Новонапечатанный герой, по уверению которого, кажется, нет ничего такого в свете, чего бы он мог устрашиться, предузнавая, что в следующий поход должен он будет показывать храбрость свою не на словах только, но в самом действии, трепещет от всего сердца, воображая ужасный для трусости своей вид кровопролитного сражения, где не всегда можно найти безопасное убежище за каменьями или под фурманом, и для того мыслит беспрестанно, как бы, употребя посредство своего дядюшки, у коего находится он под особым покровительством, от того отделаться. Ему кажется гораздо безопаснее, пребывая внутри своего отечества, удостоверять свет о своей неустрашимости, делая разные шалости в домах у публичных красавиц или разбивая ночью фонари по улицам, нежели итти за границы сражаться с свирепым неприятелем.
Вот, почтенный Маликульмульк, малая картина тех людских беспокойств и печалей, которые стараются они под притворным видом веселости скрывать друг от друга. Теперь расскажу тебе, что, находясь в сем месте, не преминул я, по обыкновению моему, сыграть со всеми находящимися там людьми небольшую шутку. Ты знаешь, то для нас нет ничего приятнее, как возмущать и причинять всякое зло земным обитателям.
Могуществом моего чародейства повелел я восстать вдруг жестокой буре. В одну минуту небо покрылось мрачными облаками, и сильный дождь, как река, полился из оных. Представь себе, премудрый Маликульмульк, каково было тогда смятение всех, кто там ни был, а особливо ничто не могло сравняться с досадою и беспокойством тех высокопарных и вертлявых существ, которые все достоинство человека поставляют только в прическе волос и в богатых уборах: они нарочно приехали было на сие гулянье с тем намерением, чтоб блеснуть новомодными своими кафтанами, но вдруг увидели, что как оные, так и чудное здание, воздвигнутое на их головах французскими парикмахерами, от дождя и от пыли совершенно были испорчены! О великим удовольствием также смотрел я на некоторых женщин, которые, укрываясь от непогоды, бежали опрометью к своим каретам, но между тем, поражены будучи звуком сильного громового удара, упадали в обморок, а как всякий помышлял тогда о своей собственной безопасности, то за недостатком услужливых щеголей, которым, следуя обычаю нынешнего света надлежало бы в сем случае их поддерживать, принуждены они были валяться в грязи; однако ж подоспевшие к ним на помощь их служители, вытащив оттуда, развезли всех по домам.
Таким-то образом, восхищаясь моею шуткою, посредством которой причинил я столько зла людям, а особливо щеголям и щеголихам, и видя, что все они в страхе и в превеликом неудовольствии на неудачное свое гулянье разбежались, утишил я бурю и дню возвратил прежнее его сияние.
Между множеством сорванных с голов ветром женских шляпок и растерянных ими в беспамятстве опахалов и проч. попалась мне потерянная записная книжка. Судя по содержанию находящихся в ней бумаг, принадлежала она, без сомнения, какому-нибудь не беззнатному человеку. Я препровождаю к тебе, почтенный Маликульмульк, одно вынутое мною из оной письмо, которое, кажется мне, достойно твоего любопытства, и надеюсь, что оно тебе понравится:
«Милосердый Государь, Отец, Милостивец и Благодетель!
С неизглаголанною и неудобьизъясненною радостию получил я нижайший от Вашего Превосходительства известие, что милостию всещедрого Творца все учиненные на знаменитую особу вашу представления, удостоверяющие якобы о предосудительных ваших для совести и чести поступках, совершенно вами опровержены, и что могущество Вашего Превосходительства, яко гора Сион, пребудет непоколебимо и во веки не подвижится. Сие не точию мне, но и всем тем, кои состоят под высоким покровительством Вашего Превосходительства, вельми приятно, понеже по благоутробию вашему не только вы сами, но и клевреты, вам порабощенные, со избытком насыщаются от крупиц, падающих с богатой и никогда не оскудевающей трапезы Вашего Превосходительства.
При сем, уповая на премногое множество и яко из неисчерпаемого кладезя излиянных на меня вами благодеяний, осмеливаюсь представить благорассмотрительному оку Вашего Превосходительства следующий воспоследовавший со мною казус.
