— А не лучше ли нам сначала немножко отдохнуть? — предложил я, бросив взгляд на два стула, стоявшие на крытой веранде. Я ведь полночи не спал, раздумывая над тем, какой избрать метод культивирования моих проб.
Она весело рассмеялась и лукаво заметила, точно я сказал нечто очень забавное:
— Нет, право же, мистер Шеннон, вы презанятный человек. Мы ведь еще только начинаем нашу прогулку.
И мы хорошей иноходью двинулись в путь.
Могу поклясться, что на свете едва ли была более дотошная исследовательница всяких достопримечательностей, более преданная спутница, чем эта прелестная дочка булочника из Блейрхилла.
С неутомимым рвением водила она меня по некогда пышному старинному городку. Она показала мне городскую ратушу, публичную библиотеку, масонскую ложу, мавзолей, где погребен герцог, старинные дома ткачей на Коттарз-роу, остатки римской стены (три крошащихся валуна) и с благоговейным видом — молитвенный дом ее общины в Овечьем переулке. Она даже привела меня на то самое место на перекрестке, где Клеверхауз[2], разгонявший тайное собрание пуритан, был — хвала провидению! — сброшен со своего боевого коня.
Затем, когда я уже было обрадовался, что нашим странствиям пришел конец, она остановилась на минуту, перевела дух и, весело кивнув, посмотрела на меня с таинственным видом человека, припасшего самое интересное под конец.
— Мы еще не видели белых коров, — объявила она и тотчас добавила, словно цитируя путеводитель: — Совершенно уникальные животные.
Чтобы посмотреть на этих чудо-животных, которые, пояснила она, принадлежат к знаменитой породе Шато-ле-Руа и были вывезены из Франции «батюшкой покойного герцога», нам пришлось вернуться мили на две назад и через арку с колоннадой войти в обширный парк, известный под названием «Верхний», — «покойный герцог» великодушно выделил его из своих владений и подарил городу.
В этом бесспорно прелестном уголке, где рощи чередовались с полянами, еще сохранилась былая атмосфера уединенности: нигде не видно было ни души.
Однако стадо свое мисс Лоу так и не сумела найти, хотя искала энергично, рьяно, как если бы от этого зависела ее честь. Она таскала меня за собой по горам и долам, перелезая через деревянные загородки и пробираясь под кустами на прогалины, и выражение ее глаз становилось все тревожнее, а лицо вытянулось от огорчения; наконец, взобравшись на вершину последнего поросшего травою холма, она вынуждена была остановиться и со стыдом признаться мне в своем поражении:
— Боюсь… мистер Шеннон… — Но самолюбие ее было задето, и она не сдержалась: — Нет, это просто непостижимо!
— Они, наверно, спрятались от нас — на деревьях.
Она покачала головой, не желая замечать юмора в моих словах.
— Такие прелестные животные! Белые как снег и с такими красивыми, изогнутыми рогами. Должно быть, их загнали на зиму. Я покажу вам их как-нибудь в другой раз.
— Отлично, — сказал я. — А пока давайте посидим.
День выдался на редкость тихий и теплый для этого времени года; солнце, окутанное легкой дымкой, заливало все янтарным светом, отчего окрестность казалась погруженной в первозданную тишину еще не открытых миров. Внизу, у нас под ногами, безмолвствующий лес убегал вдаль, скрывая от глаз ручеек, который, подчиняясь общему настроению, тихонько журчал, переливаясь из одной лужицы в другую и словно боясь громко вздохнуть, — все это располагало и нас к молчанию.
