вы будете уважать женщин и покровительствовать им, что будете защищать слабых и во все время будете сострадательны к бедным, предпочитая себе самому тех, которые в затруднительном положении и нужде.

— Я это сделаю.

— Обещайте, что будете преданы и подчинены вашей законной королеве.

— Обещаю быть верным и подчиняться моей королеве и государыне Матильде Английской и её сыну принцу Генриху Плантагенету, и в этом свидетельница — ваше величество.

— И вложите ваши руки в мои, как вашей законной государыни по доверенности.

Жильберт протянул свои сложенные руки королеве, которая взяла их в свои, в то время как Анна Ош, все ещё стоявшая на коленях, держала большой меч.

— Влагаю свои руки в руки моей госпожи королевы Матильды Английской, и я буду её слуга навсегда, — сказал Жильберт.

Но руки королевы были, как лёд, и несколько дрожали.

Она взяла меч Аквитании и держала его поднятым в правой руке, несмотря на тяжесть, произнося слова посвящения.

— Жильберт Вард, будьте верным рыцарем на жизнь и на смерть. Если дела верные, если дела честные, если дела справедливы, если дела чистые, если дела достойные, если дела имеют хорошую славу, если они полны добродетели и заслуживают похвал, — обдумайте это, исполните их скорее и умрите за них.

Когда она перестала говорить, то положила на левое плечо Жильберта меч плашмя и оставила его на минуту, потом она его подняла и прикоснулась ещё два раза; затем снова положила длинное лезвие в ножны.

— Рыцарь Жильберт, встаньте.

Он встал перед ней, так как знал, что остаётся ещё делать согласно обряду; но не огонь пробежал по нему, а беспокойная дрожь. Лицо королевы было бледно, как мрамор, и прекрасно. Она сделала шаг к нему с протянутыми руками; правая над левой рукой Жильберта, а левая под его правой. Элеонора холодно поцеловала в щеку любимого человека один раз по королевскому обычаю. Он также её поцеловал.

Она отступила, и глаза их встретились. Вспомнив обо многом прошлом, он думал увидеть тень прежней неприятной встречи, но напротив встретил лицо, которого он не знал, выражающее страдание и твёрдую решимость.

— Идите, рыцарь Жильберт, — сказала она. — Идите побеждать и, если надо, умереть для того, чтобы другие могли жить и выиграть сражение ради креста Христова.

Он вышел, и Анна Ош приблизилась к королеве.

— Анна, — сказала королева, — благодарю вас. Я хочу остаться одна.

Она повернулась и вошла в свою маленькую часовню и преклонила колена пред алтарём, устремив глаза на то место, где лежал щит.

VI

Таким образом Жильберт Вард сделался рыцарем, и до последнего дня на щите Вардов находился крест, который был дан их предку Элеонорой Аквитанской, прежде чем она сделалась королевой Англии. Многие завидовали Жильберту, обещавшему держаться с горстью избранных им людей на день расстояния впереди, но большее число предпочитало комфортабельно греться ночью у огня бивуака. Такие были счастливы, что их не выбрали на суровую жизнь впроголодь, длинное путешествие на полуживых от голода лошадях, имея вместо постели плащ и одеяло, дежуря поочерёдно ночью и просыпаясь каждое утро, не зная, доживут ли они до заката.

По правде сказать, опасности было меньше, чем затруднений. Жильберт отправился с лучшими греческими проводниками, и он имел полную власть над их жизнью и смертью настолько, что они боялись его хуже сатаны и не посмели бы скрыть от него истины, но когда он избирал направление для похода и посылал сказать слово армии через посланного, ему часто отвечали, что император и король были другого мнения, потому что слушали некоторых греческих лгунов. Так как император, король и королева соглашались, что каждый из них уступит всегда мнению двух других, то мнение Элеоноры не часто брало верх, и приходилось следовать ему или прибегнуть к открытому разрыву.

Тогда Жильберт молча скрежетал зубами и делал все зависящее от него, возвращаясь назад за несколько миль, отыскивая новую дорогу, пробегая много миль и храбро перенося унижения, так как дал слово.

Но мало-помалу это унижение сделалось честью даже среди его солдат, которые видели ежедневно, что Жильберт прав, и стали ему доверять, следуя за ним в огонь и в воду. Армия королевы сознавала все, и это доверие начало прививаться у других, французов, немцев, поляков и богемцев, и когда отряды следовали по назначенному Жильбертом пути, все шло хорошо. Для лошадей находилась вода и фураж, продовольствие и хорошее место стоянки. Напротив, часто, когда король и император выбирали дорогу, приходилось переносить голод, холод и недостаток воды.

Солдаты начали говорить между собою: «Это — дорога сэра Жильберта, и потому для нас праздничный день», или: «Это дорога короля, и сегодня — пятница». В дни Жильберта они пели во время пути, и его имя весело звучало вдоль бесконечной линии воинов. Вскоре Жильберта полюбили многие крестоносцы, которые никогда его не видели, и почти все солдаты.

Наконец, они прибыли в Эфес, очень усталые и таща за собою несколько больных. Сам император Конрад, несмотря на свою силу, был болен. Он встретил в Эфесе курьеров, прибывших морем от греческого короля, которые просили его, а также всех солдат, возвратиться в Константинополь, чтобы провести там зиму и выждать момент для возвращения морем в Сирию. Он принял предложение в виду того, что храбрые немцы были разбиты и утомлены своим походом и неудачей, перенесённой прежде, чем достигли Никеи. Армия короля и королевы продолжала путь одна до большой долины Меандры, где она расположилась лагерем, чтобы отпраздновать день Рождества с большой благодарственной службой за очевидное покровительство им неба до последнего дня.

Жильберт со своими спутниками прибыл в лагерь накануне Рождества и когда их узнали, то раздались во всей армии приветственные громкие крики; солдаты покинули костры, починку оружия и платья, бросившись навстречу исхудалому человеку, в заржавленных доспехах, верхом на изнурённой лошади, в сопровождении спутников ещё в худшем положении. Его плащ был весь в грязи и насквозь промочен дождём, его кольчуга заржавела и только местами блестела; его большая нормандская лошадь была одна кости и кожа. Альрик и Дунстан следовали за ним в рубищах. От усталости и недостатка пищи лицо Жильберта сделалось угрюмо, но по-прежнему строго и гордо, и первые увидевшие их перестали его приветствовать и смотрели на него со страхом. Тогда он так любезно улыбнулся и с такой добротой, что крики возобновились и раздались по всему лагерю.

Затем те, которые кричали, увлечённые течением, последовали за всадниками, по два, десять и двадцать человек до тысяч. Они так стеснились вокруг Жильберта, что заставили его двигаться с большой медленностью; в продолжении многих недель они слышали его имя, зная, что он хлопочет об их безопасности, и вокруг бивачного огня рассказывались чудесные истории об его терпении и храбрости. Таким образом его возвращение было триумфом, и этот день остался памятным в его жизни. Пока армия стояла лагерем, у него не было никакого дела, он приезжал туда на отдых, и у него ничего не было крайне важного для сообщения начальству. Он приказал слугам открыть свой багаж среди разложенной груды вещей, привезённых на мулах, раскинуть палатку возле палаток своих прежних товарищей.

Пока Дунстан и Альрик повиновались его приказаниям, он сел на положенное седло. Его измученная лошадь ела возле него, погрузив свой нос в мешок с овсом. Все, что он видел, ему было знакомо, и все ему казалось далёким и отделённым от него неделями опасности и усталости.

Несметная толпа, окружавшая его, рассеялась, видя, что он не отправится теперь к королю. Только триста или четыреста солдат, наиболее любопытных, остались и сгруппировались вокруг открытого пространства, где была раскинута его палатка. Многие знакомые пришли к нему поговорить; он поднялся и обменялся с ними пожатием руки, ответив каждому несколько слов, но ни один из вельмож, которые заискивали у него после подвига спасения жизни королевы, не потрудились к нему прийти, несмотря на оказанную им услугу.

Похвалы толпы и восторженные восклицания солдат казались приятными для его слуха, но он ожидал большего, и отчаяние оледенило его душу, когда, несколько часов спустя, сидя в своей палатке, он обсуждал вместе с Дунстаном вопрос о том, в каком несчастном положении и жалком виде находилось его оружие, и о невозможности достать другое. Жильберт был настолько одинок и забыт, как будто он не посвятил в последние два месяца всей энергии, которою обладал, для обеспечения безопасности похода великой армии.

— Не надо жаловаться, сударь, — сказал Дунстан в ответ на отчаянное восклицание Жильберта. — Вы живы и здоровы, и нашли ваш багаж нетронутым, а это более, чем я надеялся относительно греческих проводников. У вас есть для перемены одежда и бобовый суп на ужин. Мир не так дурён, как кажется.

— Взамен, — отвечал Жильберт с горькой улыбкой, — мои кости сломаны, оружие заржавело, а мой кошелёк пуст. Будьте довольны, если можете, при таких обстоятельствах.

Он встал, предоставив Дунстану приняться за работу по очистке от ржавчины кольчуги, и, взяв шапку, вышел один, вздыхая почти тёплый полуденный воздух. Был сочельник, и день выдался блестящий и светлый, но на Жильберте не было надето плаща благодаря уважительной причине, что у него был один и тот обратился в лохмотья. Но он так часто подвергался дурной погоде в эти несколько недель, что приучился ко всякого рода бедам, и немного более их, немного менее не считалось.

Впрочем Дунстан был совершенно прав, и Жильберту не было никакой причины жаловаться. Без сомнения, королева пришлёт за ним на другой же день, и если бы он захотел представиться ей немедленно, то она тотчас приняла бы его с честью. Но он был в дурном настроении и сердился на себя и на весь свет, а молодость заставляла его скорее поддаться гневу, чем рассудить и переменить настроение. Как только было возможно, он вышел из лагеря и пошёл гулять по зелёным берегам спокойного Меандра. Стояла зима, но трава была так же свежа, как весной, и дул солёный ветерок с моря. Страну он знал и сам выбрал её местом стоянки; он даже был дальше, когда курьеры привезли ему приказ возвратиться. На севере тянулись высокие горы по ту сторону Эфеса, тогда как на юге и западе горы Кадма и Тавра выделялись своей неровностью и остроконечностью. Там армия должна пробить себе дорогу к Атталии. Оставался ещё час до заката солнца, и светлый воздух принял первый отблеск вечера. В долине, тут и там, всегда зелёный остролист, выраставший маленькими группами, выделялся на отблеске заходящего солнца блестящими точками на своей тени в том месте, где лучи скользили золотой стрелой.

Жильберт надеялся быть один, но он встретил так далеко на берегу речки, как только мог видеть, толпы праздношатающихся, и среди них большинство было с ветками остролистника и молодых кипарисов, которые они несли в лагерь для рождественского праздника, так как в лагере было много северян-норманнов, франков из Лотарингии, северян из Польши и Богемии, и каждый северянин хотел иметь пред своей палаткой ёлку, как делали их предки по старинной языческой вере.

Придворные дамы Элеоноры в богатых платьях и развевающихся плащах также прогуливались верхом для своего удовольствия, в сопровождении рыцарей, они были без оружия, исключая меча или кинжала. Там было тоже много черноглазых мужчин и женщин, прибывших из Эфеса в праздничном наряде, чтобы посмотреть на большой христианский лагерь.

Все было спокойно, блестяще и красиво на взгляд, но мало гармонировало с мрачными мыслями Жильберта. На повороте течения реки местность делалась несколько возвышеннее, и резко поднимались бесплодные холмы над зеленой травой, как бы маленькая пустыня среди плодородной равнины. Почти инстинктивно Жильберт повернул в эту сторону, поднимаясь по камням, пока не достиг самой возвышенной равнины, где он сел с чувством глубокого удовлетворения, что отделался от себе подобных.

Местность, где он уселся, находилась около шестидесяти футов над уровнем реки, и хотя он не мог ясно слышать разговоры проходивших групп, но мог заметить выражение каждого лица. Он был удивлён, как часто выражение каждого согласовалось с не выраженными мыслями.

Солнце закатывалось медленно, и Жильберт, не имея никакой мысли о прошедшем времени, внимательно рассматривал приближавшуюся к нему кавалькаду. Она была от него ещё на расстоянии полмили, а он уже заметил в первом ряду бегущую лошадь и даже на таком расстоянии он был уверен, судя по непринуждённой походке животного, что это была арабская кобыла королевы.

Они приближались лёгким галопом, и через две или три минуты он мог различить лица тех, кого знал, — саму Элеонору, Анну Ош, Кастиньяка и двух рыцарей, которые всегда находились в эскорте королевы, и двадцать других, ехавших позади группами по двое или по трое. Жильберт неподвижно рассматривал их, и ему не пришла мысль, что он сам, сидя на самой возвышенной скале и одетый в темно-красную одежду, освещённую заходящим солнцем, привлечёт взгляды. Но, прежде чем приблизиться настолько, чтобы узнать его, королева заметила Жильберта, и в ней проснулось любопытство; несколько минут спустя, она узнала его, и глаза их встретились. Она натянула уздечку и пустила лошадь шагом, не наклоняя головы и спрашивая себя, почему он так пристально смотрит на неё, даже не снимая шапки; затем, к её великому удивлению, она увидела, как он встал и затем исчез среди скал.

Она была так этим удивлена, что совсем остановила лошадь и несколько секунд рассматривала узкое плоскогорье, на котором он сидел; в это время вся её свита смотрела по тому же направлению, ожидая появления Жильберта.

Но не видя его, она двинулась дальше, и хотя её лицо не изменилось, но она не разговаривала до приезда в лагерь, и никто не смел прервать её молчание.

Если бы она обернулась, то заметила бы молодого человека, который, понурив голову, быстро шёл по долине дальше от реки, дальше от лагеря, к бесконечному уединению. Он действовал так почти бессознательно, руководимый странным чувством, которого не пробовал понять.

Прошло более двух месяцев с тех пор, как он её не видел, и в его жизни, полной движения и беспокойства, воспоминание о ней исчезло из его мечтаний. Пока он был далеко от неё, она существовала лишь, как единственный глава, у которого он ищет опору и одобрение, женщина терялась в личности королевы, и его не тревожила разница между ней и женщиной, которую он любил. Но теперь едва он увидел её, ему казалось, что королева снова исчезла, чтобы дать место женщине, и он бросился бежать, не рассуждая о странности своего поступка.

Таким образом, он продолжал идти более, чем две мили, пока не исчезло солнце, и бледный восток стал багроветь. Воздух сделался холоднее, и вместо морского ветерка подул ночной горный ветер, и беглец вздрагивал, так как у него не было плаща. Перемена погоды и усталость остудили его кровь, и никакая радость не грела его сердце.

В продолжение двух лет он всегда считал, что ему предстояло исполнять великие дела, найти свою судьбу, и он исполнял честно и хорошо все, что попадалось ему на пути. Случай представился, и он за него ухватился, исполнив все, как мог лучше, и возгласы солдат убедили его за несколько часов до этого, что он не был более тёмным английским авантюристом, встреченным на дороге в Париж Готфридом Плантагенетом. Тысячи людей повторяли его имя с энтузиазмом и рассчитывали на него, чтобы обеспечить безопасность их пути, проклиная тех, кто не обращал внимания на его предупреждения. На его месте большинство отправилось бы в этот день к королеве и сразу потребовало бы награды, а он блуждает одинокий до ночи в этой громадной долине, недовольный всем и особенно самим собою. Все, что он сделал, встало "пред ним и обвиняло его вместо того, чтобы льстить его тщеславию. Каждый добрый поступок в его глазах имел низкое побуждение; он был отравлен идеей, что он его исполнил не для самого добра, а для удовлетворения своих смутных чувств, которые овладели им, когда королева, разговаривая с ним, прикасалась к его руке.

Жильберта Варда охватило внезапно желание смерти; он хотел быть похороненным под травой, которую попирал, настолько он был недоволен собой. Это было бы так просто, по нему никто не стал бы много плакать, исключая его слуг, да и они ещё, может быть, разделили бы его имущество. Он был лишний на земле, потому что ничего не делал хорошего; он был низок, потому что боялся глаз женщины, от которых убегал; он был грешник, заслуживающий вечного огня, потому что прикосновение руки женщины могло сделать его на минуту неверным единственной женщине, которую он действительно любил. Только недеятельные люди становятся подозрительны и находят в себе ту или другую вину, и широкая брешь, которая находится между идеальным добром и реальными совершенствами, принимает вид глубокого рва между мыслью и действием, из которого слабохарактерные, хотя и хорошие люди не видят исхода.

Жильберт намеревался следовать по крёстной дороге с искренней верой, но его сердце сделалось игрушкой женщины, он произнёс обет рыцарства, и он уже порвал его мысленно; он был сыном бурной матери и не имел энергии победить это сходство. Это было безрассудно и экстравагантно, и гасконский рыцарь Кастиньяк стал бы над ним насмехаться и принял бы его за сумасшедшего. Он действительно страдал, так как испытывал странную меланхолию, знакомую только северянам, и которая представляет самые страшные страдания. Это — неопределённая тоска, которая носится, как облако, над сильными душами. Они опасаются её и иногда прибегают к самоубийству, чтобы ускользнуть от неё; иногда она доводит их до преступления и пролития невинной крови. Некоторые из числа лучших удаляются в монастыри, проводя время в сожалении, печали и страданиях. На юге никогда никто не испытывал такого состояния и не умеет его понять.

