Как в порыве безумия, Арно схватил ее руки и привлек ее к себе.
— Габриэль, что значат эти слова? Какое чувство внушает их вам? Если ты любишь меня, скажи мне это один только раз, и все страдания мои будут забыты.
— Да, да, я люблю тебя, Арно, и ты должен жить для меня!
— Нет, я должен умереть после преступного признания, которое вырвалось у меня, — сказал молодой граф дрожащим голосом. — Могу ли я жить под этой кровлей, когда сердце мое полно преступной страсти к жене моего дорогого отца. Я бы должен был бежать, но жизнь вдали от тебя хуже смерти. Дай мне умереть от пули бразильца, кровь моя смоет оскорбление, нанесенное моему бедному отцу, и избавит меня от преступного, загубленного существования.
— Я не хочу, чтобы ты умер, — повторила настойчиво графиня. — Пусть Вилибальд выходит на дуэль, он вызвал дона Рамона.
Шум от падения тяжелого тела в соседней комнате, сопровождаемый глухим хрипением, прервал их раз говор. Бледный взволнованный Арно приподнял портьеру, но при виде отца, распростертого без движения на ковре, он глухо вскрикнул и кинулся к нему, как безумный.
«Я убил его моим гнусным признанием, — шептал он, приподнимая бесчувственную голову графа. — Бог покинул и проклял меня».
Известие, что граф Вилибальд поражен апоплексическим ударом, печальным образом прервало бал; гости спешили разъехаться, глубоко потрясенные несчастьем, постигшим такой приятный, гостеприимный дом.
Граф в бесчувственном состоянии был перенесен в свою комнату; по счастливой случайности, старый доктор, друг графа, был тут и мог тотчас же оказать помощь больному.
Бледный, как смерть, Арно помогал ему, не спуская глаз с посиневшего лица графа. После употребленных первых средств больной слегка пошевелился, но глаза его остались закрытыми. Доктор отошел в глубину комнаты, позвал к себе Арно.
— Я должен предупредить вас, граф, что состояние вашего отца безнадежно; одна сторона вся поражена, и минуты его сочтены.
Глухой стон вырвался из груди молодого человека.
— И он не придет в себя? — спросил он с тревогой.
— Нет, я полагаю, что к нему вернется сознание, и если язык, как я надеюсь, не поражен, надо будет воспользоваться этими минутами, чтобы узнать его последнюю волю.
Подавленный, обессиленный, Арно опустился в кресло и закрыл лицо руками.
Доктор снова сел к постели, и, как он предвидел, граф вскоре открыл глаза в полном сознании. Взгляд его окинул комнату, остановился на сыне и затем обратился к доктору:
— Друг мой, скажите откровенно правду, — прошептал он. — Я, кажется, умираю; смерти я не боюсь, но я должен сделать некоторые распоряжения. Имею ли я на это время?
Со слезами на глазах доктор наклонился к нему и пожал ему руку.
— Жизнь и смерть в руках Божиих, — сказал он с волнением, — но для человеческого искусства состояние ваше очень серьезно, и я одобряю ваше намерение распорядиться немедленно вашими делами.
— Благодарю. Теперь не откажите мне в дружеской услуге. Отдайте приказание, чтобы тотчас позвали сюда нотариуса, судью и священника. Я продиктую мое завещание и хочу причаститься. Затем, не велите никому входить сюда, мне надо поговорить с сыном.
— Все будет сделано. Примите успокоительных капель, они поддержат ваши силы.
Доктор дал лекарство, поправил подушки больного и ушел, взглянув с состраданием на молодого графа, который, будучи подавлен угрызениями совести и отчаянием, казалось, ничего не видел и не слышал.
— Арно! — позвал слабым голосом умирающий.
Молодой человек вздрогнул, встал и, подойдя к постели, упал на колени и прильнул губами к руке отца.