В недавно прошедшем времени некоторые мои недоброхоты, под руководством судьи Правдива и секретаря Честона (я думаю, что над именами их давно уже в записной книжке Вашего Превосходительства поставлены нолики), учинив меж собою скопище и заговор, представили на меня Правительству, якобы я, имея пристрастие к
акциденции, решу все дела противно государственным узаконениям, и будто бы жадность моя к гнусному обогащению столь велика, что заставляю челобитчиков платить себе с числа людей и земли особо учрежденную от меня подать. Вследствие сего их донесения получен в главном здешнем Правительстве указ, коим наистрожайше предписывается, дабы учинить по сему делу подробное разбирательство, и буде окажется, что вышереченное показание моих доносчиков справедливо, то бы без малейшего упущения, в страх другим, велеть начертать на хребте и на ланитах моих знаки беззакония и отослать после в вечное заточение.
А понеже, по слабости, свойственной всем человекам, беззакония превзыдоша главу мою, и поелику не нахожу я за нужное делать в чем-либо пред Вашим Превосходительством укрывательство, того ради, страшась, да не наполнятся лядвия мои велиего и всенародного поругания, возымел я смелость прибегнуть под высокое ваше покровительство. Сию дерзость восприял я более потому, что все мною учиненное происходило не от других каких причин, но единственно от чрезмерного усердия к приумножению собственных интересов Вашего Превосходительства. Чего ради ласкаю себя надеждою, что сильным вашим предстательством донос моих враждебников отослан будет так же, как и все неоднократно уже бывшие на меня показания, в архив, для предания вечному забвению, злодеи же мои, искавшие моей погибели, да падут в яму, юже мне ископать хотели. Сим вяще возбужден я буду к дальнейшему продолжению всевозможных моих стараний о доходах Вашего Превосходительства, На сей же раз Осмелился к нам, Милосердый Отец, вручителем сего копиистом Грошевиковым послать 2000 рублей. Прошу милостивого принятия, да и впредь, аще только изволением вашим оставлен буду при прежнем моем месте, то с помощию всех благ Подателя не премину стараться о таковых же доставлениях. Впрочем, со всераболепнейшим почтением, дондеже грешная моя душа пребудет в изможденном деннонощными трудами телеси, есмь.
Премногомилосердый Отец!
Ваш нижайший, преданнейший и усерднейший слуга
Евстрат Хапкин».
Письмо XXXIII
От сильфа Дальновида к волшебнику Маликульмульку
О том, что глупые люди часто в свете бывают счастливее ученых и что в науках упражняющиеся изнуряют себя многими трудами единственно для того, чтобы имя свое сделать бессмертным
Во время странствования моего по различным землям, когда я вижу, почтенный Маликульмульк, что по большей части счастливыми бывают многие люди такие, которые совсем глупы, не имеют нимало здравого рассудка и почти уподобляются несмысленным скотам, тогда с крайним прискорбием размышляю о тех трудах и попечениях, которым предаются люди, в науках упражняющиеся, единственно для того, чтобы имя свое сделать бессмертным. Сколько горестей и скорбей большая часть из них претерпевает? Надобно думать, что желание проникнуть в глубокий мрак стольких протекших веков имеет в себе нечто чрезмеру лестное для побуждения их жертвовать оному без всякого сожаления тем драгоценнейшим временем, которым надлежало бы с удовольствием наслаждаться.
Из числа немногих лет, которые природа предназначила для продолжения жизни человеческой, надлежит исключить первые пятнадцать, кои проходят или в незрелом младенчестве, или в изнурительных трудах, употребляемых при воспитании; когда же человек достигает свыше шестидесяти лет, тогда уже жизнь его бывает для него тягостна, ибо разум вместе с телом в то время ослабевают и подвергаются различным немощам и болезням. Итак, в настоящей жизни человеческой, считая от пятнадцати лет до шестидесяти, не более можно полагать, как сорок пять лет, и сие-то столь краткое и столь драгоценное время учеными людьми провождается в наитруднейших упражнениях, за кои часто весьма малую получают они награду и кои не подают им никакого другого утешения, кроме единой надежды, что имя их предано будет незабвенной памяти будущим потомкам.