Иногда эта тоска является без причины, и чаще она терзает молодых людей, чем старых. Ни одна женщина или мужчина на юге не знают или не понимают её, но люди северной крови подвергаются ей из поколения в поколение, как искупление за какое-либо давно прошедшее зло, совершённое северной расой.

Наступила ночь, когда Жильберт отыскал дорогу к своей палатке, скорее инстинктивно и по привычке к лагерю, чем по точному воспоминанию местности. Он сел пред жаровней с горящими угольями, которые Альрик принёс на лопатке из ближайшего бивуака. Слуги дали ему супу с хлебом и вином, так как это был канун Рождества и постный день, и ничего другого не было, потому что вся рыба, принесённая с моря, была распродана вельможам задолго пред тем, как приехал Жильберт. Но он этого не знал и не беспокоился знать, а ел машинально, что ему подавали. Он долго сидел при свете глиняной лампы, которую Дунстан время от времени поправлял железной шпилькой, опасаясь, чтобы тлеющая светильня не упала в жир, наполовину растопившийся, и не погасла бы совсем. Когда слуга не смотрел за горелкой, его глаза устремлялись на серьёзное лицо своего господина.

— Сударь, — сказал он наконец, — вы очень печальны. Завтра Рождество, и вся армия будет бодрствовать до полуночи, когда будет отслужена первая церковная служба. Не желаете ли пойти погулять по лагерю и посмотреть, что там происходит? Палатки вельмож все освещены, и солдаты поют рождественские гимны.

Жильберт покачал головой с равнодушным видом, но ничего не ответил.

— Сударь, — настаивал слуга, — прошу вас, пройдёмте туда. Вас это развеселит, есть, что посмотреть. До полуночи король, королева и весь двор пойдут процессией в большую палатку-часовню, и было бы приличнее, чтобы вы тоже пошли с ними.

Дунстан принёс одежду и заставил своего господина подняться. Жильберт подчинился и посмотрел вокруг себя.

— Зачем мне идти? — спросил он. — Тем более я предпочитаю оставаться один, что нахожусь в дурном настроении; к тому же холодно.

— Вам будет тепло в плаще, сударь, — ответил слуга.

— Я не могу идти ко двору в этих лоскутьях, — ответил Жильберт. — У меня ничего нет, кроме этой худой одежды.

Но, пока они разговаривали, Дунстан протянул ему верхнее платье, чтобы пропустить чрез голову, держа открытым ворот и рукава.

— Что это такое? — спросил Жильберт с удивлением.

— Это рыцарская одежда, — ответил слуга. — Она из очень хорошей материи и на пуху. Прошу вас, наденьте её.

— Это подарок? — спросил Жильберт удивлённым тоном и отступая. — Кто послал мне такой подарок?

— Король Франции, сударь.

— Вы хотите сказать, королева.

Он нахмурил брови и оттолкнул одежду.

— Подарок был принесён слугами короля, которым предшествовал рыцарь короля, передавший несколько учтивых слов, и передал также кошелёк с очень тяжёлыми греческими пезантами.

Жильберт принялся ходить крупными шагами по палатке под влиянием сильного колебания. Он был очень беден, но если подарок шёл от королевы, то решил его не принимать.

— Сударь, — сказал слуга, — рыцарь очень выразительно пояснил, что король посылает вам этот бедный дар, как залог его желания видеть вас завтра, чтобы поблагодарить за все сделанное вами. И думал доставить вам удовольствие, принеся все сегодня.

Тогда Жильберт благосклонно улыбнулся, так как этот человек очень его любил, и пропустил голову и руки в рыцарскую одежду. Дунстан зашнуровал её на спине, чтобы одежда совершенно охватывала его талию. Эта одежда была из прекрасного тёмного шелка, вытканного на востоке и очень похожего на современный бархат. Затем Дунстан стянул своего господина портупеей, состоявшей из тяжёлых серебряных блях, тонко оправленных и прикреплённых к кожаному ремню. Он пропустил большой старый меч с ножнами чрез плоское кольцо, свешенное с портупеи на короткой серебряной цепочке. Наконец он накинул на плечи Жильберта плащ из темно-красного сукна, подбитый превосходным мехом и застёгивающийся на шее серебряным аграфом, так как считалось неприличным носить рыцарское одеяние без плаща.

— Великолепно, — сказал Дунстан, отодвигаясь на шаг или на два, чтобы видеть эффект.

Действительно, молодой англичанин в одежде своего ранга, которую он носил впервые, имел благородный вид, так как он был очень высокого роста и, несмотря на широкие плечи, имел тонкое и деликатное сложение. Его ясное лицо было бледно, а белокурые волосы падали густыми длинными прядями из-под шляпы.

— Но вас, Дунстан, нельзя там видеть, — начал Жильберт, но остановился, внезапно заметив, что оба его слуги были в новых одеждах из сукна и кожи.

— Слуги почтены так же, как их господин, — сказал Дунстан. — Король нам тоже прислал подарки.

— Видно, что это — мысль мужчины, а не женщины, — сказал себе Жильберт.

Он вышел, и Дунстан пошёл слева от него, но на полшага отступя, согласно приличию. Лагерь был освещён огнями и факелами так далеко, как мог видеть глаз, и все мужчины были вне палаток, прогуливаясь под руки взад и вперёд или сидя у входа на сёдлах или свёртках багажа.

Сотни и тысячи маленьких рождественских деревьев, воткнутых в землю среди факелов перед палатками, только что вымытыми, образовали большой сад из кустарника и зелёных деревьев, и жёлтый свет, фильтруясь сквозь переплётшиеся ветви, падал на живые богатые краски и блестящее оружие, затем терялся в светлом отражении звёзд. В воздухе чувствовался запах сосен и ароматный дым сожжённой смолы.

Ночь оглашалась также пением, и в некоторых местах группы по крайней мере из ста человек соединялись, чтобы петь длинные рождественские гимны, которым они выучились ещё детьми на своей отдалённой родине, гимны с бесконечными припевами, в которых рассказывалась история рождения Христа в Вифлееме, поклонение пастухов и прибытие волхвов.

В одной части лагеря грубые бургундцы пили полными стаканами азиатское вино, и пение их было скорее энергично, чем благочестиво. Но большинство северян были сумрачны и серьёзны, молились Богу, пели и смотрели наверх, как будто звезда востока вскоре распространит свой мягкий свет на небе. Они набожно поддерживали свет факелов вокруг ёлок, не зная, что их отцы делали то же задолго до того в датских ледниках и снежной Норвегии в знак обожания Одина и в честь Игдразила, дерева жизни.

Гасконцы и все южные люди со своей стороны устроили между двумя деревьями маленькие алтари, убранные белыми тканями, вышитыми блёстками, маленькими крестами, маленькими резными изображениями, бережно принесёнными издалека домашними богами, которые были для них одинаково дороги, как и оружие.

Смуглые и худощавые лица выражали рвение южной веры, и их чёрные глаза были глубоки и дико блестели.

Эльзасцы и лотарингцы с белокурыми волосами держались в стороне. У них были маленькие немецкие куклы из дерева и ярко раскрашенные изображения, представляющие вифлеемские сцены с яслями и младенцем Иисусом, с лежащим волом, блаженной Марией и святым Иосифом, пастухами и волхвами. Они сидели пред этими предметами со счастливыми лицами, распевая гимны.

Что касается вельмож и рыцарей, то Жильберт видел некоторых из них прогуливающимися, как и он. Другие сидели перед своими палатками. Проходя он видел здесь и там через отверстие некоторых палаток рыцарей, молящихся на коленях, и слышал, как они пели гимны.

На французской линии более, чем в одной большой палатке, были приподняты занавесы, и Жильберт видел там мужчин и женщин, живших вместе. В женщинах он узнал гречанок, и веки их были начерчены; он отвернулся от этого зрелища, с отвращением убеждаясь, что происходят подобные вещи накануне Рождества.

Далее несколько бедных солдат в куртках из овечьей кожи и натянутых лосинах стояли на коленях перед большими ширмами, на которых висели раскрашенные изображения, похожие на иконы. Эти люди были красивы, с тщательно расчёсанными бородами, а их длинные и мягкие волосы падали на их плечи прекрасно приглаженными, волнистыми прядями.

Один из них, священник их культа, стоял и повторял на распев молитвы, и время от времени воины склонялись и прикасались лбами пола.

— Славим Господа Иисуса Христа! — пел священник.

— Во веки веков, аминь! — ответили солдаты. Хотя они пели на чешском языке, но Жильберт понял, что они верили и молились серьёзно.

Таким образом он шёл более часа, и его настроение мало-помалу рассеялось. Он чувствовал, что для него был честью выбор его проводником среди опасностей этого бесчисленного множества в сто тысяч человек, которые в течение двух месяцев были под его надзором и оставались доверенные ему, пока их не проводил до Сирии.

Затем в полночь он следовал за большой процессией позади короля и королевы. Жильберт скромно стушевался в рядах, его слуга был возле него и нёс факел, так что на его лицо падал полный свет. Кто-то его узнал и сказал соседу:

— Это Жильберт Вард!

В одну минуту по всей линии пробежало известие, что он был там, и через несколько минут явился запыхавшийся посланный, спрашивая его, а герольд Франции, Монжуа Сен-Дени, пришёл от имени короля и королевы просить его занять видное месте. Он последовал за герольдом, а впереди них по приказу Элеоноры шёл скороход.

— Дайте дорогу проводнику Аквитании! — восклицал громким голосом скороход.

Рыцари и воины расступились, и высокий англичанин прошёл между ними, учтиво кивая головой тем, кто уступал ему дорогу, и благодарил их за оказанную ему большую честь. Он слышал своё имя, произносимое как теми, лица которых были освещены факелами, так и остававшимися в тени.

— Вы хорошо поступили! — кричали одни.

— Да благословит Бог проводника Аквитании! — кричали другие.

Все эти голоса так его хвалили, что у него сделалось отрадно на сердце.

Он следовал за герольдом, который провёл его на назначенное место в процессии, в первый ряд великих вассалов обоих государств и сейчас же после дворян сюзеренов.

Так как он был выше всех, то мог смотреть над их головами и видел короля и королеву в их мехах, когда они шли рядом, предшествуемые епископом и патерами.

Движение, произведённое приходом Жильберта, обратило внимание Элеоноры, и она обернулась; через дымный свет факелов её глаза встретились с глазами Жильберта. Она взглянула на него печально, как будто хотела дать ему понять что-то, чего не могла сказать.

Но он не хотел говорить, если бы даже имел возможность это сделать, так как его мысли следили за другим предметом.

Процессия направилась к королевскому алтарю, устроенному под открытой палаткой, на обширном пространстве, так что все это множество людей могло, преклонив колени на траве, видеть и слышать службу. Все встали на колени; бароны и главные вассалы на маленьких подушечках, тогда как перед королём, королевой и владетелями Савойи, Эльзаса, Лотарингии, Богемии и Польши стояли рядами богатые молитвенные стулья.

Факелы были воткнуты в землю, а большие восковые свечи спокойно горели на белом алтаре среди ясной, тихой ночи. Все большие вельможи и тысячи людей слушали рождественскую службу с мыслью, что многие из них никогда более не услышат её на земле. Все хором пели могущественную старинную мелодию: «Слава в вышних Богу», и когда епископ Метца приготовился поднять св. Дары, забили королевские барабаны, и вся армия преклонилась. Наступило глубокое молчание, как будто прошёл Бог, и никогда Жильберт Вард не знавал подобной минуты сосредоточения. Ему казалось, что он достиг на крестовом пути освежающего, мирного приюта.

VII

Жильберт поднялся вместе с другими и увидел, что король и королева встали рядом, чтобы ожидать шествия вельмож, которые должны подходить согласно званию и целовать королевские руки. Он стоял неподвижно, не зная, что должен делать, и смотря издали на проходивших баронов. Внезапно его глаза необычайно раскрылись, когда он заметил лицо, которое хорошо знал, но считал едва ли живым. Его мускулы напрягались, а зубы заскрежетали.

В десяти шагах от него, ожидая своей очереди и смотря на проходивших, как и он, стоял человек среднего роста, с оливкового и блестящего цвета кожей, с прекрасной бородой, подрезанной остроконечно и поседевшей по бокам так же, как и его блестящие, чёрные волосы. Протекли целые годы с того дня, как он видел его в последний раз и почувствовал, что меч того человека пронзил его, и он упал полумёртвый. После этого события его жизнь очень изменилась. Арнольд Курбойль был перед ним, смотрел на него, но не узнавал его. Между тем Жильберт стоял, точно пригвождённый, не веря своим глазам, отказываясь от очевидности и не понимая, каким образом его отчим внезапно очутился среди крестоносцев. Божественный мир, спустившийся в эту ночь на него, разбился, как разбилось бы от удара камня зеркало, и его сердце сделалось холодным и жёстким. Арнольд сильно изменился; черты лица остались по-прежнему прекрасны, но лицо похудело, глаза сделались угрюмы и утомлены, как будто они устали видеть так долго зло. Жильберт смотрел на того, кто убил его отца, причинил стыд матери и отобрал у него родовое имение. Он увидел, что он более или менее отомщён. Мало-помалу в то время, как Арнольд рассматривал Жильберта, лицо первого также исказилось, и на нем появилось выражение чрезмерного отчаяния внезапного ужаса, ужаса, который не был страхом, так как он отличался храбростью, но скорее сомнением. Он сделал шаг вперёд, и Жильберт услышал шум, который произвёл Дунстан, поворачивая кинжал в кожаных ножнах.

В этот момент пришёл герольд короля с приказанием, чтобы Жильберт явился к королю и королеве.

— Место проводнику Аквитании!

Крик герольда раздался ясно и звонко, и Жильберт увидел, как вздрогнул Арнольд от удивления, услышав этот титул, так сильно звучащий. Затем Жильберт последовал за герольдом и в своём сердце торжествовал над человеком, который оставил его умирать в лесу Англии и нашёл его в таком почёте, какого не оказывают стольким другим достойным людям.

Лицо королевы побледнело, когда Жильберт, приблизившись к ней, преклонил колено, и сквозь парадную вышитую перчатку холодная рука англичанина почувствовала ещё более холодную руку Элеоноры. Но она не вздрогнула и её голос был твёрд и ясен, так что его все услыхали.

— Жильберт Вард, — сказала она. — Вы хорошо действовали. Гиень благодарит вас и Франция тоже…

Она остановилась и посмотрела на короля, который внимательно наблюдал за ней. Людовик торжественно склонил своё громадное бледное лицо в сторону англичанина.

— Благодарим вас, сэр Жильберт, — сказал король с холодной снисходительностью.

— Сто тысяч человек благодарят вас, — прибавила Элеонора звучным голосом, который должен был пополнить неблагодарное равнодушие мужа.

Последовало минутное молчание, и голос Гастона де Кастиньяка произнёс восклицание, раздавшееся далеко среди светлой ночи.

— Да благословит Бог проводника Аквитании!

Его возглас повторился криками всех этих сильных и пылких людей, так как все знали, что у Жильберта не было другой цели, как только честь, и тридцать человек, сопровождавших его, рассказывали повсюду, что часто он бодрствовал ночью, желая дать возможность им заснуть, отдавал лучшее другим и с необычайной мягкостью обращался с теми, кем предводительствовал. Во время этих восклицаний Элеонора взяла руку молодого человека в свои и склонилась, чтобы разговаривать с ним, не будучи услышанной рыцарями, её голос был тихий и немного дрожал.

— Да благословит вас Бог, — сказала она с жаром. — Да благословит вас Бог и сохранит, так как вы мне дороже всего света, и это так же верно, как то, что я жива.

Жильберт понял силу её любви, как никогда ещё не понимал, и однако её прикосновение не обладало более тем беззаконным могуществом, которое волновало его, и тень его матери не светилась более в её глазах. Он поднял свою склонённую голову. Здесь у подножия рождественского алтаря в святую ночь она попробовала довершить жертву собой и своей любовью. Жильберт ответил ей очень серьёзно.

— Государыня, я буду стремиться от всего сердца исполнить вашу волю, даже до смерти.

С этой минуты он сдержал своё слово. Он встал, снова преклонил перед ней колено, устремив свой взгляд в печальные глаза королевы, и удалился, чтобы дать место другим рыцарям, в то время как возгласы продолжали разноситься среди холодной ночи. Он направился к своей палатке. Дунстан зажёг новый факел и ожидал его. Но вокруг него собрались бароны и пожимали один за другим его руки, приглашая его на другой день на свой праздник. Никто его не ревновал, как это было, когда он спас жизнь королевы в Никее, теперь все чувствовали, что он не был куртизаном, и что его единственной заботой было спасение армии и её чести.