— Встань, несчастное мое дитя, и постарайся выслушать меня спокойно: мне немного осталось времени…
— Ах, отец, ты не отталкиваешь меня с отвращением, не проклинаешь меня за то, что охваченный преступной страстью, я похитил у тебя сердце твоей жены и нанес тебе смертельный удар. О, как я подл и преступен! — заключил он, трепеща от стыда и раскаяния.
— Успокойся, мое бедное дитя. В сердце моем нет ни капли желчи против тебя. Могу ли я тебя осуждать, что ты поддался очарованию этой губительной красоты, которая, как всепоглощающий огонь, убила и меня? Я виноват, что в моем непонятном ослеплении не подумал, какой опасности ты был подвергнут. Не твое признание нанесло мне смертельный удар, но убеждение, что ты должен быть страшно несчастлив, если, будучи молод, красив и богат, тяготишься жизнью и ищешь смерти. Поцелуй меня; мне нечего тебе прощать, я, напротив, благословляю тебя на радость и любовь, которыми ты усладил последние дни моей жизни.
Слезы лились по лицу Арно; он наклонился и трепещущими губами поцеловал отца.
— Теперь, дитя мое, поклянись мне исполнить то, о чем я хочу тебя просить.
— Клянусь.
— Обещай мне никогда не покушаться на свою жизнь.
— Но если дон Рамон убьет меня? — прошептал нерешительно Арно.
— Результат дуэли в руках Божиих, но я говорю тебе о самоубийстве. Ты должен вырвать из своего сердца пагубную любовь, которая снедает тебя, должен удалиться и постараться забыть. Это тебе удастся, так как от любви не умирают. Время залечивает всякую рану, отсутствие изглаживает из наших мыслей самые мучительные воспоминания. С Габриэлью тебя разделяет невозможность: ты не можешь жениться на вдове своего отца. И, несмотря ни на что, я счастлив этим, так как женщина эта, такова как она есть, неспособна дать прочного, истинного счастья. Как ты, Арно, так и я боготворил Габриэль, а между тем едва был терпим ею. Она злоупотребляла бы твоей слабостью, как злоупотребляла моею, и ты, как я, стал бы жертвой позора и гибели. Чтобы иметь над ней перевес и повелевать ею, нужен человек иного закала, чем мы.
Ты сейчас упрекал себя в том, что похитил у меня сердце жены. Успокойся; уверяя тебя в своей любви, Габриэль лгала. Она любит в тебе лишь верного раба, руку, всегда готовую сыпать золото, чтобы удовлетворять ее безумной роскоши. Она просила тебя не драться с доном Рамоном, боясь, чтобы ты, послушное орудие в ее руках, не погиб на дуэли, а я не остался бы жить.
Бог мне свидетель, что в этот великий час я не хочу осуждать жену, произносить над ней мой приговор за ту случайность, которую она не предвидела. И самое ее желание быть свободной законно до некоторой степени: так естественно, что муж, старый, больной, не что иное, как неприятная тягость для этой красивой страстной женщины, безумно влюбленной в другого.
— Что ты говоришь, отец? Ты предполагаешь, что Габриэль любит дона Рамона? — воскликнул Арно, вставая. Он изменился в лице и весь дрожал.
— Нет, не дона Рамона. Она любит безумно Веренфельса. В ночь его отъезда она имела с ним свидание, которому я был случайным свидетелем, после чего у меня не осталось никакого сомнения насчет ее чувств.
— О, вероломный негодяй! — воскликнул Арно, как подстреленный падая в кресло. Сердце его разрывалось от отчаяния, ревность душила его.
Со слезами на глазах граф глядел с минуту на изменившееся лицо сына, затем сказал нежно:
— Приди в себя, дитя мое, будь тверд и не обвиняй несправедливо честного, благородного человека. Веренфельс не искал и не вызывал этого свидания; Габриэль пришла, увлеченная своей страстью, но из ее собственных уст я слышал, что Готфрид уже ранее старался призвать ее на путь долга и добродетели, что, несмотря ни на что, она наконец заполонила его, победила его сердце. Это общечеловеческая слабость, которую я прощаю ему… Давно, впрочем, у меня были подозрения, которые подтвердились кое-какими подробностями, простодушно рассказанными Танкредом. Случай в оранжерее был не что иное, как покушение на самоубийство. И я уверен, что когда моя смерть сделает ее свободной, она выйдет за Веренфельса, и я этим доволен. Ей нужен именно такой муж; он уже смирил ее и переломит ее нрав, как переломил нрав Танкреда.