Надлежит признаться, любезный Маликульмульк, что науки, когда кто в них достигнет до того, что преодолеет все затруднения, во оных находящиеся, имеют в себе нечто чрезвычайно лестное и что геометр и физик, трудясь двадцать лет сряду с неусыпными попечениями, почитают себе великою наградою открытие некоторых истин, дотоле им неизвестных; но ежели бы они проникли во внутренность сердец своих, то сами бы усмотрели, что побуждает их изыскивать с толикою прилежностию сии новые истины более надежда прославить свое имя, нежели то удовольствие, что трудами своими извлекли они их из той мрачной неизвестности, в коей они до того времени оставалися погруженными. Если бы они совершенно были уверены, что им только одним оные их изыскания будут известны и что никогда не будет им позволено никому открыть сию тайну, то сумневаюсь, чтоб пожелали купить сие познание несносными своими трудами, продолжающимися несколько лет сряду.
Хотя философы и ученые говорят непрестанно о презрении славы, о мудрости и о спокойствии душевном, однако ж, невзирая на все их прекрасные и высокопарные изречения, утвердительно можно сказать, что если бы они не были к тому подстрекаемы тщеславием, то невежество и поныне господствовало бы над всем родом человеческим, и что единое токмо желание отличиться от простых и неученых людей, превзойти знанием своих современников и заставить всех взирать на себя со удивлением было причиною, что древние веки прославлялись Аристотелями, Платонами, Софоклами, Еврипидами и Демосфенами. Сему единому желанию и нынешние времена одолжены произведением тех великих мужей, кои учинилися знаменитыми чрез свои высокие и изящнейшие творения.
Ежели бы все различных родов ученые ничего более не имели своим предметом, как изучаться нравственным добродетелям и усовершенствовать себя в мудрости, то все их попечения ограничивался бы познанием самих себя. Они не старалися бы измерять небеса, не исследовали бы течения планет, не углублялися бы в рассмотрение различных произведении природы, не вникали бы в раздробление их внутренних частей и не тщилися бы проницать даже до познания тягости воздуха. «Все сие, — сказали бы они, — не нужно к нашему намерению, ибо к какому предмету стремимся мы нашим познанием? Не к тому ли, чтоб искать способов учиниться благополучными и быть полезными для блаженства других человеков: итак, будем обучаться только тому, что может послужить к соделанию нас добродетельнейшими, и сообщим нашим собратиям и нашим согражданам наши мудрые размышления. Какую пользу приобретут они от познания того, что в природе нет пустоты и что земля обращается около солнца? Сие не учинит их ни кротчае, ни снисходительнее, ни добродетельнее, ни спокойнее, ниже блаженнее. И самые невежды, совсем не знающие, чему научает их природа, будучи вспомоществуемы некоторыми токмо слабыми и всеобщими понятиями, часто бывают гораздо благополучнее людей, в науки углубляющихся. Сколько есть таких художников, кои, спокойно упражняясь в своих художествах, живут без всякого честолюбия посреди своих семейств с большею приятностию и удовольствием, нежели величайшие любомудры, затворенные в своих кабинетах и окладенные книгами, в коих писано о презрении славы? Итак, не наука делает людей благополучными, а честность и добрая совесть. Физика, метафизика, риторика — все сии науки не рождают истинной мудрости, ибо оная иногда встречается и у низкого ремесленника, и у хлебопашца, почему и надлежит ее искать там, где она находится, и лучше чтить спокойное и кроткое невежество бедного художника, нежели тщетные и бесполезные познания тщеславного любомудра и высокопарного витии».
Поистине, любезный Маликульмульк, ежели бы ученые, трудящиеся с толикою прилежностию о сообщении людям приобретенных ими познаний, не иным чем были к тому побуждаемы, как единою любовию к мудрости, то, конечно, не преминовали бы они делать подобные сим размышления и, без всякого сомнения, уверились бы в том, что во сто раз полезнее научать людей способу стать благополучными и спокойными, нежели гоняться за открытием некоторых таких истин, коих познание совсем бесполезно, а притом и приобретается бесконечными трудами. Они бы им говорили просто: «Воспользуйтесь настоящими минутами вашей жизни, будьте добродетельны, исполняйте с рачением возложенные на вас должности и не теряйте бесплодно сих драгоценных минут, которых вы никогда возвратить не можете. Время протекает, и если сердце ваше не возмущается внутренними угрызениями от учинения каких-либо злодеяний и если следуете вы закону честности, то имеете в жизни вашей все, что потребно для приятнейшего услаждения. Упражнение в бесполезных науках ни к чему более вам не послужит, как похитит у вас настоящее благо, питая вас тщетною надеждою о приобретении будущего мечтательного блаженства. Истинные мудрецы ни в чем нужды не имеют, а тщеславные любомудры за все хватаются и во всем чувствуют недостаток. Ежели вы постараетесь спокойно наслаждаться теми благотворениями, коими небо вас одарило, тогда ваше благополучие будет в руках ваших, и вы только должны будете делать из него полезнейшее употребление. Участь человеческая была бы весьма несчастна, когда бы благополучие каждого зависело от познания таких вещей, которые для него совсем чужды».