Тем временем пришёл сэр Арнольд Курбойль и приблизился, прочищая себе дорогу среди рыцарей, окружавших молодого человека. Когда он был перед ним, то также протянул ему руку.

— Жильберт Вард, — спросил он, — узнаете ли вы меня?

— Да, я узнал вас, сударь, — ответил молодой рыцарь ясным голосом, чтобы все могли слышать. — Но я не хочу брать вашей руки.

Наступило молчание, и рыцари переглядывались между собой, ничего не понимая, в то время как Дунстан поднял свой факел, так что свет упал вполне на лицо Арнольда.

— Тогда возьмите мою перчатку! — воскликнул он.

Он снял шёлковую перчатку и легко бросил её в лицо Жильберту. Но Дунстан живо поймал её в воздухе, и факел слегка задрожал в его правой руке. Жильберт был бледнее своего врага, но он сдержал свой гнев, не схватился за рукоятку меча, а сложил руки под плащом из боязни, что они выскользнут против его воли.

— Сударь, — сказал он. — Я не хочу с вами драться в данный момент, хотя вы изменнически убили моего отца, похитили у меня моё родовое право; я не хочу с вами драться теперь, так как взял крест и хочу сохранить обет креста, что будет, то будет.

— Трус! — воскликнул сэр Арнольд Курбойль презрительным тоном, желая уйти. Жильберт подошёл к нему, схватил за руки и спокойно удержал его, не причиняя ему боли, но так, что он был парализован в своих движениях и обязан выслушать, что ему скажут.

— Вы называете меня трусом, сэр Арнольд Курбойль. Как мне вас бояться, если я могу вас сдавить своими руками до смерти? Но я вас отпущу, и эти добрые люди рассудят, трус ли я, так как не хочу с вами драться до тех пор, пока не исполню обета.

— Хорошо сказано! — воскликнул старый граф Бурбонский.

— Хорошо сказано и хорошо сделано! — воскликнули многие другие.

А граф Савойский, из благородной линии которого никто не знал страха и не должен был никогда его знать, обратился к своему младшему брату Монферрату.

— Я никогда не видел человека более храброго, чем этот английский рыцарь, ни человека более прямого и мягкого; у него лицо предводителя людей.

Жильберт разжал свои руки, сэр Арнольд бросил бешеный взгляд направо и налево и вышел из толпы. Все дали ему дорогу, чтобы не прикасаться к нему. Некоторые подошли к Жильберту и расспросили его о чужестранном рыцаре.

— Господа, — ответил он, — это сэр Арнольд Курбойль, мой отчим. Когда он убил моего отца, то женился на матери и украл у меня земли. Я дрался с ним, когда был ещё ребёнком, и он оставил меня умирать в лесу. Я думаю, что он приехал из Англии с целью найти случай отделаться от меня; но если я буду жив, я верну своё наследство. Теперь, если, по вашему мнению, я правильно действовал относительно него, я распрощаюсь с вами. Благодарю за вашу любезность и за ваше доброе отношение ко мне.

Он пожелал доброй ночи и удалился, оставив их в убеждении, что он хорошо сделал, но что на его месте у них, может быть, не хватило бы столько сдержанности и терпения. Они не знали, чего ему стоило это терпение, тем не менее смутно чувствовали, что он храбрее их.

Жильберт был очень утомлён; он более двух месяцев не ложился на постель в палатке, но он не мог заснуть, беспокоясь о том, что отец Беатрисы может её потребовать у королевы и увести из Эфеса морем; это — дорога, по которой он должен был следовать из Англии.

На заре Дунстан, греясь перед огнём, рассказал Альрику, что произошло ночью. Глупое лицо саксонца не изменялось, но он сделался задумчив и хранил молчание некоторое время, вспоминая, как много лет тому назад леди Года приказала его побить за то, что он не держал, как следует лошадь сэра Арнольда.

Вскоре нормандская служанка Беатрисы, закутанная в коричневый плащ с капюшоном, который на половину покрывал её лицо, приблизилась к обоим мужчинам. Она сказала им, что её хозяйка знает о прибытии сэра Арнольда и просит сэра Жильберта в его интересе прийти к реке в полдень, когда все будут обедать в лагере, и что она постарается встретить его там.

VIII

Жильберт пришёл к реке рано и долго ожидал; он сел на большой камень, чтобы погреться на солнце, так как воздух был свежий, и дул северный ветер. Наконец он заметил двух закутанных женщин, которые шли по берегу реки. Одна из них, маленького роста, прихрамывала и опиралась на руку спутницы, и пока они шли, ветер раздувал их плащи. Когда он увидел, что Беатриса хромала, и знал, что она ещё не поправилась после своего падения, он подумал, что она могла быть убитой, и почувствовал, как его сердце замерло. Он взял её очень нежно за руку, так как она казалась ему такой хрупкой и болезненной, что он почти боялся её трогать, но все-таки он не хотел покинуть её пальцев так же, как и она не думала отнимать своих. Служанка спустилась к самой воде в некотором расстоянии, они же сели на большой камень, рука в руку, как двое детей с любовью смотрят друг на друга. Внезапно лицо молодой девушки просветлело, как от счастливой мысли; её глаза смеялись, а голос был так весел, как щебетание птички при восходе солнца.

Жильберт давно её не видал. Для такого человека все женщины, особенно избранница его сердца, становятся идеальными существами, настолько далёкими от материальных идей, чтобы иметь реальное осуществление, и настолько возвышенными, что делаются духовными существами. Даже в тот век рыцарь делал из своей дамы божество, а из своей преданности к ней — религию, так что обыкновенный смысл любви исчезал в аскетическом стремлении искать душевное спасение во всем, особенно в презрении к земным наслаждениям. Некоторые женщины, в роде Анны Ош, свободно предавались подобному культу. Между Беатрисой и Жильбертом существовали другие чувства.

— Я горжусь вами! — воскликнула она. — Я так рада видеть вас.

— Гордиться мной? — спросил он, грустно улыбаясь. — Я не могу этого сказать о себе. Благодаря моей ошибке вы могли умереть в Никее.

— Но я жива, — ответила она весело, — и благодаря вам, хотя не могу ещё хорошо ходить.

— Я должен был бы пропустить королеву и думать только о вас.

Он находил горькое удовлетворение сказать громко то, что так долго скрывал в своём сердце, и все это исповедать Беатрисе. Но она отказалась слушать его.

— Это было бы не по-рыцарски и даже не честно, — сказала она. — Я не хотела, чтобы вы действовали так, потому что вас порицали бы все рыцари. И тогда я не услышала бы никогда того, что я слышала вчера и сегодня ночью — лучшие слова, какие только достигали моих ушей. Возгласы великой армии, благословляющей человека за храброе действие и благородное поведение.

— Я ничего не сделал, или так мало, — ответил Жильберт, упорно унижая себя в глазах молодой девушки.

Но она улыбалась и живо положила свою затянутую в перчатку руку на его губы.

— Я не хотела бы, чтобы кто-нибудь другой насмехался над вами, как я это делаю! — воскликнула она.

Он взглянул на неё, и отпечаток серьёзной меланхолии, которая сделалась его природным выражением, немного смягчился.

— Я часто думал о вас и спрашивал себя, похвалите ли вы меня, — сказал он.

— Вот что! — сказала она со смехом. — А теперь, потому что я горжусь вами, вы отговариваетесь, что ничего не сделали. Это — плохая похвала моему хорошему мнению и моему суждению.

Он тоже рассмеялся. С начала мира женщины так возражали храбрым мужчинам, слишком скромным в отношении к себе; и с тех пор, как первая женщина нашла эту увёртку, она никогда не упускала случая польстить тщеславию мужчины. Эта игра стара, как свет. Но любви не надо новостей, так как она сама всегда молода, и ночные звезды не менее прекрасны в наших глазах, потому что мужчины знают «нежное» влияние «Плеяды» во времена Иова. Запах скошенного сена не менее нежен, потому что все мужчины любят его. Древность превосходна даже в любви, которая всегда молода.

— Говорите, что хотите, — ответил тотчас же Жильберт. — Мы — вместе, и мне этого довольно.

— В самом деле, остальное не важно, — сказала Беатриса. — Не будем более думать, что я два месяца вас не видела и что была больна, или, по крайней мере, наполовину калека. Пусть все будет забыто!

Он посмотрел на неё, ничего не понимая, потому что, пока она говорила, её брови были несколько приподняты с выражением наполовину грустным, наполовину смеющимся.

— Я хотел бы видеть вас чаще, — сказал Жильберт. Лёгкий смех, как щебетание птички, раздосадовал Жильберта.

— Поистине я говорю искренно, — заметил он.

— А когда вы серьёзны, вы делаете тяжёлые дела, — заметила Беатриса.

И внезапно грусть потушила её весёлость. Она прибавила печальным тоном:

— О Жильберт, я хотела бы возвратиться в Англию и снова увидеть нас, какими мы были.

— Я — тоже.

— О, нет! Вы говорите это, чтобы сделать мне удовольствие, но вы сами ошибаетесь, вы об этом не думаете. Вы теперь великий человек. Вы теперь — сэр Жильберт Вард, проводник Аквитании. Вы, вы один проводили армию, и вся честь будет вам. Разве вы захотите вернуться к старым временам, когда мы были маленькими мальчиком и девочкой? Разве вы этого захотели бы, если бы могли?

— Я хотел бы этого, если бы мог.

Он говорил это серьёзным тоном, и она поняла, что не все его мысли посвящены ей. В течение нескольких минут она сидела, молча и опустив глаза, дёргая пальцы своей перчатки и вздыхая; затем, не поднимая глаз, она сказала своим нежным голосом:

— Жильберт, что мы друг для друга? Брат и сестра?

Он вздрогнул снова, сбившись с пути, и вообразил, что она поставила между ними церковные законы, которые, как он теперь знал, не есть неизменные препятствия.

— Вы мне такая же сестра, как ваша служанка, — ответил с большим жаром Жильберт, как никогда ещё не говорил.

— Я не то хотела сказать вам, — ответила она печальным тоном.

— Тогда я не понимаю.

— Если вы не понимаете, как могу я объяснить вам, что я думаю?

Она бросила на него взгляд и отвернула тотчас голову, так как покраснела от своей смелости.

— А, вы хотите сказать, что я люблю вас, как можно любить сестру? — спросил Жильберт с откровенностью вполне честного человека, который не умеет прибегать к околичностям. Молодая девушка ещё более покраснела и ответила «да» медленным кивком головы, не поднимая глаз.

— Беатриса?

— Что?

Она не хотела повернуться к нему.

— Что я сделал такого, что вы можете говорить такие вещи?

— Вот что, — ответила она тоном сожаления. — Вы исполнили великие дела, но не ради меня.

— Не говорил ли я, что думал о вас ежедневно, надеясь дождаться похвалы моим действиям?

— Да, но вы могли сделать что-нибудь большее, чем это. Это большая разница, — ответила она.

— Что?

Он наклонился к ней с беспокойным видом, дожидаясь ответа.

— Вы могли попробовать увидеть меня.

— Но я никогда не был в лагере. Я был всегда на один день расстояния во главе армии, — возразил Жильберт.

— Не всегда же вы сражались. Бывали дни и ночи, когда вы могли вернуться. Я встретила бы вас где-нибудь. Я целыми часами скакала на лошади, чтобы увидеть вас. Но вы никогда не пытались видеть меня Наконец, я сама прислала за вами, чтобы с вами поговорить, и вы не совсем довольны быть со мною здесь.

— Я не думал, что имел право покинуть мою службу и возвратиться даже ради вас.

— Вы не могли бы сдержать себя, если бы имели сильное желание быть со мной.

Жильберт долго на неё смотрел, и черты его лица сделались суровы, потому что он был оскорблён.

— Действительно ли вы думаете, что я вас не люблю? — спросил он холодно и слегка сдержанно.

— Вы никогда мне этого не говорили, — ответила она. — Вы сделали слишком мало, чтобы заставить меня поверять этому со времени нашего общего детства. Вы никогда не попробовали меня увидеть, когда вам это ничего не стоило. Вы не довольны и теперь, что находитесь здесь.

Она старалась говорить тоже холодным тоном, но невольно дрожала.

Жильберт был очень удивлён и захвачен врасплох; он медленно повторял:

— Я никогда вам не говорил этого? Никогда я не заставлял вас верить этому? О Беатриса!..

Он вспомнил проведённые им бессонные ночи, обвиняя себя, что допустил вмешаться мысли о королеве между ним и молодой девушкой, которая не знала о его любви… о часах без отдыха, когда он печально обвинял себя, о жестоких мучениях. Как она могла все это знать?

Теперь она была серьёзна, хотя начала разговор; почти смеясь. Но если сердце Жильберта не изменилось, он далеко был унесён от неё деятельностью своей жизни, принуждён скрывать все свои личные чувства и жить один или с чужими. Правда, что с виду он казался едва счастлив видеть её, и все выражение счастья исчезло из голоса Беатрисы, как только они обменялись первыми словами.

Он чувствовал себя в дурном настроении и ясно понял, что совершил какую-то большую ошибку, которую трудно будет исправить. Она же, со своей стороны, вспоминала, с какой смелостью тогда боролась с королевой за свою любовь, тогда как теперь почти не чувствовала любви.

Жильберт, стремившийся всегда встретиться лицом к лицу с опасностью, чувствовал себя в отчаянии и отказывался найти средство для выхода из затруднения. Та, которую он любил, ускользала от него, и хотя он любил её по-своему, но действительно был привязан к ней всем сердцем и не хотел её терять. Не раздумывая, он внезапно схватил её в свои объятия; её лицо было совеем близко от него, его глаза возле её глаз, их дыхание смешивалось. Она не боялась, но её веки опустились, и она сделалась совсем белая. Он покрыл поцелуями её бледный рот, её тёмные веки и вьющиеся волосы.

— Если я вас убью, вы будете знать, что я вас люблю, — сказал он.

И он обнял её ещё сильнее, и он стал её так крепко целовать, что ей стало больно, но отрадно.

Она продолжала лежать в его объятиях очень спокойно, затем медленно подняла голову; их глаза встретились, и вдруг как будто между ними упала завеса. Тогда он снова её обнял, поцелуи его были тихие и нежные.

— Я вас почти потерял, — шепнул он ей на ухо.

Нормандская служанка сидела неподвижно на берегу реки, ожидая, что её позовут. Через некоторое время они принялись разговаривать, их голоса раздавались в унисон, как их сердца. Жильберт рассказал, что произошло ночью, но Беатриса уже знала о приезде её отца.

— Он приехал за мной, Жильберт, и я уже разговаривала с ним. Случилась ужасная вещь… Говорил он вам?

— Он мне ничего не сказал, исключая, что я трус.

И он презрительно засмеялся.

— Я думаю, что он наполовину обезумел от горя.

Она остановилась и положила свою руку на руку Жильберта.

— Его жена умерла, ваша мать умерла вместе с ребёнком, которого она ему подарила.

Глаза Жильберта затуманились, и она в его объятиях почувствовала, как рука молодого человека дрогнула, а вены надулись.

— Расскажите, — просил он Беатрису, — расскажите мне все.

— Она сгорела, — продолжала молодая девушка голосом, полным ужаса. — Она заставляла моего отца притеснять своих слуг, пока они не взбунтовались; тогда она приказала повесить предводителя, который их защищал. Все владельцы и рабы поднялись против неё и сожгли замок, и ваша мать с ребёнком умерли там. Мой отец избежал этого. Теперь я снова — его единственная дочь, и он хочет меня опять взять к себе.

Жильберт опустил голову на грудь. Сначала он ничего не говорил, потому что видел лицо своей матери, но не таким, каким оно было в минуту разлуки, а тем, какое он любил, не зная, чем она была. Несмотря на то, что с тех пор произошло, он видел её, какой она была для него в детстве, и он питал к ней сострадание. Он чувствовал, что рука Беатрисы пожимает с симпатией его руку, и вернулся к ужасной истине.

— Я предпочитаю видеть её мёртвой, — сказал он с горечью, подымая голову. — Не будем более говорить о ней. Она была моя мать.

Долго он сидел, устремив глаза на реку; им овладела мысль об его одиночестве. Но нежный голос прервал его размышлении, и слова Беатрисы ответили на его мысль.

— Мы не одни, вы и я, — ответила она. И две маленькие ручки робко обхватили его шею, затем любящее симпатичное лицо поднялось к его лицу. — Не дайте меня увезти, — умоляла она.

Рука Жильберта прижала голову Беатрисы к своей груди, и он ещё раз поцеловал её волосы.

— Он не возьмёт вас, — сказал молодой человек, — никто не удалит вас от меня; никто не встанет между вами и мной.

Глаза Беатрисы, казалось, черпали из его глаз радость произносимых им слов.

— Обещайте мне, — сказала она, хорошо зная, что он пообещает ей вселенную.

— Обещаю вам от всего сердца.

— Клянётесь вашей рыцарской честью?

Она улыбнулась на свою настойчивость.

— Моею честью и словом.

— Равно и словом любви?

Она засмеялась почти совсем счастливая.

