Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Четыре трети нашей жизни

ModernLib.Net / История / Кривошеина Н. / Четыре трети нашей жизни - Чтение (стр. 8)
Автор: Кривошеина Н.
Жанр: История

 

 


Спас меня все тот же Захаров : он молча ко мне подошел и два раза со всего размаха ударил меня по щекам, крича громким шепотом на "ты" : "Иди сейчас же и не дури. Я тебе покажу, устала". -- "Как вы смеете мне говорить "ты" -- я дрожала от негодования, но он сказал: "А хочешь еще? Я тебя еще не так побью". И я побежала почти бегом, и этим темпом шла впереди всех, ни на минуту не останавливаясь, и ни усталости, ни страха уж не было, а только - скорее, скорее...
      К девяти утра совсем рассвело, и внезапно из тумана вылез берег, сосны, красная деревянная избушка. Как же узнать, где мы? Кто же решится вскарабкаться на берег? Стояли несколько минут. Тогда я обратилась к Содеру: "Это вы должны узнать, где мы, вы говорили, что знаете дорогу, а мы плутаем уже двенадцать часов, светло, и нас могут заметить. Вы теперь пойдите и узнайте, где мы". Он поежился, но ответил своим финским голосом : "Все правильно, ждите". Через минуту мы услыхали его радостный крик : "Идите! Финляндия!"
      В избушке жил безногий с женой, по-русски он не говорил. Но теперь все быстро завертелось. Через час за нами приехали военные на санях и повезли за 10 километров в Териоки, где нас допросили (Содер тут был необходим и полезен), и вскоре, часов в 12 дня, мы уже были в просторной даче на берегу моря -- в ней был карантин, и тут нам пришлось прожить целых две недели.
      Кроме Ник. Вас. Змиева, который помог мне покинуть Петроград, был, как потом оказалось, еще один человек, который сыграл немалую роль, когда Содер взял мое письмо к отцу куда-то "за границу". На вопрос Содера, каков адрес, я тогда ответила: "Просто А.П. Мещерскому, Европа. В Финляндии знают, где он". Вот это коротенькое и совсем отчаянное письмо Содер в Гельсингфорсе передал Председателю русского комитета, Александру Ник. Фену. Тот решил письмо оставить .у себя и телеграфировал моему отцу в Лондон, прося дать ответ как можно скорее; он, видимо, понял, что положение у меня отчаянное. Ответ из Лондона пришел быстро, и таким образом в следующий рейс Содер уж был послан за мной (это стоило больших денег -- посылка такого ходока за кем-то в Петроград), так что весь этот первый этап был решительно проведен в жизнь- и осуществлен благодаря А.Н. Фену. Мой отец тоже ушел в Финляндию (но по лесу около Белоострова) еще осенью 1918 г., несколько месяцев жил под Гельсингфорсом, и Фену хорошо его знал.
      Теперь, когда мы очутились в карантине, все сразу переменилось, и сперва было трудно разобраться, что к чему. Там были еще другие- люди, совсем незнакомые, было тепло, чисто, можно было заказывать обед очень милой молодой даме -- обед получше, но, конечно, в карантине кормили даром. У меня сразу появились деньги: пришел в карантин инженер Данилевский, хорошо знавший отца, и дал мне порядочную сумму, кажется, около 3000 финск. крон. Но я не могла есть, при виде масла меня тошнило, спать тоже почти не могла; мысль, что я навеки покинула Петроград, с каждым днем все больше меня мучила: как я могла? В течение многих лет я потом часто видела один и тот же сон: вот Кирочная, вот наш дом, все отлично, все на месте. Во сне думаю -надо пойти к Лыжиным", что они? (Лыжины жили через дом от нас, в доме No 18, принадлежавшем баронессе Варв. Ив. Икскуль фон Гильдебранд) ; выхожу радостно на улицу, все такое знакомое, и вдруг отчетливый мужской голос мне говорит : "Лыжины? Да их давно нет, они ведь в Финляндии".
