— Я только чуть задел его пальцем, — самодовольно отозвался Броуди, гордясь тем, что удостоился внимания такого видного человека, почтенного главы знаменитой фирмы Лэтта, Внимание это было сладким фимиамом для его самолюбия.
— Я мог бы одной рукой поднять на воздух дюжину таких, как он, — добавил он небрежно, — да не стоит рук марать. Это ниже моего достоинства.
Сэр Джон Лэтта смотрел на него с легкой иронией.
— А знаете, Броуди, вы — оригинальный субъект. Должно быть, оттого мы вас так и отличаем. В теле Геркулеса душа… гм… — он усмехнулся. — Ну, да с вами ведь можно говорить прямо. Слыхали, конечно ходячую фразу «odi profanum vulgiis et arceo»?
— Совершенно правильно! Совершенно правильно! — благодушно подхватил Броуди. — Вы всегда умеете складно сказать, сэр Джон. Что-то в этом роде я читал сегодня утром в «Херолде». Вполне с вами согласен. (Он понятия не имел, что хотел сказать сэр Джон.)
— Однако вы не слишком увлекайтесь, Броуди, — продолжал сэр Джон, предостерегающе качая головой. — Иной раз и пустяк имеет серьезные последствия. Вы этак, пожалуй, всех в городе перекалечите. Нет, свои баронские замашки вы уже лучше оставьте. Надеюсь, вы меня понимаете? Однако, — добавил он, резко меняя тон на более сухой и официальный, — я не могу задерживаться, очень спешу на заседание. Мне нужна панама. Настоящая, конечно. Никогда еще с тех пор, как я уехал из Барбадоса, я не страдал от солнца так, как сейчас. Если нужно, выпишите из Глазго. Моя мерка у вас имеется.
— Вам сегодня же будут доставлены в Ливенфорд-хауз лучшие панамы на выбор, — с готовностью ответил Броуди. — Я не доверю вашего заказа моему персоналу, я сам им займусь.
— Отлично. Да, кстати, Броуди, — он остановился на пути к дверям, — чуть не забыл: мои представители в Калькутте пишут, что готовы принять вашего сына. Он может выехать на «Ирравади» четырнадцатого июня. Это почтовый пароход в тысячу девятьсот тонн. Красивое судно! Наши люди позаботятся о том, чтобы вашему сыну оставили койку.
— Это более чем любезно с вашей стороны, сэр Джон, — сладко промурлыкал Броуди. — Не знаю, как вас и благодарить. Я вам бесконечно обязан за то, что вы уделяете мне столько внимания.
— Пустяки, пустяки, — рассеянно возразил тот. — У нас там множество молодых людей, но они нужны нам в доках. Климата бояться нечего, но жизнь в Индии такова, что ему придется быть начеку. Молодежь там иногда сбивается с пути. Я поговорю с ним, если будет время. Надеюсь, он вас не осрамит. Кстати, как поживает ваша красавица дочь?
— Очень хорошо.
— Превосходно, сэр Джон.
— Благодарю вас, недурно.
— Очень рад. Ну, я ухожу. Так не забудьте же относительно шляпы.
Красивый, сухощавый, с наружностью патриция, он сел в кабриолет, взял вожжи из рук грума и помчался по Хай-стрит. Гладкие, лоснящиеся бока лошади так и блестели, яркие огни зажигали искры в мелькающих спицах, сверкающем металле, в начищенной кокарде грума и на глянцевитом лакированном кузове.
Броуди воротился с порога, потирая руки, и, расширенными от тайного радостного возбуждения глазами глядя на Перри, который все время маячил поникшей неясной тенью в глубине лавки, закричал с непривычной словоохотливостью:
— Слышал, какой мы вели разговор? Замечательно, а? Было для чего тебе навострить твои длинные уши! Впрочем, Я думаю, добрая половина сказанного выше твоего понимания. И латыни ты не знаешь… Но ты слышал, что сэр Джон сказал насчет службы для моего сына и как он расспрашивал меня обо всей семье? Отвечай же ты, несчастный болван! — Броуди повысил голос. — Слышал, как сэр Джон Лэтта разговаривал с Джемсом Броуди?