Напротив, любезный Маликульмульк, ученые совсем не таким образом подают людям свои наставления: они весьма от того отдалены, чтоб говорить им таковыми словами, и те, которые бы так говорили, подобны бы были купцам, осуждающим свои товары; а вместо того всякий ученый старается превозносить до небес ту науку, в которой он упражняется и желал бы при прославлении ее помрачить все другие науки.
Ритор хотя и хвалит, однако ж весьма слабо философию: по его мнению, наивеличайшее превосходство человеческого разума состоит в даровании уверять людей силою красноречия и трогать сердца благороднейшими выражениями. Философ, напротив того, почитает ритора пустословом, коего все речи ничего в себе не заключают, кроме пустого звука, по воздуху разносящегося, и никакой не приносят пользы тем слушателям, которым более потребен здравый рассудок, нежели блистательные выражения. Подобно физику, он даже совершенно осуждает и самое употребление риторской науки, которая, по его мнению, приносит более вреда, нежели пользы. Некто из знаменитых скептических философов, говоря о риторах, сказал: «Те, которые вымыслили намазывать лицо женщин разными притираниями и делать из него маску, не столько причинили зла в свете, как высокопарные витии, которые стараются обольщать не глаза наши, но наш рассудок, и тем переменяют, ослабляют и повреждают самую сущность вещей». Республики, учредившие у себя порядочное и благоустройственное правление, как-то: Кританская и Лакедемонская, немного уважали ораторами и витиями.
Сия страсть, столь свойственная ученым, чтоб не похвалить никакую другую науку, в которой они не упражняются, не служит ли явным доказательством, что тщеславие, желание приобрести себе от всех уважение и честолюбие бывают главнейшим побуждением в неусыпных их трудах, нежели любовь к истинной мудрости. Ежели бы они трудилися только для того, чтоб подавать наставление людям, или если бы упражнялися в науках совершенно полезных или в таких, которые рождают собою более любопытства, нежели приносят прибытка, тогда хвалили бы равно все науки и не давали бы ни малого преимущества той, в которой почитают себя больше других людей знающими. По поелику думают они, что если люди более будут уважать ту науку, в которой они себя отличили, то чрез то и к ним самим будут иметь больше почтения, ибо тогда самолюбие побудит людей пользы их соединять с собственными своими пользами; а потому философ думает, что чем более философия будет в почтении, тем и он более будет уважаем. Историк, стихотворец и ритор такие же имеют мысли: каждый из них друг пред другом с вящим напряжением своих сил старается выхвалять, один историю, другой стихотворство, а третий риторику.
Любовь к мудрости, почтенный Маликульмульк, не желает быть превозносима похвалами. Человек, который хочет только быть полезным своим согражданам, не показывает в себе нималого пристрастия к отличным почестям и уважениям, каковые обыкновенно оказываются тем, кои подают людям свои наставления, служащие к украшению их разума и к исправлению их сердца. Суетное тщеславие, желание блистать своими дарованиями и быть предпочтенными своим совместникам никогда не возбуждают в них таких бескорыстных чувств; а вместо оных рождают самолюбие и зависть, которые хотя и бывают сокрыты, однако ж не менее жестоки. Сии-то страсти по большей части бывают причиною той малой справедливости, которую ученые обыкновенно отдают один другому, ибо они всегда страшатся того, чтоб слава другого не умалила их славы и не заградила бы пред ними путь к достижению того бессмертия, которого они с толикою алчностию желают. Некоторые из числа оных, для приобретения имени своему бессмертной славы, делали дела столь же нелепые и почти, можно сказать, столь же безумные и порочные, каковое учинил Ерострат
. Была ли чья смерть страннее Аристотелевой? Не можно ли оную причесть безумному его тщеславию, когда он хотел показать людям, что лишает себя жизни единственно для того, что не мог совершенно познать таинство природы? А сей другой философ Эмпедокл не должен ли так же почитаться безумным, который бросился в пучину горы Этны, оставя свои туфли, для того чтоб люди были известны о сем отважном его поступке и имя бы его сделали бессмертным? Он был бы несчастною жертвою своего бешенства, когда бы ты, почтенный Маликульмульк, над ним не сжалился, не спас бы его от сгорения и не принял бы в свой дом, находящийся под Этною, где он живет спокойно, смотрит за твоим домом и между тем забавляется чтением книг в обширной твоей библиотеке и выписывает из них некоторые полезные замечания.