      ... Из карантина вышли под Новый год, и, купив какое-то жуткое пойло в аптеке (в Финляндии уже был тогда сухой закон), встречали 1920 год в скромной Териокской гостинице. Потом все завертелось быстро и не без неприятных сюрпризов. Пришел молодой человек, териокский житель, из балтийцев, который нас знал, и предупредил, что нас ждет... высылка назад... через фронт Эльвенгрена! Что это? Ерунда какая-то! Нет, нет, в Териоках точно есть Русский комитет и он всех проверяет. Но что же нас-то проверять? Ведь за мной был официально послан ходок, значит, знают, кто я... На следующий день я пошла на прием в комитет; там был рыжий адмирал Бострем со щетинистым каменным лицом; на мои вопросы он сказал, что, как говорят, я не дочь Алексея Павловича Мещерского, а дочь его старшего брата Александра Павловича. У меня, конечно, не было с собой никаких бумаг, доказать документально это было невозможно, толковали недолго и я ушла совсем озадаченная. Кому надо было придумывать это все? Через два дня, ужасно волнуясь и сердясь, я еще раз пошла, так как разрешение выехать в Выборг нам так и не давали, и становилось неуютно. На втором свидании с Бостремом я держала себя много решительнее и смелее и, уходя, сказала ему: "Я легко могу доказать, что я чья-то дочь, но что я не чья-то дочь доказать не могу". И вот тут вступил опять Фену, позвонил сам из Гельсингфорса Бострему и сказал ему, чтобы тот умилостивился, и что он ручается за меня и знает, кто я и чья дочь. Через два дня мы уже были в Выборге, а еще через неделю - в Гельсингфорсе. Там наш первый визит был к А.Н. Фену -ведь он меня два раза спас.
      В Гельсингфорсе, который ужасно мне понравился, больше недели оставаться было нельзя, и мы попали в пригородную санаторию Мункснесс, очень приятную и нарядную; там жили только русские, у многих тогда еще были деньги, у некоторых даже значительные. Санатория принадлежала финской владелице, ее дочь была замужем за русским морским офицером, очень милым, с чудесными манерами -- фамилии не помню. Там были все петербуржцы постарше, но и не мало офицеров армии Юденича, сумевших, кто по льду, кто в лодке перебраться в Финляндию, спасаясь от эстонцев, которые их всех, бывших офицеров Юденича, нещадно уничтожали, убивали, душили паром в банях. Сперва у меня было полное отталкивание от всего этого прекрасного общества; казалось, вблизи от Петрограда, живущего в темноте, грязи, холоде, в полном отчаянии, существует так близко этот громадный, чистый, отполированный дом, где уже "бывшие люди", уже только часть бесформенной эмигрантской массы -живут, вкусно едят, отлично одеты, танцуют новые, совсем в России еще неизвестные танцы под синкопированную музыку, флиртуют, делятся на какие-то "группки" и будто и не знают, и знать не хотят, что там дома, совсем рядом.
      Я долго держалась особняком от всех жителей санатории Мункснесс, по вечерам сидела с зятем хозяйки, он как-то умел со мной хорошо говорить и дня через три посоветовал мне : "Будьте осторожны, я вас познакомлю с кем надо, а то ведь здесь сейчас один из главных пунктов разведки в Европе. Можно попасть в неприятную историю". Я ему доверяла. Постепенно он познакомил меня с некоторыми офицерами Юденича -- я их чрезвычайно интересовала -- ведь мы были первые, попавшие в Финляндию после их отступления от Петрограда. В конце концов все они оказались очень милые люди; с некоторыми из них я потом сидела чуть ли не ночи напролет в холле; их интересовало все, что я могла им рассказать о городе, который они не сумели взять. А я все твердила им: "Почему же вы не вошли в город, не прошли эти несколько переулков, которые были перед вами у Нарвской заставы?" Спорили, кричали и даже плакали. Они говорили : "Мы ведь ждали хоть одного выстрела из города, хотя бы сигнала о восстании!.. Но этих выстрелов так никогда и не было". Они также рассказывали, как англичане, километров за 50 от Петрограда, завернули назад свои танки, от которых панически бежал петроградский гарнизон вместе с Троцким.