— Безусловной правдой истинной любви, — ответил он.

— Тогда я в безопасности, — сказала она, пряча своё лицо в его плаще. — Я довольна, что пришла, и очень рада за свою смелость послать за вами, так как это — лучший день в моей жизни. Так вы не будете ждать, Жильберт, чтобы я за вами прислала и в другой раз? Вы попробуете меня видеть… по своему желанию?

Она снова встревожилась. В его глазах показалось выражение опасения и печали.

— Я попробую, да, конечно, я это сделаю, — сказал он с жаром.

— Каждый раз, как попытаетесь, вы будете иметь успех, — ответила она, ещё теснее прижимаясь к нему. — Теперь, когда все известно, я хотела бы иметь возможность закрыть глаза и отдыхать так всегда.

— Отдыхайте, моя дорогая, отдыхайте!

Прошло мгновение, и в тихом воздухе раздался отдалённый звук трубы. Инстинкт солдата заставил вздрогнуть Жильберта, который прислушивался, удерживая дыхание, но все ещё прижимая к себе молодую девушку.

— Что это такое? — спросила она, немного пугаясь.

— Это ничего, — сказал он, — это рождественский банкет, и, может быть, король пьёт за здоровье королевы, а она за его.

— А, может быть, в душе она пьёт… — но Беатриса остановилась и принялась смеяться. «Я ему этого не скажу! Зачем мне интересоваться этим?» — решила она мысленно.

Она думала, что если королева втайне пила за чьё-нибудь здоровье, то это могло быть лишь за здоровье проводника Аквитании, и она ещё крепче прижалась к нему.

IX

Целый месяц армия стояла в лагере, вблизи приятной реки Меандры, и ежедневно в полдень Жильберт и Беатриса имели свидание все на том же месте. Она более не видела своего отца и думала, что он уехал. Королева знала, что влюблённые видятся, но не препятствовала этому, хотя жестоко страдала от их счастья. Некоторые историки написали много скверных вещей об Элеоноре, так как это была властная и высокомерная женщина, не верившая ни в Бога, ни в черта, однако у неё было сильное и великодушное сердце, и пообещав она держала слово, насколько могла. Она не хотела посылать за Жильбертом, ни видеть его одного, опасаясь не сдержать клятвы. Беатриса это знала и набралась храбрости, так что поднявшееся между ней и Жильбертом облако рассеялось.

За день до Нового года он представился королю, который приказал ему с его людьми верхом предшествовать армии от Кадмуса до Атталии и следить за движением неприятеля. Так как опасность увеличивалась со дня на день, то король приказал ему взять с собой до полутораста рыцарей и оруженосцев. При этом он подарил ему богатое оружие и приказал искусному греку снова разрисовать его щит. Разговаривая с Жильбертом, он зорко наблюдал за королевой, которая сидела в палатке за чтением молитвенника. Его ревность была очевидна, но Элеонора не поднимала глаз на англичанина до самого его ухода. Тогда она подозвала его движением руки и протянула её для поцелуя. На минуту она посмотрела на него печально, не зная, увидится ли она с ним.

Из королевской палатки он пошёл проститься с Беатрисой; они встретились, по обыкновению, на берегу реки, но были так печальны, что не могли много разговаривать. Молча она сняла со своей руки золотое кольцо и хотела надеть на его палец, но оно оказалось слишком мало.

— Я надеялась, что вы будете его носить, — сказала она разочарованная. — Оно принадлежало моей матери.

Жильберт взял его. Оно было из чистого золота и очень тонкой работы. Он раскрыл его, перерубив остриём своего меча, и затем, надев на четвёртый палец, крепко стиснул.

— Это наше обручальное кольцо, — сказал он.

Беатрисе было очень тяжело расстаться с Жильбертом, потому что она знала так же, как и королева, какой опасности подвергается он.

— Я буду молиться о вас, — сказала она. — Бог добр и вернёт вас ко мне.

Они ещё очень долго просидели молча. Когда по солнцу наступило время присоединиться к своим людям, он взял её на руки и крепко поцеловал.

— Прощайте, — сказал он.

— Нет, ещё останьтесь со мной немного, — сказала она среди его поцелуев.

Но она знала, что ему надо уезжать, и он нежно поставил её на землю, так как наступило время разлуки. Когда он ушёл, то нормандская служанка обвила её шею руками, потому что она, казалось, падала в обморок. Её глаза продолжали следить за молодым рыцарем все время, как он шёл по берегу реки, до тех пор, пока он не достиг поворота реки.

Там он остановился и обернулся, затем поцеловал кольцо, которое она ему дала, и махнул ей рукой в знак прощания. Она со своей стороны прижала обе руки к губам и затем протянула к нему, как будто в этом любовном жесте она хотела послать ему своё сердце и душу.

У неё потемнело в глазах, и ей показалось, будто время остановилось, она узнала, что такое смерть, но не упала в обморок и не пролила ни одной слезы. Когда же через некоторое время Беатриса пришла в себя, то её походка сделалась настолько шаткая, что служанка должна была её поддерживать.

Таким образом Жильберт, как и прежде, взял с собой хорошо вооружённых воинов, и в первый день нового года армия пустилась в путь, впервые перейдя реку.

Королева пожелала предводительствовать авангардом дам; он шёл с той же быстротой, как и вся армия, двигавшаяся целой массой. Прибывший курьер объявил, что сэр Жильберт достиг гор и проводит королеву по той дороге, где он ехал, утверждая, что до сих пор не встретил ни одного неприятеля. Когда же на следующий день они приближались к горам, то издали увидели лежавший труп, около которого стоял человек и отгонял длинной палкой коршунов и ворон. Увидя это, королева почувствовала, что её сердце перестало биться, и, пришпорив свою арабскую кобылу, она пустилась галопом. Вскоре она убедилась, что мертвец не был Жильбертом. Оруженосец, стерегший труп, сказал ей, что очень рано утром около пятидесяти сельджуков спустились с гор, издали бросая стрелы в Жильберта и его людей, затем, быстро сделав вольтфас, они исчезли галопом, прежде чем христиане успели сесть на лошадей. Убит был только этот рыцарь, и его оруженосец остался с ним, ожидая прихода армии, тогда как другие продолжали путь, уведя лошадей на случай потери своих.

Когда капеллан королевы благословил труп, то его похоронили, зарыв очень глубоко на том же месте, и пустились в путь. После этой роковой встречи королева поместила дам в центре великой армии, чтобы их охраняли со всех сторон, сама же с Анной Аугской продолжала держаться в авангарде, потому что таким образом чувствовала себя ближе к Жильберту. Она посылала также направо и налево разведчиков, чтобы иметь сведения о сельджуках; король же был в арьергарде, где тоже грозила большая опасность. В это время Жильберт продвигался по горам, отыскивая лучшую дорогу для прохода армии и не доверяя греческим проводникам, которые, впрочем, боялись его и не лгали ему, несмотря на тайное желание императора, опасавшегося выраставшего могущества крестоносцев в Азии и желавшего, чтобы их армия была вся уничтожена. Но Жильберт сказал каждому из проводников отдельно и всем вместе, что он прикажет отрубить голову первому, который подумает обмануть крестоносцев; он тщательно следил за ними и всегда был наготове вынуть из ножен свой длинный меч.

Теперь он двигался вперёд с большой предосторожностью, расставляя на ночь караул; сам он редко спал, переходя от одного поста к другому, чтобы убедиться, все ли спокойно. Сельджуки никогда не нападали в темноте, так как до сих пор они были немногочисленны и полагались на свои стрелы только лишь, когда видели цель, опасаясь приближаться к копьям французской армии. С тех пор, как показались неверные, христиане, рыцари и воины, вооружились и шли в кольчугах и забралах.

Жильберт пожелал взять с собой пятьдесят стрелков из лука, хороших стрелков, как его конюх, маленький Альрик. Ежедневно приходилось поддерживать по несколько стычек. Когда им удавалось настичь проворных сельджуков на каком-нибудь узком пути, то сельджуки, если было возможно, убегали, но когда это было невозможно, то с бешенством оборачивались и дрались, как пантеры, издавая свои воинственные крики: «ура! ура!», что на татарском языке означало: «убей! убей!» Чаще всего христиане убивали их, будучи сильнее и лучше вооружены; Жильберт всегда первый наносил им удар. Однажды, когда один самый жестокий из шайки сельджуков напал на него, размахивая изогнутой саблей и издавая воинственные крики, Жильберт отрубил ему одним ударом руку, и кисть упала, даже не выпустив палаша. Жильберт стал смеяться, и в насмешку над криками неверных кричал «ура». Злорадствуя над врагами, солдаты вторили ему. В это утро они убили всех сельджуков, исключая одного, лошадь которого они забрали. С тех пор христиане присвоили себе восклицание «ура». Когда в настоящее время раздаётся «ура» в честь королей, то никто не понимает смысла этого возгласа.

Жильберт сознавал, что местность, где происходило сражение, опасна, хотя вход в неё был широкий и приятный через возвышенную долину, в которой находились хижины пастухов, и было обилие воды и травы. Как только битва окончилась, он схватил за горло начальника проводников и, держа его согнутым на седле, требовал, чтобы он показал более надёжную дорогу, если он хочет сохранить на плечах голову.

— Господин мой, другой нет! — воскликнул человек, поражённый ужасом.

— Прекрасно, — отвечал Жильберт, вынимая меч, ещё покрытый кровью, — если нет другой дороги, то я более не нуждаюсь в тебе, мой друг.

Когда плут услышал шум, произведённый трением ножен о мокрую сталь, он издал крик ужаса и признался, что знает другую дорогу. Они вернулись ко входу в долину, и грек проводил их по скалистой тропинке между деревьями, над которыми тянулась цепь пустынных каменистых гор; по ней можно было проехать на лошади, хотя дорога была очень трудная. Когда они через три часа достигли вершины, Жильберт понял, что это было настоящий широкий и прямой горный проход открывавшийся на покатость, покрытую травой и расположенную между крутыми скалами, на которых не могла бы удержаться коза. Пройдя немного вперёд, он увидел узкую тропинку, очень неровную, проходившую вокруг самой возвышенной вершины. Вскоре он открыл над ней маленькую долину, под которой узкая тропинка спускалась к месту, где он остановился сначала. Жильберт сообразил, что большая армия могла бы там спокойно быть разбитой маленьким отрядом, помещённым в засаде. Он ясно видел мёртвых сельджуков, покинутых на том месте, где они упали, и отовсюду спускались со скал большие ястребы и соколы, тогда как вороны, следившие за сражением, летали, прыгали и садились на груды трупов. Он вернулся к своим людям, погоняя впереди себя проводника, который, опасаясь за свою жизнь, шатался в седле, как пьяный. Жильберт знал, что человек, который находится под страхом, — послушен, а потому, угрожая отрубить ему руки, вырвать глаза и оставить среди скал, если он ещё попытается погубить армию, он все-таки сохранил ему жизнь.

На следующий день Жильберт послал десять человек проводить армию, сам же остался в горном проходе, с целью охранять его до тех пор, пока не покажется авангард. Он приказал своим гонцам сказать королю, что если ему дорога жизнь, то он не должен вступать в широкую долину, хотя она так прекрасна и привлекательна. Встретившиеся ему сельджуки были все убиты, исключая одного молодого человека. Кроме них, их было ещё много, и все они расположились лагерем среди скал и по другую сторону горного прохода. Беглец отыскал их, рассказал, что случилось, и предупредил их, что французская армия наверно пройдёт по этой дороге на другой день или через день. Узнав об этом, сельджуки сели на лошадей и поместились в засаде; затем двести человек из них спустились в долину и спрятались за деревьями там, где начиналась тропинка, которая была настоящей дорогой, так как они знали горы и опасались, чтобы в последний момент Белый Черт, как они называли Жильберта, не угадал своего промаха и не выбрал бы тропинки, ведущей в ущелье, что спасло бы всех крестоносцев. На скалистой же цепи гор, под прикрытием деревьев, двести избранных стрелков могли бы каждый с помощью одного колчана стрел принудить армию к отступлению. Так прошла ночь, и Жильберта никто не потревожил. Однако для армии готовилось громадное поражение, хотя, прежде чем наступила ночь, гонцы прибыли в лагерь и повторили королю слова Жильберта.

За два часа до полудня Гастон Кастиньяк с дюжиной других рыцарей и посланными Жильберта спустился с горы, откуда открывалась широкая, зелёная долина, а по их правую сторону находилась лесистая цепь гор, где спрятались двести сельджуков. Минуту спустя, сама королева прискакала с Анной Аугской и ста рыцарями, предполагая проехать по долине, но Кастиньяк её остановил и передал ей поручение Жильберта, предписывавшего, чтобы они поднялись в горы с этого пункта. Долина располагала к себе светлой водой и широкими лугами, а потому некоторые из рыцарей стали ворчать. Когда же королева узнала, что более крутую дорогу избрал Жильберт, она, ничуть не сомневаясь, приказала всем молчать и повиноваться. Но так как тут было обширное место, покрытое травой, а по словам посланных Жильберта, подъем в горы предстоял продолжительный, то им казалось, что прежде чем начать подниматься, лучше было бы отдохнуть, В промежуток времени прибыл весь авангард армии, несколько тысяч воинов, рыцарей и пехотинцев. За ними следовал блестящий авангард дам в беззаботном и весёлом настроении. Они чувствовали себя в безопасности среди стольких храбрых мужчин и не опасаясь желали увидеть неприятеля. Все двигались в некотором беспорядке, и до тех пор действительно было мало опасности, так как сельджуки намеревались уничтожить крестоносцев в горах и не пытались бы в долине начать борьбу с такой многочисленной армией. Между тем армия все прибывала и наполняла долину, со всех сторон продвигаясь к горному проходу, теснимая силой массы. Наконец прибыл и король, а с ним некоторые греческие проводники, которых король охотно слушался. Они принялись восклицать, называя Жильберта безумцем, так как, по их мнению, ни одна лошадь не может подняться по скалистой тропинке. На это люди Жильберта клялись, что накануне они поднимались по ней, и даже женщина сумеет это исполнить. Один из греков насмехался над ними и сказал, что они лгут, но Гастон Кастиньяк так сильно ударил его по рту рукою в железной перчатке, что разбил ему челюсть. В толпе произошло некоторое смятение, так как она разделилась на различные партии, потому что многие из людей короля и он сам стояли за дорогу, которая тянулась в длину долины и казалась им такой лёгкой и удобной. Элеонора разгневалась и, сев на лошадь, позвала людей Жильберта, а также и своих рыцарей, находившихся в авангарде; она прямо сказала королю, что проводник Аквитании всегда вёл их по безопасной дороге, но каждый раз, когда армия следовала за проводниками короля, с ней случалось несчастье. Король не желал, чтобы им повелевали перед вельможами и баронами, а потому поклялся всеми богами, что он отправится по долине.

После этого Элеонора повернула лошадь и приказала рыцарям подняться на гору к деревьям вместе с ней, затем распорядилась, чтобы её армия следовала за ней, оставив короля вести своё войско по избранной им самим дороге. Тогда произошло смятение, какого никогда не бывало, так как среди массы крестоносцев были тысячи людей, наполовину паломников, наполовину солдат, которые пошли по собственному желанию, как волонтёры, не подчиняясь ни королю, ни королеве; поляки и богемцы тоже были независимы. Все начали спорить и сердиться между собой. Тем временем королева и Анна Аугская медленно поднимались в гору, прямо к деревьям, с Кастиньяком и людьми Жильберта во главе, а за ними следовали рыцари. Никто из них не подозревал опасности, так как местность, освещённая солнцем, казалось спокойной. Элеонора и Анна Аугская, ничего не опасаясь, двинулись в путь в простых юбках и плащах; мужчины же были вооружены, одеты в кольчуги и забрала.

Первые были только в шести шагах от лесистой опушки гор, когда молчание было прервано резким щёлканьем натянутого лука, и стрела, предназначенная королеве, пролетела между нею и Анной Аугской. Красавица вспыхнула при виде опасности, и на её смуглом лбу между глазами надулась вена. Мгновенно мужчины пришпорили лошадей и бросились в лес, прежде чем королева могла их остановить; впереди всех был Кастиньяк с мечом в руке. За первой стрелой посыпался дождь стрел, без разбора попадая в людей и лошадей, и три или четыре из них упали вместе со своими седоками, но последних защитила кольчуга, и они поднявшись бросились тотчас же в кусты, откуда доносился шум от сильных ударов, пронзительное щёлканье множества луков и крики сельджуков. Время от времени на удачу пущенная стрела пролетала между деревьями, и в то время, как Элеонора у подножья горы смотрела с лошади, призывая своих рыцарей присоединиться к ней, она не знала, что Анна Аугская прикрывала её своим телом от опасности, угрожавшей ей гибелью от безумной стрелы. Красавица с лёгким сердцем становилась лицом к опасности, в надежде найти счастливую смерть, которую она призывала всей душой.