— Слышал, сэр, — пробормотал, заикаясь, Перри.
— Видал, как он со мной обращался? — шепотом допрашивал Броуди.
— Как же, мистер Броуди, видел, — отвечал приказчик, осмелев, так как понял, что ему не ставят в вину подслушивание. — Я не хотел… я не думал подслушивать или следить за вами, но я смотрел на вас обоих, сэр, и совершенно с вами согласен. Сэр Джон хороший человек. Он был очень добр к моей матери, когда отец умер так внезапно. Да, конечно, мистер Броуди, у сэра Джона для всякого найдется и доброе слово, и помощь.
Броуди с презрением посмотрел на него.
— Тьфу! — бросил он пренебрежительно. — Что за бред ты несешь, безмозглый дурак! Ничего ты не понял, червяк несчастный!
Не обращая внимания на убитый вид Перри после этой реплики и сохраняя все ту же дерзко-высокомерную и повелительную мину, он поднялся обратно к себе в контору, сел в кресло и, собирая листы утренней газеты, смотрел на них невидящим взглядом и тихонько бурчал про себя, как человек, который шутливо и в то же время серьезно тешится тщательно скрытой заветной тайной.
«Не понимают они. Не понимают!»
Целую минуту он сидел так, тупо уставясь в пространство, и в глубине его глаз мерцал слабый огонек. Потом резко мотнул головой, как будто могучим усилием воли освобождаясь от настроения, которого опасался, встряхнулся всем телом, как громадный пес, и, снова овладев собой, принялся спокойно и сосредоточенно читать газету.
4
— Мэри, поставь чайник на огонь. Мы вернемся как раз вовремя, чтобы напоить Мэта чаем до его ухода к Агнес, — сказала миссис Броуди, чопорно поджимая губы и с корректным видом натягивая свои черные лайковые перчатки. Затем прибавила: — Смотри, чтобы он закипел, мы скоро вернемся.
Миссис Броуди была одета для одного из своих редких выходов в город, и в черном широком пальто, в шлемоподобной шляпе с перьями казалась до странности непохожей на самое себя. Рядом с ней стоял Мэтью, неуклюже застенчивый и чопорный в своем новом, с иголочки, костюме, таком новом, что, когда Мэтью стоял неподвижно, складки брюк держались прямо и остро торчали, как лезвия параллельно поставленных мечей. Оба, и мать, и сын, имели вид, необычайный для буднего дня, но случай был настолько из ряда вон выходящий, что оправдывал самые необычные явления: это был канун отъезда Мэтью в Калькутту. Два дня тому назад он в последний раз отложил перо и снял с вешалки шляпу в конторе на верфи и с тех пор находился в непрерывном движении и состоянии странной нереальности, когда жизнь похожа на смутный сон, а в минуты пробуждения находишь себя в положениях и непривычных, и смущающих. Наверху, в его комнате, стоял уложенный сундук, и вещи в нем были пересыпаны шариками камфары, столь многочисленными, что они попали даже внутрь мандолины, и столь благоухающими, что во всем доме пахло, как в новой ливенфордской больнице, и запах этот встречал Мэтью, когда он приходил домой, нестерпимо напоминая об отъезде. В сундуке имелось все, чего мог бы пожелать самый опытный турист, начиная с шлема для защиты от солнца, самого лучшего, какой можно было достать, — подарка отца, и библии в сафьяновом переплете — подарка матери, и кончая патентованной фляжкой с автоматическим затвором, полученной от Мэри, да карманным компасом, купленным Несси на деньги, которые она скопила, получая каждую субботу пенни.
Отъезд был уже на носу, и в последние дни Мэтью испытывал сильное и неприятное томление в животе, где-то вблизи пупка. Если бы это зависело от него, он бы охотно, жертвуя своими интересами, отказался от таких сильных ощущений, но, как нервный новобранец перед сражением, он силой обстоятельств лишен был возможности отступать. Львы, какую-нибудь неделю назад занимавшие его воображение и не сходившие у него с языка, когда ему хотелось произвести впечатление на Мэри и маму, теперь возвращались с рычанием и терзали его во сне. Его не утешали постоянные уверения людей, бывших на верфи, что Калькутта уж во всяком случае побольше Ливенфорда, и он завел теперь привычку каждый вечер перед сном проверять, не забралась ли какая-нибудь коварная змея к нему под подушку.
