Бегство
Вчера дул знакомый ветер. Ветер, с которым я уже встречался. Стояла ранняя весна. Я шагал, объятый ветром, внутри его, решительной, быстрой походкой, как всегда по утрам. И однако, мне безумно хотелось вернуться к себе в постель, лечь и лежать — недвижно, без мыслей и желаний, вплоть до того мгновения, когда я почувствую приближение ТОГО САМОГО, не имеющего ни голоса, ни вкуса, ни запаха, — всего лишь смутного воспоминания, явившегося из темных глубин памяти.
Дверь медленно растворилась, и мои повисшие руки испуганно ощутили мягкую, шелковистую шерсть тигра.
— Музыку! — приказал он. — Сыграйте что-нибудь! На скрипке или на пианино. Лучше на пианино. Играйте!
— Но я не умею, — пролепетал я. — В жизни своей не играл на пианино, да у меня и нет его, никогда не было.
— Никогда не было? Что за чушь! Идите к окну и играйте!
За моим окном стоял лес. Я увидел птиц, рассевшихся по веткам, словно и они готовились слушать музыку. Я увидел птиц. С их крошечными склоненными головками и глазками, пристально глядевшими на что-то сквозь меня.
Моя музыка звучала все громче и громче. Она становилась непереносимой.
Мертвая птица медленно падала с ветки.
Музыка прекратилась.
Я обернулся.
Сидя посреди комнаты, тигр улыбался.
— На сегодня хватит, — сказал он. — Вам нужно бы упражняться почаще.
— Да-да, я буду упражняться, обещаю. Но сейчас я жду гостей, понимаете? Сделайте милость… им может показаться странным ваше присутствие здесь, у меня.
— Ну естественно, — отвечал он, зевая.
Гибким шагом он вышел в дверь, которую я тут же запер за ним на два оборота.
— До свиданья! — бросил он мне, уходя.
Лина ждала меня, прислонившись к стене, у входа на фабрику. Она была так бледна и печальна, что я решил остановиться и поговорить с нею. Однако прошел мимо, даже головы к ней не повернул.
Чуть позже, когда я уже запустил свой станок, она подошла ко мне.
— Послушайте, ужасно странно: я никогда не видела, как вы смеетесь. А ведь я с вами знакома уже много лет. И за все эти годы, что я вас знаю, вы ни разу не засмеялись. Я взглянул на нее и расхохотался.
— Нет, лучше уж вам не смеяться, — сказала она.
В этот миг я ощутил острое беспокойство; я выглянул в окно, чтобы проверить, на месте ли ветер. Покачивание деревьев успокоило меня.
Когда я обернулся, Лина уже исчезла. Тогда я заговорил с нею:
— Лина, я люблю тебя. Я действительно люблю тебя, Лина, только мне некогда думать об этом, я ведь должен размышлять о стольких вещах сразу, об этом ветре, например, — мне следовало бы сейчас выйти и походить в нем. Но не с тобой, Лина, ты уж не обижайся. Ходить в ветре — это доступно лишь мне одному, потому что есть тигр и пианино, чья музыка убивает птиц, а страх можно прогнать одним ветром, это общеизвестно, я сам давно это знаю.
Станки отзванивали вокруг меня свой монотонный «ангелюс». Я прошел по коридору. Дверь была открыта.
Эта дверь — она всегда бывала открыта, и я ни разу не пытался выйти через нее.
Почему?
Ветер подметал улицы. Эти пустынные улицы выглядели так странно. Я никогда еще не видел их утром рабочего дня.
Позже я сел на каменную скамью и заплакал.
Днем выглянуло солнце. По небу бежали мелкие облачка, погода стояла мягкая, теплая.
Я вошел в бистро, мне хотелось есть. Официант поставил передо мной блюдо с бутербродами.
Я сказал себе:
— Теперь ты должен вернуться на фабрику. Ты обязан туда вернуться, у тебя нет никакого повода прекращать работу. Да, теперь я иду на фабрику.
Я снова начал плакать, а потом заметил, что съел все бутерброды.
Я сел на автобус, чтобы быстрее добраться. Было три часа пополудни. Я мог работать еще два с половиной часа.
Небо нахмурилось.
Когда автобус проехал мимо фабрики, кондуктор взглянул на меня. Чуть дальше он тронул меня за плечо:
— Конечная, месье.
Место, где я сошел, представляло собой что-то вроде парка. Деревья, несколько домиков. Уже стемнело, когда я вошел в лес.
Теперь зарядил густой дождь пополам со снегом. Ветер безжалостно хлестал меня по лицу. Но это был он, все тот же знакомый ветер.
Я шагал все быстрее и быстрее, держа путь к вершине.
Я закрыл глаза. Все равно ни зги не видать. На каждом шагу я натыкался на деревья.
— Воды!
Далеко в вышине надо мной кто-то издал этот крик. Смешно — ведь вокруг полно воды!
Мне тоже хотелось пить. Я запрокинул голову, раскинул руки и упал наземь. Утопив лицо в холодной грязи, я лежал и не двигался. Вот так я и умер. Вскоре мое тело смешалось с землей.
Разумеется, на самом деле я не умер. Какой-то гуляющий обнаружил меня там, в жидкой грязи, посреди леса. Он вызвал «скорую», и меня отвезли в больницу. Я даже не очень продрог, всего лишь вымок до нитки. Проспал ночь в лесу, только и всего.
Нет, я не умер, но заполучил тяжелейшую, почти смертельную бронхопневмонию.
Мне пришлось пролежать в больнице полтора месяца. Когда я избавился от этой легочной хвори, меня перевели в психиатрическое отделение, так как я пытался покончить жизнь самоубийством.
Я был рад, что нахожусь в больнице, — не хотелось возвращаться на фабрику. Здесь было хорошо, здесь за мной ухаживали, я мог спать сколько угодно. Да еще еда — можно было выбрать любое из нескольких меню. Я мог даже курить в маленькой приемной. И когда беседовал с врачом, мне тоже разрешалось курить.
— Нельзя описать свою смерть.
Так сказал мне психиатр, и я с ним согласился: верно, когда человек умер, он писать не может. Но в глубине души я уверен, что могу описать что угодно, даже если это невозможно и неправдоподобно.
Вообще-то большей частью я довольствуюсь тем, что пишу мысленно. Так оно легче. В голове все прокручивается без малейших проблем. А вот стоит начать писать на бумаге, как мысли путаются, искажаются и все написанное звучит фальшиво. По вине слов.
Я пишу всюду, где бы ни находился. Пишу по дороге к автобусу, пишу в автобусе, в мужской раздевалке, возле станка.
Досадно, что я пишу не то, что следовало бы писать; я пишу как бог на душу положит, такое, чего никто не может понять, чего я и сам не понимаю. По вечерам, когда я записываю то, что у меня накопилось за весь день в голове, я спрашиваю себя: зачем я все это понаписал? Для кого и с какой целью?
Психиатр спрашивает меня:
— Кто такая Лина?
— Лина — всего лишь вымышленный персонаж. Она не существует.
— А тигр, пианино, птицы?
— Обычные кошмары.
— И вы решили умереть из-за этих своих кошмаров?
— Если бы я решил умереть всерьез, то сейчас был бы уже мертв. А мне просто захотелось отдохнуть. Я больше не мог выносить эту жизнь — фабрику и все с ней связанное, отсутствие Лины, отсутствие надежды. Вставать в пять утра, идти… нет, мчаться по улице, чтобы успеть на автобус, сорок минут трястись в автобусе, выходить в «четвертой деревне», между фабричными стенами. Торопливо натягивать серый халат, пробивать табель в толкучке под часами, бежать к станку, включать его, просверливать дырку в детали как можно быстрее, и сверлить, сверлить, сверлить одну и ту же дырку в одной и той же детали, десять тысяч дырок за день, чем больше, тем лучше, ибо от этой скорости зависят наша зарплата и наша жизнь.
Врач говорит:
— Такова реальность рабочей жизни. Будьте довольны, что вообще имеете работу. А сколько людей осталось безработными! Что же касается Лины… Вас каждый день навещает юная прелестная блондинка. Может быть, ее-то и зовут Линой?
— Нет, ее зовут Йоланда и никогда не будут звать Линой. Я твердо знаю, что это не Лина. Она не Лина, она Йоланда. Какое дурацкое имя, не правда ли? И сама она смешна, как это имя. Все в ней смешно и нелепо — ее обесцвеченные волосы, собранные в шиньон на макушке, ногти, покрытые розовым лаком — длинные, когтистые, — каблуки-шпильки высотою в десять сантиметров. Йоланда маленького, очень маленького роста, месье, вот она и носит десятисантиметровые каблуки и эту нелепую прическу.
Врач смеется:
— Так зачем же вы продолжаете с ней видеться?
— Потому что больше у меня никого нет. И потому что я не хочу ничего менять. Однажды в жизни я настолько изменился, что до сих пор чувствую усталость. Да и какая разница — Йоланда или любая другая, все женщины одинаковы. Я хожу к ней раз в неделю. Она готовит ужин, я приношу вино. Между нами нет любви.
Врач говорит:
— С вашей стороны, может, и нет. Но что вы знаете о ее чувствах?
— Ничего я не знаю и знать не хочу. Ее чувства меня не интересуют. Я буду видеться с ней по-прежнему — до приезда Лины.
— Вы все еще верите в это?
— Ну конечно. Я твердо знаю, что она где-то существует. Я всегда знал, что родился только для того, чтобы встретиться с нею. И она тоже. Тоже появилась на свет для того, чтобы встретить меня. Ее зовут Лина, она моя жена, моя возлюбленная, жизнь моя. Я никогда не видал ее.
А вот Йоланду я встретил, покупая себе носки. Черные, серые, белые теннисные. Я не играю в теннис.
В первый раз я счел Йоланду просто красоткой. Сколько грации! Показывая мне носки, она изящно склоняла головку, она улыбалась, она почти танцевала.
Я заплатил за носки и спросил ее:
— Можно ли увидеться с вами в другом месте?
Она глупо рассмеялась, но мне ее глупость была безразлична. Меня интересовало только ее тело.
— Подождите меня в кафе напротив. Я кончаю в пять часов.
Я купил бутылку вина и стал ждать ее в кафе напротив, со своими носками в пластиковом пакете.
Вскоре появилась Йоланда. Мы выпили кофе и пошли к ней.
Она прекрасно готовит.
Йоланда может показаться красоткой тому, кто не видал ее при пробуждении.
Тогда это всего лишь маленькое помятое существо с обвисшими волосами, расплывшимся макияжем и черными разводами туши вокруг глаз.
Я смотрю ей вслед, когда она идет в ванную: ноги у нее тощие, ягодиц и грудей почти нет.
Она торчит в ванной не меньше часа. Когда она выходит оттуда, перед вами снова красотка Йоланда — свеженькая, хорошо причесанная, умело накрашенная, ставшая на десять сантиметров выше благодаря своим каблучкам. Йоланда с ее улыбкой. С ее глупым смехом.
Обычно я возвращаюсь от нее домой поздно вечером в субботу, но иногда мне случается заночевать у нее; тогда утром в воскресенье мы завтракаем вместе.
Она бежит за рогаликами в дежурную булочную, в двадцати минутах ходьбы от ее дома. Потом она варит кофе.
Мы едим. Затем я иду к себе домой.
Чем занимается Йоланда по воскресеньям после моего ухода? Понятия не имею. Никогда у нее не спрашивал.
Ложь Самая моя забавная ложь среди всех — это когда я сказал тебе, что мне безумно хочется вновь увидеть родину.
Ты растроганно заморгала, ты прокашлялась, пытаясь найти понимающие, утешительные слова. За весь вечер ты ни разу не позволила себе рассмеяться. Да, я правильно сделал, поведав тебе эту басню.
Вернувшись домой, я зажег свет во всех комнатах и встал перед зеркалом. Я вглядывался в себя до тех пор, пока мое отражение не начало расплываться, становясь неузнаваемым.
В течение многих часов я ходил по комнате. Книги мои безжизненно валялись на столе и на полках, постель — слишком уж чистая — совершенно остыла; даже речи быть не могло, чтобы улечься в нее.
Близился рассвет; окна домов напротив чернели, как дыры.
Я множество раз проверил, заперта ли дверь, затем попытался думать о тебе, чтобы заснуть, но ты витала серой тенью, ускользающей, как и все мои другие воспоминания.
Как черные горы, которые я переходил некогда, зимней ночью; как комната на разоренной ферме, где я проснулся однажды утром; как современная фабрика, на которой я тружусь вот уже десять лет; как до смерти надоевший пейзаж, на который больше глаза не смотрят.
Вскоре я передумал обо всем на свете — кроме тех вещей, о которых я думать никак не хотел. Мне бы всплакнуть, хоть слегка, но я и этого не мог, ибо у меня не было никакого повода для слез.
Врач спрашивает меня:
— Почему вы выбрали имя Лина для женщины, которую ждете? Я отвечаю:
— Потому что мою мать звали Линой и я ее очень любил. Мне было десять лет, когда она умерла. Он просит:
— Расскажите о своем детстве.
Ну так и есть, этого я и ждал. Мое детство! Все они интересуются моим детством.
Но я не дурак, я давно научился отвечать на эти идиотские расспросы. Для каждого такого случая у меня было припасено готовенькое детство, идеально отработанная ложь, к которой я прибегал уже много раз. Я рассказывал это Йоланде, редким своим друзьям и знакомым; ту же историю я когда-нибудь поведаю и Лине.
Итак, я — сирота, жертва войны. Родители мои погибли во время бомбардировки. Из всей семьи выжил только я один. У меня не было ни братьев, ни сестер.
Я вырос в сиротском приюте, как и множество других детей того времени. В возрасте двенадцати лет я сбежал оттуда и перешел границу. Вот и все.
— Это все?
— Да, это все.
Не буду же я, в самом деле, рассказывать ему свою подлинную историю!
Я родился в безымянной деревушке, в безвестной стране.
Моя мать, Эстер, была деревенской нищенкой и спала со всеми мужчинами подряд, в основном с крестьянами, которые расплачивались с ней мукой, кукурузой, молоком. Еще она собирала овощи на полях, воровала фрукты в садах, не брезговала куренком или утенком во дворе какой-нибудь фермы.
Когда крестьяне резали свиней, они оставляли для моей матери самые скверные обрезки, требуху или другие отбросы, все, что деревенские сами не едят.
Ну а нам все годилось.
Моя мать была воровкой, попрошайкой, деревенской шлюхой.
А я сидел перед домом и играл с глиной — лепил из нее огромные фаллосы, груди, ягодицы. Из этой красной глины я вылепливал также тело моей матери и тонким детским пальчиком проделывал в нем отверстия. Рот, ноздри, глаза, уши, пупок, дырка внизу спереди, дырка внизу сзади.