Никто из проникнувших в лес не вернулся, пока раздавался ужасный и грозный шум сражения, и Элеонора угадала, что немногочисленный неприятель был оттеснён на самую вершину горы и подавлен массой рыцарей. Опасаясь, что её солдаты будут теснить друг друга, она остановила их и не позволяла никому из них идти дальше. В это время смотревший снизу король творил молитвы, так как смертельно боялся пожелать смерти королевы, что, по его мнению, было бы таким же большим грехом, как будто бы он её убил собственноручно. Пока не было опасности, он беспрестанно молился, чтобы избавиться от Вельзевуловой жены, теперь он с таким же рвением молил о её здравии. Пока она запрещала двигаться вперёд, он убеждался, что она имеет намерении возвратиться в долину, и дал знак своим рыцарям и слугам двигаться по тому направлению с другой стороны, где дрались сельджуки. Действительно, большинство, в особенности среди плохо вооружённых людей, желало избежать опасности.

Мгновенно, в большом смятении, с криками и толкотнёй главный корпус двинулся в путь, идя врассыпную по долине и совершенно заполняя её. Но вскоре они снова скучились, по мере того, как поднимались в гору на том месте, где долина суживалась у горного прохода, и наконец они так были сжаты и спутались между собой, что лошади с трудом могли двигаться. Придворные дамы королевы со своей свитой и слугами собрались у входа в долину, защищённые двумя или тремя тысячами воинов, решившихся ожидать окончания сражения, но сама королева оставалась все ещё на гребне горы возле леса.

Некоторое время спустя, явился Гастон Кастиньяк пешком и покрытый кровью; его кольчуга была изрублена изогнутыми саблями сельджуков, а его трехрогий щит продырявлен и согнут. Он приблизился к королеве и, низко поклонившись, громко сказал, указывая рукой по направлению деревьев.

— Дорога для герцогини очищена, путь открыт и вычищен… Но метла… — он побледнел и зашатался. — Метла сломана… — окончил он, падая почтя под ноги арабской кобылы королевы.

Стрела проникла через его тело, и он жил лишь столько, что мог объявить о победе. Королева встала на колени, пробуя приподнять голову своего верного рыцаря, он улыбнулся ей в благодарность, затем умер. Когда она поднялась, её глаза были наполнены слезами. Элеонора отдала приказ похоронить его и в то же время сложила ему руки на груди, а на колени положила щит.

На этом же месте умерло ещё много других воинов и были наскоро похоронены вне линии движения армии. Было за полдень, так как сражение длилось около двух часов, дорога предстояла длинная, и оставшиеся в живых люди Жильберта умоляли королеву немедленно двинуться в путь, чтобы лагерь мог быть раскинут ранее ночи в том месте, где ожидал их Жильберт. Элеонора приказала воинам следовать за ней в возможно большем порядке и начала подниматься по скалистой дороге.

В долине же армия короля продолжала идти в беспорядке, поднимаясь к тому месту, где Жильберт сражался накануне, и где лежали уже побелевшие кости сельджуков, на которых сидели насытившиеся вороны и дремали под полуденным солнцем.

Прошло два часа, прежде чем королева и её авангард достигли вершины и увидели Жильберта с его одетыми во все доспехи восьмьюдесятью воинами, сидевшими в ожидании на скалах; их лошади, привязанные вблизи, были осёдланы и взнузданы. Молодой проводник во главе своих спутников ожидал королеву, приближавшуюся лёгким галопом. Поравнявшись, Элеонора остановилась возле него и начала говорить с некоторой поспешностью, беспрестанно смотря вперёд и избегая взгляда Жильберта, которому она рассказала о нападении в лесу и о том, что король с большей частью армии отправился через долину. Последнее известие сильно обеспокоило Жильберта.

— За мной следуют дамы, — сказала она нежным голосом, так как знала, отчего бледен Жильберт.

Она ещё говорила, когда внезапно в воздухе раздался дикий крик, пронзительный, как крик голодной хищной птицы: это был возглас тысячи «ура! ура! ура!».

— Сельджуки! — сказал Жильберт. — Этот крик раздаётся из горного прохода, по ту сторону долины… Боже, сжалься над христианскими душами!

Дунстан хорошо знал Жильберта и при первой опасности подвёл к нему лошадь.

— С разрешения вашего величества, — сказал Жильберт, садясь в седло, — я поведу моих людей и сделаю все возможное, чтобы помочь королю. Я осмотрел дорогу вокруг горы, и каждый солдат, последовавший за мной, может свободно убить с горы десять сельджуков, как сельджуки, находясь наверху, теперь убивают солдат короля.

— Ура! ура! ура! убей! убей!

Дикие возгласы беспрестанно доносились из долины, но ещё худший шум оглашал воздух: вопли людей, которые беспомощно спешили со всех сторон, избиваемые стрелами и камнями, и ржание насмерть раненых лошадей.

— Их тысячи, — сказал прислушиваясь Жильберт. — Мне надо взять больше людей.

— Возьмите мою армию, — сказала Элеонора, — командуйте ею и делайте, как вы найдёте лучше.

С минуту Жильберт смотрел на неё пристально, едва веря тому, что означали эти слова. Но она сама приподнялась на седле и громко закричала сотням рыцарей, уже вскочивших на коней:

— Сэр Жильберт Вард командует армией! Следуйте за проводником Аквитании!

Глаза молодого человека радостно блеснули, когда он молча склонил голову и стал садиться на лошадь.

— Господа, — сказал он, вскочив в седло, — дорога, по которой я вас поведу, чтобы придти на помощь королю, — узка, а потому все, у кого лошади твёрды на ноги, следуйте за мной в большом порядке по двое. По ту сторону горного прохода могут сражаться, не стесняя друг друга, только тысяча людей. Остальные останутся здесь для защиты королевы и её дам. Вперёд!

Он поклонился Элеоноре и ринулся вперёд. Она видимо колебалась и следовала за ним глазами с завистью, но Анна Аугская положила руку на уздечку её лошади.

— Государыня, — сказала она, — ваше место здесь, где, быть может, скоро предстоит опасность, и нужно будет командовать.

Ужасный беспрерывный шум сражения становился все неистовее. Сельджуки ждали, когда около пяти тысяч человек, с королём во главе, пройдут узкий горный проход нижней долины и стеснят следовавших впереди. Из своей засады между деревьями и кустарниками они бросились тысячами на несчастных крестоносцев, попавших, как мыши, в ловушку. Сначала густой дождь из стрел, как молния, спустился на этот океан людей; затем покатились камни, придавливая людей и лошадей, падая прямо на массу человеческих тел, оставлявших позади себя кровавый след. Смущение и паника дошли до апогея, когда дикие сельджуки спустились с высот, издавая крики о смерти и размахивая саблями, уверенные, что они и так перебьют врагов, не теряя напрасно стрел. В горном ущелье кровь доходила до щиколоток, и громадное количество христианских крестоносцев было втиснуто туда, в эту резню, следовавшими за ними людьми.

Среди своей армии король должен был силой прочистить себе путь к тому месту, где находилось более всего неприятеля. Наконец-то его ленивая кровь проснулась, и он вынул меч. Вскоре Людовик был принуждён сражаться лицом к лицу с неприятелем; многие из окружавших его погибли, потому что руки их были парализованы теснившейся толпой. Сельджуки очистили себе место, убивая неприятеля, и, чтобы достичь живых, они взбирались на трупы; невозможно было слышать команды, и воздух омрачился от сражения. В продолжение целого часа сельджуки не переставали убивать почти безнаказанно.

Король с сотней спутников находился в западне возле корней громадного дуба и сражался изо всех сил, убивая время от времени по одному человеку, хотя он был ранен в плечо и лицо, притом страшно изнурён. Но он видел, что все были в отчаянии и растерялись, а из его армии никто не приходил к нему на помощь, так как узкий горный проход был переполнен мёртвыми телами. Он начал петь покаянные псалмы, отбивая такт мечом. День был короткий, и вскоре наступил вечер, заходящее солнце внезапно бросило свои потухающие лучи на ведущую в гору дорогу. Среди резни некоторые из христиан подняли голову; король тоже взглянул по тому направлению. В лучах света они увидели появившийся лазоревый щит с золотым крестом. Христиане узнали его. Слабое восклицание раздалось среди оставшихся в живых.

— Проводник Аквитании!

Но эти восклицания едва были слышны, так как внезапно со стороны сельджуков раздались более звонкие крики, не воинственные, а нечто в роде вопля ужаса.

— Гнев Божий! Белый Черт!

Сельджуки попались в собственную ловушку, и смерть поднималась перед их глазами. На горных вершинах, над ущельем тысячи христиан быстро составляли ряды; их копья были опущены, а мечи вынуты из ножен. Минуту спустя стальные шлемы закружились в воздухе, сверкая и блестя на солнце, затем бросились на неприятеля. Раздалась короткая команда: «вперёд!» и сельджуки услышали быстрое, страшное для них бряцание оружия; в это время отряд двинулся вперёд, и проводник Аквитании спустился, как стальной ураган, с обнажённой головой, горящими от лучей заходящего солнца глазами, высоко подняв свой меч и с улыбкой смерти на крепко стиснутых губах.

— Белый Черт! Гнев Бога! — кричали сельджуки.

Они попробовали бежать, но из горного ущелья не было никакой дороги, оно было переполнено мёртвыми телами. Приходилось или умереть или победить. Видя свою гибель, они собрали все силы и держались, как могли, на груде трупов. Там, где они убивали, Жильберт убивал их, и тысяча окровавленных клинков блеснули под багряными лучами солнца. Пока могли, сельджуки сражались, как дикие звери, но в глазах Жильберта был такой ужасный блеск, его рука не уставала, и неприятель падал ряд за рядом, а оставшиеся живыми христиане наносили им удары в тыл. Вскоре ущелье ещё более, чем прежде, переполнилось трупами, и образовалась маленькая кровавая речка, протекавшая с камня на камень до самой долины, где около пятидесяти тысяч бессильных и дошедших до отчаяния людей смотрели, как подходили её волны. Раздались восклицания торжествующих христиан, обративших страх в радость, так как хотя было множество мёртвых, и многие из молодых и старых, крупных и мелких рыцарей и воинов лежали под мёртвыми сельджуками, убившими их, однако главный корпус армии был спасён, сила врага разбита, и Жильберт спас короля. Он нашёл Людовика поистине в ужасном положении: король стоял, прислонясь к дубу, и был окружён мёртвыми рыцарями, а последние, оставшиеся в живых сельджуки мучили его своими кривыми саблями. Все это время он пел De profundis о спасении своей души, употребляя все свои познания, чтобы сохранить себя, сражаясь, как сильный и храбрый человек, каким он и был, несмотря на свои недостатки. Король был страшно утомлён.

— Сэр, — сказал он, взяв Жильберта за руку, — требуйте все, что хотите, и если это не будет грехом, вы получите, так как вы спасли армию Креста.

Но Жильберт только улыбнулся, потому что в этот день он уже собрал довольно большую жатву чести.

Он не знал, что на холме, поднимавшемся падь долиной, сидели две женщины, которые нежно любили его и беспрерывно любовались им: это были королева и Беатриса.

Они сидели, держа друг друга за руку. Широко раскрытые от страха глаза были полны гордости и восторга за его подвиги, так как его развевавшиеся белокурые волосы виднелись впереди всех среди рядов сельджуков, а его следы настолько покрыты кровью, что казалось невозможным для человека убить столько других людей, не получив раны. Ими овладело что-то вроде изумления; как будто он был сверхъестественным существом. Они не разговаривали, но их руки оставались соединёнными. Когда же все окончилось, и они увидели его во всем блеске заходящего солнца, в то время как он сошёл с лошади и немного отодвинулся от других, опираясь на свой меч, Беатриса обернулась к королеве, и слезы радости брызнули из её глаз, в то же время она спрятала своё лицо на груди Элеоноры. Она чувствовала себя счастливой от доброжелательства, с каким обняли её обе руки королевы, которая, казалось, понимала её счастье. Но глаза Элеоноры были сухи, лицо бледно, а прекрасные губы горели в лихорадке.

X

Таким образом Жильберт, о котором историки говорят, что более ничего неизвестно, был назначен командовать армией крестоносцев и вести её через неприятельскую страну до Сирии. Эту задачу он исполнил хорошо и храбро. После большого сражения в долине приходилось поддерживать ещё ежедневные стычки, так как сельджуки нападали на христиан, как грозовая туча, исчезая с той же быстротой и оставляя позади себя кровавый след. Жильберт вёл авангард и руководил всем походом, выбирая место стоянки и предписывая время для выступления в дальнейший поход. Его мудрости и силе переносить различные утомления удивлялись все, так как остальные рыцари и воины были истощены, а запасов не хватало, потому что греческие горные жители продавали все в десять раз дороже настоящей цены. И так крестоносцы подвигались вперёд, сражаясь и страдая, и по мере того, как время протекало, солдаты становились один к другому снисходительнее в ожидании обещанного прощения их прегрешений, когда они исполнят обет, достигнув святых мест.

Наконец они спустились с гор к морю, в местность, называемую Атталией. Оттуда Жильберт хотел провести их сухим путём в Сирию, но король устал, а королева поняла, какую большую ошибку она сделала, взяв с собой дам, так как малое число из них обладало неустрашимостью Анны Аугской и мужеством Беатрисы. Дамский отряд сделался обществом плакс, которые роптали на все, сожалели о Франции, горько оплакивая, что их завели в эти пустыни, чтобы там лишить их молодости, свежести и, быть может, жизни. Поэтому Элеонора уступила желанию короля сесть на атталийские корабли в порте св. Симеона, близ Антиохии. У неё была ещё другая причина: в Антиохии царствовал её дядя, граф Раймунд, человек одной с ней крови и разделявший её идеи. Она желала видеть его и воспользоваться советами, как очень опытного человека. Впрочем это было сопряжено с некоторой опасностью, так как король думал, что Рай-мунд влюбился в Элеонору во время своего пребывания при дворе, а Людовик был ревнив и раздражителен. Он хотел вести армию с собой в Антиохию, но поднялись протесты. В то время, как важные бароны и рыцари держались за более надёжный путь, самые бедные паломники опасались моря более, чем сельджуков, и не сходились во мнении относительно отплытия. В конце концов король позволил им идти и они, не зная пути, хвастались пройти в Антиохию первыми. Им дали денег и многих проводников, которым они доверяли.

Видя, что перед ним два выбора пути, Жильберт спрашивал себя, что он должен делать. Он желал бы следовать за Беатрисой морем, так как не видел Арнольда Курбойля с Рождества и думал, что он в Эфесе, где собирается отплыть морем в Сирию, а потому ему в данный момент возможно захватить дочь и увезти её, чтобы принудить к браку, который дал бы наследника его обширным владениям.

Жильберт видел также, что командование над всей армией пришло к концу, неприятельскую страну теперь прошли, и долг всех — собраться в графстве Раймунда, чтобы взять Эдессу только весной. Но с другой стороны, когда он раздумывал, сколько бедных людей, взявших с верой крест, в надежде, что Бог поможет во всех их нуждах, были готовы снова подняться в горные проходы, — его милосердие приказывало ему скорее остаться и предводительствовать или жить и умереть с ними, чем спокойно совершать путь морем. Таким образом ему трудно было решить, что ему делать, и если он опасался видеть Беатрису и подчиниться её убеждениям, то одинаково он боялся смешаться и с народом, так как все его знали и унесли бы на своих плечах, с целью сделать главой.

Рано утром, когда Жильберт прогуливался по берегу моря, он увидел Анну Аугскую в сопровождении двух женщин; она возвращалась из церкви и остановилась поговорить с ним. Он увидел на её лице выражение дружбы к нему, а потому, идя рядом с ней, внезапно принялся рассказывать ей своё затруднение.

— Сэр Жильберт, — сказала она спокойно, — я любила единственного человека, который сделался моим мужем, и была любима им, но его убили, и я вам говорю, сэр Жильберт, что истинная любовь мужчины и женщины — самая лучшая и великая вещь, какая только существует на свете. Если два существа любят друг друга, и если их любовь господствует над всем, исключая чести, то она искренна и достойна всякого внимания. Размыслите хорошенько, действительно ли вы любите эту девушку, и если ваша любовь — то, что я сказала, не колеблясь бросьте все и следуйте за ней.

— Сударыня, — сказал Жильберт, подумав несколько минут, — вы женщина, достойная доверия, и вы мне дали добрый совет.

Они расстались. Жильберт вернулся в своё жилище, решив отправиться в Антиохию морем с королевой и королём. Но он все-таки сожалел бедных паломников, которые должны были остаться и сражаясь, прочищать себе путь.

Большие корабли, нанятые для переправы, были тяжёлой и грузной конструкции, однако довольно быстрого хода. Это были отчасти галеры Греции и отчасти Амальфи, жители которой скупали все восточные товары. В день, назначенный для отплытия, подул северо-западный ветер, и грузные галеры пустились в путь на близком расстоянии одна от другой.