На миссис Броуди ожидаемое событие действовало весьма возбуждающе: наконец-то она увидела себя в положении, достойном героини какого-нибудь из ее любимых романов. Уподобляясь римской матроне, с спартанским мужеством отдающей своего сына государству, или (что еще трогательнее) матери-христианке, отправляющей нового Ливингстона[2] на славный подвиг, она изменила своей обычной кроткой приниженности и держалась с благородным достоинством. Она укладывала и снова распаковывала вещи сына, строила планы, ободряла, утешала, увещевала и пересыпала свои речи текстами из библии и молитвенника.
Перемена в ней не укрылась от глаз Броуди, и он иронически наблюдал это временное превращение.
— Ты делаешь из себя посмешище, старая, — ворчал он на нес, — всеми этими фокусами, и кривлянием, и возней с твоим великовозрастным болваном, и чаепитиями да закусками каждые полчаса. Глядя на тебя, можно подумать, что ты королева Виктория. Ты генерала провожаешь на войну, что ли? Ходит надутая, как свиной пузырь! Я отлично знаю, чем все это кончится. Как только он уедет, ты свалишься, как пустой мешок, и будешь лишней обузой для меня. Тьфу! Сохрани же ты, ради бога, хоть немножко разума в твоей глупой башке!
Мама видела его холодность, равнодушие, даже черствость, но все же робко возражала:
— Полно тебе, отец, надо же проводить мальчика как следует. Ему предстоит большое будущее.
И после этого она, хотя уже потихоньку от мужа, но сознательно, из чувства оскорбленной справедливости, удваивала свои заботы о многообещающем молодом пионере.
Натянув перчатки так, что они в совершенстве обрисовывали узловатость ее рук, она спросила:
— Ты готов, Мэт, голубчик? — тоном такой искусственной веселости, что у Мэтью кровь застыла в жилах.
— Мэри, мы идем в аптеку, — продолжала она словоохотливо. — Преподобный мистер Скотт сказал недавно Агнес, что лучшее средство против малярии, просто чудодейственное средство, — это хинин, так что мы идем заказать несколько порошков.
Мэтью не говорил ничего, но в его воображении проносились жуткие картины: он уже видел себя измученным лихорадкой, лежащим в болоте, где кишмя кишат крокодилы, и, уныло подумав, что несколько жалких порошков — весьма сомнительная защита от таких зол, он мысленно с раздражением отверг совет преподобного джентльмена. «Откуда он знает? Он никогда там не был. Ему-то хорошо разговаривать!» — думал он с возмущением, в то время как миссис Броуди, взяв его под руку, уводила из комнаты, как упиравшуюся жертву.
Когда они ушли, Мэри налила воды в чайник и поставила его на огонь. Она казалась расстроенной — вероятно, от мысли о разлуке с братом. Всю последнюю неделю настроение у нее — было крайне подавленное, что также естественно можно было бы объяснить сестринской привязанностью к Мэтью. Однако — странное совпадение! — ровно неделя прошла со времени ее свидания с Денисом на ярмарке, и с тех самых пор она не видела его, несмотря на то, что очень тосковала. Это было невозможно, потому что Денис уехал на север по делам фирмы, Мэри знала это, так как он написал ей письмо из Перта — письмо, получение которого совершенно потрясло ее. Письма вообще бывали большим событием в ее жизни, и в тех редких случаях, когда она их получала, они непременно прочитывались всеми в доме, но на этот раз, к счастью, она первая сошла вниз утром, и никто не видел ни письма, ни внезапного выражения трепетной радости на ее лице, так что Мэри избегла расспросов, и тайна ее не была открыта.