У моей матери было полно дырок, как и в нашем доме, в моей одежке и башмаках. Дырки в башмаках я залепливал жидкой глиной.
Я проводил жизнь во дворе.
Когда я замерзал, хотел есть или спать, то шел в дом, отыскивал что-нибудь съестное — жареную картошку, вареную кукурузу, простоквашу, иногда хлеб — и укладывался на соломенный тюфяк рядом с печкой.
Дверь комнаты почти всегда была открыта, чтобы туда шел жар от печки. И я видел, я слышал все, что там творилось.
Моя мать забегала в кухню, подмывалась над ведром, вытиралась краешком полотенца и шла обратно в комнату, спать. Она почти не разговаривала со мной и никогда не целовала.
Самое удивительное — это то, что я был единственным ребенком. До сих пор не пойму, как мать ухитрялась избавляться от своих последующих беременностей и почему она оставила именно меня. Может, я был ее первым огрехом. Между нами семнадцать лет разницы. Вероятно, потом она научилась делать так, чтобы не попадаться или Благополучно вытравлять плод.
Я помню, что ей случалось проводить в постели много дней подряд, и тогда вокруг нее валялись окровавленные тряпки.
Разумеется, все это меня совершенно не занимало. Могу даже сказать, что у меня было счастливое детство, поскольку я и не подозревал, что детство может быть другим.
Я никогда не ходил в деревню. Мы жили возле кладбища, на самой околице, в самом последнем доме. Мне радостно было играть во дворе, возиться в грязи. Иногда небо сияло чистотой, но я больше любил ветер, дождь, облака. Дождь облеплял мне мокрыми прядями лоб, глаза, шею. Ветер сушил мне волосы, ласково трепал по щекам. Облачные чудища рассказывали о неведомых странах.
Зимой мне приходилось туже. Я любил и снежные хлопья, но не мог долго оставаться на улице. У меня не было теплой одежды, и я сильно мерз, особенно зябли ноги.
К счастью, в кухне всегда было тепло. Мать собирала коровьи лепешки, сушняк, всякий мусор и разводила жаркий огонь. Она не переносила холода.
Иногда какой-то мужчина, выйдя из комнаты, задерживался в кухне. Он долго разглядывал меня, гладил по голове, целовал в лоб, прижимал мои руки к своим щекам.
Мне это не нравилось, я боялся его, я дрожал. Но не осмеливался оттолкнуть его.
Он приходил часто. Но это был не крестьянин.
Крестьян я не боялся, я их ненавидел, презирал, они внушали мне отвращение.
А этого человека, что гладил меня по голове, я снова встретил в школе.
В деревне была только одна школа. Учитель давал уроки одновременно ученикам всех классов, вплоть до шестого.
В честь первого школьного дня мать вымыла меня, чисто одела и постригла. Она и сама приоделась как могла. Потом она отвела меня в школу. Ей было только двадцать три года, она была красива — самая красивая женщина в деревне, — и я стыдился ее.
Она сказала мне:
— Не бойся. Учитель очень добрый. И ты его уже знаешь.
Я вошел в класс и сел на переднюю парту. Как раз напротив учительского стола. Я ждал. Рядом со мной села девчушка, не очень красивая, худенькая и бледная, с косичками, торчащими по сторонам маленького личика. Взглянув на меня, она сказала:
— А ты носишь куртку моего брата. И башмаки на тебе тоже его. Как тебя зовут? Меня — Каролина.
Тут вошел учитель, и я сразу его узнал. Каролина сказала:
— Это мой отец. А там, сзади, где старшие, сидит мой брат. А дома у нас есть еще младший братик, ему только три года. Моего папу зовут Шандор, он здесь самый главный. А твоего отца как зовут? Кем он работает? Крестьянином, наверно. Здесь все крестьяне, кроме моего папы.
Я ответил:
— У меня нет отца. Он умер.
— А! Как жалко. Не хотела бы я, чтобы мой папа умер. Но ведь сейчас война, и скоро умрет много людей. Особенно мужчин. Я сказал:
— Я не знал, что сейчас война. А может, ты врешь?
— Я не врунья. Про войну каждый день говорят по радио.
— У меня нет радио. Я даже не знаю, что это такое.
— Ну и дурачок же ты! А как тебя зовут?
— Тобиаш. Тобиаш Хорват. Она засмеялась:
— Тобиаш? Какое смешное имя. У меня есть дедушка, его тоже зовут Тобиаш, но он уже старый. Почему тебя не назвали каким-нибудь нормальным именем?
— Не знаю. По мне, Тобиаш — нормальное имя. Каролина — тоже не бог весть что.
— Верно говоришь. Мне мое имя не нравится. Зови меня Линой, как все. Тут учитель сказал:
— Дети, перестаньте болтать! Лина еще успела шепнуть мне:
— Ты в каком классе?
— В первом.
— Я тоже.
Учитель раздал списки учебников и тетрадей, которые нужно было купить.
Дети разошлись по домам. Я остался один в классе. Учитель спросил меня:
— Что-нибудь не так, Тобиаш?
— Да. Моя мать не умеет читать, и потом, у нас нет денег.
— Я знаю. Не волнуйся. Завтра утром у тебя будет все, что нужно. Иди спокойно домой. Я зайду к вам сегодня вечером.
И он пришел. Он заперся в комнате с моей матерью. Только он один и закрывал дверь, когда спал с ней.
А я, как обычно, уснул в кухне.
На следующий день в школе я обнаружил у себя на парте все необходимое
— учебники, тетради, карандаши, перья, резинки, бумагу.
И в этот же день учитель сказал, что мы с Линой не будем сидеть за одной партой, потому что слишком много болтаем. Он посадил ее в середине класса, среди девочек, но там она болтала еще больше, чем со мной. А я сидел в одиночестве перед учительским столом.
На перемене старшие начали было дразнить меня. Они кричали:
— Тобиаш — шлюхин сын, Эстеркин выродок! Но учитель, высокий и сильный, вступился за меня:
— Оставьте мальчика в покое. Тот, кто тронет его хоть пальцем, будет иметь дело со мной!
И они, понурившись, отступили.
После этого одна только Лина подходила ко мне на переменках. Она делилась со мной бутербродом или печеньем. И говорила:
— Мои родители сказали, что я должна тебя жалеть, потому что ты бедный и у тебя нет отца.
Мне очень хотелось отказаться от ее бутербродов и печенья. Но я был голоден. И потом, у нас в доме никогда не бывало таких вкусных вещей.
Я продолжал посещать школу. И очень быстро выучился читать и считать.
Учитель по-прежнему захаживал к нам. Он давал мне книжки. Иногда он приносил одежду, из которой вырос его старший сын, а то и башмаки. Я не хотел их носить, я знал, что Лина узнает эти вещи, но мать заставляла меня надевать их.
— Кроме этого, тебе не во что одеться. Не ходить же тебе в школу голышом!
Да, я не хотел ходить в школу голышом, я вообще не хотел ходить в школу. Но это было обязательно. Откажись я учиться, меня арестовали бы жандармы. Так сказала моя мать. Ее тоже могли посадить в тюрьму, если бы она отказалась посылать меня в школу.
Так что, делать нечего, я ходил туда. И проучился шесть лет.
Лина говорила мне:
— Мой отец так хорошо к тебе относится. Мы могли бы оставлять одежду старшего брата для младшего, но он отдает ее тебе, потому что у тебя нет отца. И моя мать согласна с ним, потому что она тоже очень добрая и думает, что беднякам нужно помогать.
В деревне было полно добрых людей. Крестьяне и их сыновья — все они постоянно заявлялись к нам в дом, принося с собой еду.
В двенадцать лет я наконец разделался с обязательной шестилеткой, получив отличный аттестат. Шандор сказал моей матери:
— Тобиаш должен продолжать учиться. У него способности гораздо выше средних. Моя мать сказала:
— Вы же знаете, у меня нет денег, чтобы платить за учебу. Шандор сказал:
— Я могу подыскать для него бесплатный интернат. Мой старший сын уже учится в таком. Дети там живут и питаются, и платить за это не нужно. Карманные деньги я буду ему давать. Из него может получиться врач или адвокат.
На что мать сказала:
— Если Тобиаш уедет, я останусь одна. Мне-то думалось, он подрастет, наймется батраком к крестьянам и начнет приносить деньги в дом.
Но Шандор возразил:
— Я не хочу, чтобы мой сын был крестьянином. Хуже того, батраком, нищим, как ты сама.
Мать сказала:
— Если я оставила этого мальца, так это потому, что думала о старости. А теперь, когда я начинаю стареть, вы хотите отнять его у меня.
— Я-то полагал, что ты оставила этого ребенка оттого, что любила меня и любила его.
— Да, я вас любила и до сих пор люблю. Но мне нужен Тобиаш. Я не смогу жить без него. Теперь я люблю только его. Шандор сказал:
— Если ты его действительно любишь, то должна исчезнуть. С такой матерью, как ты, из него ничего хорошего не выйдет. Всю жизнь ты будешь у него камнем на шее, позорным пятном на его судьбе. Поезжай в город. Я куплю тебе билет. Ты еще достаточно молода. Тебе не дашь больше двадцати. И зарабатывать станешь в десять раз больше, чем у этих вшивых деревенских недоумков. Я сам займусь Тобиашем.
Но мать ответила:
— Я осталась здесь из-за вас и из-за Тобиаша. Мне хотелось, чтобы он жил рядом с отцом.
— Ты и впрямь уверена, что он мой сын?
— Вы прекрасно это знаете. Ведь вы меня взяли девушкой. Мне было всего шестнадцать. Вспомните-ка сами.
— Я знаю одно: ты уже много лет спишь со всей деревней. Она сказала:
— Это верно. А чем бы я жила, если не это?
— Но ведь я помогал тебе.
— Да, старыми тряпками и ношеными башмаками. А нам еще нужно было что-то есть.
— Я делал что мог. Я всего лишь деревенский учитель, и у меня самого трое детей на руках.
Мать спросила:
— Вы меня больше не любите? Учитель ответил:
— Я никогда Тебя не любил. Ты просто околдовала меня своим лицом, глазами, губами, своим телом. Ты завладела мною. Но вот Тобиаша я люблю по-настоящему. Он принадлежит мне. И я хочу позаботиться о нем. А ты должна уехать. Между нами все кончено. Я люблю свою жену и своих детей. Даже того, что родился у тебя, я люблю. Но тебя саму я больше видеть не желаю. Ты всего лишь ошибка моей молодости, самая тяжкая ошибка, какую я совершил в жизни.
Я был один в кухне, как всегда. Из комнаты до меня доносились привычные звуки, которые я ненавидел. Несмотря ни на что, они занимались любовью.
Я вслушивался. Я дрожал, лежа на своем соломенном тюфяке под одеялом, и вся кухня дрожала вместе со мной. Ладони мои блуждали по телу, стараясь согреть плечи, ноги, живот, но ничего не получалось. Меня трясло от рыданий, которые не могли найти выхода из груди. Лежа на своей подстилке под одеялом, я неожиданно понял, что Шандор — мой отец и что он хочет избавиться от моей матери и от меня.
Зубы мои выбивали дробь.
Мне было холодно.
Я чувствовал, как поднимается во мне ненависть к этому человеку, объявившему себя моим отцом, а теперь собравшемуся разлучить меня с матерью, которую и сам он решил бросить.
Во мне разверзлась какая-то страшная пустота. Я больше не мог терпеть эту муку, мне ничего не было нужно. Ни учебы, ни работы у крестьян, тех самых, что каждодневно приходили спать с моей матерью.
У меня осталось только одно желание — уехать, уйти пешком или умереть, все равно что. Я хотел очутиться как можно дальше отсюда, никогда больше не возвращаться, исчезнуть, раствориться в лесу, в облаках, ни о чем не вспоминать, все забыть, забыть, забыть.
Я достал из кухонного ящика большой нож, которым резали мясо. Я вошел в комнату. Они спали. Он лежал на ней. Их освещала луна. Это была полная луна. Круглая, яркая.
Я вонзил нож в спину мужчины и налег на него всем телом, чтобы он прошел насквозь, в грудь матери.
После этого я покинул дом.
Я долго шагал через кукурузные и пшеничные поля, через лес. Я шел в ту сторону, где садилось солнце; я знал, что там, на западе, есть другие страны, не похожие на нашу.
Я скитался по деревням, прося милостыню, воруя овощи и фрукты. Я прятался в товарных поездах, ехал на попутных грузовиках.
Наконец, сам того не заметив, я очутился в другой стране, в большом городе. Здесь я тоже продолжал попрошайничать и воровать, чтобы выжить. Спал я на улице.
В конце концов я был арестован и угодил в полицию. Меня отправили в подростковый приют для мальчиков. Тут содержались юные правонарушители, сироты и бездомные бродяги вроде меня.
Я не стал называться Тобиашем Хорватом. Я придумал себе другое имя, составленное из имен отца и матери. Теперь меня звали Шандор Лестер, я считался «военным сиротой».
Мне задавали кучу вопросов, долго разыскивали во многих странах моих выживших родственников, но Шандор Лестер так никому и не понадобился.
В приюте нас сытно кормили, мыли, обучали. Директриса была красивая, элегантная, очень строгая дама. Она стремилась к тому, чтобы мы выросли хорошо воспитанными людьми.
Когда мне исполнилось шестнадцать лет, я смог покинуть приют и выбрать себе профессию. Захоти я обучаться какому-нибудь ремеслу, я мог бы продолжать жить в приюте, но я не переносил директрису, строгие рамки расписания и необходимость спать по нескольку человек в одной комнате.
Мне хотелось начать как можно быстрее зарабатывать, чтобы стать полностью свободным.
И я пошел рабочим на фабрику.
Вчера в больнице мне сказали, что я могу возвратиться домой и начать работать. Ну что ж, я отправился домой и первым делом спустил в унитаз все таблетки, которые мне насовал врач, розовые, белые, голубые.
К счастью, была пятница и до начала работы у меня оставалось целых два дня. Я воспользовался этим, чтобы походить по магазинам и забить продуктами холодильник.
В субботу вечером я нанес визит Йоланде. Затем вернулся к себе, выпил несколько бутылок пива и начал писать.
Я думаю Теперь у меня осталось мало надежды. Раньше я все время искал, не сидел на месте. Я ждал чего-то. Чего? Этого я и сам не знал. Но мне казалось, что жизнь не может быть лишь такой, какая она есть, иными словами, ничем. Жизнь должна быть чем-то, и вот я ждал, когда оно наступит — это что-то, и искал его.
Теперь я думаю, что ждать нечего, и потому сижу в своей комнате на стуле и ничего не делаю.
Я думаю, что где-то там снаружи есть жизнь, но в этой жизни ровно ничего не происходит. Ничего для меня.
Для других, может, что-то и происходит, вполне возможно, но это меня не интересует.