Мисс Джин, покусывая бурую травинку и глядя прямо перед собой, сидела, выпрямившись, подле меня, — она все еще переживала свою неудачу, а я, опершись на локоть, невольно принялся изучать ее, решив от нечего делать попытаться понять это существо. Я, конечно, не мог отказаться от давно сложившегося у меня мнения о ее наивности, однако я был вынужден признать, что из тех немногих молодых женщин, которых я знал, она была самой естественной. Особенно здесь, среди природы, она выглядела на редкость юной и свежей! Ее карие глаза, каштановые волосы и загорелая кожа удивительно гармонировали с окрестными лесами, равно как и упругая шея и округлый подбородок. Зубы ее, покусывавшие жесткую травинку, были белые и крепкие. Глядя на нее снизу, я почти видел, как горячая кровь приливает к ее пухлой верхней губке. А главное, от всего ее облика веяло необычайной чистотой. У меня мелькнула мысль, что, поскольку это качество считается почти столь же важным, как благочестие, она, наверно, тщательно моется виндзорским мылом утром и вечером с головы до ног. Все в ней — как доступное взгляду, так и недоступное — было, я уверен, безукоризненно опрятным и аккуратным.
В то время как я критически изучал ее, она вдруг повернула голову и неожиданно поймала мой испытующий взгляд. С минуту она со своей обычной бесстрашной честностью выдерживала его, потом застенчиво потупилась, и легкий румянец медленно разлился по ее щекам. В этой паузе, в молчании, как бы являвшемся следствием окружающей тишины, в которую была погружена природа, и насыщенном почти мучительным ожиданием какого-то слова или действия с моей стороны, которого, однако, так и не последовало, — было что-то напряженное. Тогда, чуть ли не со злостью, словно не желая поддаваться смущению, она взглянула на свои круглые серебряные часики и поспешно вскочила на ноги.
— Нам пора домой. — И тихо добавила тоном, которому постаралась придать деловитость: — Вы, наверно, страшно проголодались и ждете не дождетесь ужина.
Когда мы вернулись в «Силоамскую купель», все семейство уже ждало нас в безукоризненно чистенькой столовой: миссис Лоу надела свое «парадное» голубовато-серое шелковое платье, а мистер Лоу и Люк нарядились в полотняные рубашки и черные суконные костюмы. Кроме них, к моему удивлению, был еще один гость, которого представили мне как мистера Ходдена, иначе — Малкольма; он с приятной улыбкой отзывался на это имя, тотчас занялся Джин и вообще вел себя здесь, как свой.
Это был любезный, с виду положительный молодой человек лет двадцати пяти, хорошо сложенный, с открытым, несколько чересчур серьезным лицом, волевым ртом и довольно крупной квадратной головой; одет он был с педантичной аккуратностью: коричневый шерстяной костюм, высокий крахмальный воротничок. Склонный завидовать качествам, прямо противоположным моим собственным, я почувствовал, что слегка тускнею в его присутствии, — уж очень он был спокоен и уверен в себе, точно ежедневно выступал с проповедями в Ассоциации молодых христиан, да и держался он с бесстрашной прямолинейностью, словно, преисполненный сознания собственной правоты, был убежден, что встретит в своем собрате такие же качества. Из его правого нагрудного кармашка торчали камертон и несколько отточенных карандашей, которые, по-видимому, нужны были ему для занятий, — как вскоре выяснилось, он преподавал в блейрхиллской начальной школе.
Он дружелюбно протянул мне руку, и миссис Лоу скрепила наше знакомство.
— У вас, молодые люди, должно быть много общего. Малкольм у нас как родной, мистер Шеннон. Он преподает в нашей воскресной школе. Настоящий труженик, вот что я вам скажу.
Поскольку ужин был уже готов, мы сели за стол, и Дэниел торжественно произнес длинную молитву, в которой, взглянув украдкой на фотографию воспитательницы, красовавшуюся на каминной доске, трогательно упомянул о своей отсутствующей дочери Эгнес, «ныне ратующей в заморских краях». Затем миссис Лоу щедро принялась разрезать на большие куски стоявшую перед ней отварную лососину.