Граф замолчал, утомленный. Арно ничего не ответил. Он прижал голову к подушкам, сдерживая стоны, теснившие его грудь.
Несколько минут спустя тихо постучали в дверь; то был доктор, который пришел сказать, что священник и другие, призванные графом, ждут в соседней комнате.
При появлении приглашенных Арно встал с таким спокойным видом, которого нельзя было ожидать, отдал приказания, сделал нужные распоряжения, затем сел к постели отца, и лишь особое выражение в лице молодого человека выдавало его внутреннее волнение.
Граф начал диктовать завещание.
Он постановил, чтобы Танкред в эту же осень был отдан в военную школу, и его опекуном назначал полковника барона Оттокара Вельфенгагена, своего двоюродного брата и старшего товарища по полку. Надлежащая сумма определялась для воспитания и содержания мальчика, который, достигнув совершеннолетия, вступит в обладание всеми доходами; но особо оговоренным пунктом ему запрещалось до двадцати пяти лет касаться капитала, продавать или передавать другому что-либо из своего состояния. Своей жене граф завещал, как вдовью часть, пожизненную пенсию, которая будет ей выдаваться до самой ее смерти даже в случае вступления ее во второй брак. Он предоставлял ей право жить в Рекенштейнском замке, равно как и в его доме в Берлине.
При редакции этого параграфа Арно наклонился к отцу и сказал ему шепотом:
— Папа, увеличь пенсию, завещай ей, как дар, тридцать тысяч талеров, которые я имею лишних в моем распоряжении; она привыкла к роскоши, а Веренфельс беден, нам следует устранить препятствия к ее счастью.
Граф глядел с любовью на великодушного молодого человека, который не хотел вымещать на любимой женщине своего страдания. Без возражений он исполнил его желание, включив в завещание вышеназванный дар.
Когда документ был составлен и подписан всеми свидетелями, граф выразил желание причаститься Святых Тайн; и пока умирающий оставался один с духовником, Арно пошел к Танкреду, чтобы разбудить его и отвести к отцу, который желал его благословить.
Ночная лампа, подвешенная к потолку, освещала слабым светом комнату и кровать с шелковыми занавесами, на которой спал мальчик глубоким сном. Мрачный и озабоченный, Арно подходил к брату, как вдруг вздрогнул и остановился. Возле кресла, в ногах кровати, он увидел Габриэль; она стояла на коленях, закрыв голову руками. И эта отчаянная поза составляла тяжелый контраст с ее шелковым розовым платьем, обнаженными плечами и помятыми розами в ее черных волосах.
Услышав, должно быть, шорох шагов, она вдруг встала и кинулась к Арно, но, заметив перемену в выражении его лица и во взгляде, остановилась и прошептала голосом, в котором слышались страх и досада:
— Что тут происходит? Меня, по-видимому, забывают, и Христофор позволил себе не пустить меня в комнату Вилибальда.
— Это потому, что отец умирает и не хотел, чтобы ему помешали продиктовать духовное завещание. Успокойтесь, Габриэль, вы будете свободны и можете не бояться больше, что он не станет драться на дуэли, — ответил Арно с такой стойкостью, какой он никогда не проявлял.
Молодая женщина вскрикнула и, ошеломленная, упала в кресло. При виде этого истинного душевного волнения, взгляд молодого человека смягчился, и, наклоняясь к ней, он сказал:
— Вы этого не желали, не правда ли, Габриэль, и вы не любите Веренфельса?
Но в эту минуту графиня была неспособна притворяться; ничего не отвечая, она закрыла руками свое взволнованное, побледневшее лицо.
Арно горько улыбнулся и, оставив ее, подошел к брату и разбудил его.