Многие ученые, которые хотя не простирали столь далеко своего тщеславия, как те, о которых я тебе упомянул, однакож поступки их ясно доказывали, что они не менее сего старались возмущать свое спокойствие, в надежде учинить имена свои бессмертными. Сколько было таковых, которые ссылаемы были в ссылку, заключалися в темницы и лишалися всего своего имения, чего могли бы они легко избежать, отрекшись от пагубных своих сочинений; но они лучше хотели лишиться всего и стенать под тягостными оковами или быть изгнанными из своего отечества, нежели истребить о себе память.
Но сколь ни было бы бедственно упорное желание о приобретении славы большей части ученых, однако ж, любезный Маликульмульк, люди должны их в том извинить, в рассуждении получаемой от них пользы: ибо соревнование, которое они один против другого чувствуют, поощряет их производить многие прекраснейшие творения. Надлежит о них более соболезновать, что они не делают того единственно из мудрости, что делают по честолюбию: люди должны благодарить и самый сей порок, который заслуживает осуждение, ибо без него науки доныне были бы погружены во мрачной неизвестности.
Ежели какие погрешности могут быть извинительны, то без всякого сомнения те, которые столь искусно приемлют на себя вид мудрости и в коих не иначе, как по самом прилежном рассмотрении, приметить можно их несовершенство. А притом надлежит сказать и то, что не все ученые без изъятия любовь к славе и страдное желание, чтоб с похвалою о них говорили, простирают до крайности. Во всех различных состояниях и во всех званиях находится много таких людей, которые в поступках своих достигают до совершенства; равным образом есть много и ученых, которые, обуздывая свои желания, полагают им некоторые границы и не позволяют себе преступать оные. Хотя то совершенная правда, что все жаждут бессмертия, однако ж не все к достижению оного употребляют одинакие способы и не все желают его купить за одинакую цену.
Письмо XXXIV
От гнома Вестодава к волшебнику Маликульмульку
О том, что Плутон и Прозерпина препоручили Фурбинию составить их штат и сделали его по себе первым начальником ада. Объявление, разосланное по всему аду, о сем новом его достоинстве
Наконец, любезный Маликульмульк, и наш двор не уступает многим европейским дворам, а всему этому причиною Фурбиний, который управляет Прозерпиною, а Прозерпина Плутоном, дозволившим, по просьбе жены, сему италиянцу составить свой штат. Он истощил весь свой разум, чтобы Прозерпина не имела никакой причины завидовать Европе. Угадывая, что ты любопытен слышать, каким образом происходил сей странный набор, опишу я тебе все это происшествие.
Прозерпина, желая скорее видеть ад в новом виде, докучала Плутону ежеминутно о пользе, какую в сей перемене может сделать Фурбиний. «Он, — говорила богиня, — плясывал при многих европейских дворах и был вхож ко всем придворным женщинам, которые с ним короткие имели знакомства, а женщины играют в политике немалое лицо: они движут всеми пружинами правления, и чрез них делаются самые большие и малые дела. Хотя ты с первого взгляду и подумаешь, что мужчины всем правят, а женщины ничего не значат, но очень ошибешься и, посмотря хорошенько, увидишь, что мужчины не иное что, как ходатаи и правители их дел и исполнители их предприятий. Посему ты видишь, что Фурбиний, быв знаком с придворными женщинами, должен наизусть знать политику, что такое есть двор, и уметь его составить; но для исполнения сего он должен иметь полную власть; итак, душа моя, когда ты хочешь видеть ад в лучшем состоянии, то уполномочь его и объяви по себе и по мне первым начальником ада…»
«Перестань, богиня, — вскричал Плутон, — разве ты забыла, что у нас в аде множество воинов и философов, которые сочтут меня дураком за такое объявление и не захотят признать над собою начальником Фурбиния!» — «Ах, какой ты трус! — сказала богиня, — можно ли тебе бояться кого-нибудь, быв здесь самовластным? Спроси у тех же самых воинов, каковы были Александр, Юлий Кесарь и Дионисий во время их царствования на земле: разве не было в их владениях мудрецов, однако, несмотря на то, делали они по-своему все, что хотели».