Изрядно проголодавшийся, я набросился на рыбу с аппетитом, какого и следовало ожидать от постояльца барышень Дири. Помимо большого количества рыбы, на столе было еще множество всякой снеди — отварной картофель в мундире, горошек, холодная ветчина и язык, маринады, домашние соленья, — словом, этот простой добротный ужин мог бы привести в восторг куда более изощренный вкус, чем мой. По случаю моего приезда пекарь специально испек бисквит с марципанами, украшенный замороженными вишнями. Но больше всего мне понравился хлеб. Легкий, хорошо подошедший, с тонкой хрустящей корочкой, он издавал чудесный аромат и таял во рту. Лоу был очень доволен, когда я отважился похвалить его продукцию. Он взял с блюда кусочек, помял его, слегка понюхал, потом с видом человека, совершающего священнодействие, растер между пальцами. Взглянув через стол на сына, он со знанием дела заметил:
— Немножко недопекли сегодня, Люк… но плохим его не назовешь. — Затем, повернувшись ко мне, он просто сказал: — Мы серьезно, относимся к нашему делу, сэр. Для многих бедных людей нашей округи — вся жизнь в этом хлебе. Они почти ничего другого не видят, все эти шахтеры, пахари, рабочие на фермах; у всех большие семьи, а получают они шиллингов тридцать пять в неделю. Вот почему мы делаем наш хлеб из самой что ни на есть лучшей муки, заквашиваем на самых сладких дрожжах и замешиваем только вручную.
— Лучший хлеб во всей округе, — вставил Малкольм, обращаясь ко мне. Он сидел рядом с Джин и со спокойной, довольной улыбкой передавал блюда.
Дэниел улыбнулся:
— Угу, иные приходят за целых пять миль к нашему фургону, чтоб купить хлебца. — Он помолчал и, выпрямившись, с достоинством продолжал: — Вы, конечно, знаете, мистер Шеннон, что говорится в библии о хлебе насущном. Помните, как спаситель пятью хлебами накормил тысячи и как он преломил хлеб со своими учениками на тайной вечере?
Я пробормотал что-то невнятное, но тут мне на помощь пришел Люк: передавая клубничный джем, он слегка подмигнул мне левым глазом, и я поспешил потихоньку завести с ним разговор о достоинствах его мотоцикла. Однако от Дэниела не так-то легко было отделаться. Глава семьи, выступавший с проповедями на собраниях своей общины, он привык разглагольствовать, и сейчас, глядя на меня своим лучистым, серьезным и благожелательным взглядом, он, казалось, твердо решил выяснить, что я собой представляю.
— Конечно, доктор, у вас тоже благородная профессия. Лечить больных, возвращать к жизни калек, ставить на ноги хромых — что может быть похвальнее? Я был горд и счастлив, сэр, когда моя дочь решила посвятить себя этому великому и замечательному делу.
Я молчал, ибо все равно едва ли сумел бы растолковать ему, что вовсе не собираюсь быть врачом-практиком, а хочу всецело посвятить себя чистой науке.
Нимало не смущаясь моей замкнутостью, Дэниел с достоинством и смирением, непонятным образом уживавшимися в его натуре, вернулся к прежней теме; сказав несколько слов о всеобщем братстве людей и о христианском принципе «помогай ближнему», он с этих позиций двинулся на меня в лобовую атаку:
— Могу я спросить вас, сэр: а каковы ваши убеждения?
Я медленно потягивал чай. Все, кроме Ходдена, чей взгляд выдавал некоторую настороженность, добросердечно и внимательно смотрели на меня, с живым интересом ожидая моего ответа, точно это было самым главным, тем камнем, которого только и недоставало, чтобы увенчать прочное здание их общего одобрения. А мисс Джин, слегка раскрасневшаяся от горячего крепкого чая, так и уставилась на меня блестящими глазами, слегка приоткрыв рот.
Что же мне, черт подери, сказать им? Я достаточно хорошо знал, какая вражда существует в маленьких городках между людьми разных религиозных убеждений, и понимал, какое я могу вызвать смятение, поведав им правду о том, что я католик, случайно забредший в менее мрачные коридоры скептицизма, но в глубине души все еще придерживающийся своей первоначальной веры. Эта мысль заставила меня прибегнуть к той же версии, которую я сочинил для мисс Лоу. В конце-то концов какое это имеет значение? Я никогда больше не увижу это достойное семейство, и не к чему нарушать установившееся между нами согласие; к тому же, если я буду достаточно ловок, мне и не придется лгать.