— Вставай скорей, Танкред; папа очень болен и хочет тебя видеть.
Он помог испуганному мальчику одеться и увел его, не взглянув на мачеху. Но у дверей она догнала, остановила его и, схватив за руку, прошептала голосом, задыхающимся от слез:
— Арно, умолите Вилибальда позволить мне придти проститься с ним, не дайте ему умереть без того, чтобы я попросила у него прощение в моей неблагодарности.
— Хорошо, — проговорил он, тяжело дыша и отнимая свою руку, — я сделаю все, чтобы уговорить его.
Заливаясь слезами, Танкред кинулся к отцу и в своей детской скорби умолял его не умирать. С отуманенным взором граф положил руку на кудрявую головку мальчика и благословил его. Затем благословенно причастился Святых Тайн. Когда торжественная церемония была окончена, Арно наклонился к больному и сказал тихо:
— Папа, Габриэль умоляет тебя пустить ее проститься с тобой и попросить у тебя прощения.
Заметив в графе тревожное волнение и резкий жест отрицания, молодой человек присовокупил с убедительной мольбой:
— Не отказывай ей; мне кажется, ее раскаяние искренно. И в такую торжественную минуту, приняв Святые Тайны, символ любви и прощения, можешь ли ты желать перейти в лучший мир, оставив кого-нибудь непрошенным на земле!
— Ты прав, дитя мое, не надо уносить в вечную обитель никакого мелкого злопамятного чувства. И быть может, зрелище смерти заставит легкомысленную женщину серьезней взглянуть на жизнь. Позови же ее скорей; я чувствую, что слабею.
Арно нашел мачеху в ее будуаре. Спрятав лицо в подушки дивана, она горько плакала.
— Придите, Габриэль, отец зовет вас, — сказал он, слегка дотрагиваясь до ее руки.
Молодая женщина тотчас встала и пошла вслед за ним; но у дверей комнаты графа она остановилась, вздрогнув, и готова была упасть. Арно поддержал ее. Голос священника, читающего отходную, произвел на нее потрясающее впечатление.
— Соберите все свои силы, если хотите не опоздать, — шепнул ей Арно.
Трепеща и робко ступая, Габриэль приблизилась к постели и упала на колени, припав губами к руке мужа, который лежал на подушках бледный, с печатью смерти на лице. Мучительное чувство раскаяния и страха охватило ее. Внутренний голос, всегда понятный совести человека, шептал ей, что, лишаясь мужа, такого снисходительного и великодушного, который дал бедной сироте имя, богатство, положение, она лишалась покоя, мирной жизни, где ее окружал почет, и что, несмотря на любовь Готфрида, будущее для нее было темной пропастью, куда ее увлекал злой рок. Проникнутая суеверным страхом она схватила холодную, влажную руку того, чьей смерти желала, но с которым, как казалось ей в эту тяжелую минуту, она лишалась всего.
— Это ты, Габриэль? — спросил слабым голосом умирающий.
— О, Вилибальд, прости мне всю мою низость против тебя, мою неблагодарность, все горе, которое я тебе причиняла в ответ на твою доброту, — взывала графиня голосом, задыхающимся от рыданий.
— Я прощаю тебя, Габриэль, вполне и от всего сердца. Пусть этот час раскаяния улучшит и облагородит тебя. Будь благоразумной матерью для Танкреда, любящей, честной женой тому, кого избрало твое сердце. Я знаю все и не хочу, чтобы воспоминание обо мне служило препятствием твоему счастью.
Подавленная стыдом и раскаянием, Габриэль встала и прижала голову к груди мужа.
— Благослови тебя Бог за твое великодушие, Вилибальд. А между тем, такое прощение сильнее упрека для меня. Непостоянная, легкомысленная кокетка, я делала тебя несчастным и убила тебя. Ах, я так много грешила в последнее время под влиянием гибельного чувства, что проклятие Божие — я боюсь — все же поразит меня и отомстит мне за тебя помимо твоего желания.