      Мне потом понравилось в Мункснессе - понемногу я стала выглядеть так же, как все, и даже танцевала наверху, в музыкальном зале, где горел один канделябр на стене, а старая графиня Нирод мило наигрывала вальсы Штрауса на чудном Стенвее.
      В феврале пришли визы во Францию. Мы покинули Мункснесс и поехали дальше -- в эмигрантский путь : Стогкольм, Копенгаген, куда за нами приехал из Лондона мой отец, а потом и мачеха), Лондон, Париж.
      В Мункснессе я узнала, что лед, по которому мы сперва шли, был взрыт за несколько дней до нашего похода ледоколом Ермак, пробившем путь к Кронштадту, что мы прошли около 45 км. за ночь и как раз это был тот самый идеальный путь между фортами, который только и был вообще возможен.
      За день до отъезда я также узнала, что милейший муж дочери хозяйки Мункснесса был главой английской контрразведки в Финляндии.
      ЧАСТЬ 2 -- ФРАНЦИЯ (1919--1948)
      ПЕРВЫЕ ГОДЫ В ПАРИЖЕ
      Мы оба -- мой муж Игорь Александрович и я, прожили в России до 1920 г. Игорь Александрович попал в октябре 1920 г. в Константинополь вместе с эвакуированными войсками Врангеля, вскоре оказался в Париже с родителями, а уже через две недели начал учение в Сорбонне на физико-математическом факультете.
      Таким образом, мы попали на Запад в то самое время, когда туда уезжала главная масса первой эмиграции. Правда, приток эмигрантов еще продолжался вплоть до 28-го, 29-го г. Потом, если кому-нибудь и удавалось уехать из СССР, то чрезвычайно редко и трудно : понемногу выросла стена из чертополоха, невидимая, но и непроницаемая, и какое бы то ни было общение с Россией на долгие годы совсем прекратилось. Вот эта полная оторванность от родной страны, от того, что там делается, стала с годами одной из основных черт жизни и психологии первой волны людей, вынужденных стать эмигрантами.
      Да и главная задача была у всех -- выжить, хоть как-то расселиться, зарабатывать и, наконец, узаконить в самых различных странах свое существование. Можно сказать, что к 1930 г. этот процесс завершился, -- кто сел за шоферский руль, так уж и остался за ним; дамы, ставшие манекенщицами или продавщицами в знаменитых домах парижского "couture", тоже надолго там застряли.
      Еще более оторванными от России оказались те, кто попал в балканские страны; правда, там к ним относились с благожелательной симпатией, и социальное положение там было иным, так что следы русских рук надолго остались и в Югославии, и в Болгарии, и даже, пожалуй, в Чехии.
      После разорений войны 1914-18 годов, Белград был в большой степени вновь отстроен русскими архитекторами : среди них главный, конечно, Лукомский -- это он построил новый дворец в Топчидере, гвардейские казармы, Дом Памяти царя Николая II и многое другое. А великолепный Краеведческий музей создан проф. Станиславским и его русскими сотрудниками.
      Русские люди проявляли себя между двумя войнами во всех областях жизни Югославии : они составили несуществовавшую до тех пор карту Македонии и ее недр, открыли прекрасный хирургический госпиталь в Панчеве под Белградом; всюду, по всей Югославии, были русские школы, девичьи институты, кадетские корпуса.
      А вот сами русские стремились в Париж, и многие, приехав сюда, становились шоферами ночных такси...
      Однако кто-то должен будет написать по-настоящему о жизни и делах первой эмиграции, которая знала много горя, надежд, но и удивительные достижения - в науке, искусстве, балете, моде и технике.