Я сижу здесь, на стуле, в своей комнате. Немножко мечтаю, так, не по-настоящему. Да и о чем бы мне мечтать? Я сижу здесь, вот и все. Не могу сказать, что мне хорошо, но я сижу здесь не для того, чтобы мне было хорошо, совсем напротив.
Я думаю, что не делаю ничего хорошего, сидя вот так, в бездействии, и что в конце концов мне все равно волей-неволей придется встать с места. Я ощущаю смутное неудобство оттого, что сижу ничего не делая целыми часами, а может, и днями, не знаю. Но я не нахожу никакого повода для того, чтобы встать и приняться за какое-нибудь дело. Не знаю, ну просто не представляю, чем я мог бы заняться.
Конечно, неплохо было бы навести хоть какой-то порядок в комнате, прибраться, что верно, то верно. У меня тут грязновато, намусорено.
Нужно бы, по крайней мере, встать и растворить окно — комната пропахла табачным дымом и затхлой гнилью.
Но меня это не смущает. Или же смущает недостаточно сильно для того, чтобы я встал. Я свыкся с этой вонью, я уже не чувствую ее, просто думаю, что если кто-нибудь случайно зайдет…
Но этот «кто-нибудь» не существует.
И никто не заходит.
Чтобы хоть чем-то заняться, я принимаюсь читать газету, которая валяется на столе с того времени, как я ее купил. Но я, разумеется, не даю себе труда протянуть руку за газетой. Я оставляю ее там, где она лежит, и читаю издали, однако прочитанное тут же вылетает у меня из головы. Тогда я перестаю делать над собой усилие.
Я и без того помню, что на последней странице газеты молодой человек — ну не очень молодой, такой, как я, — читает ту же самую газету, сидя в круглой шикарной ванне; он просматривает объявления и биржевые котировки, он наслаждается отдыхом, у него под рукой, на бортике ванны, стакан дорогого виски. Он прекрасно выглядит — красивый, веселый, умный, в курсе всего на свете.
Мысль об этой картинке вынуждает меня вскочить и бежать в кухню, чтобы исторгнуть рвоту в умывальник — отнюдь не шикарный, а по-хамски прибитый к стене. И все, что извергается у меня изо рта, зловонной массой забивает эту жалкую раковину.
Меня очень удивляет количество мерзкой блевотины, вдвое превышающее все, что я мог съесть за последние сутки. Разглядывая эту гадость, я чувствую новый позыв и торопливо выхожу из кухни.
Я иду на улицу, чтобы забыться, и прогуливаюсь, как все нормальные люди, но только на улицах нет ничего, кроме людей и магазинов, ну ровно ничего.
При мысли о загаженном умывальнике мне не хочется возвращаться домой, но и ходить по улицам тоже нет желания; тогда я останавливаюсь на тротуаре, спиной к большому магазину, гляжу, как люди входят и выходят, и думаю, что те, кто выходит, должны были бы остаться внутри, а те, кто входит, — снаружи, и это сильно сократило бы их усталость и количество телодвижений.
Вот такой замечательный совет мог бы я дать им, но кто станет меня слушать? Итак, я ничего не говорю и не двигаюсь; мне не холодно здесь, подле входа, — меня обдает теплом, что льется из магазина через постоянно раскрытые двери, и мне становится почти так же хорошо, как недавно, когда я сидел у себя в комнате.
Сегодня я вновь начинаю свой бессмысленный бег на месте.
Встаю в пять утра, моюсь, бреюсь, готовлю кофе, выхожу, бегу на Центральную площадь, сажусь в автобус, закрываю глаза, и на меня обрушивается весь ужас моей нынешней жизни.
Автобус делает пять остановок. Одну — на окраине города, остальные — в деревнях, по которым мы проезжаем. В четвертой деревне как раз и находится фабрика, где я работаю вот уже десять лет.
Часовая фабрика.
Я закрываю лицо руками, якобы сплю, а на самом деле желая скрыть слезы. Я плачу. Не хочу больше надевать свой серый халат, пробивать табель, включать станок. Не хочу больше работать.
Я надеваю серый халат, я пробиваю табель, я вхожу в цех.
Станки уже включены. Мой тоже. Мне остается только сесть перед ним, взять деталь, вложить ее в тиски и нажать на педаль.
Часовая фабрика расположена в громадном здании, которое высится над долиной.
Все, кто здесь работает, живут в одной деревне, за исключением нескольких человек, вроде меня, что приезжают из города. Нас не очень много, автобус почти пуст.
Фабрика производит отдельные детали, вернее, заготовки для других заводов. Никто из нас не способен собрать часы целиком.
Что касается меня, то вот уже десять лет, как я сверлю на своем станке одни и те же отверстия в одних и тех же деталях. Этим и ограничивается наша работа. Вставить деталь в тиски и нажать на педаль.
За это мы получаем ровно столько денег, чтобы хватало на пропитание, скромное жилье, а главное, на то, чтобы были силы каждый день начинать все сначала.
И в ясную и в пасмурную погоду в огромном цехе постоянно горят неоновые лампы. Звучит негромкая приятная музыка. Дирекция полагает, что под музыку рабочие лучше трудятся.
Один из рабочих, тщедушный человечек, продает белые порошки — транквилизаторы, приготовленные специально для нас деревенским аптекарем. Не знаю, из чего они делаются, эти снадобья, но иногда покупаю их. Глотнешь такое, и день вроде проходит быстрее, и чувствуешь себя не таким несчастным. Порошки стоят недорого, почти все рабочие их покупают, дирекция смотрит на это сквозь пальцы, аптекарь наживается.
Иногда происходит взрыв — какая-нибудь женщина вскакивает с места и вопит:
— Не могу больше!
Ее уводят, работа продолжается, нас успокаивают:
— Ничего страшного, просто нервы сдали.
В цеху каждый сам по себе, наедине со своим станком. Разговаривать с другими можно только в туалете, да и то недолго, каждая минута нашего отсутствия записывается, регистрируется, учитывается.
Вечером, после работы, у нас едва хватает времени забежать в магазин, затем поесть и лечь пораньше, чтобы не проспать утром. Иногда я спрашиваю себя: живу ли я для того, чтобы работать, или же это работа заставляет меня жить?
Но что это за жизнь?!
Монотонный труд.
Ничтожная зарплата.
Одиночество.
Йоланда.
Да таких Йоланд в мире тысячи и тысячи.
Белокурых красоток, глупых или не очень.
Выбираешь одну из них и спишь с ней.
Но эти Йоланды не исцеляют от одиночества.
Эти Йоланды, как правило, не вкалывают на фабриках, они предпочитают магазины, где зарабатывают совсем мало. Но зато в магазинах почище и здесь легче найти себе мужа.
На фабрике работают в основном замужние женщины. В обеденный перерыв они бегут домой, чтобы накормить семью. Дирекция позволяет им это, так как они все равно работают сдельно. В час дня они возвращаются к станкам вместе с нами. Дети и мужья накормлены и тоже вернулись — кто в школу, кто на завод.
Конечно, самое простое было бы пообедать в фабричной столовке, но для семейных это слишком дорогое удовольствие. Я, например, могу это себе позволить. Беру комплексный обед, из самых дешевых. Не очень съедобно, но мне это безразлично.
После обеда я читаю книгу, принесенную из дома, или играю в шахматы. Сам с собой. Другие рабочие режутся в карты и не смотрят на меня.
По прошествии десяти лет я для них все еще чужой.
Вчера нашел в почтовом ящике извещение: на почте лежит для меня заказное письмо. В извещении указывалось: «Городская ратуша, уголовный суд».
Я испугался. Мне захотелось сбежать, уехать далеко, как можно дальше, куда-нибудь за море. Неужели им удалось напасть на мой след — след убийцы — после стольких-то лет?!
Я отправился на почту за письмом. Вскрываю его. Меня вызывают в суд в качестве переводчика на процессе, где обвиняемый — мой земляк. Расходы мне будут возмещены, отсутствие на работе согласовано с начальством.
В указанный час я прихожу в суд. Женщина, которая меня встречает, очень красива. До того красива, что у меня возникает желание назвать ее Линой. Но она выглядит очень строгой. У нее совершенно неприступный вид.
Она спрашивает:
— Достаточно ли хорошо вы еще владеете родным языком, чтобы переводить прения сторон на процессе? Я отвечаю:
— Я не забыл ни единого слова моего родного языка. Она говорит:
— Вы должны принести присягу и поклясться в том, что будете переводить слово в слово все, что услышите.
— Клянусь.
Тогда она заставляет меня подписать бумагу.
Я спрашиваю ее:
— Может быть, выпьем где-нибудь по стаканчику? Она отвечает:
— Нет, я устала. Поедем лучше ко мне. Меня зовут Ева.
Мы садимся в ее машину. Она ведет быстро. Наконец останавливаемся перед виллой. Входим в современно оборудованную кухню. У нее в доме все современное. Она наполняет стаканы, и мы усаживаемся в гостиной, на большом диване.
Потом она отставляет стакан и целует меня в губы. Медленно раздевается.
Она красива, намного красивее всех женщин, которых я встречал в своей жизни.
Но это не Лина. Она никогда не будет Линой. Никто никогда не будет Линой.
На процессе Иштвана присутствует целая куча его соотечественников. И его жена тоже здесь.
Иштван приехал сюда в ноябре прошлого года. Он снял крошечную двухкомнатную квартирку, где ютились они с женой и их трое детей.
Его жена нанялась уборщицей в страховую компанию, владевшую большим зданием. Каждый вечер она убирала офисы.
Спустя несколько месяцев Иштван тоже нашел работу, правда в другом городе; он стал посыльным в ресторане, и хозяева были им довольны.
Но раз в неделю он отправлял сверток жене и детям. В свертке были продукты, украденные им в кладовой ресторана. Его обвиняли также в том, что он запускал руку в кассу, но он это отрицал, и это не было доказано.
Однако в тот день на суде речь шла не только о мелком жульничестве. Будучи заключен в тюрьму в ожидании процесса, он в один прекрасный вечер оглушил сторожа, сбежал и явился к себе домой. Жена была на работе, дети спали. Иштван хотел дождаться жену, чтобы бежать всем вместе, но полицейские опередили его.
— Вы приговариваетесь к восьми годам заключения за нападение на сторожа. Я перевел. Иштван взглянул на меня:
— Восемь лет? Вы правильно поняли? Сторож ведь не умер. Я не хотел его убивать. Вот он сидит, живой и здоровый.
— Я ведь только переводчик.
— А моя семья, что она будет есть эти восемь лет? Что станется с моими детьми? Я ответил:
— Ничего, вырастут.
Охранники уводят его. Жена падает в обморок.
После суда я провожаю своих земляков до бистро, которое они посещают с самого их приезда сюда. Это многолюдное, шумное кафе в центре города, недалеко от моего дома. Мы пьем пиво и беседуем об Иштване.
— Ну и дурак же он, что вздумал дать тягу!
— Не будь этого, отделался бы несколькими месяцами.
— Может, его выслали бы из страны.
— Да все лучше, чем тюрьма. Кто-то говорит:
— Я живу как раз над Иштвановой квартирой. С тех пор как они там поселились, я каждый вечер слышу плач его жены. Как придет с работы, так в слезы и рыдает целыми часами. Там-то, в деревне, у нее были и родственники, и соседи, и друзья. Я так думаю, она теперь вернется на родину. Не будет же она ждать его здесь целых восемь лет с тремя детишками на руках.
Позднее я узнал, что жена Иштвана действительно вернулась с детьми на родину. Иногда я думаю, что нужно бы сходить проведать Иштвана в тюрьме, но не делаю этого.
Я все чаще заглядываю в бистро. Хожу туда почти каждый вечер. Знакомлюсь со своими земляками. Мы усаживаемся за длинный стол. Девушка, тоже из наших, приносит выпивку. Ее зовут Вера, она работает с двух часов дня до полуночи. Ее сестра Кати и муж сестры Пауль — завсегдатаи этого кафе. Кати работает в городской больнице. Там есть ясли, где она оставляет свою маленькую дочку, которой всего несколько месяцев. Пауль работает в гараже, он с ума сходит по мотоциклам.
Я знакомлюсь также с Яном, у него нет никакой специальности, на родине он был простым батраком; этот повсюду ходит за мной как тень. Он еще не нашел работы и, я уверен, никогда не найдет. Он грязен, скверно одет, живет пока в общежитии для беженцев.
Мы с Паулем подружились. Я частенько провожу вечер у него дома. Когда его жена приходит с работы, ей нужно еще приготовить еду, постирать белье, заняться малышкой.
Пауль говорит:
— Умираю хочу спать, но нужно дождаться полуночи и сходить за Верой. Жена отвечает:
— Ничего страшного, дойдет и одна. У нас городок маленький, никто ее не обидит. Тогда я говорю:
— Знаете что, ложитесь-ка вы спать. Я сам зайду за Верой.
И я возвращаюсь в кафе. Вера и хозяин проверяют счета. Вера видит меня в дверях и улыбается. Я говорю:
— Пауль очень устал. Сегодня вечером я провожу вас до дома. Она отвечает:
— Очень мило с вашей стороны. Конечно, я могла бы дойти и одна. Пауль думает, что отвечает за меня.
— А сколько вам лет?
— Восемнадцать.
— Да, верно, вы еще ребенок.
— Ну, вы преувеличиваете.
Мы выходим из кафе уже за полночь. Улицы опустели, городок мирно спит. Вера берет меня под руку, прижимается ко мне. Возле дома она говорит:
— Поцелуйте меня. Я целую ее в лоб и ухожу.
На другой вечер я опять прихожу за ней в кафе. Она указывает мне на последнего запоздалого клиента, молодого парня, который сидит на самом конце длинного стола.
— Вам необязательно меня ждать. Меня проводит Андре.
— Он из наших?
— Нет, здешний.
— Вы ведь даже не сможете объясниться.
— Ну и что? Ему и не нужно разговаривать. Зато он хорошо целуется.
Я обещал Паулю не оставлять Веру одну. И мне приходится идти за ними до самого ее дома. У двери они долго целуются.
Я думаю, что надо бы рассказать об этом Паулю, но ничего ему не говорю. Только сообщаю, что больше не смогу провожать Веру — мне нужно ложиться пораньше, чтобы не проспать на работу.
И теперь Пауль каждый вечер сам ждет Веру в кафе, а при нем Андре, конечно, появляться не смеет.
Однажды в воскресенье мы сидим у Пауля и беседуем об отпуске. Пауль счастлив: он накопил денег и приобрел подержанный мотоцикл. Они с Кати хотят поездить по стране. Малышка побудет это время в яслях при больнице.
Я спрашиваю:
— А как же Вера? Вы оставляете ее одну на две недели? Вера отвечает:
— У меня-то ведь нет отпуска. Я буду работать, как работала. А вы, Шандор, что собираетесь делать?
— Уеду куда-нибудь на недельку с Йоландой. Поживем в кемпинге на берегу моря. А вторую неделю буду заботиться о вас.