— Успокойся, бедное дитя, и ищи в молитве поддержку своим слабостям, а теперь поцелуй меня в последний раз в знак нашего полного примирения.
Габриэль прижала свои горячие губы к губам умирающего, но, заметив, что глаза графа вдруг потускнели и лицо покрылось мертвенной бледностью, она глухо вскрикнула. Доктор поспешно подошел и, увидев, что холодеющее тело судорожно передернулось, перекрестился, меж тем как священник торжественно произнес:
— Душа христианина, возвратись к своему создателю.
Минуту спустя все было кончено.
Трепещущая и бледная, как полотно, графиня откинулась назад; широко раскрыв глаза, она с минуту пристально глядела на усопшего, затем без чувств упала на ковер. Арно, который вчера еще забыл бы все, все бросил бы, чтобы помочь ей, поднял голову при ее падении, но не тронулся с места, и меж тем как доктор с помощью старого лакея уносил графиню, молодой человек стал на колени, привлек Танкреда, чтобы и он был возле него, и весь отдался молитве.
Габриэль скоро очнулась от обморока, но находилась в тяжелом состоянии духа. Она чувствовала себя уничтоженной и несчастной; все, казалось, рушилось вокруг нее. Когда же она вспомнила об ожидаемой дуэли, ее охватила безумная тревога. Что, если Арно падет теперь жертвой ее легкомыслия!
С внезапной решимостью молодая женщина поспешно подошла к бюро и трепещущей рукой написала:
«Дон Рамон, ваше увлечение вчера вечером имело гибельные последствия: муж мой умер от апоплексического удара. Понимаете ли вы мое отчаяние и муки моей совести? И можете ли вы после такого несчастья драться на дуэли с моим пасынком? Если бы он пал от вашей руки, я, кажется, сошла бы с ума. Итак, если вы дорожите моим уважением и моей дружбой, напишите Арно несколько слов извинения и уезжайте отсюда. Если все то, что вы говорили мне вчера, правда, то вы уважите мою просьбу.
Габриэль».
Она заклеила письмо и велела своей преданной Сицилии немедленно отправить его. Два часа спустя она получила следующий ответ:
«Графиня, ваше желание для меня свято, и вполне справедливо, чтобы я старался загладить мою вину и извинился перед графом Арнобургским; вызов его был. ему внушен законным негодованием. Я в отчаянии, что увлекся своей пылкостью, и молю вас простить меня. Безумная любовь, которую вы мне внушаете, служит мне единственным оправданием; но пролить кровь между нами считаю гнусным. Я уезжаю на несколько месяцев и молю Бога хранить и подкрепить вас. До свидания.
Рамон де Морейра.
Облегченная от огромной тяжести, Габриэль уснула, крайне утомленная. На следующий день утром верховой привез письмо от барона де Морейра графу Арнобургскому.
«Надеюсь, граф, — писал дон Рамон, — вы не объясните трусостью то, что я вам скажу. Вы достаточно меня знаете, чтобы быть уверенным, что я никогда не уклонялся от дуэли, но я узнал о смерти вашего отца, и мысль, что мое безумное увлечение способствовало тому, ужасна для меня. И в виду этого незакрытого еще гроба дуэль с вами немыслима для меня. Я немедленно уезжаю отсюда и прошу у вас прощения за мой вчерашний поступок. Но можете ли вы осуждать меня за то, что я был ослеплен моей страстью к этой очаровательной женщине! Счастлив тот, кто может противиться ей».
С тяжелым вздохом Арно сложил письмо. Жизнь была ему ненавистна, и умереть от руки дона Рамона было бы для него желанным исходом. «Да, счастлив тот, кто может противиться этому коварному созданию, гибельному для Рекенштейнов», — прошептал он с горечью.
После похорон графа Вилибальда в Рекенштейнском замке водворилась мрачная пустота. Арно удалился в свое имение и не трогался оттуда, занятый приготовлениями к дальнейшему путешествию. Он решился океаном отделить себя от Габриэли и, согласно обещанию, которое дал отцу, стараться вытеснить из своего сердца соблазнительный образ. Успеет ли он в этом? В настоящую минуту состояние его души было ужасным. Страсть и ревность терзали его, лишая покоя и сна,, подтачивая здоровье и заставляя его подчас бояться помешательства.