      Все эти силы, увы, распылились чуть не по всей вселенной, а если найти и восстановить все русские труды, то выйдет внушительная энциклопедия. Есть, конечно, кое-что об этом, но все мало удовлетворительное, как, например, книга П. Ковалевского или же изданная в Москве книга Л. Любимова На чужбине -- она, пожалуй, поинтереснее, но мало привлекательна. Есть и труд B.C. Варшавского Незамеченное поколение -- здесь поставлена большая тема. У нас самих имеются еще лишь скудные сведения о русских эмигрантах в США или в Южной Америке. Мало кто знает о существенной роли русских в усовершенствовании разного типа самолетов в Америке, а такие имена, как Сикорский или Северский сейчас мало кому известны; кто-то смутно помнит, что первый телевизор в США был разработан русским ученым Зворыкиным. А знаменитый до войны корабль "Normandie", считавшийся чудом техники и изящества, был построен русским кораблестроителем Юревичем; помню, до войны, в 1939 г., были специальные туристские поездки из Парижа в Гавр для осмотра "Normandie".
      Первые годы жизни за границей я немало металась по Европе. Впрочем, целый год я прожила в Земуне под Белградом, где жила моя сестра Наталия Алексеевна. Жизнь в роскошных отелях Парижа или Константинополя (куда я попала в мае 1920 г. и где прожила почти пять месяцев) была уж позади: мой отец после провала Кронштадтского восстания понял, как видно, что возвращение в Россию вряд ли скоро сбудется... Довольно долгое время прожила я в Берлине, где тогда было нечто вроде веселого перевала для тех русских эмигрантов, у которых водилась какая-нибудь "валюта" -- от пресловутых долларов или английских фунтов до французских франков. На фоне инфляции веймарской марки, которая какими-то шквалами, но неукоснительно все увеличивалась, русскому эмигранту можно было и повеселиться в этом сером мрачном городе, где тогда все продавалось, где за один английский фунт можно было на месяц снять отличную комнату в интеллигентной немецкой семье на Курфюрстендамме, где цвели на каждом углу всяческие кабаре -- в том числе и многие русские, объявлявшие в программе самые знаменитые румынские оркестры; где проехать на такси стоило в 1921 г. несколько тысяч марок, а через год -около миллиона... Я видала в 1919 г. в Петрограде керенки -- этаким полотном лубочных картинок, и их резали просто ножницами, сколько понадобится. Это были, собственно, первые деньги, которые мне пришлось самой тратить... Но только в прилизанном и, вместе с тем, потерявшем всякое приличие Берлине двадцатых годов я поняла, какое для любой страны бедствие, какой яд и страх может нести с собой инфляция.
      Но колесо жизни вдруг быстро завертелось, и я, уже одна, лопала опять в Париж, к отцу и мачехе; развод с первым мужем прошел просто и длился недолго; всю зиму 1923-24 г. я прожила одна в Ницце, в самых скромных материальных условиях, а в июне 1924 г. в Париже я вышла замуж за Игоря Александровича Кривошеина.
      Устроились мы сперва скромно; я была совершенно неопытна, несведуща в самых простых вопросах хозяйства : не умела поджарить кусок мяса, не представляла себе, как разжечь в камине кругленькие мячики из угольной пыли (а другого вида отопления в той квартире не было), как выстирать мужскую пижаму, как одной выходить на улицу, где почти все арабы, а они задевали и приставали весьма решительно. Иногда подымалась ко мне консьержка дома, самоуверенная и презрительная особа, и начинала мне что-то показывать : сковороду надо сперва разогреть, а не класть мясо на холодную, белье надо замочить, а потом уж его стирать... Она учила меня, как с одной спички разжечь камин, как влажной метелкой подметать жалкий, потертый ковер...
      Однако мы как-то умудрялись крутиться среди милейших друзей моего мужа, которых он узнал или в Сорбонне, или потом в Высшем Электротехническом училище; они и сами были еще неустроены, часто у них в кармане было не больше франков, чем у нас, но у всех у них где-нибудь были родные, "la famille" -- священное французское слово, и эта famille их все же, худо-бедно, да поддерживала. Создалась дружеская компания из людей молодых, образованных и в ту пору живших весьма богемно. Мы ходили вечером на Монпарнас и усаживались в Ротонде, кафе, где можно было увидеть всех знаменитостей квартала, который тогда был центром вечернего Парижа. В Ротонде часто бывала натурщица Кики, славившаяся красотой на весь Париж; подчас рядом за столиком сидел и Илья Эренбург, или Алексей Толстой в шикарной широкополой фетровой шляпе, или кинозвезды. Между кафе Ротонда и кафе Доом текла река забавной пестрой публики, была там совсем особая атмосфера послевоенного Парижа, который снова оживал после ужасных потерь войны 1914-18 г. О Монпарнасе тех лет есть целая литература, тут царила какая-то особая атмосфера, создававшая замкнутый, будто нереальный мир, который прожил положенную ему жизнь и как-то вдруг, за несколько лет до второй мировой войны, сам угас.