— Очень мило с вашей стороны! И тут Пауль говорит:
— Не волнуйся, Шандор. Я попросил Яна провожать Веру домой ночью. Все равно он болтается без дела. Дам ему деньжат на выпивку, и порядок. Вера пускается в слезы:
— Ну спасибо, Пауль, вот удружил! Неужто не нашел никого получше этой вонючей деревенщины?
Она выбегает из кухни, и мы слышим, как она всхлипывает у себя в комнате. Мы молчим, избегая смотреть друг на друга.
Вернувшись домой, я думаю, что мог бы жениться на Вере. Разница в возрасте не так уж велика, меньше десяти лет. Но сперва я должен отделаться от Йоланды. Нужно решиться и порвать с ней. Лучше всего во время отпуска. Тогда я смогу сократить этот кошмарный совместный «отдых», такой же нудный и отвратительный, как в прошлом году: целую неделю, днем и ночью, видеть рядом с собой Йоланду! Не считая жары, комаров и толпы отдыхающих на тесном пятачке кемпинга.
Как я и предвидел, неделя тянется бесконечно. Днем Йоланда часами валяется на полотенце под жарким солнцем: для нее самое главное вернуться в город загоревшей и потом щеголять в светлых платьях, оттеняющих бронзовую кожу. Я провожу время в палатке за чтением книг, а по вечерам прогуливаюсь по берегу моря, стараясь возвращаться как можно позже, так, чтобы Йоланда уже спала.
Разорвать наши отношения мне не удается, поскольку мы почти не разговариваем.
Да я уже и отказался от мысли жениться на Вере. Из-за Лины, которая может появиться с минуты на минуту.
В воскресенье к вечеру мы возвращаемся в город. Йоланда начинает работать с понедельника. Я помогаю разгрузить ее маленький автомобильчик, отношу в кладовую палатку и надувные матрасы. Йоланда довольна, ей удалось нагулять себе прекрасный загар, отпуск прошел прекрасно.
— До субботы вечером!
Я иду в бистро. Мне не терпится увидеть Веру. Сажусь за стол, кружку мне приносит парень-официант. Я спрашиваю:
— А где же Вера?
Он пожимает плечами:
— Уже пять дней как не приходит.
— Заболела?
— Почем я знаю.
Я выхожу из бистро, бегу к дому Пауля. Они живут на третьем этаже. Взбегаю по лестнице, звоню. Потом колочу в дверь. На стук выглядывает соседка, она говорит:
— Там никого нет. Они в отпуске.
— А девушка тоже?
— Говорю же вам, что никого нет.
Я возвращаюсь в бистро. Вижу Яна, одиноко сидящего за столом. Подхожу, трясу его за плечи:
— Где Вера? Он отбивается:
— Ну чего ты бесишься? Вера уехала. Два первых вечера я ее провожал до дому, а потом она мне сказала, что я ей больше не нужен, она, мол, уезжает в отпуск с друзьями.
Мне тут же приходит на ум Андре.
И еще я думаю: хоть бы Вера вернулась до приезда Пауля, хоть бы ее опять взяли на работу!
В последующие дни я то и дело заглядываю в бистро и к Паулю. И только много позже я узнаю, что произошло.
Пауль и Кати вернулись домой в субботу. Веры дома не оказалось, комната была заперта на ключ. В квартире стоял какой-то странный запах. Кати отворила окно, чтобы проветрить, и побежала в ясли за малышкой. Пауль пришел ко мне, мы вместе отправились в бистро и нашли там Яна. Мы обсудили положение, и я рассказал про Андре. Пауль был в ярости. Он вернулся домой и, поскольку странный запах так и не выветрился, взломал дверь Вериной комнаты. На кровати лежало ее уже разлагавшееся тело.
Вскрытие показало, что Вера отравилась снотворным.
Наша первая смерть.
Вскоре последовали и другие.
Роберт вскрыл себе вены в ванной.
Альберт повесился, оставив на столе записку на нашем языке: «Я в дерьме».
Магда почистила картошку и морковь, потом села на пол, открыла газ и сунула голову в духовку.
В четвертый раз, когда мы собираем деньги в бистро, официант говорит мне:
— Вы, иностранцы, только и делаете, что скидываетесь на венки да ходите на похороны.
На что я ему отвечаю:
— Каждый развлекается как может.
По вечерам я пишу.
Мертвая птица.
В голове у меня каменистая дорога, она ведет к мертвой птице.
— Зарой меня в землю, — просит она, и в изломах ее раздробленных косточек, как черви, кишат упреки.
Да, но для этого нужна земля.
Тяжелая, черная земля.
И лопата.
А у меня только и есть что глаза.
Пара затуманенных печальных глаз, погруженных в синевато-зеленую влагу.
Я приобрел их на блошином рынке за несколько мелких иностранных монеток. Ничего другого на эти деньги я купить не мог.
Я за ними ухаживаю, протираю, сушу в носовом платке, разложенном на коленях. Крайне бережно, чтобы не попортить.
Временами я вырываю перо у птицы и рисую багровые прожилки на этих глазах, моем единственном достоянии. А иногда я их зачерняю — целиком. И тут же небо нахмуривается и заряжает дождь.
Мертвая птица дождя не любит. Она преет под его струями, гниет, испускает неприятный запах.
В таких случаях, не в силах переносить зловоние, я отсаживаюсь подальше.
Время от времени я обещаю:
— Сейчас пойду поищу землю.
Но я сам в это не очень-то верю. Да и птица тоже. Она-то уж меня знает.
И с чего ей вздумалось умирать именно здесь, где одни только камни?
Конечно, нас с ней устроил бы и жаркий огонь.
Или большие красные муравьи.
Но здесь все так дорого.
За какой-нибудь коробок спичек нужно работать долгие месяцы, а уж муравьи в китайских ресторанах стоят бешеных денег.
У меня же почти ничего не осталось от наследства.
И когда я пересчитываю те жалкие деньги, что еще имею, меня охватывает ужас.
Вначале я тратил их не считая, как все, но теперь мне нужно быть очень экономным.
Я буду покупать только самое необходимое.
И стало быть, о приобретении земли, лопаты, муравьев или спичек даже мечтать нечего.
А впрочем, если хорошенько прикинуть, то почему я должен так беспокоиться из-за похорон какой-то неизвестной птицы?!
Теперь я очень редко заглядываю к Паулю. Мы так грустим, что нам нечего сказать друг другу. Мы чувствуем себя преступниками из-за того, что уехали в отпуск без Веры. А я виноват больше их обоих. Я смотрел, как загорает Йоланда, пока Вера умирала. А вдруг она была влюблена в меня?
Кати боится написать матери, что младшая сестра умерла. И мать продолжает писать Вере на ее адрес, и письма с пометкой «за смертью адресата» возвращаются к ней обратно. А мать Веры никак не может уразуметь, что означают эти иностранные слова.
В бистро я тоже бываю теперь не часто. Нас становится все меньше и меньше. Те, кто не умер, вернулись на родину. Молодые, не обремененные семьями, поехали дальше, за океан. Другие прижились здесь, женились на местных и по вечерам сидят дома.
В бистро я встречаю одного только Яна, который по-прежнему живет в общежитии для беженцев, где водит знакомство с эмигрантами, приехавшими со всех концов света.
Иногда Ян поджидает меня в подъезде моего дома.
— Я хочу есть.
— Почему ты не поел в общежитии?
— Поел. Кашу-болтушку, в шесть утра. Я снова голоден.
— Все еще не нашел работу?
— Нет для меня ничего.
— Ну входи. Садись.
Я ставлю две тарелки на стол, покрытый клеенкой, жарю яичницу с салом. Ян спрашивает:
— А картошки у тебя нет?
— Картошки нет.
— Жаль, без картошки не так вкусно. Хлеб-то у тебя, по крайней мере, имеется?
— Хлеба тоже нет. Я не успеваю ходить по магазинам. Мне, знаешь ли, работать надо.
Ян ест.
— Хочешь, я буду покупать для тебя все, что нужно, пока ты на работе?
— Я в этом не нуждаюсь. Привык справляться сам. Уже давно. Ян настаивает:
— Я могу и стены тебе покрасить. Не то чтоб я этому учился, но делал много раз.
— Нечего их красить, и так хорошо.
— Да ты глянь, какая у тебя грязь. Кухня вся черная, сортир и ванная не лучше. Жуткий вид!
Я оглядываю стены.
— Да, верно, вид жуткий. Но у меня нет денег.
— Я даром покрашу. За одни харчи. Мне лишь бы делом заняться. А то хожу как неприкаянный. Ты только краску купи, и все, а меня будешь подкармливать, как раньше.
— Да не хочу я тебя эксплуатировать.
— Мне все едино, я так и так шляюсь либо по городу, либо по общежитию. А у тебя тут все грязью заросло.
Это верно, квартира у меня грязней некуда. Я и внимания не обращал на это. Как въехал сюда, так и прожил десять лет, а она и вначале была не очень-то чистой.
Ладно, я велю Яну начинать с кухни.
Я думаю: вдруг приедет Лина, а у меня все блестит — и кухня, и ванная, и туалет.
Комнаты еще куда ни шло. В спальне стены заставлены книгами, стоит широкая кровать — для нас двоих. Есть еще одна комнатушка, сейчас она служит мне кладовой, но когда-нибудь я устрою в ней кабинет с письменным столом, а на нем машинка и стопки бумаги.
Да, не забыть бы купить пишущую машинку, бумагу и ленту.
А пока я пишу карандашом в школьных тетрадках.
Ян работает быстро и старательно. Я прямо не узнаю свою квартиру. Теперь Лина может приезжать. Мне не будет стыдно за мое жилье.
Я покупаю новые полотенца для ванной и кухни. Складываю их, до времени, в ящик комода.
Яну я плачу сколько могу. Он страшно доволен своей работой, даже больше, чем я сам. Рвется перекрашивать обе комнаты, но с этим можно и подождать.
Ян счастлив.
— В первый раз я смог хоть что-то послать жене. Деньги, что ты мне заплатил.
— Бедняга Ян, я ведь тебе дал такую малость.
— У нас дома это стоит вдесятеро больше, чем здесь. Жена купила на них башмаки и одежку детям на осень. Надо же их прилично одеть к школе. Я спрашиваю:
— Как же ты теперь будешь обходиться совсем без работы?
— Сам не знаю, Шандор.
— Возвращайся-ка ты домой, так оно будет лучше.
— Да не могу я. Надо мной вся деревня смеяться будет. Я их всех обещал озолотить. Ох, если бы ты мог мне помочь, Шандор! Найди мне клиентов. Ты же знаешь много народу. Сам видел, я умею делать ремонт, да и много чего другого тоже. Могу, к примеру, садовником работать. Разводить овощи, фрукты, декоративные деревья. Работать могу за гроши да за харчи, и того хватит. Если буду при этом бесплатно жить в общежитии, то сумею посылать все деньги жене.
Я нахожу для Яна кое-какие случайные приработки, но не могу от него избавиться. Почти каждый вечер он является ко мне, мешает писать, мешает спать. Читает мне письма от жены и детей. Жалуется на тоску по родине, на разлуку с семьей.
И почти постоянно плачет. Утешить его можно только одним — картошкой с салом. Набив брюхо, он отправляется на ночлег в свое общежитие с двухэтажными нарами, где уже прочно обосновался и где считается, благодаря давнему сроку проживания, кем-то вроде старейшины.
Когда он наконец уходит, я принимаюсь писать.
Они Идет дождь. Холодный, мелкий, он сеет на дома, на деревья, на могилы. Когда ОНИ приходят ко мне, дождь струями течет по их разложившимся, разжиженным лицам. ОНИ глядят на меня, и холод становится сильнее, от него не защищают даже мои белые стены. Да они и никогда меня не защищали. Их надежность — жалкая иллюзия, их белизна запятнана.
Вчера я вдруг ощутил прилив неожиданного, беспричинного счастья. Оно нахлынуло на меня сквозь дождь и туман, оно улыбалось, парило над деревьями, танцевало передо мной, окутывало меня.
И я узнал его.
То было счастье далеких дней, когда ребенок и я составляли одно целое. Я был ребенком, мне было всего шесть лет, и я мечтал по вечерам в саду, глядя на луну.
А теперь я устал. Эти, что приходят по ночам, высосали из меня все силы. Сколько ИХ явится нынче вечером? Один? Или целая компания?
Если бы у НИХ по крайней мере были узнаваемые лица! Но нет, ОНИ все расплывчаты, неявственны. ОНИ входят. ОНИ стоят и смотрят на меня. Потом ОНИ говорят:
— Почему ты плачешь? Вспомни!
— О чем?
Тогда ОНИ начинают смеяться.
Позже я говорю:
— Я готов.
Я распахиваю рубашку на груди, и ОНИ вздымают свои бледные, костлявые руки.
— Вспомни!
— Я не могу.
Бледные костлявые руки поднимаются и падают. Кто-то плачет за белыми стенами:
— Вспомни!
Зыбкий серый туман витал над крышами, над жизнью. Ребенок сидел во дворе и глядел на луну.
Ему было шесть лет, и я его любил.
— Я тебя люблю, — сказал я ему.
Но ребенок глядел на меня строго и недоверчиво.
— Малыш, я пришел издалека. Скажи мне, зачем ты смотришь на луну?
— Это не луна, — обиженно ответил мальчик, — это не луна; я смотрю на свое будущее.
— Я как раз оттуда, — мягко сказал я ему. — Там одни только мертвые, грязные поля.
— Ты врешь, ты врешь! — закричал ребенок. — Там есть деньги, и свет, и любовь. Там сады, полные цветов.
— Я пришел оттуда, — мягко повторил я, — там одни только мертвые, грязные поля. И тут ребенок узнал меня и разрыдался.
То были последние его горячие слезы. Над ним тоже зарядил холодный дождь. Луна исчезла. Мрак и безмолвие вошли в меня с немым вопросом: «Что ты сделал с ним?»
Я устал. Вчера вечером я опять долго писал, прихлебывая пиво. Фразы кружатся у меня в голове. Я думаю, эта писанина скоро погубит меня.
Как обычно, сажусь в автобус. Закрываю глаза. Мы подъезжаем к первой деревне.
Старуха, разносчица газет, подходит к автобусу забрать свою пачку. Она должна разнести газеты всем жителям деревни до семи часов утра.
В автобус садится молодая женщина с ребенком на руках.
С тех пор как я работаю на фабрике, никто еще не садился в автобус на этой остановке.
Но сегодня в автобус садится женщина, и эту женщину зовут Лина.
Не та Лина, которую я жду в мечтах, а настоящая, реальная Лина, та маленькая вредина Лина, что отравляла мне жизнь в детстве. Та, которая замечала, что я ношу одежду и башмаки ее старшего брата, и объявляла об этом на весь класс. Та, что делилась со мной бутербродами и печеньем, от которых мне так хотелось отказаться. Но я был слишком голоден на переменах.