— Видите ли, сэр, — начал я, да так бойко, что сам поразился: казалось, эти добродетельные люди вызвали к жизни самые скверные и коварные стороны моей натуры, — по правде говоря, моя работа в качестве-биолога не оставляла мне много времени для посещения церкви. Однако воспитывался я в Ливенфорде, в семье необычайно строгих пуританских взглядов. Вообще, — тут я снова вспомнил свое детство, проходившее под знаком двух противоборствующих влияний, и лишь скромно подправил наименее правдоподобную из сказок, которыми похвалялась бабушка, — мой прадед по материнской линии был одним из тех, кто пролил свою кровь в битве при Марстонмуре.[3]
Наступила пауза. Они медленно вникали в смысл моего ответа, и я заметил, что он произвел на них не только удовлетворительное, а в высшей степени благоприятное впечатление.
— Не может быть! — Дэниел с вполне понятным интересом наклонил голову. — При Марстонмуре! Да ведь все, кто там был, — мученики, святые. Вы должны гордиться таким предком, мистер Шеннон. И, — не без хитринки добавил он, — надеюсь, вы всегда будете помнить о таком хорошем примере.
Теперь, когда это препятствие было преодолено, атмосфера дружелюбия и согласия прочно воцарилась за столом. После того как Малкольм, пространно выразив свои сожаления, откланялся и ушел (он по вечерам преподавал в Блейрхиллском институте, и миссис Лоу поведала мне, что он взялся за эту дополнительную работу только ради своей овдовевшей матери), мы перешли в гостиную, и мисс Джин уговорили сыграть на пианино пьесу Грига. Затем потолковали об отсутствующей Эгнес. Ее последнее, очень бодрое письмо было с гордостью прочитано вслух. Затем одну за другой мне любовно показали фотографии, пожелтевшие и немного туманные; на них были изображены группы туземных ребятишек в белых передничках, тощих, большеглазых и каких-то удивительно трогательных, а с ними — заботливая, улыбающаяся воспитательница; несколько деревянных хижин, кусочек голого двора, и все это неизменно на фоне буйной растительности, диковинных деревьев, похожих на гигантские папоротники, ярких полос солнечного света, перемежающихся с густой, черной тенью.
Когда пробило восемь часов, я поднялся и, несмотря на протесты, стал прощаться, дружески обменявшись со всеми рукопожатием.
— Вы оказали нам большую честь, сэр, — сказал Дэниел, и глаза его неожиданно потеплели. — Может, в следующий раз приедете к нам с ночевкой?
— Да, конечно, и приезжайте поскорее. — Миссис Лоу сунула мне в руку пакет и тихонько шепнула: — Это немножко шотландского песочного печенья, чтоб было чем полакомиться в пансионе.
На улице было совсем темно, когда Люк и его сестра вышли вместе со мной, чтобы проводить меня на станцию. По дороге Люк великодушно предложил мне пользоваться его мотоциклом, когда мне вздумается. Поезд тронулся, и мисс Джин Лоу пошла рядом с моим окошком.
— Надеюсь, вы остались довольны своей поездкой, мистер Шеннон. Мы-то все очень довольны, я знаю, что очень.
В купе, кроме меня, никого не было, и я забился в угол: я устал от этого чрезмерного радушия и сейчас попытался проанализировать свои впечатления. По правде говоря, знакомство с этим простым трудолюбивым семейством преисполнило меня сильнейшим отвращением к себе. Какой я ничтожный и жалкий! Вообще говоря, я даже почему-то казался себе настоящим подлецом.
Внезапно перед моим мысленным взором всплыло лицо Джин Лоу, когда она сидела, потупившись, рядом со мной в Верхнем парке и вдруг, как девочка, залилась краской. Я не слишком был избалован женским вниманием и в этом отношении был лишен самомнения. Но сейчас некая мысль, словно стрела, пронзила меня. Я вздрогнул и, потрясенный, выпрямился.
— Нет! — громко воскликнул я в пустом вагоне. — Не могла же она… не может… Это нелепо!