Какое это было счастье — получить весть от Дениса! С невольной внутренней дрожью она подумала о том, что этот листочек бумаги Денис держал в руках, тех самых руках, которые так ласково касались ее, что он, должно быть, заклеивая конверт, смочил его край губами, которые прижимались к ее губам. И, читая письмо за запертой на ключ дверью своей спаленки, Мэри краснела даже здесь, наедине, от пылких, нежных слов, которые написал Денис. Ей стало ясно, что он хочет жениться на ней и что, не подумав о могущих встретиться препятствиях, он ничуть не сомневается в ее согласии.
Теперь, сидя одна в кухне, она вынула письмо из-за корсажа и принялась в сотый раз перечитывать его.
Денис горячо уверял, что изнемогает от тоски по ней, что не может жить без нее, что жизнь для него отныне лишь бесконечное ожидание того часа, когда он увидится с ней, будет близ нее, будет с нею всегда. Читая, Мэри вздыхала от страстной печали. И она тоже изнемогала от тоски по Денису. Десять дней прошло с той ночи у реки, и каждый день казался унылее, горестнее предыдущего!
В первый день она почувствовала себя больной и физически разбитой, воспоминания об ее отчаянной смелости, о неподчинении отцу, вызове, брошенном всем священным канонам ее воспитания, слились как бы в один удар, поразивший ее. Но время шло, второй день сменился третьим, а она все еще не виделась с Денисом, и чувство виноватости потонуло в новом чувстве: ей недоставало Дениса, она забыла о своем чудовищном проступке, охваченная властной потребностью видеть его. На четвертый день, после того как она в грустном смятении так долго пыталась проникнуть в неведомые и неосознанные глубины пережитого, что оно стало ей казаться странным и мучительным сном, пришло письмо Дениса и сразу вознесло ее на вершину экстаза и радостного облегчения. Значит, он все-таки любит ее! Радость от этой ошеломительной мысли заслонила в памяти все остальное. Но в последовавшие за этим дни Мэри постепенно спускалась с небес на землю, и сейчас она, сидя в кухне, думала о том, что никогда ей не разрешат встречаться с Денисом, и спрашивала себя, как ей жить без него и что будет с нею.
В ту минуту, когда она размышляла так, неосторожно держа письмо в руке, незаметно вошла старая бабушка.
— Что это ты читаешь? — внезапно спросила она, подозрительно глядя на Мэри.
— Ничего, бабушка, это так… пустяки, — вздрогнув, поспешно пробормотала Мэри и, смяв бумажку, сунула ее в карман.
— А мне показалось, что это письмо и ты что-то очень торопилась его спрятать! Вы, нынешние девушки, все мечтаете о какой-то ерунде да хандрите… Жаль, что при мне нет очков. Я бы живо докопалась, в чем тут дело.
Она замолчала, злорадно занося на скрижали памяти результат своих наблюдений, и в заключение спросила:
— Скажи-ка, а где этот слюнтяй, твой братец?
— Пошел с мамой в аптеку за хинином.
— Ба! Не хинина ему не хватает, а смекалки. Ее понадобилось бы целое ведро, чтобы сделать из него человека. Ей-богу, хорошая порция очищенной касторки да капля водки будет ему полезнее хинина там, куда он едет… Очень уж много разговоров тут в последнее время, а мне недосуг ими заниматься. В доме все пошло вверх дном из-за таких пустяков. А что, Мэри, чай будет сегодня пораньше? — Она с надеждой щелкнула зубами, чуя, как хищник, близость пищи.