Лина говорила, что бедным нужно помогать, так учили ее родители. Вот я и был тем бедняком, которого Лина выбрала для оказания помощи.
Я прохожу на середину автобуса, чтобы лучше рассмотреть Лину. Я не видел ее целых пятнадцать лет. Она не очень-то изменилась. Все такая же бледная худышка. Волосы ее слегка потемнели и собраны в хвост на резинке. Лицо не накрашено, одета она отнюдь не элегантно и не по моде. Да, Лине далеко до красавицы.
Она рассеянно смотрит в окно, потом ее взгляд падает на меня, но тут же вновь устремляется в пустоту.
Она наверняка знает, что я убил ее отца, моего отца, нашего отца, и, может быть, мою мать тоже.
Нельзя, чтобы Лина меня узнала. Она может донести на меня как на убийцу. Конечно, с тех пор прошло пятнадцать лет, срок давности наверняка вышел. А впрочем, что ей может быть известно? Знает ли она, что у нас с ней общий отец? Что у нас был общий отец? Да и умер ли он?
Нож был длинный, но он с большим трудом вошел в плотное мужское тело. Я нажимал изо всех сил, но мне ведь было всего двенадцать лет, я был тщедушен, как голодный котенок, почти ничего не весил. Я понятия не имел об анатомии и вполне мог ударить, не задев жизненно важных органов.
Доезжаем до фабрики, выходим.
Лину поджидает соцработница, она ведет ее в ясли.
Я вхожу в цех, включаю станок; он работает так рьяно, как никогда еще не работал, он поет, он гудит: «Лина здесь, Лина здесь!»
За окном танцуют деревья, весело насвистывает ветер, резво бегут облака, блестит солнце, погода лучезарна, как весенним утром.
Так, стало быть, это ее я ждал все эти годы! А я и не подозревал. Мне казалось, я жду какую-то незнакомку, прекрасную собой, но несуществующую. А появилась реальная Лина — после пятнадцати лет разлуки. И вот мы встретились: вдали от родной деревни, в другой деревне, в другой стране.
Утро пролетает как один миг. В полдень я иду обедать в фабричную столовку. Там очередь, она двигается медленно. Лина стоит передо мной. Она берет кофе и простую булку. Точно как я, когда приехал сюда и еще с недоверием относился ко всей этой иностранной еде. Она казалась мне пресной, безвкусной.
Лина выбирает стол на отшибе. Я сажусь за другой, напротив нее. Ем, не поднимая головы. Боюсь взглянуть на нее. Кончив есть, встаю, уношу поднос с грязной посудой и иду за кофе. Проходя мимо Лининого стола, заглядываю в книгу, которую она читает. Она написана не на нашем и не на здешнем языке. Похоже на латынь.
Я тоже раскрываю книгу и делаю вид, будто читаю, но никак не могу сосредоточиться и на самом деле разглядываю Лину. Когда она поднимает глаза, я тут же утыкаюсь в книгу. Иногда Лина долго смотрит в окно, и я понимаю, что одно в ней разительно изменилось — ее взгляд. У Лины моего детства глазки были озорные и счастливые. Теперешняя Лина глядит хмуро, печально, как и все мои знакомые эмигранты.
В час дня мы возвращаемся на фабрику. Лина работает в цеху на этаж выше моего.
Вечером, когда мы выходим с фабрики, нас ждет автобус. Я вижу, как Лина забегает в ясли и берет своего ребенка. Потом садится рядом с кондуктором, а я позади, но не очень далеко от нее.
Лина вышла там же, где села утром. Я тоже выхожу и иду за ней. Она заходит в маленькую деревенскую лавку, я тоже. Она молча указывает на продукты, которые хочет купить, — молоко, макароны, конфитюр. Значит, она еще не говорит на языке этой страны. Или же она стала немой, болтливая подружка моего детства.
Я покупаю пачку сигарет и опять иду следом за Линой. Теперь она меня явно замечает. Но ничего не говорит. Она входит в трехэтажный дом рядом с церковью. Я заглядываю в окно первого этажа. Там горит свет. За столом, склонившись над книгами, сидит мужчина. Остальная часть квартиры погружена в темноту.
Я обнаруживаю переулок, ведущий к лесу. Перехожу реку по узкому деревянному мостику и шагаю по дороге до тех пор, пока не оказываюсь на задах деревни. Сажусь в траву и пытаюсь определить, где находится дом Лины. Вроде бы вон тот, но я не вполне уверен. От домов меня теперь отделяют река и сады. Я смутно вижу, как за окнами движутся какие-то тени, но не могу ничего различить.
Я думаю: если мне понадобится хорошенько разглядеть что-нибудь, придется купить бинокль.
Возвращаюсь к дому, заглядываю в то же окно. Мужчина по-прежнему читает за столом. Лина тоже здесь — сидит в кресле и кормит малыша из бутылочки. Не могу определить, мальчик это или девочка, но теперь знаю другое: у Лины есть муж.
Я решаю ехать домой автобусом. Долго жду на остановке. По вечерам автобусы ходят с большими интервалами. Возвращаюсь домой почти в десять часов. Ян ждет меня у двери. Прикорнул на ступеньках и спит. Он спрашивает:
— Где ты был? Я отвечаю:
— Это еще что! Я тебе отчитываться должен? Ты-то что здесь делаешь? Долго еще вы все будете мне надоедать?
Ян встает и тихо говорит:
— Я тебя ждал… Опять нужен переводчик. Я отворяю дверь, вхожу в кухню и говорю:
— Убирайся. Уже поздно. Я хочу спать. Он бормочет:
— Я голоден. Я отвечаю:
— А мне наплевать.
Я выталкиваю его на лестницу, но он успевает сказать:
— Ты нужен Еве на ближайшем суде. Она занимается иностранцами, беженцами, всеми нашими делами. Она все время спрашивает о тебе. Я бросаю:
— Скажи ей, что я умер.
— Но ведь это неправда, Шандор. Ты же не умер.
— Ничего, она поймет. Ян спрашивает:
— С чего ты стал такой злой, Шандор?
— Я не злой, я устал. Оставь меня в покое!
Я покупаю бинокль. И еще я покупаю велосипед. Теперь мне не придется ждать автобуса. Я смогу ездить в деревню к Лине когда захочу, хоть днем, хоть ночью. От города это всего шесть километров.
Я больше не преследую Лину на улице. После работы сажусь в автобус и еду в город. А она выходит в «первой деревне» и больше меня не видит.
Кроме как в столовой.
И только позже, вечером, я еду смотреть на Лину в бинокль. Хотя видеть-то особенно нечего.
Лина укладывает ребенка в детскую кроватку, потом они с мужем ложатся в большую кровать и гасят свет.
Иногда Лина садится у окна и выкуривает сигарету, глядя прямо на меня; но меня она не видит, она видит только лес.
Мне хотелось бы сказать ей, что я здесь, что я слежу за ней, что я уделяю ей внимание в этом чужом для нее мире. Мне хотелось бы сказать ей, что она не должна бояться, потому что я, ее брат, здесь, рядом и готов защитить ее от любой опасности.
Где-то я читал или слышал, что у египетских фараонов идеальным считался брак между братом и сестрой. Я с этим вполне согласен, хотя Лина мне только единокровная сестра. Но других у меня нет.
Наступает суббота. По субботам на фабрике не работают. Я беру свой велосипед и отправляюсь в Линину деревню. Наблюдаю за ней с мужем то со стороны улицы, то со стороны леса. Вижу, как Лина одевается, берет маленькую сумочку и идет к автобусной остановке. Она едет в город.
Я мчусь на велосипеде за автобусом. Дорога идет под уклон, и я поспеваю за ним. Мы въезжаем на Центральную площадь одновременно. Лина выходит. Направляется к парикмахерской. Я сажусь в бистро окнами на площадь и жду.
Через два часа Лина появляется, нагруженная разными покупками. Она сменила прическу. Теперь у нее уложенные завитые волосы, почти как у Йоланды. Я думаю: надо бы ей сказать, что такая прическа ей совсем не к лицу.
Как я и предвидел, она садится в автобус. Я еду следом. Провожаю ее до самой деревни, но только теперь шоссе идет в гору, и я добираюсь с опозданием.
В эту субботу я забываю навестить Йоланду. И хотя в окнах Лининого домика ничего интересного не видно, я остаюсь с ней до восьми вечера. Когда я возвращаюсь к себе, до меня доходит, что я не успел ничего купить из продуктов и у меня в холодильнике пусто. Я мог бы, конечно, заглянуть к Йоланде, но предпочитаю пойти поужинать в кафе, в компании земляков.
И конечно, встречаю там Яна. Он сидит и пьет пиво в окружении других беженцев, чей язык я не понимаю.
Ян объявляет им:
— Это мой лучший друг. Присаживайся, Шандор. Они все мои приятели. Я пожимаю руки приятелям, потом спрашиваю Яна:
— Как же вы друг с другом объясняетесь? Ян смеется:
— Это нетрудно. Объясняемся на пальцах.
И он делает знак официанту, показав восемь пальцев:
— Пива!
Затем наклоняется ко мне:
— Скажи, друг, ты заплатишь за эти восемь кружек?
— Конечно. И за восемь порций сосисок с картошкой.
Официант приносит восемь тарелок с сосисками. Мои гости аплодируют, когда я выкладываю кошелек на стол. Они шумно едят и заказывают еще пива, кружку за кружкой.
В этот момент передо мной и возникает Йоланда. Я вижу ее в каком-то тумане. Я уже слишком много выпил, а дым в кафе такой, что хоть топор вешай.
Я говорю Йоланде:
— Давай садись.
— Нет. Пошли отсюда. Я приготовила ужин.
— Я уже поел. Садись и лопай сосиски. Мы тут с друзьями. Она говорит:
— Ты.напился. Хочешь, я провожу тебя домой?
— Нет, Йоланда. Хочу остаться здесь. И пить дальше. Она отвечает:
— С тех пор как появились твои земляки, ты сильно изменился.
— Верно, Йоланда, я сильно изменился. Даже не знаю, смогу ли стать прежним. Для того чтобы в этом разобраться, нам нужно какое-то время не видеться.
— И сколько же времени?
— Почем я знаю! Несколько недель или месяцев.
— Хорошо. Я подожду.
Главная проблема состоит вот в чем: как мне познакомиться с Линой?
Странное дело: ни мастер ее цеха, ни соцработница не просят меня послужить переводчиком в случае каких-то затруднений. Правда, работа на нашей фабрике настолько элементарна, что ее можно объяснить и глухонемому.
Вот уже второй раз я говорю, что Лина, может быть, онемела. Она так мало разговаривает. Собственно, она никогда и ни с кем не разговаривает.
Остается только подойти к ней в столовой.
Вообще-то я довольно легко завожу знакомства с женщинами. Но Лину я боюсь. Смертельно боюсь, что она меня отошьет.
И все-таки однажды я решаюсь. Проходя мимо ее стола с чашкой кофе, я останавливаюсь. И спрашиваю на нашем родном языке:
— Хотите еще кофе? Она с улыбкой отвечает:
— Нет, спасибо. Но вы садитесь. Я не знала, что вы мой земляк. Вы из-за этого меня и преследовали?
— Да, из-за этого. Меня интересуют все, кто приезжает из нашей страны. Я хотел бы помогать им.
— Не думаю, что нуждаюсь в вашей помощи. Кто вы?
— Беженец, уже давний. Живу здесь пятнадцать лет. Меня зовут Шандор Лестер.
— Мне нравится имя Шандор. Моего отца тоже зовут Шандор.
— Сколько лет вашему отцу?
— Какое это имеет значение? Ему скоро шестьдесят. Почему вы им интересуетесь? Я отвечаю:
— Мои родители погибли во время войны. Вот я и думал, ваши живы или тоже умерли?
— Нет, они оба живы-здоровы. Я сочувствую вам, Шандор, по поводу родителей. Меня зовут Каролина, но я не люблю это имя. Муж зовет меня Каролой.
— А я буду звать вас Линой. Она смеется:
— А меня в детстве и звали Линой. Потом она спрашивает:
— Ну и как вам живется в этой стране?
— Да так, со временем привыкаешь. ,
— Я вот никогда не смогу привыкнуть. Никогда.
— Хочешь не хочешь, а придется. Вы ведь беженка. Приехали сюда по доброй воле. И вернуться уже не сможете.
— Нет, я не беженка. Мой муж получил стипендию для работы здесь. Он физик. Мы проживем тут год, а потом вернемся на родину. Там я закончу институт и стану преподавать латынь и греческий. А пока, на этот год, я устроилась сюда, на фабрику. Стипендии мужа не хватает на жизнь. Я могла бы остаться на родине, но муж не захотел разлучаться с ребенком. И со мной.
Я провожаю Лину до ее станка.
— Не бойтесь ничего. Год пролетит быстро. Я вот работаю здесь уже десять лет.
— Это ужасно. Я бы не выдержала.
— Никто не выдерживает, и все-таки никто от этого не умирает. Некоторые сходят с ума, но такое бывает редко.
Вечером я жду Лину в автобусе. Она появляется с ребенком на руках. Я спрашиваю, мальчик это или девочка.
— Девочка. Ей пять месяцев. Ее зовут Виолетта. И прошу вас, не преследуйте меня больше.
Назавтра в столовой я подхожу к Лининому столу со своим подносом. Сажусь напротив нее.
— Я больше не хожу за вами по улице. Но ведь мы можем обедать вместе?
— Каждый день?
— Почему бы и нет? Мы же земляки. Никого это не удивит.
— Мой муж ревнив.
— Он об этом ничего не узнает. Расскажите мне о нем.
— Зовут его Коломан. Он занимается научными исследованиями. Каждый день ездит в город и возвращается поздно вечером. И дома тоже много работает.
— Ну а вы? Вам здесь не скучно? Вы совсем не выходите, у вас нет друзей.
— Откуда вы знаете? Я смеюсь.
— Я следил за вами. Вот уже много недель, как я веду наблюдение.
— Даже по вечерам? Даже когда я дома?
— Да, я смотрю в окно. У меня есть бинокль. Простите меня. Лина краснеет, потом произносит скороговоркой:
— Я верчусь как белка в колесе — хозяйство, ребенок, магазины, работа на фабрике.
— Муж вам не помогает?
— У него нет времени. Днем по субботам он сидит с малышкой, пока я езжу за покупками в город. У нас в деревне не всегда найдешь все что нужно. Я прерываю ее:
— Там нет даже парикмахера. Жаль, что вы так обошлись со своими волосами. Эта прическа вам совсем не идет. Лина сердито отвечает:
— Ну это уж вас не касается.
— Вы правы. Извините меня. Продолжайте.
— Продолжать что?