6
Наступил февраль с сильными морозами и холодными, ясными, сверкающими днями, будоражившими кровь. Прошло больше месяца с тех пор, как я всецело отдался своей работе. И жизнь казалась мне поистине прекрасной.
Ломекс и Спенс, естественно, знали о моей деятельности, но Смит, хотя я время от времени и подмечал, как он посматривает на меня, покусывая кончики косматых усов, не мог догадаться, чем я занят. С тех пор как профессор Ашер уехал, он проводил большую часть дня в баре при «Университетском гербе».
Дело, за которое я взялся, было нелегким. Не думайте, что работа исследователя проходит в дивном поэтическом экстазе, — прежде чем увидишь просвет, надо пройти немало лабиринтов и, подобно Сизифу, без конца катить в гору камень.
Однако, перепробовав множество растворов и признав все их негодными для моей цели, я, наконец, вырастил на пептоновском бульоне такую культуру из дримовских проб, которая, по моим расчетам, содержала возбудитель эпидемической болезни. Я глядел на нежные желтоватые волокна, которые, сплетаясь в шафрановые нити, росли и набухали в светлом, как топаз, растворе, словно распускающийся крокус, а мне казались неизмеримо прекраснее самого редкого цветка, — и сердце мое колотилось от волнения. Это была неведомая мне культура, обещавшая нечто новое и необычное и подкреплявшая шаткое здание моих надежд.
По мере того как в моем распоряжении оставалось все меньше времени, я удваивал усилия, стремясь путем отбора вывести чистую и стойкую породу драгоценной бациллы. У меня был ключ от боковой двери, через которую я мог попасть в здание, когда все уйдут. Поужинав в пансионе барышень Дири, я возвращался в лабораторию и, связанный с внешним миром лишь тоненькой ниточкой сознания, погружался, словно пловец, сделавший затяжной прыжок в прохладную, озаренную зеленоватым светом лампы тишину, пока гулкий бой часов не прокатывался по пустынной территории университета, возвещая полночь. Это было самое продуктивное время суток.
Я был уверен, что сумею в основном завершить свою работу к субботе, которая приходилась на 1 февраля, и в тот же вечер уничтожу все следы проведенных мной опытов. Все было рассчитано до мелочей, как в тщательно подогнанной мозаике: профессор Ашер сообщал в своем письме, что вернется в понедельник, 3-го, — к его прибытию я уже буду сидеть за своим столом и делать его работу.
Наступила последняя неделя, и в среду вечером, вскоре после девяти часов, я наконец решил, что культура созрела для исследования; я подцепил ее платиновым крючочком и нанес на предметное стекло. Настал решающий момент. Затаив дыхание, я вставил стекло под линзу микроскопа и невольно вскрикнул, когда на ярко освещенном фоне вдруг появились темные червячки.
Все поле было усеяно крошечными, похожими на запятые бациллами — я никогда еще не видел таких.
Долгое время я сидел не двигаясь, глядя на мою находку, — от радостного возбуждения у меня слегка кружилась голова. Наконец, взяв себя в руки, я открыл блокнот и с присущей ученым методичностью принялся описывать организм, который, исходя из его очертаний, я условно назвал бациллой «С». Так прошло минут пятнадцать, как вдруг внимание мое привлек сноп света, упавший в комнату через стекло над дверью. Несколько секунд спустя я услышал шаги в коридоре, дверь распахнулась, и, похолодев от ужаса, я увидел профессора Ашера, входившего в лабораторию. Он был в сером костюме и наброшенном на плечи темном суконном плаще с капюшоном; его бледное жесткое лицо еще было покрыто дорожной пылью. В первую минуту мне показалось, что он мне привиделся. Потом я сообразил, что это в самом деле профессор и что явился он прямо с поезда.
— Добрый вечер, Шеннон. — Он неторопливо, размеренным шагом приближался ко мне. — Все еще сидите?
Не веря собственным глазам, я смотрел на него поверх колб с культурой. А он глядел на них.
— Я вижу, вы усиленно трудитесь. Что это такое?