      За стойкой
      Осенью 1925 г. я, в силу сложных денежных обстоятельств, внезапно оказалась одной из хозяек русского ресторанчика "Самарканд". Мы вселились в смрадную комнату над этим бывшим кафе, небольшой зал разукрасили цветными платками, на столики поставили лампы в оранжевых абажурах; появилось пианино, кто-то порекомендовал двух милых юных подавальщиц, уже знавших толк в ресторанном деле, - и "Самарканд" вступил на свое новое поприще, а у кормила, за стойкой, встала я... Вскоре, как-то сама по себе образовалась и артистическая программа: появилась сперва прелестная, цыганского вида Лиза Муравьева "в своем репертуаре", вскоре начал каждый вечер выступать Жорж Северский, известный в мире русских кабаре певец, а затем чудесный музыкант с несноснейшим характером, но безупречным музыкальным вкусом -- Владимир Евгеньевич Бюцов.
      За ресторанной стойкой оказалась тогда не я одна, но и многие женщины из эмиграции. Русские рестораны и кабаре стали одной из характерных черт Парижа тех лет, от 1922-23 гг. до середины 30-х годов. Были и совсем скромные, куда ходили люди, которым негде было готовить, одинокие, часто жившие в самых дешевеньких и подчас подозрительных отельчиках; впрочем, если "заводилась деньга", то и в этих ресторанах можно было кутнуть, закусить с графином водки, и уж обязательно появлялась музыка - бывало, что тренькал на гитаре сам хозяин, а кто-нибудь подпевал, и часто такой кутеж кончался слезами: "Эх! Россия, Россиюшка!"
      Но были и роскошные, чрезвычайно дорогие кабаре, с джазом, певицами, красивыми дамами для танцев, обязательным шампанским, со жженкой, которую зажигали, потушив в зале огни, или с шествием молодых людей в псевдо-русских костюмах, которые через весь зал торжественно несли на рапирах... шашлыки!! Каких тут фокусов не придумывали! Об этом и сейчас еще горько вспомнить.
      "Самарканд" был и не дешевый, и не нарочито дорогой. Днем в воскресенье были дешевые обеды для своей особой публики, главным образом после обедни с rue Daru -- это было совсем близко. Приходили и целые семьи, одинокие, которым в воскресенье некуда деться. Но вот, несколько раз подряд я приметила четырех пожилых, очень скромно одетых дам, они говорили по-французски, с удовольствием ели борщ, и обязательно потом котлеты -платили, уходя, в складчину. Что-то в них чудилось давно знакомое; я, конечно, подошла к ним, спросила, довольны ли они всем, нравится ли им сюда ходить? И тут вдруг оказалось, что это гувернантки, жившие до революции кто двадцать, а кто и тридцать лет в России! Они начали мне наперебой рассказывать, у кого именно они служили, в каком имении проводили лето, каких чудных вывели питомцев : "Et tout зa, c'est fini, Madame! Ah! Quel malheur! Comme on йtait heureux lа-bas, et dire que ce pauvre gйnйral a йtй sauvagement tuй; chez vous, nous mangeons de nouveau toutes ces bonnes choses -- on n'oubliera jamais, Madame, jamais!"
      По вечерам публика была иная -- однако приличная и, конечно, с деньгами.