— Ваш муж занимается девочкой днем по субботам…
— Ну не то чтобы занимается. Просто устраивает ее возле письменного стола, а сам работает. Если она слишком уж докучает ему плачем, он дает ей бутылочку с чаем, который я готовлю заранее. Вот и все. Он не пеленает ее, не укачивает, позволяет ей поплакать. Он утверждает, будто это полезно для младенцев.
Лина опускает голову, чтобы скрыть слезы. Помолчав, я говорю:
— Вам все это, наверное, очень тяжело. Она отрицательно качает головой:
— Это ведь ненадолго. В начале лета мы уедем.
— Нет!
У меня невольно вырвался этот крик. Лина удивленно спрашивает:
— Как это «нет»?
— Извините. Разумеется, вы уедете. Но мне больно думать о вашем отъезде.
— Почему же?
— Это длинная история. Вы похожи на одну маленькую девочку, с которой я расстался пятнадцать лет назад. Лина улыбается:
— А, понимаю. Я тоже в детстве была влюблена в мальчика, моего ровесника. Но однажды он исчез. Уехал в город с матерью. И больше их никто никогда не видел.
— Ни мальчика, ни его мать?
— Ни того, ни другую. Впрочем, мать его вела дурную жизнь. Я очень хорошо помню, когда они уехали, потому что как раз вечером того дня кто-то напал на моего отца — он шел домой, какой-то бродяга подстерег его возле кладбища, ударил ножом и вытащил бумажник. Отец кое-как добрался до дома, и мать долго ухаживала за ним. Она спасла ему жизнь.
— И с тех пор вы не видели Тобиаша? Лина смотрит мне прямо в глаза.
— Я не говорила вам, что его звали Тобиаш.
Мы неотрывно глядим друг на друга. Я начинаю говорить первым:
— Вот видишь, Лина, я сразу тебя узнал. В первый же день, когда ты села в автобус. Лина становится еще бледнее, чем обычно. Она еле слышно шепчет:
— Значит, это ты, Тобиаш? Почему же ты сменил имя?
— Потому что я сменил одну жизнь на другую. И потом, мое имя казалось мне таким дурацким.
На следующее утро Лина садится в автобус, но теперь уже сзади, рядом со мной. Мы едем почти одни, пассажиров совсем мало. Никто на нас не смотрит, никто нами не интересуется.
Лина говорит мне: ч
— Я рассказала о вас… о тебе моему мужу. Коломану. Он рад, что я не одинока на фабрике. Но я немного приврала. Умолчала о твоей матери. Сказала, что ты мне дальний родственник и что ты сирота военного времени. Он хотел бы познакомиться с тобой и просит, чтобы я пригласила тебя к нам.
Я отвечаю:
— Только не так сразу. Нужно еще подождать.
— Подождать чего?
— Подождать, пока мы с тобой сами ближе познакомимся.
В полдень мы обедаем вместе. Каждый день. По утрам вместе ездим на автобусе. По вечерам тоже.
Теперь мне приходится страдать только в выходные, когда мы не работаем. Я прошу у Лины разрешения сопровождать ее в субботу, когда она ходит по магазинам. Мы встречаемся на Центральной площади. Я иду с ней за покупками. Несу ее сумки. Потом мы заходим в кафе, где собираются беженцы, и пьем кофе. Затем Лина садится в автобус и возвращается в деревню, к своему мужу, к своему ребенку. Я за ней туда не езжу.
Не хочется больше смотреть, как она что ни вечер ложится с мужем в постель.
Остается заполнить чем-то воскресенье. Я говорю Лине, что буду ждать ее каждое воскресенье в три часа дня на узком деревянном мостике по дороге к лесу. Если она захочет погулять в той стороне с ребенком, я к ее услугам.
И вот я поджидаю ее там каждое воскресенье, и каждое воскресенье она приходит.
Мы прогуливаемся втроем с ее маленькой дочкой. Стоит зима, и иногда Лина привозит девочку на санках. Я затаскиваю их на взгорок, Лина с Виолеттой скатываются вниз, а я бегу за ними.
Так вот мы и видимся с Линой каждый божий день. Я уже не могу обходиться без нее.
Дни, проводимые на фабрике, становятся для меня днями радости, утренние пробуждения — счастьем, поездка на автобусе — кругосветным путешествием, а Центральная площадь — центром вселенной.
Лина не знает, что я пытался убить ее отца, она не знает также, что у нас общий отец. И, значит, я могу просить ее выйти за меня замуж. Здесь никому не известно, что мы с ней брат и сестра. Лине и самой это неизвестно, стало быть, к нашему браку нет никаких препятствий.
Детей у нас не будет, они нам не нужны. У Лины уже есть ребенок, а я терпеть не могу младенцев. Впрочем, Коломан прекраснейшим образом может увезти свою дочь с собой, когда поедет обратно. Там у ребенка будут и бабушка с дедушкой, и родина, и все, что нужно для счастья.
А мне требуется лишь одно — удержать Лину подле себя. В моем доме. Благо квартира теперь чистенькая.
Я вытаскиваю веши из комнатушки, где собирался оборудовать рабочий кабинет, и устраиваю там детскую на случай, если Лина и вправду решит обосноваться у меня.
Иногда в полдень, после обеда, мы с Линой играем в шахматы. Я всегда выигрываю. После пятой выигранной мною партии Лина говорит:
— Ну конечно, нужно же тебе взять верх хоть в чем-нибудь.
— Не понял?
Она сердито говорит:
— В школе мы были с тобой на равных. С тех пор мы прожили порядочный кусок жизни. Я стала преподавателем иностранных языков, а ты остался простым рабочим. Я возражаю:
— Зато я пишу. Веду дневник и сочиняю книгу.
— Бедный Шандор, ты даже не понимаешь, что это значит — сочинять книгу. На каком языке ты ее пишешь?
— На здешнем. Ты даже не способна прочесть то, что я пишу. Она говорит:
— На своем родном языке и то писать необычайно трудно. А уж на чужом!.. Я отвечаю:
— Я пытаюсь на нем писать, вот и все. А получится из этого что-нибудь или нет, мне все равно.
— Правда? И тебе безразлично, что ты так и останешься рабочим до конца своих дней?
— С тобой — нет, не безразлично. А без тебя мне на все наплевать.
— Ты пугаешь меня, Тобиаш.
— Ты тоже пугаешь меня, Лина.
Время от времени, по вечерам в субботу, я вижусь с Йоландой. Мне надоело следить за тем, как Лина ложится в постель с мужем, а теперь мне опротивело и наше эмигрантское кафе.
Йоланда, напевая, возится на кухне, приносит мне виски со льдом; я пью и читаю газету. Потом мы молча ужинаем, сидя лицом к лицу. Нам нечего друг другу сказать. После ужина, если у меня есть желание, занимаемся любовью. Но желания все меньше и меньше. Я только и думаю, как бы поскорее вырваться отсюда, прийти домой и начать писать.
Я больше не пишу на местном языке свои странные истории, теперь я пишу стихи на родном языке. Все они, конечно, посвящаются Лине. Но я не осмеливаюсь показать их ей. Я не уверен в орфографии и хорошо представляю себе, как Лина будет потешаться надо мной. Что же до их содержания, слишком рано ей знать его. Она вполне способна отказаться от совместных обедов в столовой и от воскресных прогулок.
Однажды в декабре, в субботу, Йоланда говорит мне:
— На Рождество я пойду к родителям. Ты можешь встретить праздник с нами. Мои давно уж хотят с тобой познакомиться.
— Возможно, я и приду.
Но вот в понедельник утром Лина сообщает мне, что ее муж хочет пригласить меня к ним на встречу Рождества.
— Приходи со своей подружкой. Я качаю головой:
— Будь у меня подружка, я бы не проводил все субботы и воскресенья с тобой. Я лучше приведу приятеля.
Йоланде я говорю, что приглашен вместе с Яном к землякам.
Да, именно так, я веду с собой Яна, очень уж мне хочется посмотреть на физиономию великого физика, встречающего Рождество в компании моего друга, этого деревенского дурачка!
Однако я ошибся.
Коломан принимает нас с распростертыми объятиями. Он тут же по-свойски тащит Яна в кухню, наливает ему пива и делает все, чтобы он чувствовал себя как дома.
Я так часто изучал этот дом снаружи, что теперь с удовольствием оглядываю его изнутри — комнату окнами на улицу, другую, выходящую в сад и лес. Между ними кухня. Ванной нет. Центрального отопления тоже нет, комнаты отапливаются углем, а кухня дровами.
Я думаю, что Лине будет гораздо лучше у меня, чем здесь.
Она хлопочет в передней комнате, накрывая на стол там, где обычно занимается Коломан. Сегодня он убрал со стола все свои книжки.
В комнате стоит наряженная елка, внизу разложены подарки. Рядом с елкой, в манеже, играет девочка.
Коломан зажигает свечи, и девочка первой получает подарки. Разумеется, они ей безразличны, ведь ей всего шесть месяцев. Я принес ей плюшевого кота, а Ян — деревянный волчок, который сам и выстругал.
Лина дает дочке бутылочку.
— Мы сядем за стол, когда она уснет. Так нам будет спокойнее. Коломан откупоривает бутылку белого вина, наливает, поднимает стакан:
— Счастливого Рождества всем!
Я думаю о том, что у меня никогда не было елки. По-моему, Ян думает о том же.
Лина укладывает ребенка в задней комнате, и мы приступаем к трапезе. Едим утку с рисом и овощами. Приготовлено очень вкусно.
После ужина мы обмениваемся подарками. Ян получает нож с несколькими лезвиями, штопором и открывалкой для консервов. Он страшно доволен. Мне вручают авторучку, и я не знаю, как это понимать — неужели намек со стороны Лины? Да, наверняка это коварная насмешка.
Коломан обращается ко мне:
— Карола мне сказала, что вы пишете.
Я смотрю на Лину, кровь бросается мне в лицо, я, наверное, покраснел как рак. Мой ответ звучит в высшей степени глупо:
— Да, но только карандашом.
Чтобы сменить тему, я быстренько вручаю Лине общий подарок от меня и Яна — набор для ликера, графинчик и рюмки. Купил его, конечно, я.
Лина начинает убирать со стола. Я ей помогаю. Мы нагреваем воду, Лина моет посуду, я вытираю. Пока мы трудимся в кухне, из комнаты до нас доносятся взрывы смеха. Ян и Коломан рассказывают друг другу всякие байки.
Я вхожу в комнату:
— Ян, пора идти. Последний автобус через десять минут. На глазах у Коломана я целую Лину в щеку.
— Спасибо тебе, кузина, за этот прекрасный вечер. Ян целует Лине руку.
— Спасибо, спасибо вам! Привет, Коломан! Коломан отвечает:
— До скорого. Мне было очень приятно.
Всю праздничную неделю между Рождеством и Новым годом фабрика закрыта. И нет больше совместных поездок и обедов в полдень. Еще до наступления праздников я предупредил Лину:
— Буду ждать тебя на мосту каждый день, с трех часов.
Когда не слишком холодно, я езжу туда на велосипеде. Если идет снег, сажусь на автобус. Жду несколько часов на мосту, потом возвращаюсь домой и пишу стихи.
К несчастью, у Коломана, верно, тоже отпуск, так как он теперь гуляет вместе с Линой и ребенком. Увидев их, я прячусь за деревом и, пропустив вперед, ухожу восвояси. Лина наверняка узнает мой велосипед.
За эту неделю Лина ни разу не появилась одна. И ни разу мне не удалось с ней поговорить.
Может, Коломан что-нибудь заприметил во время рождественского вечера?
Теперь я предпочитаю рабочие дни выходным. Меня грызет тоска. Я иду к Йоланде, но ее нет дома — верно, гостит у родителей. Они живут где-то неподалеку, но я не знаю их адреса.
Эмигрантское кафе тоже закрыто.
Однажды вечером я захожу к Паулю. Мне открывает Кати.
— Здравствуйте, Шандор. Что вам угодно?
— Да так, ничего особенного. Хотел поболтать с Паулем и вами.
— Пауля нет дома. Он уехал. Исчез. Может, вернулся на родину, ничего не знаю. Через несколько месяцев после смерти Веры я нашла письмо от него на кухонном столе. Он писал, что любил Веру, понимаете, был влюблен в нее и никогда не сможет себе простить, что уехал в отпуск со мной, оставив ее одну. Писал, что Вера тоже его любила, что именно поэтому она и покончила с собой, когда мы уехали отдыхать вдвоем, а ее бросили.
Я так потрясен, что могу только прошептать:
— Сочувствую вам. Как же вы обходитесь без Пауля?
— Прекрасно обхожусь. По-прежнему работаю в больнице и живу с человеком отсюда, нет риска, что влюбится в мою младшую сестру, поскольку она уже мертва.
И Кати захлопывает дверь. Остолбенев, я стою на площадке еще несколько минут. В те времена я воображал, будто Вера влюблена в меня. Но я ошибался. Она любила Пауля, мужа своей сестры. А с другой стороны, я чувствую облегчение: значит, Вера ничего не ждала от меня.
Тридцать первого декабря я отправляюсь в центр беженцев, захватив с собой несколько килограммов продуктов. Вхожу в просторную столовую. Люди всех цветов кожи заняты украшением зала, подготовкой праздничных столов. Бумажные скатерти, картонные стаканчики, пластмассовые приборы. Повсюду разбросаны еловые ветки.
Завидев меня в дверях, все бегут навстречу с радостными криками:
— Ян! Ян! Твой друг пришел!
Ян сажает меня на почетное место, рядом с кухней.
— Как я рад, что ты пришел, Шандор!
И вот я принимаю участие в развеселом празднестве среди этих людей — эмигрантов из известных, а то и неизвестных стран. Музыка, танцы, песни. Беженцам разрешено пировать до пяти часов утра.
В одиннадцать вечера я тихонько сбегаю. Беру велосипед, качу в «первую деревню». Сажусь на опушке леса. В доме у Лины темно.
Вскоре церковные часы отбивают двенадцать ударов. Полночь.
Начинается новый год. Я сижу на заледенелой траве, обхватив голову руками, и плачу.
Наконец рождественские каникулы окончились. Лина снова моя, почти целый день. Даже когда мы работаем, нас разделяет всего один этаж, и я могу в любой момент пойти взглянуть на нее.
В первое рабочее утро, в автобусе, Лина сказала:
— Прости меня, Шандор, я не могла выйти одна из дома. Коломан работал целыми днями, но, как только я начинала одеваться, чтобы выйти погулять с Виолеттой, он заявлял, что ему тоже невредно подышать свежим воздухом.
— Знаю, Лина, я ведь вас видел. Ничего страшного. К счастью, теперь это кончилось. Все будет как прежде.
И тут Лина говорит чудесные слова:
— Мне тебя не хватало. Я ужасно скучала дома. Коломан со мной практически не разговаривает. Зарылся в свои книги. Даже на прогулке слова лишнего не скажет. Вот я и думала о тебе. Мне было так грустно, когда я замечала твой велосипед. А что ты делал все эти дни?