«Какая разница! — отвечал Плутон, — там своенравный государь имеет тысячу способов усмирять неугомонных мудрецов и в случае нужды сбывать их с рук, отправляя сюда, как то сделано с Цицероном, с Сенекою и со многими другими; но мне куда их отсюда девать? Бывши всегда с ними, я должен буду терпеть вечные их роптания…»
«Роптания против своего повелителя! — вскричала с негодованием Прозерпина, — перестань, Плутон, ты ужасть как низко мыслишь! Если ты не знаешь, как от сего отвязаться, то заведи только хороший присмотр в аде, и первого, кто хотя одно слово скажет против твоих заведений, отдай на исправление Алектоне
; ты увидишь после, как весь ад будет доволен и все тени будут превозносить тебя похвалами. Что нужды, будут ли согласны их мысли с лицом: это такая мелочь, в которую непристойно входить величеству. Отними только свободу и смелость у теней: после того, хотя переодень весь ад в шутовские платья, заставь философов писать негодные песенки, весталок их петь, а героев плясать, и ты увидишь, что они все с таким усердием то будут исполнять, как будто бы родились для сего. Нужно ли, чтобы владетель угождал желанию, хотя бы и очень разумному, нескольких миллионов тварей и был бы их слугою: не гораздо ли пристойнее, чтобы все его подданные последовали его дурачествам? Тот один, по моему мнению, истинный владетель, кто может по своей воле целый народ философов заставить дурачиться. Будь уверен, что Фурбиний нам в этом поможет».
«Прозерпина! — сказал Плутон, — положим, что я сделаю Фурбиния по себе здесь первым, но будет ли он столько умен, чтобы поддержать свое достоинство; впрочем, ты знаешь, что глупый вельможа в глазах народа во сто раз смешнее глупого простолюдима, и если тени увидят в числе моих приближенных десять дураков, то большая половина ада сочтет и меня полоумным».
«О! так ты не знаешь всей обширности твоей власти, — отвечала Прозерпина, — что же может льстить более владетелю, как не то, чтоб заставить весь народ почитать умною такую тварь, в которой нет и золотника мозгу, а плутом человека, посвятившего себя добродетели? Хотя многие потихоньку тому смеются, но те же самые в обществе последуют усердно мнению своего владетеля и уважают или презирают ту особу, смотря по его объявлению. Калигула сделал свою лошадь сенатором, и все римляне оказывали ей наивозможнейшее уважение. Ныне сему смеются, не примечая того, что потомки Калигулина коня, не теряя своей знатности, размножаются по свету. Может быть, будущие веки будут так же смеяться нынешнему веку, как сей прошедшему: обыкновенно, таким образом, новые веки хохочут над дурачествами старых, получая оные от них себе в наследство; последний век только один может похвалиться, что не будет осмеян. Но какая разница, любезный Плутон, между тобою и Калигулою: тот хотя, пользуясь своим нравом, мог заставить свой народ молчать и уважать свои дурачества; но он, конечно, знал, что потомки положат истинную цену его делам; а мы с тобою, любезный супруг, не можем опасаться потомков: мы бессмертны и, исполняя маленькие свои прихоти, всегда будем в силах принудить теней почитать наши шалости. Если бы нам вздумалось кого-нибудь взять из бешеного дома и сделать нашим первым министром, то и тогда имели бы мы способ весь ад заставить почитать его первым мудрецом во всей подсолнечной».