      Я, как страж, следила за тем, чтобы клиенты не хватали через край, и главное, чтобы не было скандалов, особенно политических -- а такое могло случиться когда угодно. Так что наш "Самарканд" имел славу приличия, хорошей программы и вкусной кухни. Я довольно скоро поняла, что и как делать, чтобы было весело и прилично, надевала вечером черное шелковое платье -- в стиле того времени, слегка подкрашивалась и дважды в вечер обходила все десять столиков, и всюду приглашали меня присесть, поболтать. "Que prenez-vous, Madame?" -- что будете пить? -- ужасный вопрос: шампанского я не терпела; в конце концов всегда брала одно и то же -- чашку верного кофе и рюмку коньяка. Курили кругом все, и я, конечно, курила, ложилась не раньше двух-трех часов ночи. К концу зимы я от такой житухи свалилась.
      Несколько слов об артистах, работавших в "Самарканде". Елизавета Николаевна -- Лиза Муравьева -- уже пользовалась некоторой славой, цыганские и старинные романсы она начала петь еще совсем юной, в Константинополе; она была из семьи Юматовых, богатых Саратовских помещиков; очень молодой вышла замуж за Колю Муравьева, бывшего лицеиста, которого я довольно часто встречала в Петербурге. Но в 1925 г. они уже развелись. Это была эффектная молодая женщина с сильно выраженным восточным или татарским лицом. Я ее как-то спросила: "Откуда у вас такое лицо, вроде малайское?" Она рассмеялась и ответила : "Ну, это от Несельроде (ее мать была рожденной Несельроде); ведь у знаменитого прапрадеда определенно была порядочная капелька еврейской крови!" На ней было всегда темное платье с ярким цветастым платком на плечах, который придавал ей цыганский вид. Она обладала небольшим голосом с "хрипотцой", чем-то роднившей ее с французскими уличными певицами, -- с теми, из которых позднее вышла Эдит Пиаф. Лиза пела и русский, и цыганский репертуар -- но также и модные французские песенки.
      Мне она была очень по душе : скоро я поняла, что с ней можно не бояться; она давно стала вести свою особую жизнь (сейчас это зовется "femme cйlibataire", a тогда еще было внове), ни от кого не зависела, жила одна, "бобылем", полагаясь только на свои заработки. Частенько она после поздней утренней чашки кофе и вплоть до ужина, который ей полагался в ресторане, где она пела, ничего не ела, потому что немногие свои франки копила на такси, -в метро она, по моему, не ездила никогда! У ней был свой шик, некий гусарский жанр, но без всякой пошлости; она имела большой успех, свои амурные дела не афишировала и не теряла подлинной женственности. Была она и очень ловка, умела из серебряной шоколадной обертки слепить целый столовый прибор -- вилку, ножик, ложку, тарелку, рюмку, графинчик - она и меня научила (в далеком будущем это будто и ничтожное умение мне очень пригодится для уроков английского языка с шестилетним мальчиком -- в Ульяновске, в 1953 г.). Были у нее предлинные ресницы, она их крепко склеивала черным "риммель", и на верхних стрельчатых ресницах одного глаза она иногда, шутки ради, укладывала кучкой до двадцати шести спичек.
      Жорж Северский был почти профессионал; сын известного до революции в Петербурге опереточного певца Северского и брат знаменитого авиаконструктора, о котором я уж упоминала. В войну 1914-го года и он, и отец его, и брат -- все были военными летчиками.
      Он пел английские и американские песенки тех времен, как, например, репертуар гремевшего тогда на весь мир певца Мак-Кормика, но и некоторые русские песни, и даже советские - братьев Покрасс. Голосок имел небольшой, сладкий, стардтельно учился английскому прононсу, был роста невысокого, с бледными глазами и чем-то неподвижным в лице. Успехом он пользовался немалым, особенно у высоких, крупных дам бальзаковского возраста... А, как известно, этот возраст в наш век начинается не в тридцать лет, а сразу после пятидесяти. У меня с ним всегда были ершистые отношения. Я старалась соблюдать с ним полную корректность и вежливость, это его раздражало и подчас он впадал в бешенство и кричал : "Вот, собрались здесь проклятые аристократы!" - чем меня и смешил, но и сердил.