Застигнутый врасплох, я растерялся и молчал. Почему, почему он приехал раньше времени?
И вдруг позади профессора Ашера я увидел эту зловещую птицу — Смита: он был без белого халата, в плохо сшитом костюме и, вытянув длинную шею, смотрел на меня своими глубоко запавшими глазами. Тогда я понял, что придется сказать все.
По мере того как я говорил, запинаясь и в то же время ревниво не раскрывая своего замысла до конца, Ашер становился все надменнее и суровее. А когда я кончил, лицо его приняло и вовсе ледяное выражение.
— Должен ли я понять, что вы намеренно отложили мою работу ради своей?
— Я возьмусь за расчеты на той неделе.
— А сколько вы сделали за время моего отсутствия?
Я помедлил.
— Ничего.
Его узкое лицо под налетом сажи посерело от ярости.
— Я ведь специально выражал вам свое пожелание, чтобы доклад был готов к концу месяца… для профессора Харрингтона… который оказал мне такое гостеприимство… это мой давний друг и коллега. И вот не успел я уехать… — Он слегка запнулся. — Почему, почему вы так поступили?
Я пристально разглядывал подкладку его капюшона. Она была темно-зеленая, шелковая.
— Я должен был разгадать эту загадку…
— В самом деле! — У него даже нос побелел. — Вот что, сэр, хватит препираться. Вы немедленно бросите эту работу.
Я почувствовал, как у меня дрогнуло сердце, но усилием воли сдержал расходившиеся нервы.
— Мое положение на кафедре все-таки дает мне право голоса в таких вопросах.
— Но я профессор кафедры экспериментальной патологии, и последнее слово принадлежит мне.
Меня нелегко было вывести из себя, по натуре я был человек застенчивый и смирный и искренне верил в людскую снисходительность, в святое правило: «Живи и жить давай другим», но сейчас красный туман поплыл у меня перед глазами.
— Я не могу бросить эту работу. Я считаю ее куда более важной, чем опыты с опсонином.
Слышно было, как стоявший позади Смит вдруг глотнул слюну, его острый кадык задвигался, словно он смаковал лакомый кусок. Ашер выпрямился во весь рост, губы его стали тонкими, как проволока.
— Вы на редкость наглый человек, Шеннон. Ваши дурные манеры, ваша одежда, совершенно непристойная для ученого, занимающего такое положение, возмутительная непочтительность, какую вы проявляете ко мне, — все говорит об этом. Я же привык иметь дело с джентльменами. До сих пор мне казалось, что при должном руководстве вы можете далеко пойти, и только потому я был к вам снисходителен. Однако, раз вам угодно вести себя по-хамски, мы будем действовать иначе. Если к понедельнику вы в письменном виде не извинитесь за это поистине непростительное поведение, я попрошу вас покинуть кафедру.
Последовало мертвое молчание.
Выждав некоторое время, Ашер вынул платок и вытер губы. Он увидел, что справился со мной, и тогда, по обыкновению, вспомнил о собственной выгоде:
— Серьезно, Шеннон, ради вашего же блага советую вам взять себя в руки. Несмотря на все, что случилось, мне бы не хотелось расставаться с вами. А сейчас прошу меня извинить: я еще не был дома.
И взмахнув, как матадор, своим плащом, он повернулся и вышел из комнаты. После его ухода Смит постоял еще с минуту, потом, тихонько насвистывая в свои косматые усы, направился к раковине Спенса и стал там что-то прибирать.
Он, конечно, ждал, что я заговорю, и я, как дурак, попался в ловушку.
— Ну-с, — с горечью заметил я, — вы, должно быть, считаете, что изрядно мне напакостили?
— Вы ведь слышали, что сказал шеф, сэр. Я обязан выполнять его приказания. У меня тоже есть свои обязанности.
Я знал, что это сущее лицемерие. Истина же заключалась в том, что по каким-то непонятным причинам Смит в душе питал ко мне смертельную неприязнь. Бедный юноша, такой же, как я, он в свое время тоже стремился достичь в науке высочайших вершин. И теперь, измученный неудачник, снедаемый завистью, он не мог смириться с тем, что мне, возможно, удастся преуспеть там, где он потерпел поражение.