Через несколько дней приплыли в порт Антиохии, святого Симеона, и увидели возвышавшиеся на берегу громадные башни и стены. Пока Жильберт рассматривал их со своего корабля, он чувствовал себя счастливым при мысли, что армии не приходится делать осады этой крепости, так как она принадлежит графу Раймунду, дяде королевы. Но если бы он знал, что должно случиться с ним в этом городе, то скорее пошёл бы босиком в Иерусалим исполнить, как мог, свой обет, чем войти в этот прекрасный, окружённый стенами город. Граф Раймунд, широкоплечий, с бронзовым цветом лица, чёрными, уже седеющими на висках волосами, принял армию на берегу. Сначала он обнял короля, согласно обычаю, затем свою племянницу королеву, в четыре или пять приёмов. Он был рад видеть её, но не правда, что у них существовала мысль о любви, как говорили хроникёры.

Все-таки Людовик почувствовал сильную ревность, видя, как Раймунд целует королеву, так как он всегда подозревал худшее, чем было на деле. Но он не смел говорить, боясь королевы. В Антиохии была большая радость, когда все дамы, бароны и другие вельможи расположились праздновать Пасху вместе, и хотя ещё было несколько дней поста на страстной неделе, но все были счастливы, что находятся в большом городе. Они были так довольны, что хлеб и вода вполне удовлетворили бы их, вместо великолепных, многочисленных блюд, приготовленных для поста пятьюдесятью поварами графа Раймунд а, так как граф жил пышно, что не мешало ему быть храбрым воином.

В особенности он был тонким, не строго нравственным человеком и много смеялся, когда королева попросила его помочь ей добиться уничтожения её брака, потому что не могла долее выносить положения жены ханжи-монаха. Затем он немного призадумался и нахмурил свои широкие брови, но вскоре его лицо просияло, так как он нашёл средство. Король, сказал он себе, был двоюродным братом Элеоноры, а церковь запрещала брак при подобном родстве, так что брак не действителен, и папа должен будет против своей воли согласиться с правилами церкви и произвести развод. Они были двоюродные брат и сестра в седьмой степени, и король происходил от предка королевы, Вильгельма, герцога Гиени, дочь которого, Аделаида Пуатье, вышла замуж за Гуго Капета, короля Франции, а седьмая степень единокровия всегда подвергалась запрещению, и никакого разрешения не давалось, и даже никто его не требовал.

Сначала королева принялась смеяться, затем послала за метцким епископом и стала его расспрашивать о таких случаях. Прелат ответил, что граф Раймунд говорит правду, но что он, епископ, не вмешается в это дело, так как никогда церковь не имела намерений допускать, чтобы из её правил делали дурное употребление. Однако утверждают, что он все-таки участвовал в совете, объявившем недействительным этот брак.

Таким образом сильная своим правом королева отправилась к мужу и сказала ему прямо в лицо, что имела намерение выйти замуж за короля, а не за монаха, каким он был все время, и при этом она узнала, что их брак недействителен. Поэтому он живёт в смертном грехе, и если хочет спасти свою душу, то должен развестись с ней, Элеонорой, по возвращении во Францию. Услышав эти слова, король был чрезмерно огорчён и горько заплакал, но не от потери жены, а потому, что безрассудно жил в таком грехе и столько лет. Элеонора засмеялась и удалилась, предоставив ему плакать.

О тех пор она проводила свои дни и вечера, советуясь с графом Раймундом, и они беспрестанно запирались в её комнатах, помещавшихся в одной из западных башен дворца, выходивших к городской стене, расположенной на берегу моря. Было начало весны, и сладко дышалось воздухом, насыщенным благоуханием сирийских цветов.

Хотя король теперь убедился, что Элеонора не была его женой, он все-таки продолжал ревновать её и, когда не молился, то подсматривал и шпионил за ней, чтобы убедиться, не наедине ли она с графом Раймундом. Некоторые писатели рассказывали, будто Элеонора, ради освобождения своего родственника де Санзея, встречалась тайно с великим Саладином и любила его за великодушие, а король ревновал её к нему. Это — чистая ложь, так как в эту эпоху Саладину не было и семи лет.

С каждым днём король верил все более и более в любовь Раймунда к Элеоноре и поклялся надеждой на спасение своей души, что он так не оставит этого дела. Пасхальные праздники прошли среди веселья. Жильберт мог видеть свободно Беатрису, и их любовь росла все более и более, но он очень редко и мало говорил с королевой. Элеонора жила теперь в западной башне; из её комнат вела одна лишь лестница в прихожую. По этому пути приходил к ней граф Раймунд и вельможи, когда она призывала их, а также телохранители. Но по другую сторону её внутренних комнат была ещё дверь, которая вела в длинное крыло дворца, где поместились придворные дамы Элеоноры, и через неё она ходила к ним. Часто Анна Аугская входила здесь, а также Беатриса и некоторые другие приближённые дамы; они находили королеву и графа Раймунда сидящими в креслах и непринуждённо беседующими; иногда они играли в шахматы около открытого окна, выходившего на балкон. Они не думали о них дурно, так как знали, что Раймунд сделался её советником по делу о разводе. Беатриса хорошо знала, что королева любила Жильберта, но не тревожилась, потому что никогда не видела его возле Элеоноры.

Однажды вечером, неделю спустя после Пасхи, король решил, что увидит королеву сам и выскажет ей свою мысль. Взяв в качестве эскорта двоих вельмож и несколько телохранителей, он спустился на главный двор и направился на западную сторону к башне Элеоноры.

Поднявшись туда и достигнув прихожей, он потребовал, чтобы его пропустили в комнаты королевы. Молодой владетельный вельможа Санзей, который был на дежурстве, попросил его обождать, пока он пойдёт осведомиться, может ли королева его принять. Тогда король разгневался и сказал, что не будет ждать позволения королевы, и пошёл к двери с целью войти. Но Санзей встал перед дверью и дал приказ гасконской гвардии воспретить королю доступ до своего возвращения. Перед такой решительной выходкой король сдался и отказался войти силой. Он принялся неподвижно прочитывать молитвы, чтобы не поддаться искушению и от гнева не выхватить своего меча. Через несколько минут Санзей возвратился.

— Ваше величество, — сказал он громким голосом, — её величество приказала вам сказать, что теперь она не может вас принять, а когда ей понадобится монах, она пришлёт за ним.

При этих оскорбительных словах мечи скользнули из ножен, и отблеск стали сверкнул при свете факелов, так как король обнажил меч, чтобы ударить Санзея, а его гвардия и вельможи подражали ему. Гасконцы были столь же быстры, как и они. Но Санзей не хотел отбивать ударов, потому что некогда во время одного сражения он спас жизнь королю, и отнять её теперь от него было бы противно рыцарству. Все-таки они обменялись ударами, и кровь потекла, но вскоре, не чувствуя себя в силах, король остановился и опустил свой меч.

— Сударь, — сказал он, — непристойно, чтобы мы, солдаты св. Креста, убивали друг друга. Пойдёмте!

Когда Санзей услышал эти слова, то отозвал телохранителей королевы; король удалился, понурив голову.

На дворе он сел в стороне на большой каменной скамье.

— Ступайте за сэром Жильбертом Вардом, — сказал он, — и скажите, чтобы он скорее пришёл ко мне.

Он молча ожидал, пока перед ним не появился рыцарь в простом верхнем платье и в плаще с кинжалом за поясом. Король приказал всей свите удалиться, оставив для освещения лишь факел, который вставили в кольцо стены. Король просил Жильберта взять отряд верных людей, которые ему слепо повиновались бы, и провести их в западную башню, откуда он приведёт королеву узницей, так как ни одной ночи белее они не останутся в Антиохии. Он намеревался отплыть в Птолемаиду, где на другой день к нему присоединилась бы армия. С минуту Жильберт ничего не отвечал на требования короля. Прежде всего ему казалось невозможным повиноваться в таких обстоятельствах, и без своей обычной учтивости он повернулся бы спиной к королю, ничего не ответив. Но когда он обдумал, ему показалось лучшим прикинуться, что он повинуется, и таким образом пойти и предупредить королеву об опасности.

— Государь, — сказал он наконец, — я пойду.

Хотя он не сказал, что будет делать, но король был удовлетворён; он отправился на свою половину и приказал приготовляться к отъезду.

Тогда Жильберт собрал десять рыцарей, которых знал, и каждый из них призвал десять оруженосцев, затем все они взяли мечи и факелы. У Жильберта был лишь его кинжал, так как выбранные им люди были все слуги королевы и умерли бы за неё.

Все вместе они поднялись по лестнице башни, и гасконцы, услышав шум их шагов, со страхом задрожали, предполагая, что это был король, возвратившийся с усиленным эскортом. Санзей вынул свой меч и занял место у входа на лестницу.

При свете факелов он заметил Жильберта и его людей, и увидал, что они не были вооружены, но все-таки имели при себе мечи и остановились у входа.

— Сэр Жильберт, — сказал Санзей, — я здесь, чтобы охранять дверь королевы, и хотя мы друзья, однако я не допущу вас пройти, пока я жив, если вы хотите увезти её силой.

— Сударь, — ответил Жильберт, — я пришёл без оружия, как вы видите, и совеем не за тем, чтобы с вами сражаться. Прошу вас, пойдите и скажите королеве, что я здесь с моими людьми и хотел бы говорить с ней об её интересе и пользе.

Тогда Санзей велел своим людям и рыцарям отступить, и пока он ходил к королеве, прихожая наполнилась. Вскоре он возвратился с сияющим лицом и сказал:

— Королева одна и приказала войти проводнику Аквитании.

Все расступились, и Жильберт, выше ростом, чем остальные, с серьёзным лицом вошёл к королеве, и тяжёлая дверь заперлась за ним. Так как вечер был тёплый, то Элеонора сидела около окна под ярким освещением лампы. Её голова была обнажена, и золотисто-рыжие волосы падали на её плечи, скатывая свои волны до земли, позади кресла. На ней было надето только белое шёлковое платье, плотно охватывавшее её тело, с богатым серебряным и жемчужным шитьём. Она была прекрасна, но бледна, а глаза её подёрнулись туманом. Жильберт стоял перед ней, но она не протянула ему руки, как он этого ожидал.

— Зачем вы пришли ко мне? — спросила она Жильберта через некоторое время, смотря в сторону балкона, а не на него.

— Король приказал мне, государыня, сделать вас узницей, чтобы он мог увезти вас морем в Птолемаиду и Иерусалим.

Пока он говорил, она медленно повернула к нему своё лицо и холодно на него посмотрела.

— И вы пришли исполнить приказ его, пройдя ко мне обманом с моими людьми, изменившими мне?

Сначала Жильберт побледнел, но тотчас же улыбнулся, ответив:

— Нет, я пришёл предупредить ваше величество и защитить, рискуя своей жизнью.

Элеонора изменила выражение лица и смягчилась; затем она ещё посмотрела по направлению к балкону.

— Зачем вы будете меня защищать? — спросила она печально после некоторого молчания. — Что я для вас, и для чего вы должны сражаться за меня? Я вас послала на смерть, — зачем же вы желаете моего спасения?

— Вы были моим лучшим другом, — сказал Жильберт, — и выказали ко мне столько благосклонности, как никогда женщина не выказывала мужчине.

— Другом?.. Нет, я никогда не была вашим другом. Я послала вас на смерть, потому что любила вас и рассчитывала вас никогда более не видать, так как вы могли умереть славной смертью за крест и свой обет. Но несмотря на все, вы добились славы и спасли всех, всех. Вы не должны меня благодарить за подобную дружбу.

При этих словах она бросила на Жильберта долгий взгляд.

— О, какой вы человек! — внезапно воскликнула она. — Какой вы человек!

Он покраснел от этой похвалы, как молодая девушка.

— Какой вы человек! — повторила она ещё раз нежным голосом. — Элеонора Аквитанская, королева и, как говорят, самая красивая женщина в свете, отдаёт вам свою душу, тело и надежды на будущую жизнь, а вы остаётесь верен бедной девушке, любившей вас, когда вы были маленьким мальчиком! Я вас пожертвовала… О, с каким эгоизмом! — чтобы вы могли, по крайней мере, храбро умереть, ради вашего обета и сражаться с неприятелем; вы спасаете короля, меня и всех и возвращаетесь ко мне со славой… мой проводник Аквитании…

Она поднялась и встала против него смертельно бледная, со страстным выражением лица, глазами, воспламенёнными безумной любовью; против своего желания она протянула к нему руки.

— Как может женщина воспрепятствовать себе любить вас!.. — воскликнула она с жаром.

Она снова упала в кресло и закрыла руками лицо. Он стоял с минуту неподвижно, а затем преклонил перед ней колено, положив руку на ручку кресла.

— Я не могу вас любить, но, насколько я это могу сделать, не изменив другой, я отдам вам всю мою жизнь, — сказал он очень нежным голосом.

Когда он произнёс последние слова, занавес во внутренние комнаты тихо приподнялся, и появилась Беатриса, рассчитывая, что королева одна. Она не слышала начала фразы и вся похолодела, не имея возможности ни говорить ни удалиться.

Руки Элеоноры упали.

— Я не могу отдать вам моей, — ответила она тихо. — Она — уже ваша, и я хотела бы, чтобы вы не были англичанином, прежде чем я могу быть вашей государыней и сделать вас великим человеком. Пусть я буду королева Англии, и вы увидите, что я сделаю из любви к вам. Я выйду за этого ребёнка Плантагенета, если это вам может служить на пользу.

— Государыня, — сказал Жильберт, — подумайте о вашей теперешней безопасности, король очень разгневан…

— Разве я думала о вашей безопасности, когда посылала вас впереди армии? Теперь, когда вы здесь, Жильберт, разве я не в безопасности?..

Её голос ласкал его имя, а губы её тяготели к нему; она положила свои руки ему на плечи; так как он стоял возле неё на коленях, то она склонила к нему голову.

— Лучший, честнейший и храбрейший из людей, — шептала она тихо… — Любовь моей жизни… сердце моего сердца… это последний раз… единственный раз… и затем прощайте…

Она поцеловала его в лоб и бросилась с ужасом из кресла, так как в комнате раздался другой голос, горестно воскликнувший:

— О, Жильберт! Жильберт!

Беатриса зашаталась и схватилась за занавес, чтобы не упасть; она смотрела на королеву и Жильберта с выражением ужаса.

Жильберт кинулся к ней и схватил молодую девушку, затем подвёл её к свету; она дрожала, как лист. Тогда она задрожала, отбиваясь от него, из опасения, чтобы он не обнял её.

— Беатриса! Вы не понимаете, вы не слышали!

Он старался заставить её выслушать себя, но напрасно.

— Я слышала! — воскликнула она, продолжая бороться. — Я видела! Дайте мне уйти. О, ради Бога дайте мне уйти!

Руки Жильберта разжались, и она удалилась на несколько шагов, горько взглянув на королеву.

— Вы выиграли! — воскликнула она прерывающимся голосом. — Вы добились его души и тела, как клялись. Но не говорите, что я не поняла!

— Я вам отдала его тело и душу, — ответила печально Элеонора. — Разве я не могу сказать ему «прощай!», как другие?

— Вы лживы, один лживее другого, — возразила Беатриса, бледная от гнева. — Вы мне изменяете и обманываете, вы сделали из меня игрушку…

— Разве вы не слышали, как, прежде чем я сказала ему «прощай!», он ответил мне, что не любит меня? — спросила Элеонора серьёзно, почти сурово.

— Он сказал это мне, а не вам; никогда он не сказал бы вам этого, вам, женщине, которую он любит.

— Я никогда не любил королевы, — воскликнул Жильберт, — клянусь своей душой… и святым крестом.

— Вы никогда её не любили?.. А жизнь спасли не мою, а её?

— Вы сами сказали, что я хорошо поступил…

— Это была ложь… жестокая ложь…

Голос молодой девушки ослаб, но жгучие слезы усилились, и она снова возразила:

— Было бы честнее давно мне это сказать; я не умерла бы от этого тогда, так как любила вас менее.

Элеонора приблизилась к ней и очень спокойно, с добротой произнесла:

— Вы не правы, — сказала она. — Сэр Жильберт послан королём с целью сделать меня узницей, чтобы увезти в Иерусалим сегодня же ночью. Подойдите, вы услышите разговор воинов.

Она проводила Беатрису до двери и приподняла занавес так, чтобы молодая девушка могла сквозь деревянные филёнки слышать шум многочисленных голосов и бряцанье мечей. Затем Элеонора привела её обратно.

— Но он не хотел захватить меня, — сказала она, — и предупредил об опасности.

— Не удивительно, он вас любит, — возразила Беатриса.

— Он не любит меня, хотя я люблю его; и он мне это сказал сегодня вечером, но я хорошо знаю, что он любит вас и верен вам…

Беатриса презрительно засмеялась.

— Верен? Он? В самых его серьёзных клятвах столько же правды, сколько в его ничтожных словах.

— Вы безумная, ребёнок, он во всю свою жизнь не лгал ни мне, ни вам… Он не мог бы солгать…

— Тогда он и вас обманул. Вы — королева и герцогиня, но прежде всего вы — женщина, и он играл вами, как и мной!

Она принялась смеяться почти дико.