— Не знаю, бабушка, — ответила Мэри. Беззастенчивая жадность старухи обычно ее не трогала, сегодня же ей, расстроенной и озабоченной, вдруг стало противно. Не сказав больше ни слова, чувствуя, что ей необходимо побыть одной и в менее сгущенной атмосфере, она поднялась и вышла в садик за домом. Она бродила взад и вперед по зеленой лужайке, и ей казалось до странности жестоким то, что жизнь вокруг нее течет по-прежнему, глухая к ее горю и смятению, что бабушка Броуди все так же жадно ждет ужина, день отъезда Мэта неуклонно приближается. Никогда еще Мэри не испытывала такого безнадежного уныния, как теперь, когда она, беспокойно шагая по саду, казалось, начала смутно сознавать, что обстоятельства складываются для нее неблагоприятно, что жизнь поставила ей ловушку. Через окно она увидела, что Мэтью с матерью уже воротились, видела, как суетилась мать, накрывая на стол, потом Мэтью сел и принялся за еду. Какое им дело до того, что у нее, Мэри, лихорадочно бьются тревожные мысли под пылающим лбом, что она жаждет хоть единого слова сочувствия и совета, но не знает, где искать его? Убогое однообразие садика, нелепые очертания их дома бесили ее, она в горьком исступлении жалела, зачем не родилась в семье менее замкнутой, менее взыскательной, более человеческой, твердила себе, что еще лучше было бы ей вовсе не родиться… Отец вставал в ее мыслях, как грозный колосс, правивший судьбами всех Броуди, тиранически распоряжавшийся ее жизнью, всегда следивший за ней недремлющим, безжалостным оком, По его приказу оставила она в двенадцать лет школу, которую так любила, чтобы помогать матери вести хозяйство; это он пресекал в самом начале ее дружбу с другими девушками, потому что одна, по его мнению, была ниже ее происхождением, другая жила в доме, пользовавшемся плохой репутацией, а с отцом третьей он поссорился; он запретил ей посещать доставлявшие ей такое наслаждение зимние концерты в клубе механиков, находя это неподобающим для своей дочери; а теперь он разобьет единственное счастье, которое жизнь дала ей.
Вихрь возмущения взметнулся в ее душе. Думая о несправедливости такого бесчеловечного угнетения, такого безусловного лишения свободы, Мэри с вызовом уставилась на хилые кусты смородины, которые вяло росли в плохой земле у стен сада. Увы, их легче было смутить, чем Броуди! И они тоже, словно подавленные царившим здесь гнетом, утратили мужество вытягивать вверх свои тонкие усики.
Прикосновение к ее плечу заставило Мэри вздрогнуть, несмотря на все ее воинственное настроение. Впрочем, это оказался только Мэтью, которому нужно было сказать ей два слова перед уходом к мисс Мойр.
— Я сегодня вернусь рано, Мэри, — сказал он, — так что ты не беспокойся насчет… ну, ты знаешь… не дожидайся меня. И я уверен, — добавил он торопливо, — что, когда я уеду за границу, ты никогда ни единой душе не проговоришься… я бы ни за что не хотел, чтобы об этом кто-нибудь узнал… и спасибо тебе большое за то, что ты для меня делала.
Неожиданная благодарность брата, вызванная, впрочем, только преждевременным приступом ностальгии и инстинктом осторожности, желанием сохранить свою репутацию и во время отсутствия, все же тронула Мэри.
— Об этом не стоит и говорить, Мэт, — возразила она. — Я с таким удовольствием делала это для тебя. Ты забудешь обо всем там, за границей.
— Да, там у меня найдутся другие заботы, я полагаю.
Никогда еще Мэри не видела брата таким подавленным, утратившим всю свою самоуверенность, и горячая нежность к нему согрела ей сердце. Она сказала:
— Ты идешь к Агнес? Я провожу тебя до ворот.
Идя об руку с ним вдоль стены дома, она подумала о том, как непохож этот робкий, неуверенный в себе юноша, шагавший рядом с ней, на того модного городского франта, каким он был еще две недели тому назад.
— Тебе следует подбодриться немного, Мэт, — сказала она ласково.
— Мне что-то не очень хочется ехать теперь, когда отъезд на носу, — заметил как бы вскользь Мэт, решившись на откровенность.
— Ты должен быть доволен, что выберешься отсюда, — возразила Мэри. — Я тоже рада бы уехать. Этот дом для меня словно западня. Я чувствую, что никогда отсюда не вырвусь… и захочу, да не смогу. — Она с минуту помолчала, потом прибавила:
— Впрочем, я забыла, ты ведь расстаешься с Агнес. Вот в чем дело! Вот чем ты так огорчен и расстроен!