— Я же не виноват, сэр. — И, протирая щеткой раковину, он вызывающе ухмыльнулся: — Я только выполнил свой долг.
— С чем вас и поздравляю.
Я убрал пробирки с культурами, передвинул рычажок регулятора в термостате на нужную температуру, а он в это время искоса, каким-то странным взглядом наблюдал за мной. Затем я взял кепку и вышел.
Бесконечно раздосадованный и злой, спускался я в темноте с Феннер-хилла.
На перекрестке, у стыка Пардайк-роуд и Керкхед-Террас, я зашел в трактир и, чтобы хоть немного прийти в себя, заказал стакан кофе. Взобравшись на высокий стул и положив локти на стойку, я потягивал густой темный напиток; вокруг кипела вечерняя жизнь бедного квартала: у трактиров и лавчонок торговцев жареной рыбой толпились завсегдатаи; лотошники, стоя под керосиновыми фонарями, предлагали свой товар; медленно прогуливались женщины; среди повозок и экипажей сновали мальчишки-газетчики, выкрикивая последние новости, — но я был глух и слеп ко всему.
Через некоторое время легкий удар зонтиком по плечу вывел меня из задумчивости, и, обернувшись, я увидел «Бэби», — он стоял подле меня, расплывшись в улыбке, преисполненный доброжелательства и любви ко всему роду человеческому.
— Добрый вечер, сэр.
Я хмуро поглядел на него, но он придвинул к стойке стул и, пыхтя, взгромоздил на него свои рыхлые телеса.
— Какая счастливая встреча! Я был в «Альгамбре» — второсортное заведение, конечно, но уж очень весело. — Он постучал зонтиком по стойке, чтобы привлечь внимание официанта. — Кофе, пожалуйста, и побольше сахару. И еще хорошую порцию фруктового торта. Только выберите, пожалуйста, кусочек получше.
Я повернулся к нему спиной. Но отвязаться от Чаттерджи было невозможно: шумно прихлебывая кофе и то и дело хихикая, он непременно решил поделиться со мной впечатлениями от проведенного вечера, в которых немалое место было уделено знаменитому шотландскому комику сэру Гарри Лаудеру.
— Хи-хи-хи… Чего только этот шустрый дворянчик не выкидывал… Я так хохотал, что чуть с балкона не свалился: я ведь сидел в первом ряду. Должен вам сказать, сэр, я до того влюблен в шотландскую музыку, что непременно желаю научиться играть на волынке. Вы не могли бы порекомендовать мне преподавателя, сэр?
— Да оставьте вы меня, ради бога, в покое!
— Нет, вы только подумайте, сэр, какое удовольствие получат мои калькуттские друзья, когда, вернувшись с дипломом, я надену юбочку шотландского горца и буду исполнять им шотландские песни! — И, размахивая в такт пухлым пальцем, он высоким фальцетом затянул: — Ай-яй-яй… ля-ля-ля… с девушкой пойду… к милому Клайду… Солнышко зайдет… мне радость принесет… по сумеречным далям… по сумеречным далям бродить мы не устанем. Извините меня, доктор Роберт Шеннон, но что все-таки означает слово «сумеречным»? Очевидно, это что-то вроде леса, чащи, ущелья или еще какого-нибудь укромного места, где можно заниматься любовью? Хи-хи-хи… Правильно я угадал, сэр?
Я порылся в кармане, вынул монету, положил ее на стойку в уплату за выпитый кофе и резко поднялся с места.
— Подождите-ка, подождите, подождите, доктор Роберт Шеннон. — И он попытался задержать меня, зацепив рукояткой зонтика. — Догадайтесь, сэр. Кого бы, вы думали, я видел сегодня в театре — ведь я сидел на балконе. Двух ваших друзей — доктора Адриена Ломекса и супругу доктора Спенса; они сидели вместе внизу и очень веселились. Да не уходите же, сэр, я сейчас пойду с вами.