— Если он обманул меня, то очевидно он обманул и вас, — ответила Элеонора, — так как он мне сказал очень ясно, что любит вас. Теперь я не хочу воспользоваться сделанной вами ошибкой. Да, я люблю его. Я люблю его настолько, чтобы отказаться от него, потому что он любит вас. Я так его люблю, что не хочу воспользоваться его предупреждением и избежать гнева короля, хотя я не знаю, что он и его монахи хотят сделать из меня. Прощайте, сэр Жильберт Вард; прощайте, Беатриса.

— Все это комедия, — сказала озлобленная молодая девушка.

— Нет, клянусь истинным крестом, это не комедия, — ответила королева.

Она ещё раз взглянула на Жильберта, затем удалилась величественная и печальная. Одним движением она отодвинула большой занавес и широко распахнула дверь; громкие крики рыцарей и оруженосцев, как волна, ворвались в комнату. Затем они сразу смолкли, когда Элеонора произнесла громким голосом:

— Я узница короля? Ведите меня к нему!

С минуту все молчали, затем гасконцы, сражавшиеся против короля, воскликнули с жаром:

— Мы не допустим вас уехать! Мы не допустим нашу герцогиню уехать!

Но Элеонора одним жестом заставила их отступить.

— Дайте мне дорогу, если вы не хотите отвести меня к нему.

Тогда подошёл её родственник Санзей и сказал:

— Государыня, герцогиня гасконская не может быть узницей короля Франции, пока живы гасконцы. Если ваше величество желаете идти к королю, мы тоже пойдём и увидим, кто должен быть узником.

При этих словах поднялись крики, отозвавшиеся под высокими каменными сводами сеней, на каменных ступенях и внизу на дворе. Элеонора слушала их с безмятежным спокойствием, так как знала своих людей.

— Тогда идёмте со мной, — сказала она, — и позаботьтесь, чтобы со мной не случилось никакой беды. Сегодня я исполню волю короля…

Эти слова ясно донеслись до комнаты, и Беатриса, обернувшись к Жильберту, сказала:

— Вы видите, что это не больше, как условная между вами игра.

— Разве вы не можете поверить? — спросил он с упрёком.

— Я поверила бы вам, если бы знала, что вы меня любите, — ответила она Жильберту и направилась к дверям, которые вели во внутренние комнаты.

Жильберт последовал за ней.

— Беатриса, — кричал он ей вслед, — Беатриса, выслушайте меня!

Она ещё раз обернулась, её лицо как бы окаменело.

— Я слышала вас, слышала, но я не верю вам.

И не прибавив ни слова, она вышла. Он с минуту смотрел ей вслед, и его лицо мало-помалу омрачилось; гнев медленно овладевал им, но надолго. Он наклонился, поднял шапку, упавшую на пол, затем последовал за королевой в прихожую, потом по лестнице и по двору в комнаты короля.

XI

В ту же ночь они поспешно отправились при свете факелов; когда они достигли большого корабля, то наступил рассвет; вскоре кабельтов собрали, и экипаж поднял якорь. Разгневанный Жильберт собрал своих людей и также сел на корабль. Много часов протекло, прежде чем он отдал себе отчёт в своём поступке. Тогда он стал сожалеть о своём решении. Однако его сильная натура одобрила его поступок, и он думал, что не следует переносить капризов молодой девушки, когда он очевидно прав. Она должна ему поверить. Любовь же упрекала, что он оставил Беатрису без покровительства и, может быть, на произвол её отца, потому что каждую минуту он мог явиться морем и потребовать от графа Раймунда, чтобы он беспрепятственно выдал её. Он спрашивал тоже себя, почему сэр Арнольд не являлся, и не погиб ли он, отправившись под парусами из Эфеса. Его мысли скоро перешли на Беатрису, и он сел на снасти полюбоваться голубой водой, в то время, как корабль тихо плыл. Прежде всего, раздумывал он, что было в Беатрисе такого, чем она удерживала его? Ничего другого, кроме воспоминаний детства, усиленных верностью данному слову.

Внезапно он почувствовал в себе горестную пустоту и мучительную жажду сердца, которые ему оставила после себя любимая женщина, и вскоре признал, что его гнев сыграл с ним комедию, в какой накануне обвиняла Беатриса его совместно с королевой. Ему казалось жестоким, что она не верит ему, и однако, когда видел и слышал, то трудно было верить тому, что противно свидетельству своих собственных чувств. Если бы она любила его, думал он, то не сомневалась бы в нем; он никогда не сомневался в ней, что бы она ни сделала.

Тогда он стал отдавать себе отчёт в сущности дела, так как, прежде чем убедить себя самого, он представил себе Беатрису в том положении, в каком она сама увидела королеву, склонившегося к ней человека, который обнимал её, называя любовью своей жизни, — и почувствовал другого рода гнев, который яростно поднялся в нем, потому что воображаемый им спектакль ему не нравился. Затем признав, что она не имела всех прав, он принялся проклинать свою несчастную судьбу и сожалеть, что последовал за королевой и покинул Антиохию. Но теперь было слишком поздно; она исчезла в пурпуровой дали. Прошли дни, и мало-помалу он впал в мрачное отчаяние северных людей, так что спутники стали его спрашивать, не случилось ли с ним чего-нибудь неприятного.

В течение этого времени королева не показывалась и оставалась безвыходно в своей каюте с придворной дамой Анной, не пожелавшей её покинуть. Элеонора была тоже печальна; она не хотела видеть короля и боялась находиться в присутствии Жильберта.

Тем более ей было горестно сделаться жертвой ради женщины, которую любил Жильберт, так как её жертва была тщетной, и ей не поверили.

Что касается короля, то он целыми днями просиживал на палубе под шатром, перебирая чётки и со рвением читая молитвы, чтобы присутствие Вельзевуловой жены не могло развлекать его мыслей, когда они достигнут Святой Земли.

Наконец они высадились в Птолемаиде, которую некоторые называют Аккрой, и отправились в утомительный путь к Иерусалиму. Молодой король Болдуин Иерусалимский встретил их с пышной процессией. Жильберт оставался позади, так как его сердце не было расположено к веселью и празднествам.

Элеонора сошла с корабля ещё красивее, чем прежде. Она выказывала царственное презрение к королю, который даже не осмелился воспользоваться правом, которое она сама ему дала, чтобы откровенно говорить с ней и упрекнуть её за поведение. Что касается Жильберта, то перед стенами и башнями Иерусалима он почувствовал, несмотря на своё меланхолическое настроение, надежду на мир и ожидание счастья, совершенно иного, какое он знал до тех пор. Ему казалось, что, если бы он был один в святом месте, он нашёл бы там покой души. Хотя он держался позади шествия, но многие из молодых рыцарей и оруженосцев хотели быть с ним, и он не мог вполне наслаждаться уединением.

Всей душой он отдался созерцанию самого святого места во всем свете. День уже клонился к вечеру, и город выделялся, как видение на бледном небе. Все существо Жильберта перенеслось в давно заученную молитву.

Он слышал сердцем, как это бывало во время детства в английском замке, пение ангелов-хранителей, молящихся вместе с ним. Он молился за торжество добра над злом, света над мраком, чистоты над нечестием, добрых над злыми, и его молитва неслась к небу. Он весь предался своей мечте и не слышал шума королевской процессии, громких разговоров и весёлого смеха.

Ему было безразлично, что молодой Болдуин, уже наполовину влюблённый, шёл рядом с королевой, нашёптывая ей нежные слова, или с детской плутовской шаловливостью прерывал литургию, монотонно произносимую королём поочерёдно с патером, стоявшим возле него. Также безразлична была для него болтовня рыцарей относительно помещений, которые им предстоит занимать, юных оруженосцев о молодых еврейках с чёрными волосами и конюхов относительно сирийского вина. Для него же только святой крест, единственный истинный и святой, поднимался в чистом сиянии.

Впрочем на сорок или пятьдесят человек, прибывших первыми в город, едва лишь трое были истинно верующими. Анна Аугская, Жильберт Вард и сам король. У последнего вера принимала свойственную ему одному материальную форму, и купля его спасения сделала из его души спиритуальную ростовщическую контору.

Анна Аугская была спокойна и молчалива, и когда с ней говорил молодой Болдуин, то она едва его слышала и отвечала несколькими неопределённо смутными словами. Она думала, что никогда не увидит Иерусалима, надеясь умереть во время пути от ран или болезни и таким образом найти в небе того, кого она потеряла, и окончить с ним начатое на земле паломничество. Она была равнодушна, и достигнув Иерусалима живой, она ни радовалась, ни жаловалась, зная хорошо, что ей придётся ещё много страдать.

В тот же вечер было устроено празднество во дворце Болдуина, но Анна не была там. Когда король Франции велел позвать проводника Аквитании, то его не оказалось ни в зале, ни в городе. Сама королева вскоре встала из-за стола, оставив обоих королей одних.

Жильберт пошёл к Гробу Господню в сопровождении Дунстана, который нёс его щит, и проводника. Он вошёл в большую церковь, выстроенную крестоносцами с целью огородить святую землю. Тут и там мелькали огоньки, пронизывая темноту, но не рассеивая её.

Прежде всего рыцарь направился к камню, на котором Никодим и Иосиф Аримафейский обмывали тело Христа для погребения. Преклонив колено, он положил перед собой щит и меч и молился, чтобы они служили ему для славы Бога. Затем проводник повёл его на Голгофу; и здесь он положил перед собой свои доспехи, дрожа как будто в страхе. Когда он молился в том месте, где умер за людей Господь, капли пота струились по его лбу, и голос его дрожал, как у маленького ребёнка. Затем он встал на колени и прижался лбом к камням; потом бессознательным жестом он сложил крестом своё оружие и протянул его. Через некоторое время он встал и взял свой щит и меч; тогда проводник повёл его в темноте далее, на могилу Христа. Там Жильберт отпустил проводника и хотел приказать Дунстану тоже удалиться, но последний отказался.

— Я также сражался за святой крест, хотя я только мужик, — сказал он.

— Вы — не мужик, — ответил Жильберт серьёзным тоном. — Станьте на колени возле меня и бодрствуйте.

— Да, я хочу бодрствовать возле вас, — ответил Дунстан и, вынув свой меч, положил возле Жильберта.

Он встал на колени немного позади Жильберта, слева. Посредине над могильным камнем Христа висело более сорока зажжённых лампад. Вокруг камня находилась решётка из кованного железа, с дверками, замок которых был из чистого золота.

Жильберт поднял глаза и увидел по другую сторону решётки какую-то стоявшую на коленях фигуру. Он узнал в ней Анну Аугскую, она была одета во все чёрное и в таком же капюшоне, на половину надвинутом на лицо.

Она была бледна и крепко сжимала своими белыми руками железные полосы решётки; её печальные глаза смотрели пристально вверх, как бы вызывая божественное видение.

Жильберт обрадовался, увидев её там. Целых два часа они простояли на коленях, не утомляясь, никто не прерывал их молчания. Их сердца возвысились: свет для них не существовал. На минуту в церкви раздались лёгкие шаги и смолкли на некотором расстоянии от могилы. Никто из них не поднял головы, чтобы посмотреть, кто пришёл, и молчание восстановилось.

Элеонора пришла одна к Гробу Господню и смотрела издали, не желая приблизиться к молящимся. Пока она смотрела на них, перед ней восстали все её многочисленные и важные ошибки; её добрые дела исчезли во тьме её души. Она предалась отчаянью, боясь не получить прощения и зная, что никогда её гордость не может быть уничтожена в её сердце. Она взглянула на эту верующую женщину и этого чистого душой рыцаря и почувствовала, что её место не в святом месте, возле чистых сердец.

И Элеонора ушла совсем одна. Когда она отошла довольно далеко, то опустилась на колени около столба, подняла свой густой вуаль, сложила руки и стала молиться в надежде добиться прощения и мира.

Она принялась читать молитвы, какие только знала, смотря на место, где был похоронен Господь. Но в ней ничего не пробудилось, и сердце так и осталось закаменелым; она верила тому, что видела, но не находила в себе никакого луча веры в божественный другой мир.

Она встала так же без шума, как и опустилась на колени; прислонясь к столбу, долго смотрела на любимого человека, на щит с крестом Аквитании и на то место, которое она когда-то горячо целовала. Безмерно страдая, Элеонора приложила руку к сердцу. Она почувствовала горячее желание, чтобы Жильберт был счастлив и добился славы, хотя бы с ней случилось несчастье.

— Боже, — прошептала она. — Пусть погибну я, но сохрани Жильберта, каким он есть.

Возможно ли утверждать, что такие искренние молитвы не будут услышаны Богом, потому что их шептали губы грешницы? Если это так, тогда Бог не был бы милостивым, а Христос не умер бы ради человеческих прегрешений.

Дочь принцев, прежде чем сделаться женой двух королей и дать целую линию королей, умилилась в душе. Она спустила густой вуаль, чтобы не узнали её лица при свете, и печальная, одинокая возвратилась к себе по иерусалимским улицам.

В полночь к гробу Господнему приблизился священник, чтобы поправить лампады. Помолившись несколько минут, он ушёл, а трое молящихся даже не пошевелились. Но когда ночные сторожа прокричали зарю, и глухой звук их голосов был услышан в сумраке церкви, Жильберт встал, а также и Дунстан, и, взяв свои доспехи, они удалились. Анна Аугская осталась одна, по-прежнему сжимая своими белыми руками железную решётку; её чёрные, печальные глаза все ещё были обращены к небу.

Хотя на восточной части неба показался свет, но когда они вышли на дорогу, по которой пришли, то было почти темно. За три шага до двери Дунстан запнулся за нечто знакомое, так как сражение дало ему известный опыт.

— Труп, — сказал он Жильберту, который тоже остановился.

Они остановились, чтобы посмотреть, и Дунстан, проведя рукой по мёртвому телу, ощупал плащ и кончил тем, что наткнулся на что-то острое. Это был клинок кинжала, вынутого из ножен.

— Это рыцарь, — сказал он. — У него надета под плащом портупея.

Жильберт посмотрел на лицо, чтобы узнать его при свете зари; перед ним выделялись на земле бледные, как воск, черты лица.

Вдруг он задрожал, увидев выставившуюся из лба мертвеца головку стрелы; сломанная же стрела с своими торчащими перьями лежала под мёртвым телом. Дунстан тоже взглянул, и глухой крик радости вырвался с его губ.

— Это Арнольд Курбойль! — воскликнул с невыразимым удивлением Жильберт.

— А это — стрела Альрика! — ответил Дунстан, рассматривая острие и складывая куски сломанной стрелы. — Это — та стрела, которая попала в вашу шапку в тот самый день, когда мы сражались для забавы в Тоскане, Альрик поднял её и сохранил; часто во время сражения у него оставалась только она одна, но он не хотел её пускать, говоря, что он к ней прибегнет лишь с целью спасти жизнь своего господина. Наконец-то он исполнил своё желание, и хотя рыцарь получил удар с тыла, но у него в руке все-таки был кинжал; должно быть, он преследовал вас до двери церкви, с целью убить в темноте. Хорошо сделано, мой маленький Альрик!..

И Дунстан плюнул в лицо убитого, проклиная его. Жильберт схватил его за ворот и резко толкнул.

— Подло оскорблять мертвеца, — сказал он с отвращением.

Но Дунстан принялся смеяться.

— Отчего? — спросил он. — Это мой отец.

Рука Жильберта разжалась и упала; затем он нежно положил её на плечо слуги.

— Верный Дунстан! — сказал он.

Но Дунстан, горько улыбнувшись, ничего не сказал, так как он чувствовал, что в действительности был беден, и если бы смерть Курбойля дала ему хоть десятую часть того, чем он владел, то Дунстану было бы достаточно земли, чтобы сделаться рыцарем.

— Мы не можем оставить его здесь, — сказал наконец Жильберт.

— Почему же? Здесь есть собаки.

Дунстан взял щит своего господина, и, не сказав более ни слова, отошёл от трупа своего отца. Жильберт же остался ещё с минуту и долго рассматривал лицо человека, причинившего ему столько зла: он вспомнил о Фарингдоне и о стортвудском лесе, где он сам был брошен на смерть. Ему представилось, как Курбойль, который был левшой, вытащил из ножен кинжал, и ему захотелось посмотреть, тот ли это самый образец восточного искусства. Он наклонился, откинул плащ и взял оружие: это был тот же прекрасный, тонкой работы кинжал с чеканной рукояткой. Он положил его себе за пояс, как воспоминание того, что когда-то это оружие было вонзено в него. Надвинув плащ на лицо убитого, он продолжал свой путь; в это время заснувший город начал просыпаться. Жильберт последовал за Дунстаном в своё жилище, размышляя о странностях судьбы. Несмотря на то, что его неприятель умер не от его руки, он все-таки был счастлив, что его оружие, посвящённое кресту, не замаралось такой скверной кровью, и отец любимой им женщины умер не от его руки.

Эти размышления привели его к мысли, что Беатриса должна быть в Иерусалиме, и Курбойль, похитив её из Антиохии, привёз в Иерусалим, надеясь убить своего врага прежде, чем отплывёт в Англию.