— Разумеется, — согласился Мэтью. Собственно, до этой минуты дело не представлялось ему в таком свете, но, когда он обдумал слова Мэри, такое объяснение показалось ему утешительным для его неустойчивого самолюбия.
— А что думает отец насчет тебя и Агнес? — спросила неожиданно Мэри.
Брат удивленно воззрился на нее и ответил, негодуя:
— Не понимаю, что ты хочешь сказать, Мэри. Мисс Мойр — достойнейшая девица, никто не скажет о ней худого слова. И она замечательно красива! Что это тебе вздумалось задать такой вопрос?
— Да так просто, Мэт, — ответила она уклончиво, не желая высказать той мысли, которая пришла ей в голову. Агнес Мойр, эта во всех отношениях достойная девица, была только дочерью мелкого и ничем не замечательного кондитера, а так как и сам Броуди, в силу обстоятельств, был лавочником, он не мог отвергнуть Агнес по таким мотивам. Но службу для Мэтью в Калькутте выхлопотал он, и он же настоял на его отъезде. А Мэтью пробудет в Индии пять лет! Молнией мелькнуло в памяти Мэри воспоминание об угрюмой, злорадной насмешке во взгляде отца, когда он в первый раз объявил трепетавшей от ужаса жене и пораженному сыну о своем решении отправить последнего за границу. И только сейчас начал неясно вырисовываться в сознании Мэри истинный характер отца. Она всегда боялась и почитала его, но теперь, под влиянием внезапного поворота в мыслях, уже начинала почти ненавидеть.
— Ну, я ухожу, Мэри, — сказал между тем Мэтью. — Пока до свиданья.
Мэри открыла уже было рот, готовая заговорить, но в то время как душа ее боролась со смутными подозрениями, взгляд ее упал на испуганную физиономию слабохарактерного брата, тщетно пытавшегося избежать разочарования, и, не сказав ни слова, она дала ему уйти.
Расставшись с Мэри, Мэтью зашагал по улице, снова обретя поколебленную было самоуверенность, которую подогрела мысль, нечаянно поданная ему сестрой. Ну, конечно, он просто опасается разлуки с Агнес! Он говорил себе, что теперь, наконец, знает причину своего подавленного настроения, что люди и с более сильным характером падали духом по менее серьезным причинам, что его печаль делает ему честь как человеку любящему, с благородным сердцем. Он уже снова склонен был чувствовать себя скорее Ливингстоном, чем робким новобранцем. Он принялся громко насвистывать несколько тактов из «Жуаниты», вспомнил о своей мандолине, подумал с некоторой непоследовательностью о дамах, которых встретит на «Ирравади», а возможно, что и в Калькутте, и совсем повеселел.
Когда он дошел до жилища Мойров, к нему уже возвратилась слабая тень прежней бойкости, и он не взошел, а взлетел по ступеням к двери. (Мойры, к сожалению, вынуждены были жить над своей лавкой и потому ступенек было много, и, что еще хуже, вход был рядом с уборной.)
Мэтью настолько воспрянул духом, что постучал молотком в дверь весьма решительно и принял вид человека, возмущенного неприглядностью окружающей обстановки, неподобающей для того, чье имя когда-нибудь будет сиять в анналах Британской империи. Так же свысока посмотрел он на девчонку, прислуживающую в лавке, которая, в данную минуту преобразившись в горничную, отперла ему дверь и проводила в гостиную. Здесь, освобожденная от обязанности стоять за прилавком (несмотря на то, что рабочий день еще не кончился), уже сидела Агнес, ожидая своего Мэта: завтра ей нельзя будет покинуть пост в лавке, чтобы проводить Мэта до Глазго, но сегодняшний вечер принадлежал ей.