      А вот Бюцов, тоже совсем небольшого роста и плотный, с крупной прекрасной головой, почти горбун, много старше нас всех и уже седеющий, -это был каленый орешек, и с ним все было сложно, трудно и всегда интересно. Он был музыкант с головы до ног, чрезвычайно в своей области образованный, обладал точной речью, редким юмором, мог быть упрям и несносен, как пятилетний мальчик, и своими "сценами" нередко доводил меня. Но он, как старая дева, любил "выяснять отношения", а как такой стих с него соскочит, опять становился обаятельным, ласковым и каким-то "огненным" собеседником. На рояле он играл чудесно, все наизусть -- или раз проиграет и уж знает; мягкость и глубина его "тушэ" ни в чем не сравнимы, и даже когда он аккомпанировал Лизе или играл "для слуха" переливы новых модных напевов -все было преподнесено мастерски, с известной долей но в меру романтизма, темперамента, и при этом никогда не случалось ни малейшей погрешности.
      Иногда, когда кто-нибудь заболевал или уезжал, на неделю-другую появлялась "исполнительница русских песен" Мария Петровна Комарова; ей было лет пятьдесят и, думаю, жилось ей трудно. Когда-то в России она ездила с гастролями по провинции, дело свое знала и обладала недурной техникой; у ней и в Париже была своя публика, которая ее любила. Милейший и добрейший человек, она звала меня "деточка", была сговорчива и никаких подножек никому не ставила. А мы все потихоньку над ней посмеивались -- над ее прической, вечным оренбургским платком и каким-то удивительным говором, составленным из совсем особого словаря и оборотов -- казалось странным, что ей почему-то приходится жить и петь в Париже, а не в Калуге, Воронеже или на ярмарке в Нижнем.
      За год ни одна из подавальщиц в "Самарканде" не сменилась, а было их три: старшая, Марина Николаевна Псел, с лицом большой красоты и детской доброй душой -- ей было лет 35, и я могла целиком и во всем на нее положиться; и еще было две Инны -- старшая тоже милая и славная, но у меня с ней было меньше контакта; и, наконец, Инночка-младшая, армяночка девятнадцати лет, со стриженными волосами, худенькая, лукавая -- мы ее звали "Саломея с блюдом". Был у дверей и "chasseur" (швейцар? рассыльный?--не знаю уж даже, как и перевести), из простых русских людей, сражавшихся в Добровольческой Армии и очутившихся вдруг в Константинополе, Болгарии и, наконец, в Париже. Он родился на Украине, было ему тоже лет сорок и звали его Никола. Он принимал клиентов на улице из такси, бегал за папиросами, следил за тем, когда по улице проедут "ласточки" - полицейские на велосипедах, в суконных накидках на плечах - им иногда давали бутылку красного вина, днем исполнял для меня кое-какие поручения, а, зная, что у меня нет денег на уборщицу, подчас сам брал щетку и пылесос и чистил мою комнату. У него был свой особый и колоритный язык, по-французски говорил плохо, его обычной присказкой было: "Это уж действительно кель-ки-шоз!" (quelque chose) . После "Самарканда" я его потеряла из вида; одно время он жил тем, что кроил и шил балетные туфли для танцовщиц, даже поставлял их в Grand Opйra. А в году 30-м или 31-м мы, как-то заехав поужинать в бар Доминик на Монпарнасе, увидали нашего Николу, прислуживающим за стойкой бара. Никола нар всегда радостно встречал, и как-то сообщил мне, что скоро сбудется мечта его жизни и он... приобретет мотоцикл. Я пришла в ужас, говорила ему, что это безумие, в его возрасте начать ездить на мотоцикле, и не лучше ли еще подкопить и купить подержанную машину? Но вот весной мы только вошли в Доминик, как Никола радостно сообщил, что вчера купил мотоцикл, а послезавтра воскресенье, и он с утра поедет кататься. Он и выехал с утра, и тут же, буквально в двух шагах, на углу бульвара Распай, его на смерть раздавил грузовик.