— Ждал тебя.
Лина опускает глаза и краснеет.
За обедом в столовой она говорит:
— Я тебя до сих пор не спросила, где ты оставил мать. Вы ведь уехали вместе, правда?
— Нет, я уехал первым. Не знаю, что с ней сталось.
— Ее видели в городе на улицах. Извини меня, Тобиаш, но мне кажется, там твоя мать вела ту же жизнь, что и в деревне.
— У нее не было выбора. Но знаешь, Лина, мне очень хотелось бы забыть эту часть моей жизни. Здесь никому не известно, откуда я взялся и как жил раньше.
— Бедный Тобиаш! Прости меня! Ты ведь даже не знаешь, кто твой отец.
— Ошибаешься, Лина, это я очень хорошо знаю. Но это моя тайна.
— Даже для меня?
— Да, и для тебя. Особенно для тебя.
— Может быть, потому, что я с ним знакома?
— Да, потому что ты с ним знакома. Лина пожимает плечами.
— Поверь, мне наплевать, что твой отец — один из тамошних крестьян. Я даже не помню их по именам.
— Я тоже, Лина. Я тоже не помню их по именам.
Теперь мы с Линой можем наконец вспоминать нашу прошлую жизнь во время прогулок или за обедом. Лина рассказывает:
— В тот год, когда ты уехал, мы закончили обязательную среднюю школу. Осенью меня отправили в город к маминой сестре. Мой старший брат уже жил в городе, в бесплатном интернате. Мы каждое воскресенье встречались в доме у тети. Мои родители тоже часто приезжали навещать нас. Они привозили деревенские продукты — ведь после войны в городе с едой было плохо. Два года спустя мой младший брат, в свою очередь, поступил в бесплатный интернат, тот, куда мой отец предлагал устроить тебя, помнишь? Ну а потом мы, все трое, поехали в столицу, завершать образование в университете. Мой старший брат стал адвокатом, а младший — врачом. Ты тоже мог выучиться на кого-нибудь, если бы послушался моего отца. Но ты выбрал бегство и стал бог знает кем, заводским рабочим. Почему?
Я отвечаю:
— Потому что только будучи бог знает кем, можно сделаться писателем. И потом, так уж оно получилось; так, а не иначе.
— Ты это серьезно, Шандор? Что нужно быть бог знает кем, чтобы стать писателем?
— Думаю, что да.
— А вот я думаю, что писателем может стать только очень образованный человек. И притом нужно много читать и много писать. А сделаться писателем вот так, пописывая время от времени…
Я отвечаю:
— Я не очень-то образован, но я много читал и много писал. Для того чтобы стать писателем, нужно только писать и писать. Конечно, бывает, что человеку нечего сказать. А иногда, даже когда есть что сказать, невозможно выразить это на бумаге.
— Ну так что же у тебя остается от всех твоих писаний?
— Да ничего или почти ничего. Один-два листка с текстом и моей фамилией внизу. И то редко — я сжигаю почти все, что пишу. У меня пока не получается писать как надо. Но когда-нибудь я напишу книгу, и уж ее-то я не сожгу и подпишу своим именем — Тобиаш Хорват. Все подумают, что это псевдоним. А на самом деле это мое настоящее имя, но об этом знаешь только ты одна, правда, Лина?
Она говорит:
— Мне тоже хочется писать. Вот вернусь на родину, дождусь, когда Виолетта пойдет в школу, и начну.
— Что же ты будешь писать?
— Не знаю. Может быть, историю великой несбывшейся любви.
— А почему эта любовь несбыточна? Лина смеется:
— Да не знаю я. Я ведь пока еще не начала писать.
— Твоя книга будет лживой.
— Откуда ты-то знаешь?
— Знаю. Потому что тебе не все известно. И ты никогда не сможешь написать нашу историю как надо.
— А у нас, оказывается, есть история?
— Да, Лина, есть.
— История любви?
— Это зависит от тебя, Лина. Разве что у тебя была еще какая-нибудь великая несбывшаяся любовь.
Она с улыбкой отвечает:
— Нет, чего не было, того не было. Но ведь я всегда могу ее придумать.
— Нечего тебе придумывать. Я люблю тебя, Лина, а ты — ты любила меня. Мы останавливаемся. Виолетта спит в своей колясочке. Близится весна. Снег тает, под ногами у нас жидкая грязь. Лина глядит на спящую дочку.
— Да, Шандор, я тоже тебя люблю. Но ведь у меня есть муж. И она.
— Не будь их, ты бы любила меня безраздельно? Ты вышла бы за меня замуж?
— Нет, Тобиаш. Я не могу быть женой фабричного рабочего и сама продолжать работать на фабрике. Я спрашиваю:
— А когда я стану знаменитым писателем и приеду за тобой, ты выйдешь за меня? Она говорит:
— Нет, Тобиаш. Во-первых, не верю я, что ты осуществишь эту свою мечту
— стать знаменитым писателем. Во-вторых, я никогда не выйду замуж за сына Эстер. Ведь твою мать когда-то подбросили в деревню цыгане — воры и попрошайки. А я родилась в приличной семье, и мои родители — порядочные и образованные люди.
— Да, знаю. А у меня мать-шлюха, отца и вовсе нет, и сам я простой рабочий. Даже если я стану писателем, для тебя я всегда буду никем, темным, необразованным сыном деревенской потаскухи.
— Да, это так. Я люблю тебя, но это все пустые мечты. Мне стыдно, Шандор. Мне плохо, когда я с мужем, но и рядом с тобой мне тоже не по себе. Все кажется, будто я обманываю вас обоих.
— Но именно это ты и делаешь, Лина. Ты обманываешь нас обоих.
Я думаю: надо сказать ей все до конца, причинить ей такую же боль, какую причиняет мне она, сказать ей хотя бы, что у нас с ней общий отец, образованный, из хорошей семьи. Нужно бы высказать ей все это, но я не могу, не могу причинить ей боль, потому что не хочу терять ее.
Муж Лины уезжает на два дня, чтобы участвовать в конференции. Я предлагаю Лине:
— Может, увидимся вечером? Она колеблется.
— Я не хочу, чтобы ты приходил ко мне домой. И не могу приехать к тебе, это слишком далеко, как я оставлю малышку одну? Знаешь что, подожди меня на мосту. Когда Виолетта заснет, я выбегу на минутку. Приезжай часам к девяти.
Я приезжаю в восемь. Прислонив велосипед к перилам моста, сажусь и жду, как все прошлые вечера. Я мог бы ждать часами, да хоть целыми днями, если нужно, — ничего важнее у меня нет.
Глядя в бинокль, я наблюдаю за Линой. Она входит в заднюю комнату, укладывает ребенка, тушит свет. Отворяет окно, выглядывает, закуривает сигарету. Она не видит меня, но знает, что я тут. Она ждет, пока малышка уснет.
Церковные часы отзванивают девять. Начинается дождь.
Спустя какое-то время Лина подходит ко мне. На голове у нее косынка, по обычаю женщин нашей страны. Только моя мать не носила ни косынки, ни шляпы. У нее были густые, великолепные волосы, пышные даже под дождем.
Лина бросается ко мне в объятия. Я целую ее в щеки, в лоб, в глаза, в шею, в губы. Мои поцелуи мокры от дождя и слез. Я различаю слезы и на щеках Лины — на вкус они солонее, чем капли дождя.
— Почему ты плачешь?
— Я злая, я обидела тебя, Шандор. Сказала, что не выйду за тебя из-за твоей матери. Но ведь это не твоя вина! Ты тут ни при чем. Ты вправе рассердиться и больше не видеться со мной.
— Я думал об этом, Лина, но у меня не хватило сил. Я в твоей власти. Я не могу не видеться с тобой, я просто умру. Не могу обижаться на тебя, даже когда ты мне причиняешь боль. Я знаю, ты меня презираешь, но люблю тебя так, что перенесу и это. Только одно я не смогу перенести — если ты уедешь на родину вместе с Коломаном.
— Именно это мне и придется сделать через несколько месяцев.
— Я не переживу этого, Лина. Она нежно гладит меня по волосам:
— Ну конечно переживешь, Шандор. И потом, ты ведь тоже можешь вернуться, и там мы будем видеться по-прежнему.
— Тайком? За спиной у твоего мужа?
— Другого выхода нет. Если ты любишь меня, возвращайся. Что тебе мешает?
— О, много всего.
Я судорожно прижимаю Лину к себе и долго, бесконечно долго целую в губы, а вокруг нас полыхают молнии, грохочет гром; во мне вспыхивает невыносимый жар и миг спустя извергается наружу бурным потоком семени.
Дождь Вчера я спал очень долго. Мне приснилось, будто я умер. Я видел свою могилу. Она была заброшена, заросла сорняками.
Среди надгробий ходила какая-то старуха. Я спросил ее, почему она не обихаживает мою могилу.
— Это очень старая могила. — ответила она. — Посмотрите на дату. Никто уже и не помнит, кто здесь похоронен.
Я взглянул. Это была дата текущего года. Я не нашелся что сказать.
Когда я проснулся, было уже темно. Не вставая с кровати, я видел небо и звезды на нем. Воздух был прозрачен и мягок.
Я шел. Ничего больше не осталось, только ходьба, дождь, грязь. Мои волосы, моя одежда, все вымокло насквозь, а башмаков у меня не было, я шел босиком. Ноги у меня были белые, и эта белизна резко выделялась на черной грязи. Облака были серые. Солнце еще не взошло. Было холодно. И дождь был холодный. И грязь тоже была холодная.
Я шел. Я встречал других пешеходов. Они все шагали в одну сторону. Они казались такими легкими, как будто совсем ничего не весили. Их ногам, лишенным родной почвы, не грозили никакие раны. Это была дорога тех, кто покинул свой дом, свою страну.
И эта дорога никуда не вела. Прямая и широкая, она не имела конца. Она пересекала города и горы, башни и сады, не оставляя за собой ни малейшего следа. Обернешься, а ее нет как нет. Она была только впереди. По обе ее стороны тянулись бескрайние размокшие поля.
Время рвется на части. Где отыскать забытые пустыри детства? И продолговатые солнца, застывшие в черной мгле? Где отыскать дорогу, оборвавшуюся в пустоту? Времена года утратили всякий смысл. Завтра, вчера… что означают эти слова? Реально только настоящее. Вот сейчас идет снег. А в другой раз льет дождь. Потом восходит солнце или дует ветер. Все это — настоящее. Этого не было вчера и не будет завтра. Это есть сейчас. Это есть всегда. Все разом. Ибо все сущее живет во мне, а не во времени. И все, что живет во мне, зовется настоящим.
Вчера я пошел на берег озера. Вода теперь стала совсем черной, густой и черной, как чернила. И каждый вечер волны уносят с собою несколько забытых дней. Они уплывают к горизонту, словно стремятся к морю. Но море далеко отсюда. Все здесь так далеко.
Я думаю, что скоро выздоровею. Настанет миг, когда что-то сломается во мне самом или где-нибудь в окружающем пространстве. И я воспарю в неведомые выси. А на этой земле только всего и есть что урожаи, мучительное ожидание да невыразимое безмолвие.
Я качу домой под дождем. Я счастлив. Я знаю, что Лина меня любит. Она попросила, чтобы я вернулся на родину одновременно с нею и Коломаном.
Но мне этого не хочется.
Возвращаться на родину… к чему?
Опять работать на какой-нибудь фабрике? Но там уже не будет Лины, ни в цеху, ни в столовой.
Она начнет преподавать в университете.
И перестанет меня узнавать.
Нет, она должна остаться здесь. Нужно, чтобы она осталась. С мужем, с ребенком, мне это безразлично. Я только не хочу, чтобы она уезжала. Я знаю, что она меня любит. Значит, она должна остаться.
Лина останется здесь, со мной. Замужем или нет, с ребенком или нет, все равно. Мы будем жить вместе.
Поработаем какое-то время на фабрике, а потом я начну издавать книги, стихи, романы, новеллы, и мы разбогатеем. Нам не нужно будет работать, мы купим дом в деревне. Пожилая служанка, кроткая и добрая, будет вести наше хозяйство. А мы станем писать книги, заниматься живописью.
Так потекут наши дни.
И нам больше не нужно будет бежать неведомо куда, ждать неведомо чего. Мы будем просыпаться, только когда выспимся. Мы будем ложиться спать, только когда захотим.
Одно лишь плохо: Лина со мной не согласна.
Она непременно хочет вернуться на родину. Уж не знаю зачем. На свете столько разных стран!
Но если я поеду туда, то не удержусь и начну разыскивать свою мать во всех городах, среди всех городских потаскух.
После нашей вчерашней встречи мне стало страшно: что скажет Лина? Она настолько непредсказуема — никогда не знаешь, чего от нее ждать.
На следующее утро она входит в автобус и, как обычно, садится рядом со мной. На левой руке у нее девочка, правую она вкладывает в мою. Так мы и едем до самой фабрики.
Погода прекрасная. В полдень мы обедаем, а потом выходим прогуляться в парк. Садимся на скамейку. Вокруг ни души, мы молчим. Перед нами высится огромное уродливое здание фабрики. А за ним такой прелестный пейзаж, какие видишь разве только в туристических буклетах.
— У тебя. В том чуланчике позади комнаты.
— Чуланчика больше нет. Я устроил там детскую, чтобы поселить у себя Лину.
— Лина собирается жить у тебя?
— Да, в скором времени.
— Ты в этом уверен?
— Уверен, но тебя это не касается. Ладно, можешь переночевать в той комнатке, на ковре. Но только одну эту ночь, не больше.
Автобус подъезжает к «первой деревне». Как обычно, старуха берет свою пачку газет. Входит Лина. Она садится рядом со мной, берет меня за руку, как все прошедшие недели, и впервые кладет мне голову на плечо. Так мы и едем, молча, до самой фабрики. Автобус уже остановился, но Лина не двигается. Думая, что она спит, я легонько трясу ее за плечо. Она падает с сиденья. Выхватив у нее ребенка, я кричу:
— Позовите «скорую»!
Лину уводят в кабинет соцработницы, звонят в больницу. Женщина из ясель забирает девочку.
Я сажусь вместе с Линой в машину «скорой помощи». Меня спрашивают:
— Вы ее муж?
— Да.
Я сжимаю Линины руки, пытаясь согреть их. На полпути Лина приходит в себя.
— Что случилось, Шандор?
— Ничего серьезного, Лина. Просто ты упала.
— А Виолетта?
— Она в яслях, не беспокойся о ней. Она опять спрашивает:
— Но что же со мной случилось? У меня ничего не болит, я себя хорошо чувствую.
— Да, конечно, ничего серьезного. Простой обморок. Вот и больница. Мне говорят:
— Возвращайтесь домой, мы вам позвоним.