Гостиная, холодная и сырая, имела нежилой, чопорный вид: она была обставлена громоздкой мебелью красного дерева, затейливый рисунок которой терялся в сладострастной тайне изгибов, а лоснившиеся спинки и сидения из конского волоса были прикрыты вышитыми салфеточками. Линолеум на полу блестел, как только что политая мостовая. Горные коровы зловещего вида, изображенные масляными красками, уныло глядели со стен на фортепиано (эту традиционную марку аристократизма), на узкой крышке которого, уставленной всякой всячиной, красовались под стеклянным колпаком три чучела птиц неизвестных пород среди целого леса фотографий: Агнес в младенческом возрасте, Агнес ребенком постарше, Агнес подростком, Агнес взрослой девицей, Агнес в группе, снятой во время ежегодной экскурсии служащих булочных и кондитерских, Агнес на собрании Общества трезвости, на прогулке членов Общества ревнителей церкви — все было здесь.
Здесь же присутствовала во плоти и сама Агнес, — можно сказать, именно во плоти, так как при низком росте Агнес, как и мебель в ее гостиной, отличалась чрезмерной выпуклостью линий, особенно в области бедер и груди, пышных и обещавших принять еще более пышные размеры.
Агнес была брюнетка с глазами маленькими и черными, как две дикие сливы, под соболиными бровями, с оливково-смуглым лицом и красными, довольно толстыми губами; на верхней губе у нее темнел ровный коричневый пушок, пока еще слабый, скорее похожий на тень, но являвший серьезную угрозу в будущем.
Агнес горячо расцеловала Мэта. Она была на пять лет старше его и поэтому очень им дорожила. Взяв его за руку, она увлекла его за собой и, усадив, села с ним рядом на неуютный диван, который, как и вся гостиная, был предоставлен для свиданий влюбленной пары.
— И подумать только, что это наш самый последний вечер! — жалобно сказала Агнес.
— Не надо так говорить, Агнес, — запротестовал Мэтью. — Ведь мы можем постоянно думать друг о друге! Душою я буду с тобой, а ты со мной.
Несмотря на то, что Агнес являлась рьяным членом Общества ревнителей церкви, она, судя по ее наружности, была создана для более тесной близости, чем та, которую сулил ей Мэт. Разумеется, она этого не подозревала и с возмущением отвергла бы такое предположение. Но вздох ее был глубок, когда она промолвила: «Я хотела бы, чтобы Индия была поближе», и крепко прижалась к Мэту.
— Время быстро летит, Агнес, не успеешь оглянуться, как я вернусь с целой кучей рупий.
И, гордый своей осведомленностью насчет иностранной валюты, прибавил:
— Рупия — это около шиллинга и четырех пенсов.
— Полно тебе говорить о рупиях в такие минуты, Мэт. Скажи, что ты любишь меня.
— Ну, конечно, я тебя люблю, оттого мне так грустно уезжать. Последние дни я сам не свой, — видишь, как побледнел! — Сложив, таким образом, все бремя своих страданий к ее ногам, он находил в этом истинное благородство.
— И ты даже разговаривать не станешь ни с одной из этих заграничных дам, обещаешь, Мэт? Я бы на твоем месте не доверяла им, за красивым лицом может скрываться злое сердце, Ты будешь это всегда помнить, да, милый?
— Ну, конечно, Агнес.
— Видишь ли, милый, там, в жарких странах, каждого красивого молодого человека ждет, должно быть, много искушений. Женщины, как только его приметят, пойдут на все, чтобы поймать его в свои сети, в особенности, если он нравственный молодой человек, — это их больше всего подстрекает. А-твоей маленькой Агнес не будет там, чтобы уберечь тебя, Мэт. Обещай мне остерегаться их ради меня.
Мэту было удивительно приятно, что он так страстно любим, что Агнес заранее отчаянно ревнует его, и, мысленно уже созерцая свои будущие победы за границей, он торжественно произнес:
— Да, Агнес, я знаю, что ты права. Может быть, путь мой будет труден, но ради тебя я никому не дам себя совратить. Если нас и разлучит что-нибудь, то это будет не по моей вине.