      На кухне "Самарканда" работали два повара (они были и хозяевами ресторана на равных с нами правах) ; главный шеф, Корчагин, был уж пожилой, а в России служил... главным поваром у Вел. князя Александра Михайловича. Когда хотел и был в духе -- готовил отлично, но когда был во хмелю, сердился на все и на вся, в том числе и на меня. Бывало, что он входил в зал и читал стихи своего сочинения. Второй повар был молодой, и известную роль играл тут не он, а его жена Сима, скромная русская мещаночка, закинутая в Париж, - но душа у ней была настоящего дельца, даже скорее великого комбинатора. Потом, когда "Самарканд" закрылся, она сама годами держала в Париже русские ресторанчики : то "Медведь", то "У Симы", то просто "Сима", прогорала на одном, ломала рубли и тут же открывала новый, и так вплоть до 1948 г. Дальше ничего про нее не знаю -- я сама уже была в СССР. Что с такой женщиной было бы, останься она в России? Верно, не пропала бы и стала бы завхозом или, скорее, завмагом. Ее публикой были русские шоферы такси и рабочие "Ситроена" -- это была хорошая и стойкая клиентура. Когда в 1944 г. она узнала, что Игорь Александрович вывезен немцами в Бухенвальд, сразу же через кого-то предложила мне освободить его -- на это у ней есть "знакомства"... Я пошла к ней в очередной ресторанчик поблагодарить за добрые намерения и, главное, чтобы остановить возможные ее обращения к гестаповцам низшего разряда и пресечь неподобающие разговоры о моем муже и обо мне. Она была очень мила, жалела меня, поплакала; но я ей объяснила, что теперь уж хлопотать негде и ни к чему.
      Вот тени минувшего, тени "Самарканда"... Кто посещал этот ресторанчик-кабаре? Очень приличная публика и часто приятная; писать о них всех было бы сейчас уже трудно, ведь многих я знала не близко, а большинство только как клиентов. Кое-что, однако, и до сих пор живет в памяти, будто вчера видела. Из них -- милая пара -- Саша Макаров и его жена Бубочка; он -цыган, знаменитый по хору в московском "Яре". Тогда ему было лет под шестьдесят; обычно он приходил с гитарой и с милейшей своей русской, несколько грузной, в светлых кудряшках, женой; часто подсаживался к ним Михаил Львович Толстой, младший сын Льва Николаевича. Иногда они оба подпевали Лизе Муравьевой, и тогда публика просила Сашу Макарова спеть, что он изредка и делал. Нельзя забыть его пение : низкий, хрипловатый голос, легкий аккомпанемент на гитаре. Вот как-то пришло мне в голову устроить вечер цыганского пения в ресторане, и я попросила Сашу Макарова и Мих. Льв. Толстого прийти вечером и попеть цыганские песни и старинные русские романсы, а угощаю я. Они оба сразу согласились, и вечер вскоре состоялся, и для меня он - одно из светлых воспоминаний этого скорее нудного и, вообще говоря, нелегкого периода жизни.
      Моя мать говорила: ненавижу цыганщину, одна пошлость -- а вот Варю Панину слушаю и не наслушаюсь. Так и про Сашу Макарова: не наслушаешься, да и Михаил Львович за долгую жизнь веселого кутилы и со своим отличным вкусом и небольшим, но очень тонким голосом -- пел скромно и прелестно. Народу в ресторане было много, и все были под очарованием этих двух людей, сохранивших и принесших с собой в Париж - нет, не "цыганщину", а подлинное певческое умение и традицию. Под конец М.Л. Толстой мне сказал в ответ на мои благодарности : "Нам самим было так приятно у вас петь. Чтобы кончить, мы сыграем вещь, которую, зерно, теперь уже знаем только Саша да я : торжественный марш для восьми гитар, который игрался при выборах цыганского короля, когда шли перед королем по табору восемь гитаристов и играли. Это мы вам в подарок, как хозяйке".
      Невольно были у меня тогда контакты и с другими ресторанами или вечерними кабаре, особенно на Монмартре. Одно время, когда часто бывала в "Самарканде" Нина Павл. Кошиц, мне несколько раз пришлось с ней после закрытия ресторана ехать "дальше", она всегда приглашала и Северского, и Бюцова. Обычно ехали в "Кунак", где хозяином был Бер, племянник Софьи Андреевны Толстой.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24