Он думал, что не вынесет этих мук, но душа, соединенная с телом, — эластичная ткань: человек мучается, корчась, как червь, когда ступает на него давящая пята судьбы, но истерзанный, разбитый, он встает… и продолжает жить.
После смерти мужа графиня заперлась у себя в комнатах и не принимала никого, удаляла от себя даже Танкреда. И мальчик, скучая в замке, проводил большую часть времени в Арнобурге или у Фолькмара, куда тащил беспощадно доброго и слабого кандидата.
Весть о скором отъезде Арно достигла Габриэли и усилила ее мрачную грусть. Все вдруг покидали ее. От Готфрида не было никаких известий; она даже не знала, слышал ли он о событиях, происшедших в их доме. Безмолвное уединение, которое ее окружало, давило ее, как кошмар; и порой этот обширный замок казался ей саркофагом, закрывшимся над ней.
Однажды вечером графиня сидела у себя в будуаре. Лампа под абажуром слабо освещала ее голову, откинутую на спинку кресла, побледневшее лицо и сложенные руки, ослепительная белизна которых выделялась на черном платье, делая их похожими на дивное изваяние. Погруженная в свои думы, молодая женщина не заметила, что портьера приподнялась и Арно остановился на пороге. Не отрывая глаз, он смотрел на любимую женщину, которая никогда не казалась ему более обольстительной, и тяжелый вздох вырвался из его груди.
Габриэль вздрогнула и поднялась.
— Арно! — проговорила она нерешительным голосом, протягивая ему руку. Перемена, происшедшая в наружности ее пасынка, мучительно сжимала ей сердце.
— Я пришел проститься с вами, Габриэль, — сказал молодой граф, подходя к ней. — Я уезжаю на много лет, может быть, навсегда.
— К чему такие печальные предчувствия? — прошептала она, приглашая его сесть.
— Это не предчувствие, но простительное для путника предположение. Знаешь, когда расстаешься, но не знаешь, свидишься ли снова. И так как, быть может, сегодня мы прощаемся навсегда, я не хочу, чтобы вы сохранили неприятное обо мне воспоминание, чтобы злоба осталась между нами. Я люблю вас, Габриэль; это чувство последует за мной в изгнание, и я хочу покинуть вас без негодования, так как истинная любовь все выносит и все прощает.
Графиня опустила голову, и несколько капель горьких слез скатилось по ее щекам.
— Ах, Арно, не считайте меня такой гнусной. Никогда, клянусь вам, я не играла так легкомысленно вашим сердцем, как сердцем каждого другого; никогда я не хотела сделать вас несчастным. Я люблю вас, как брата, как друга, и если б я могла возвратить покой вашему сердцу, я бы сделала это во что бы то ни стало. Вот хотите, — она схватила его за руку, — я откажусь выйти вторично замуж? Я это сделаю, если это может возвратить вам покой.
Лицо Арно вспыхнуло на мгновение, но, победив бурю своих чувств, он с твердостью сказал:
— Габриэль, я не хочу обещания, которое вскоре стало бы тяготить вас и, быть может, вызывать ваше проклятие. Я никогда не могу обладать вами, и во мне нет жестокого эгоистичного желания омрачить вашу жизнь. Будьте свободны и счастливы, выберите себе человека по сердцу. Молодой красивой женщине необходимо иметь покровителя.
Разговор продолжался более спокойным тоном, но от предложения остаться пить чай граф отказался.
— Я должен ехать, — сказал он, вставая: — дайте мне, Габриэль, что-нибудь, что напоминало бы мне о вас в моем изгнании.
Молодая женщина поспешно подошла к письменному столу и вынула оттуда футляр, в котором был миниатюрный портрет, изображающий ее шестнадцатилетней девушкой в подвенечном платье с венком из померанцевых цветков на голове.