Он нашёл Альрика у низкой двери их дома, где он сидел на ступенях. От свежей утренней зари его лицо казалось розовым и белым. Толстые руки Альрика небрежно лежали свесившись на его коленях, в то время как он смотрел на улицу своими глуповатыми голубыми глазами.

548

— Прекрасно сделано, Альрик, — сказал Жильберт, — уже второй раз ты мне спасаешь жизнь.

— Хорошая была стрела, — ответил Альрик задумчиво. — Я носил её два года и хорошо наточил. Досадно, что он сломал её и свою голову, в то время, как падал, а то я купил бы стальное острие, чтобы оно послужило мне ещё; но я услышал шаги и скрылся, опасаясь, что меня примут за вора.

— Хороший удар! — сказал Жильберт и вошёл в дом.

XII

Была ранняя заря, когда они нашли труп сэра Арнольда Курбойля, и только вечером. Жильберт и Дунстан последовали за молодым евреем в старый квартал города, возле Сионских ворот, к сирийскому дому, расположенному в саду. Весь день они обыскивали Иерусалим сверху донизу, в узких переулках с белыми домами, повсюду расспрашивая о только что приехавших рыцаре и молодой девушке. Никто не мог им ничего сообщить, потому что сэр Арнольд дорого заплатил, чтобы найти уединённый дом, в котором Беатриса могла безопасно находиться под надзором, пока сэр Арнольд отправится разыскивать Жильберта, чтобы убить его и укрыться здесь от преследований. Не добившись цели, они увидели маленького мальчика, который сидел на опушке дороги, плача и причитая по восточному обычаю. На вопрос переводчика, тоже еврея, о причине слез, он ответил, будто отец отправился путешествовать, оставив его в доме с матерью. Между тем к ним явился христианин со своей дочерью, её служанкой и слугами и попросил сдать ему дом на некоторое время, потому что он находится в приятной местности; ему сдали дом за большую цену, но ещё ничего не было заплачено.

Утром мальчик видел, как христиане уносили тело рыцаря для погребения, и пошёл в дом, но слуги не хотели впустить его; не понимая, что он говорит, они угрожали избить его. Он боялся, что его отец нечаянно вернётся, потребует отчёта с него и его матери, почему они допустили иностранцев воспользоваться домом, даже не получив вперёд платы.

Когда Жильберт понял, что нашёл, чего искал, то прежде всего дал мальчику в утешение денег, а потом через переводчика попросил провести их в дом, утверждая, что он войдёт туда, несмотря на сопротивление слуг.

Мальчик взял деньги и, осмотрев Жильберта, почувствовал к нему доверие, перестал плакать и повёл их к дому.

Низкий, белый дом был расположен в глубине сада, в котором росли пальмы и весенние цветы. Они были посажены по прямой линии между маленькими обтёсанными камнями, таким образом размещёнными, что между ними оставались небольшие края земли. Только что вычищенная аллея вела к квадратной двери дома, а на дверной притолоке были написаны еврейские изречения.

Жильберт тихо постучал в дверь рукояткой своего кинжала, но никто не отвечал; тогда он постучал сильнее. В доме не раздалось никакого шума. Тогда он толкнул дверь, надеясь, что она сама откроется от сильного толчка, но она была хорошо заперта, а два окна по обе её стороны были также заставлены.

— Они думают, что нас много, и боятся, — сказал маленький еврей. — Поговорите с ними, сударь, они не понимают моего языка.

Толмач перевёл, что он сказал. Тогда Жильберт заговорил по-английски, предполагая, что слуги Курбойля должны быть англичане. Но юный еврей утверждал, что нет, и сказал:

— По-гречески, сударь, поговорите с ними, по-гречески: они все греки, вот почему они трусят. Все греки трусят.

Толмач начал говорить по-гречески очень ясно и громко, но в ответ они все-таки ничего не услыхали. Между тем, когда Жильберт приложил ухо к двери, то услыхал что-то вроде стонов ребёнка. При мысли, что какое-нибудь слабое создание страдает и, может быть, умирает, кровь ему бросилась в голову. Он взял кожаный пояс маленького Альрика и, повязав вокруг своей руки с целью предохранить её от синяков, сталь стучать в дверь в то место, где соединялись доски. Он ударил один раз, два, три раза, и дверь стала отворяться изнутри, так что было возможно видеть железную полосу, на половину согнутую. Тогда он так толкнул плечом дверь, что доски подались.

Внутри находился маленький двор с бассейном по римскому или восточному обычаю, вокруг него был выстроен дом. Войдя, Жильберт отдал приказ хранить молчание, чтобы узнать, откуда раздаются стоны, слышавшиеся теперь яснее. Казалось, они доносились из колодца и сопровождались плесканием воды. Он наклонился, чтобы посмотреть, и страшно вскрикнул: там билась полумёртвая голова со связанными руками, к которым были привязаны тяжести. Жильберт узнал Беатрису.

Не теряя ни минуты, он немедленно стал спускаться, благодаря отверстиям в стенках колодца, и нагнулся, чтобы схватить бледные руки, рискуя упасть сам. Когда же ему удалось достигнуть, лицо исчезло под водой. Твёрдо укрепив ноги в отверстиях и держась одной рукой за рукоятку вращательного колёса колодца, он поднял молодую девушку. Это было настоящим фокусом, несмотря на лёгкость её тела. Его слуги могли помочь ему лишь только, когда он положил тело на своё правое колено; они спустились, ловко положили свои пояса подмышки молодой девушки и вытащив, уложили её на мостовую двора. После этого маленький еврей отправился в дом своей сестры за матерью, чтобы она могла позаботиться о несчастной девушке.

Жильберт опустился на колени перед Беатрисой, положил её голову на свёрнутый плащ Дунстана, закрыл её своим плащом и устремил глаза на маленькое, бледное и безжизненное личико. Он с горестью вспоминал, что в последний раз оставил её в Антиохии разгневанной, покинув все, что любил, в тот момент, когда гибель была близка. При этой мысли его сердце перестало биться, как молот кузнеца неподвижно висит между ударами. Беатриса все ещё лежала, как мёртвая; казалось, её дыханье погасло, и Жильберт считал её мёртвой. Он попробовал заговорить с Дунстаном, но не мог извлечь звука из своей груди: его язык и горло внезапно высохли и парализовались; от ужасного отчаяния он сделался нем. Взяв маленькие белые ручки, кисти которых посинели от верёвок, он сложил их на груди. Потом он положил рукоятку кинжала, сделанную крестом, в её руки и попробовал тихо закрыть её полуоткрытые глаза.

Дунстан понял намерение своего господина и, коснувшись его плеча, сказал.

— Она не умерла.

Жильберт вздрогнул, поднял голову и понял, что Дунстан был серьёзен.

— Сударь, — сказал Дунстан, — позвольте мне прикоснуться к ней.

Лицо рыцаря омрачилось; ему казалось чудовищным, чтобы мужицкая рука прикоснулась к лицу дамы высокого рода.

— Она совсем мертва, — попробовал он сказать. Тогда Дунстан опустился возле неё на колени и печально сказал:

— Эта дама наполовину моя сестра, и я немного знаю, как надо лечить людей, полузахлебнувшихся. Позвольте мне её спасти, сударь, если вы не предпочитаете дать ей умереть у вас на глазах. Меня научила этому одна цыганка.

Лицо Жильберта прояснилось, хотя он ещё не совсем верил.

— Ради неба, сделайте, что можете, и попробуйте поскорее, что вы умеете делать в таких случаях.

— Помогите мне, — сказал Дунстан.

Тогда он сделал то, что теперь каждый умеет делать, хотя в ту эпоху это было известно одним только цыганам.

Повернув тихонько тело так, чтобы вода стекала на полуоткрытые губы, они снова положили молодую девушку. Они взяли её руки и подняли над головою, в несколько приёмов вытянули их и положили по бокам так, чтобы она могла дышать; вскоре на её губах обнаружилось дыхание с тонкой пеной. Жильберт, хотя помогал Дунстану, но не хотел ещё верить. Он был в отчаянии, и ему все казалось профанацией дорогой покойницы, и не раз он хотел скорее оставить бедную маленькую ручку неподвижно покоиться, чем заставлять следовать за движениями, которые проделывал Дунстан с другой.

— Она совсем, совсем мертва, — повторил он ещё раз.

— Она жива, — ответил Дунстан. — Не останавливайтесь ни на минуту, или мы потеряем её.

Его смуглое лицо пылало, а его огненные глаза искали на её лице признаки жизни. Прошло десять минут, четверть часа; казалось, время не боялось смерти. Сильный и энергичный в битве Жильберт покорно и с беспокойством следил за взглядом своего слуги, чтобы прочесть на нем надежду, как будто Дунстан был самый искусный врач из всего человечества. Действительно в ту эпоху было мало докторов, которые умели бы делать, что проделывал этот человек. Наконец краска исчезла с лица Жильберта, и его сердце замерло; его охватил ужас при мысли, что они так оскверняют покойницу, и он выпустил хрупкую ручку и взглянул. Но Дунстан закричал ему изо всех сил:

— Ради вашей жизни продолжайте!.. Она жива! Смотрите, смотрите!

В этот самый момент длинные ресницы немного вздрогнули так же, как и веки, и опять сделались неподвижны, а затем снова задрожали несколько раз подряд. Наконец глаза широко раскрылись и, казалось, на этот раз совершенно пробудились, нежнее тело затряслось от лёгкой конвульсии, а тонкие руки с нервной силой начали отбиваться от сильных рук мужчин, и удушливый кашель вызвал румянец на её бледные щеки. Тогда Жильберт приподнял её с земли и прислонил к колодцу, чтобы она могла лучше дышать, и мало-помалу она перестала задыхаться. Беатриса спокойно осталась на руках Жильберта; её голова покоилась на его груди; она ещё не говорила. Сердце Жильберта сильно билось от радости, однако он все ещё опасался возвращения опасности. Дунстан и Альрик поспешно удалились в дом, чтобы достать вина. В тот момент, когда молодая девушка, по-видимому, снова была готова впасть в беспамятство, они принесли ей каплю сирийского вина. Выпив вина, она пришла в себя и взглянула на Жильберта.

Тем временем маленький еврей привёл свою мать, и они отнесли молодую девушку в комнату, где принялись заботливо за ней ухаживать. Еврейка это делала не потому только, что христианка умрёт в доме её мужа, а из женского сострадания. Прежде чем уложить, она надела на неё сухую одежду. Все слуги Арнольда Курбойля были греки, и когда они узнали, что их господин убит ночью, они заперли дом, связали ноги и руки Беатрисе и нормандской служанке, заткнули бельём рты, с целью унести богатую добычу. Они не имели намерения убить женщин и только, когда они хотели один за одним выскользнуть из дома, чтобы не привлечь внимания, то составили совет, и большинство из них высказало мнение, что лучше бросить женщин в колодец из боязни, что одна поможет другой распутаться, затем убежать и заставить преследовать их грабителей.

Нормандку они бросили первой, а когда увидели, что она погрузилась в третий раз и наконец утонула, то столкнули туда и Беатрису. Но колодец не был так глубок, как они думали, и к тому же довольно узок, так что голова Беатрисы долго находилась над водой.. Её ноги покоились на теле служанки. Таким образом, даже мёртвая, верная нормандка спасла свою госпожу. Пока Беатриса спала, её служанку вытащили и похоронили за городом.

В эту ночь Жильберт и Дунстан спали перед наполовину разбитой дверью, которую уже нельзя было запереть на засов. Они были утомлены, бодрствуя всю предшествующую ночь у Гроба Господня. Маленький Альрик караулил на дворе, прогуливаясь в длину и ширину двора из боязни заснуть, так как сирийское вино могло его усыпить. Хотя целая бутылка вина была для него одного, но он пил медленно, раздумывая, а когда почувствовал, что его голова уже не ясна, то перестал пить.

Он прогуливался, громко беседуя сам с собою и советуя себе оставаться трезвым. Затем он проглотил второй стакан, благоразумно смакуя его маленькими глоточками, и начал опять прохаживаться. На заре он был, как никогда, свежий, розовый и твёрдый на ногах, хотя толстая кожаная бутылка лежала на земле совершенно плоская.

Утром Жильберт проснулся и сел на мостовой двора, когда же к нему приблизился Альрик, он сделал ему знак не будить Дунстана и оставить его отдыхать.

Он взглянул на спящего и подумал, сколько страдал его слуга, рождённый почти таким же благородным, как он сам. Он вспомнил, с какой отвагой этот человек сражался и проливал кровь, не принимая денег, и Жильберт сожалел, что такой человек, который был, по правде сказать, первенцем хорошего рода семьи, сделался слугой. Когда Дунстан открыл глаза и вскочил разом, увидев, что его господин проснулся, то Жильберт обратился к нему со словами:

— Вы сражались со мной, — сказал он, — вы страдали вместе со мной, мы постничали вместе во время похода, пили из одного источника во время сражений, когда вокруг нас сыпался дождь стрел, и теперь, благодаря Бога, мы будем братья, когда я женюсь на Беатрисе. Без вас я плакал бы теперь у неё на могиле. Неприлично, чтобы мы были долее господином и слугой, так как в ваших жилах течёт кровь знатного дома.

— Сударь, — прошептал Дунстан, очень покраснев, — вы слишком ко мне добры, но я не хочу заимствовать благородство от отца, который был убийцей и вором.

— Вы доказываете этими словами ваше благородство, — ответил Жильберт. — Мог ли он дать вам другую кровь, чем его? Значит Беатриса тоже дочь вора и преступника.

— И знатной дамы, это разница, — заметил Дунстан, — я не ровня моей сестре. Но если же так, и я могу носить его имя и сделаться благородным, тогда, сударь, попросите, прошу вас, у нашего короля Англии, чтобы я мог взять новое имя, которое было бы моим собственным, чтобы ошибка моего происхождения была забыта.

— Это-то я и хочу сделать, так как лучше, чтобы это было так.

Позже он сдержал слово, и когда Беатриса получила, что принадлежало ей, то она дала Дунстану третью часть своих громадных владений за то, что он спас ей жизнь, хотя у него не было никаких официальных прав. Его назвали Дунстаном Спасителем, потому что он спас большое количество людей.

Он добился расположения короля Генриха, отважно сражался, был сделан рыцарем и наконец дал основание благородному поколению.

В это утро Беатриса вышла на маленький иерусалимский двор очень слабая и усталая; она села возле Жиль-берта в тени у стены; её рука лежала в его руках, а лицо её было освещено дневным светом.

— Жильберт, — спросила она, когда он рассказал ей все, что с ним случилось до того времени, — когда я была так разгневана и недоверчива в Антиохии у королевы в комнате, почему вы уехали, покинув меня за то, что я была не права?

— Я также был разгневан, — ответил он просто. На это она возразила тотчас же по-женски.

— Это нелепо. Вы должны были взять меня насильно к себе на руки и обнять, как вы сделали на берегу реки давно. Тогда я поверила бы вам, как верю теперь.

— Но вы не хотели слышать ни моих слов, ни королевы, — сказал он. — Даже когда она отдалась в руки короля, в доказательство, что она искренна; вы не хотели верить ей.

— Если бы мужчины только знали! — Беатриса тихо засмеялась своим смехом птички, в котором слышалась весенняя мелодия.

— Если бы мужчины знали… что? — спросил Жильберт.

— Если бы мужчины знали… — она остановилась, покраснела, затем опять засмеялась. — Если бы мужчины знали, как женщины любят нежные слова, когда они счастливы, и порывистые действия, когда они в гневе. Я отдала бы мою кровь и королевство королевы за поцелуй, когда вы меня покинули.

— Если бы я это знал!.. — воскликнул Жильберт.

— Вы должны были это знать, — ответила молодая девушка.

Её брови несколько приподнялись с выражением полумечтательным, которое ему очень нравилось, в то время как её губы улыбались.

— Я никогда не пойму, — сказал он. Она тоже засмеялась и ответила.

— Я объясню вам. Прежде всего я никогда не буду на вас сердиться… никогда! Верите ли вы мне, Жильберт?

— Естественно, я верю вам, — сказал он, не имея другого ответа.

— Прекрасно. Но если когда-нибудь это случится?..

— Вы сказали мне, что никогда не будете сердиться.

— Без сомнения, но если я должна… только один раз… тогда, ничего не говоря, возьмите меня на руки и обнимите, как сделали в тот день на берегу реки.

— Понимаю, — сказал он. — Сердиты ли вы теперь?

— Почти, — ответила она, бросая на него искоса взгляд и улыбаясь.

— Не совсем?

— Нет, совсем, — ответила она, и её глаза потемнели под опущенными ресницами.

Тогда он прижал её настолько крепко, что она задыхалась, и обнял так, что сделал ей больно; она побледнела и закрыла глаза.

— Вы видите, — сказала она слабым голосом, — теперь я верю вам…

Таким образом окончились подвиги и приключения Жильберта Варда в Палестине во время второго крестового похода. Вернувшись в Англию с Беатрисой, он женился на ней, возвратил себе все отцовское наследие, нажил много детей и жил долго, долго.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18