После таких убедительных доказательств Плутон не мог более противиться своей жене. Они удалились в кабинет и с помощию Фурбиния сочинили объявление о его новом достоинстве, которое немедленно отдано было Харону, чтобы он объявлял его всем новоприезжающим теням; прибили его подле Цербера, который подкусывал голени всем, кто осмеливался хотя улыбнуться при чтении столь премудрого сочинения, и потом разослали по всему аду. Трем фуриям дали также по одному экземпляру, и вид сих сестриц, вооруженных бичами, немалую придавал силу красноречию Плутона. Ты, я думаю, любопытен узнать, любезный Маликульмульк, сию грамоту; прочти, вот ее список:
«По изволению судеб, Мы, повелители непобедимого ада, обладатели всех померших я имеющих помереть племен земных, Нашему аду спокойствие.
Известно во всем свете, с каким благоволением принимали и принимаем Мы в Наше покровительство оставляющих оный свет людей по разным обстоятельствам. Миллионы храбрых героев, перерезавших друг друга, здесь нашли себе общее и мирное пристанище; погубившие себя от невоздержания болезньми обрели здравие и не опасаются более врачей; гонимые счастием не ждут более здесь перемен непостоянной фортуны; лишенные жизни несправедливо своими государями имеют удовольствие жить с ними здесь в братском согласии, и сами государи не боятся здесь ежечасно возмущений, бунтов и народных роптаний, и живут спокойно от нападения зависти; полуученые безумцы не терзаются досадою видеть свет, почитающий их глупее их сверстников. Смерть сравнивает все умы и познания: здесь нет ни богатых, ни бедных, ни знатных, ни подлых; нет ни зависти, ни презрения.
Радуясь сему и желая еще тверже оградить спокойство Наших подданных, благоизволяем Мы учредить некоторые Перемены в аде, кои произвесть препоручаем римлянину Фурбинию. А как для произведения сих перемен нужен добросовестный и умный человек, того для во всех обширных пределах Нашего пространного владения повелеваем почитать его, Фурбиния, честным и разумным человеком, потребным для адского благосостояния, и признавать его главным надзирателем всех теней.
Повелеваем всему аду верить, что он, Фурбиний, совершеннее других теней и потому имеет неоспоримое право называть безумным всякого, кого будет ему угодно, выключая Нашего Величества. Ассирийские, египетские и греческие мудрецы должны уступать ему в премудрости. Сверх того, хотя он, Фурбиний, в своей жизни не сделал никакого храброго дела и предпочитал пляску военному искусству, но Мы чрез сие объявляемое Наше соизволение признаем его, Фурбиния, первым героем из смертных, Александр. Кир, Ганнибал, Сципион и прочие победители света и искусные полководцы да не дерзают с ним спорить в преимуществе военного звания, под опасением за всякий спор по семидесяти ударов бичом Алектоны.
Если же кто из философов дерзнет сказать, что тени все равны и что Фурбиний не умнее Сократа или других мудрецов, таковых возмутителей общей тишины подвергать жесточайшему штрафу; ибо благоугодно Нам, дабы всякий, не входя в дальнейшее рассмотрение Фурбиниева ума и храбрости, признавал его храбрее и умнее себя, и чтобы все другие тени повиновались его повелениям; и хотя бы оные возбуждали народный плач, но со всем тем повелеваем признавать их справедливыми; если же они касаться будут до опасности собственной Нашей особы, тогда докладывать Нам, однако ж под опасением вечной муки доносчику, если Фурбиниево красноречие победит его доказательства.
В заключение ж сего повелеваем трем фуриям принять в начальство семьдесят тысяч адских духов и стараться соблюдать народное спокойство; если же кто дерзнет сим объявлением быть недоволен, такого возмутителя, для общего благосостояния, бросать в Тартар на сто тысяч лет».
После сего убедительного объявления ни одна тень не осмелилась признавать в Фурбинии бесполезного плясуна, но весь ад принял твердое мнение о его достоинствах, и Фурбиний так был сим доволен, как будто бы получил Плутоновым указом геройство, ум и добродетель.
Пожалованный в мудрецы таким новым для ада образом, не умедлил он пользоваться своею властию, дал почувствовать ее всему аду и потом начал набирать двор.
Он пошел… Но я слышу шум во всем аде, все бегают и суетятся: конечно, случилась еще какая новая перемена. Прости, любезный Маликульмульк, я скоро уведомлю тебя и о причине сего смятения и о конце Фурбиниева набора.
Письмо XXXV
От сильфа Выспрепара к волшебнику Маликульмульку
О том, что, пролетая мимо одного города, видел он свадьбу; выхваляет блаженство новобрачных.