— Вот возьмите, Арно. Когда я позировала для этого портрета, я была невинна и счастлива и мое сердце было полно любви к вашему отцу.
— Благодарю, — сказал молодой человек, пряча футляр в карман своего платья.
— Будете вы писать мне, Арно?
— Нет, с завтрашнего дня я разрываю с прошлым. Рекенштейн и все, что обитает в нем, перестает существовать для меня. Я не хочу ничего знать, пока сердце мое не излечится. Но тем не менее, если когда-нибудь вам это понадобится, обратитесь к моему банкиру в Берлин, месье Флуру. Я остаюсь вашим братом, вашим помощником, вашим другом; не забывайте этого. А теперь прощайте. Храни вас Бог.
Быстрым движением он привлек ее к себе, поцеловал в губы и выбежал прочь.
— О, безумная! я сама изгнала моего лучшего друга, — промолвила Габриэль, падая на кресло и разражаясь рыданиями.
* * *
В один прекрасный сентябрьский день легкий кабриолет, запряженный парой почтовых лошадей, катился по шоссе, ведущему к Рекенштейнскому замку. В экипаже сидел Готфрид; небольшой чемодан лежал у его ног. Молодой человек устремил задумчивый взгляд на замок, который начинал выступать в конце долины, весь окруженный своими садами. Как все изменилось с того дня, когда два года тому назад он ехал той же дорогой!
Охваченный грустью и смутной надеждой, он вздохнул и спросил себя, какова будет их встреча с Габриэ-лью теперь, когда они оба свободны. Молодой человек узнал от кандидата о происшедших событиях. Известие о смерти графа и об отъезде Арно вырвало его из мучительного оцепенения, в которое его поверг разрыв с Жизелью; внезапная измена молодой девушки, нравственная развращенность, выказавшаяся в ее бесстыдной связи с художником, внушали Готфриду отвращение и ужас. Но когда в его воспоминании возникал милый образ невинной Жизели с чистым, искренним взором, падение ее делалось для него непонятным.
Смерть матери, последовавшая вскоре затем, и все хлопоты с переездом в Монако вполне поглотили молодого человека. Вильгельм Берг принял его с искренним радушием и сразу привязался к маленькой Лилии с той нежностью, которая часто охватывает. старых холостяков. И Готфрид, успокоенный и подкрепленный в душе любовью своего родственника, стал снова думать о Рекенштейне и его обитателях. Он написал кандидату, прося его дать ему известия, и спрашивал, вышла ли Жизель за Гвидо Серрати. Он не получил ответа, и после некоторых колебаний решился ехать сам на один или два дня в замок, чтобы взять оставленные вещи и узнать, что происходило в течение почти трех месяцев после смерти графа.
В момент, когда кабриолет готовился повернуть в аллею, Готфрид велел ехать по шоссе, которое ведет к деревне, и выпустить его у входа в парк, а вещи отдать в служительский флигель. Он не хотел остановиться у главного подъезда.
Тяжелое ощущение охватило душу человека, когда он увидел колокольню церкви и красную крышу дома судьи, выглядывающую из-за деревьев, полуобнаженных теперь, и, уступая внезапному побуждению, он обратился к кучеру, который был из этой деревни, и Готфрид знал его.
— Руперт, ты, вероятно, помнишь, говорили об иностранце-художнике, который приезжал делать портреты графини и графа Арно? Не знаешь ли, давно он уехал?
Кучер повернулся и сказал, глядя искоса:
— Разве вы не знаете, что этот самохвал утонул три недели тому назад?
— Утонул? — повторил изумленный Готфрид. — Каким образом? И отчего ты называешь его самохвалом? — присовокупил он более спокойно.