— Ах, Мэт, родной мой, не смей и говорить об этом! Я не буду спать по ночам, думая обо всех этих бесстыдницах, которые станут вешаться тебе на шею. Разумеется, милый, я не так уж безрассудна: я буду довольна, если ты там познакомишься с серьезными и порядочными женщинами, ну, хотя бы с женами миссионеров или другими ревнительницами христианства. Тебе полезно было бы там иметь двух-трех знакомых пожилых дам, которые по-матерински заботились бы о тебе, может быть, штопали бы тебе носки. Если ты мне сообщишь о них, я могла бы с ними переписываться.
— Разумеется, Агнес, — поддакивал Мэт, ничуть не увлеченный такой перспективой и твердо убежденный, что почетные пожилые дамы, о которых она говорила, для него неподходящая компания.
— Но я сейчас не могу еще знать, встречу ли кого-либо в таком роде. Посмотрим сначала, как все у меня сложится.
— Ты быстро станешь там на ноги, — нежно уверяла она. — Ты ведь и сам не знаешь, как привлекаешь к себе всех. Потом, твоя игра очень поможет тебе выдвинуться в обществе. Ты не забыл уложить ноты?
Мэтью самодовольно кивнул головой.
— Все взял. И мандолину. Я вчера переменил на ней бант.
Агнес сдвинула черные брови при мысли о тех, кто будет любоваться этим украшением, завязанным на поэтическом инструменте. Но, не желая слишком наседать на Мэтью, она с некоторым усилием подавила свои опасения и с деланной улыбкой направила беседу в более возвышенное русло:
— В церковном хоре тоже будет сильно недоставать тебя, Мэт. Без тебя и в кружке все будет казаться иным.
Он скромно запротестовал, но Агнес не хотела слушать возражений.
— Нет, — воскликнула она, — не спорь со мной! В церкви будет очень недоставать твоего голоса. Помнишь, милый тот вечер после спевки, когда ты в первый раз провожал меня домой? Никогда не забуду, как ты заговорил со мной. Помнишь, что ты сказал?
— Не припомню сейчас, Агги, — ответил он рассеянно. — И разве не ты первая со мной заговорила?
— О Мэт! — ахнула она, укоризненно подняв брови. — И как тебе только не совестно! Ты отлично знаешь, что это ты улыбался мне из-за нот весь тот вечер и что ты первый заговорил со мной. Я только спросила, не по пути ли нам.
Мэтью кивнул головой с покаянным видом:
— Вспомнил, вспомнил теперь, Агнес. И мы с тобой съели весь большой кулек лакричных леденцов разного сорта, которые ты принесла с собой. Они были превкусные!
— Я буду посылать тебе каждый месяц большую жестянку конфет, — поторопилась обещать Агнес. — Я не хотела вперед рассказывать тебе, милый, но раз ты заговорил об этом сам, отчего же не сказать. Я знаю, что ты любишь конфеты, а в тех краях ни за что не достанешь хороших. Если послать их в жестянке, они дойдут в прекрасном виде.
Он поблагодарил ее довольной улыбкой, но, раньше чем он успел что-нибудь сказать, Агнес продолжала, торопясь использовать его благодарность, пока она не остыла.
— Твоя Агнес на все для тебя готова, Мэт, только бы ты не забывал ее, — говорила она страстно. — Ты никогда, ни на одну минуту не должен забывать обо мне. Ты ведь возьмешь с собой все мои фотографии? Сразу же вынь и поставь одну из них в каюте, хорошо, милый? — Она еще крепче прижалась головой к плечу Мэта и смотрела на него, словно гипнотизируя. — Поцелуй меня, Мэт. Вот так, хорошо! Как чудесно, что мы обручены. Это почти то же, что брак. Всякая честная девушка может чувствовать то, что чувствую я, только в том случае, если она обручена с кем-нибудь.
Диван, видимо, был не пружинный, и Мэт начинал испытывать неудобство под навалившимся на него солидным грузом. Его ребяческая любовь к мисс Мойр, питаемая коварной лестью и знаками внимания с ее стороны, была недостаточно сильна, чтобы выдержать тяжесть этих мощных любовных объятий.
— Ты мне позволишь покурить? — спросил он тактично.
Агнес подняла глаза, налитые прозрачными слезами, из-под черной, как смоль, путаницы волос.