Но я уже выскочил из трактира. Мной владел страх, погнавший меня чуть не бегом назад, на кафедру.
«Я обязан выполнять его приказания…»
Пока я торопливо шагал обратно, мне вспомнилось, каким не предвещавшим ничего хорошего блеском загорелись глаза лаборанта, когда я уходил.
Здание кафедры, когда я подошел к нему, было погружено в полную темноту. Я поспешно открыл боковую дверь и вошел в лабораторию. Не успев переступить порог, я сразу почувствовал, что чего-то не хватает: не слышно успокоительного гудения инкубатора. Сердце у меня упало; я включил свет над своим столом и открыл инкубатор. Теперь уже сомнений быть не могло. Смит вылил мои культуры: в штативе стояли пустые пробирки, и целый месяц напряженнейшей работы пропал зря.
7
На следующее утро я не пошел в университет, а направился после завтрака на Парковую сторону, где на тихой и неприметной улочке, выходящей к Келвингровским садам, поселился, уйдя на покой, профессор Чэллис. Я был убежден, что получу совет и помощь у этого доброго старика, который так часто поддерживал меня в прошлом. Когда я позвонил, дверь мне открыла Беатрис, его замужняя дочь — приятная молодая женщина в кокетливом ситцевом домашнем платье; из-за ее юбки выглядывали две востроглазые девчушки.
— Извините, что я потревожил вас так рано, Беатрис. Могу я видеть профессора?
— Но, Роберт, — воскликнула она своим грудным голосом и невольно улыбнулась, взглянув на мое встревоженное лицо, — разве вы не знаете? Он же в отъезде.
Должно быть, разочарование мое было слишком явным, потому что она тотчас перешла на серьезный тон и принялась объяснять, что друзья увезли ее отца, который жестоко страдал от артрита, в Египет для поправления здоровья. Его не будет всю зиму.
— Не зайдете ли на минутку, — любезно добавила она. — Мы с детьми как раз завтракаем, я могу вас угостить горячим какао с бисквитом.
— Нет, спасибо, Беатрис. — И я попытался на прощанье изобразить улыбку.
Большую часть дня, серого и облачного, я бесцельно бродил по городу, глядя невидящими глазами на витрины больших магазинов на Синклер— и Мэнсфилд-стрит, а под конец направился к докам, где, окутанные холодным туманом, стояли борт о борт пришвартованные здесь на зиму речные, черные с белым, пароходы. Оттуда я вернулся в пансион и больше по привычке, чем по какой-либо иной причине, спустился вниз к чаю.
Краешком глаза я увидел, что мисс Джин Лоу, которая последние три дня отсутствовала — куда она отлучалась, я не знал, — снова сидит на своем месте. Мне показалось, что вид у нее какой-то странный, даже больной: она была бледна, а нос и глаза у нее распухли и слегка покраснели, точно от сильного насморка, но я был слишком занят своими мрачными мыслями и лишь мельком взглянул на нее. Она быстро поела и ушла.
Однако, когда минут через десять я поднялся наверх, она стояла в коридоре, прислонившись спиной к моей двери.
— Мистер Шеннон, мне хотелось бы поговорить с вами, — сказала она каким-то неестественно-натянутым тоном.
— Только не сейчас, — ответил я. — Я устал. Я занят. И к тому же у меня в комнате не прибрано.
— Тогда зайдемте в мою. — Она решительно поджала губы.
Она открыла свою дверь, и не успел я что-либо возразить, как уже стоял в ее маленькой комнатке, которая по сравнению с моей неопрятной захламленной каморкой могла служить образцом чистоты и порядка. Я впервые был у нее, и сейчас, глядя на ее узкую, аккуратно «заправленную» белоснежную постель, на вязаный, ручной работы, коврик, на фотографию ее родителей в блестящей серебряной рамке, стоявшую на маленьком столике рядом с аккуратно разложенными гребенкой и щеткой, я смутно припомнил, как она однажды сказала, что, желая помочь мисс Эйли, прибирает свою комнату сама.