— У меня нет телефона. Я лучше подожду здесь. Тогда мне указывают на соседнюю комнату:
— Посидите там.
Это маленькая больничная приемная. Здесь сидит всего один посетитель — молодой человек, крайне испуганный и взволнованный.
— Я не хочу этого видеть. Они заставляют меня присутствовать при родах, чтобы я увидел, как мучается моя жена. Но если я это увижу, то уж никогда больше не смогу заниматься с ней любовью.
— Вы правы, не ходите туда. Чуть позже его зовут:
— Входите, роды начались.
— Нет!
И он убегает. Я гляжу в окно, как он мчится через парк, прочь.
Я жду еще два часа. Наконец появляется молодой улыбающийся врач.
— Можете спокойно ехать домой. Ваша жена не больна, она просто беременна. Думаю, что завтра мы ее уже отпустим. Приезжайте за ней часам к двум.
Вчера, покинув больницу, я так и не пошел на работу. Долго бродил по улицам города, потом, к одиннадцати часам, сел на скамейку в парке напротив университета.
В полдень из здания вышел Коломан, а с ним молодая блондинка. Они прошли по парку, я за ними. Потом они сели на террасе кафе. Было уже по-весеннему тепло. Они заказали еду, они болтали и смеялись.
Увидев Коломана с этой девицей, я испытал приступ ревности. По какому праву он обманывает Лину, пока она работает на него! И по какому праву увозит Лину на родину, если позволяет себе развлекаться с другими женщинами!
Я встаю и подхожу к столику Коломана.
— У вас найдется свободная минутка? Он раздраженно спрашивает:
— Что вам от меня нужно, Шандор?
— Лина в больнице. Сегодня утром она потеряла сознание в автобусе.
— Потеряла сознание?
— Да. Я проводил ее в больницу. Там вас ждут.
— А девочка?
— Девочку оставят в яслях до возвращения вашей жены.
— Спасибо, Шандор. Я скоро поеду в больницу. Сразу же после лекций. Не очень-то он торопится. Спокойно завершает обед и возвращается в университет вместе с девушкой.
А я еду в больницу. Врываюсь в палату к Лине:
— Ваш муж скоро подъедет, сразу после лекций.
— Ты больше не говоришь мне «ты», Шандор?
— Мне холодно, Лина, мне очень холодно. Я чувствую, что теряю тебя. Ты ждешь второго ребенка от Коломана.
На следующее утро мне приходится вновь ехать на автобусе, вновь работать.
Вечером я прохожу мимо Лининого дома, чтобы посмотреть, вернулась ли она из больницы. Во всех комнатах темно.
Проходит три дня, а Лина все еще не вернулась. Я не осмеливаюсь обратиться в больницу, навестить Лину. Я ведь ей не муж, я для нее чужой человек. Нас ничто не связывает, разве только моя любовь к ней. Разве только то, что я ей брат. Но об этом знаю лишь я один.
На четвертый день я звоню в больницу. Мне отвечают, что Лина все еще у них, ее выпишут только в следующее воскресенье.
В субботу после обеда я покупаю букет цветов. Я собираюсь передать его Лине через медсестру, но потом думаю о ее муже, Коломане, и отдаю букет первой встречной на улице.
В воскресенье с утра я жду возле больницы, прячась за деревьями в парке. К четырем часам дня у подъезда тормозит автомобильчик соцработницы. Вскоре выходит Лина, она садится в машину рядом с женщиной.
Коломан не явился за женой.
Вечером, заглянув в их окно, я вижу Коломана, как обычно склонившегося над книгами в большой комнате. Лина возится с дочуркой в спальне.
В понедельник утром Лина входит в автобус. Она выглядит еще более худой и бледной, чем обычно. Садится рядом со мной и плачет, схватив меня за руку, вцепившись в меня.
— Ах, Шандор, Шандор! Я спрашиваю:
— Почему ты так долго пролежала в больнице?
Мне едва удается расслышать то, что она шепчет мне на ухо:
— Мне сделали аборт, Шандор.
Я молчу. Я не знаю, что сказать. Я не знаю, доволен я или огорчен. Крепко прижимаю Лину к себе. Она говорит:
— Это ведь все из-за тебя. Из-за тебя, Шандор. Коломан решил, что это наш ребенок, мой и твой. А ведь мы с тобой никогда не были близки.
— Нет, Лина, никогда. Ты хотела оставить этого ребенка?
— Шандор, ты даже представить себе не можешь, каково это, когда из тебя вырывают твое дитя. Может быть, это был мальчик. И вот Коломан принудил меня избавиться от него. Шандор, я больше не люблю своего мужа, я презираю, ненавижу его. Кроме того, у него наверняка кто-то есть в городе. Он возвращается все позже и позже. И мы решили развестись, как только вернемся на родину.
Я говорю:
— Тогда пусть Коломан возвращается один, а ты оставайся здесь. Можешь переехать ко мне хоть сегодня, вместе с дочкой; все давно готово, и детская, и наша комната, все там есть, даже игрушки.
— У тебя есть детская комната?
— Да, Лина. Я уже давно жду вас к себе. А потом я тебе сделаю маленького мальчика, Лина. И вообще столько детей, сколько захочешь.
— И мы будем отдавать их в ясли, пока сами будем вкалывать на фабрике.
— А почему бы и нет? В яслях детям хорошо. Там они играют, заводят себе друзей-приятелей.
— Но не родных. Здесь у них никогда не будет родни — бабушки с дедушкой, дяди с тетей, кузенов.
— Ну ясное дело, нельзя же иметь все. Коли уж ты покинул родину, нужно приспосабливаться к чужбине. Но если ты меня любишь, ты согласишься.
— Я люблю тебя, Шандор. Но не настолько, чтобы остаться.
— А если я вернусь вместе с тобой, ты выйдешь за меня?
— Нет, Шандор, нет. Прости меня, но думаю, что не выйду. Как я смогу представить тебя моим родителям? Вот, знакомьтесь, это Тобиаш, мой муж, сын Эстер?
— Ну давай солжем. Они меня не узнают.
— Лгать? Лгать всю жизнь? Моим родителям? Нашим детям? Всему свету? Да как ты можешь предлагать мне такое?
Сижу дома в одиночестве. Смотрю на детскую комнатку, на игрушки, на шелковый халат, который я купил для Лины.
Делать нечего. Я испробовал все средства. Чувство бессилия — что может быть ужаснее?! Теперь мне ничего не остается, как сидеть здесь — тупо, без единой мысли в голове, без единого желания, пить пиво, кружку за кружкой, да курить сигарету за сигаретой.
Все кончено. Никогда Лина не придет ко мне. Скоро она уедет с мужчиной, которого не любит. Я уверен, что она будет несчастна, что никогда больше никого, кроме меня, не полюбит.
Спустя какое-то время я иду на кухню, чтобы перекусить. Достаю из холодильника кусок сала. Беру доску и нож, чтобы нарезать его.
Отрезаю пару ломтиков и останавливаюсь. Пристально гляжу на нож, зажатый в руке. Вытираю его, кладу во внутренний карман куртки. Встаю, выхожу из дома и сажусь на велосипед.
Яростно кручу педали. Я знаю, что сошел с ума. Знаю, что это ничему не поможет, но мне нужно действовать, нужно что-то сделать — все равно терять нечего. А Коломан заслуживает смерти.
Он должен понести наказание за то, что принудил свою жену освободиться от ребенка, которого она носила, чьим отцом он был. Я бы предпочел, чтобы этот ребенок был от меня. Но, увы, это не так.
В восемь вечера я стою перед Лининым домом. В передней комнате темно. Лина, должно быть, в кухне или в спальне, с Виолеттой.
Улицы пусты. Ни одного прохожего. Я сажусь на ступени лестницы и жду.
Коломан появляется к одиннадцати часам, с последним автобусом. Я преграждаю ему путь к двери.
— Что вам нужно, Шандор?
— Наказать вас за то, что вы заставили претерпеть Лину. Это был ваш ребенок, Коломан, а не мой.
Он пытается оттолкнуть меня:
— Убирайтесь отсюда, дурень несчастный!
Я выхватываю из кармана нож и вонзаю ему в живот. Мне не удается вытащить его обратно — Коломан, скрючившись, падает. Я оставляю его валяться там, на земле. Сажусь на велосипед и еду прочь, стараясь не слышать его жутких криков.
Лежу у себя на кровати, жду полицейских. Дверь я нарочно оставил открытой. Так проходит вся ночь, я ни на миг не сомкнул глаз. И однако мне совсем не страшно. Тюрьма или фабрика — какая разница?! По крайней мере, Лина теперь избавлена от этого мерзавца.
Наступило утро, а полицейские так и не пришли. Вместо них, к девяти часам, входит Лина. Впервые она переступает порог моего дома. Она садится на единственный стул в комнате.
Я спрашиваю:
— Умер?
— Нет. Он в больнице. И как только его выпишут, через несколько дней, мы тут же уедем. На его крики сбежались соседи, они-то и вызвали «скорую». Рана оказалась легкой.
Я молчу. Я думаю о том, что и впрямь не способен убить человека.
Она продолжает:
— Коломан не стал давать показания против тебя. Но при одном условии: после развода я должна оставить ему Виолетту. Мне пришлось подписать бумагу. Он заявил, что на него напал какой-то неизвестный.
— Ты не должна была подписывать, Лина. Я не боюсь тюрьмы.
— Я хотела спасти тебя от тюрьмы, потому что я люблю тебя, Шандор. Люблю больше, чем ты меня. Ведь если бы ты любил меня по-настоящему, ты бы просто уехал отсюда, и я бы тебя забыла.
— Но я-то не смогу забыть тебя, Лина. Никогда не смогу.
— Ничего, встретил бы другую женщину…
— Никакая другая не будет тобой, не будет Линой.
— Меня зовут Каролина. А Лина — одна из твоих вылумок. Наверное, всех своих женщин ты зовешь Линой.
— Нет, только тебя одну. И раз уж ты все потеряла, оставайся со мной!
— Ты опять? Нет, ты просто безумен, Шандор. Ты принес мне одни несчастья. Разрушил мою жизнь. Из-за тебя я лишилась двоих детей. Я больше не хочу тебя видеть. Я хочу жить в той же стране, что и моя дочь. Прощай, Тобиаш.
Она встает. Выходит. Затворяет за собой дверь.
Я так и не сказал ей, что я ее брат. Я так и не сказал ей, что пытался убить нашего отца.
Что же до моей жизни, то ее можно рассказать в двух словах: Лина сперва явилась, потом ушла.
Но мысленно я все еще говорю с ней:
— Еще в детстве ты была злая и некрасивая. Мне почудилось, будто я влюблен в тебя. Но я ошибся. О нет, Лина, я не люблю тебя. Ни тебя и никого другого, и ничего в этой жизни мне не нужно, и не нужна сама жизнь.
Пассажиры корабля Мне кажется, небо готовится к дождю. А может, дождь уже прошел, пока я плакал.
Да, наверное так. Над моими ладонями воздух расцветился нежными красками, и небо между мрачными облаками стало прозрачно-голубым.
Солнце все еще там, цепляется боком за горизонт, готовое упасть. Фонари пустили корни в землю по обочинам.
Подбитая птица косо взметается в зыбком вечернем сумраке, но тотчас бессильно падает к моим ногам.
«Я была огромной и тяжелой, — шепчет она. — Люди страшились моей тени, что накрывала их с приходом вечерней мглы. Но я тоже боялась — боялась падавших бомб. И я улетала далеко-далеко, но стоило опасности миновать, как я возвращалась и долго кружила над трупами.
Я любила смерть. Мне нравилось играть со смертью. Взлетев на вершину мрачной горы, я складывала крылья и камнем падала вниз. Но я никогда не достигала дна пропасти.
Я все еще боялась. Я любила смотреть лишь на смерть других. А свою собственную смерть я научилась любить позже, гораздо позже».
Я беру птицу на руки, глажу перья. Ее вольные крылья сломаны.
«Никто из твоих униженных друзей уже не вернется, — шепчет она. — Так иди же в город. Там еще остался свет. Жестокий свет, который выпьет румянец с твоих щек, свет, подобный смерти. Иди туда, где люди счастливы, ибо они не знают любви. Они так ублаготворены, что не нуждаются ни друг в друге, ни в Боге. По вечерам они крепко запирают двери домов и терпеливо ждут, когда пройдет жизнь».
— Да, я знаю это, — говорю я раненой птице. — Много лет назад я заблудился в городе. Я ни с кем там не был знаком. И потому мне было безразлично, где я нахожусь. Я мог бы быть свободным и счастливым, потому что никого не любил.
Я остановился на берегу черного озера. Чья-то тень пронеслась мимо, пристально глядя на меня. А может, то была поэма, что я безостановочно твердил про себя, или музыка? Не знаю, никак не могу вспомнить. Я был напуган. И убежал со всех ног.
У меня был друг. Семь лет назад он покончил с собой. Я не могу забыть жаркий воздух последних летних дней и безнадежный плач лесов под осенним ливнем.
«Зато я, — шепчет раненая птица, — я знаю волшебные поля. Окажись ты там, ты бы забыл о своем сердце. В них не растут цветы, одни только высокие травы колышутся, подобно знаменам, на этих счастливых бескрайних равнинах. И тебе останется лишь промолвить: я хотел бы отдохнуть, о край вечного покоя!»
— Да, я знаю это. Но вдруг пролетит тень? Картина, поэма, ария?
«Тогда взойди на гору, — шепчет птица, — а меня оставь умирать. Я не в силах переносить печаль. Печаль жестов и скорбно-пепельных водопадов, печаль рассвета, шагающего вдоль грязных, размокших полей».
На горе собрались музыканты. Дирижер прижал к груди свои черные крылья, и музыканты начали играть.
Их корабль плыл по волнам музыки, струны-снасти развевались по ветру.
Крючковатые пальцы самого высокого из музыкантов впились в дерево инструмента. Четверо других скинули свои фраки; их тела напряглись, колени подогнулись, на вздувшихся жилах заплясали черные пауки.
В долине все еще звучал медный голос солнца, простые серые домики паслись на лугу, когда самый умелый из музыкантов, что мечтательно бродил по пшеничному полю, опустился на колени на вершине холма. И пел во чреве корабля тот, кто был счастливей всех.
Другие не увидели костылей калеки-солнца. Картина налилась всеми красками неба. В глазах зажглись еще не взошедшие звезды.
И тогда пассажиры с корабля подняли своих мертвецов на плечи, бросив прощальный взгляд покидаемой земле.
Два года спустя после отъезда Каролины у меня родилась дочь Лина. А через год сын Тобиаш.
По утрам мы отводим их в ясли. По вечерам забираем домой.
Моя жена, Йоланда, образцовая мать.
Я по-прежнему работаю на часовой фабрике.
В «первой деревне» никто теперь не садится в автобус.
А я больше не пишу.