— Я знаю то, что мне рассказывал брат, который служит конюхом в замке. Так вот, после смерти старого графа графине было не до портрета, и живописец мог бы уехать, но он нашел себе работу в окрестностях и проводил время то тут, то там; но главной его квартирой был мавританский павильон парка. Туда к нему приехали раз господа братья Румберг, чтобы звать его на рыбную ловлю. День был жаркий, и им захотелось выкупаться. Но, едва они вошли в воду, как вдруг итальянец вскрикнул, говорят, и стал тонуть. Старший Румберг кинулся за ним и вытащил его; но, хотя река неглубока в этом месте и живописец оставался в воде каких-нибудь несколько минут, он не ожил. И я не один думаю, что черт потопил его. Колдуны, которые губят невинных, всегда кончают таким образом. Злой дух берет себе их черную душу.
Кабриолет остановился. Готфрид вышел и в тягостном раздумье ступал по парку. Но мысли его приняли вдруг иное направление, когда на повороте аллеи он заметил женщину, которая медленно шла опустив голову; длинный трен ее траурного платья шумел по сухим листьям, большой газовый вуаль покрывал ее голову. Сердце его забилось сильнее, и он ускорил шаг, чтобы подойти к ней.
Да, то была Габриэль. Унылая, томимая тоской и грустью, она вышла пройтись в парке. Мрачное уединение, окружающее ее, действовало расслабляющим образом на эту светскую молодую женщину, снедаемую к тому своей страстью. Страшные ощущения, вызванные смертью ее мужа, угрызения ее совести и отъезд Арно заглушили на время это чувство, но мало-помалу оно снова овладело ею. Она не переставала думать о Готфриде, сердилась за его молчание, приходила в отчаяние, но не могла решиться написать ему. В эту самую минуту она была погружена в подобные мысли, как вдруг шум поспешных шагов коснулся ее уха. Она подняла голову и увидела Готфрида. Из груди ее вырвалось восклицание такой нескрываемой радости, что ей стало стыдно самой себя, и, то краснея, то бледнея, она промолвила:
— Ах, вы появились так неожиданно, что испугали меня, месье Веренфельс.
— Извините, графиня, что испугал вас моим внезапным появлением, — отвечал молодой человек, не менее ее взволнованный, целуя ее руку. — Я думал, что лучше будет, если я войду не главным подъездом.
— Ах, я рада вам, откуда бы вы не вошли, но я нервна до невозможности. Печальные события, постигшие нас, и жизнь в этом обширном опустелом здании, делают меня больной.
Разговаривая, они направились к замку, и Готфрид узнал, что Танкред отправился на несколько дней к Евгению Фолькмару, что кандидат уехал, так как получил место, и что на будущей неделе графиня намеревалась ехать в столицу с сыном, который должен был поступить в военное училище.
Габриэль и ее гость обедали вдвоем и вечером пили чай tete-a-tete. Графиня как бы преобразилась; присутствие любимого человека действовало на нее, как солнце на захиревший цветок: на щеках появился румянец, в глазах блеск, и ее улыбающиеся губы старались даже скрывать отражение того счастья, которое наполняло ее душу. Нервная, страстная, она все отдавалась настоящей минуте, беспредельно наслаждаясь присутствием, лицезрением, беседой того, кого любила.
Обаяние этой сильной увлекательной страсти, при сознании, что теперь они оба свободны, производило свое действие на холодную, рассудительную натуру Готфрида. Он приехал с намерением держаться в пределах самой строгой сдержанности, из уважения к трауру графини, предоставив будущему решить их судьбу; но под живительным огнем очей Габриэли все эти соображения исчезли. Он сам не замечал, какая перемена совершалась в нем. Почтительная сдержанность сменялась любезностью и желанием нравиться; речь его оживлялась, большие черные глаза горели нескрываемым восторгом и все смелей и смелей заглядывали в глаза Габриэли.
Они разошлись поздно; и, возвратясь к себе в комнату, Готфрид был как в чаду. Ночь принесла ему некоторое успокоение, и на следующий день, когда Сицилия пришла звать его к завтраку, он уже решил — вопреки желанию сердца — уехать обратно вечером того же дня. Молодой человек чувствовал, что слабеет, покоряясь силе любви, и боялся, чтобы в порыве увлечения решительное слово не сорвалось с языка раньше срока, который предписывало ему чувство деликатности и уважения к памяти графа.