Итак, с книгой под мышкой я отправился в парк Еврейского университета через мостик, его отделяющий от основного пространства храма гуманитарных знаний…
В парке было тенисто и хорошо. Он, конечно, слишком вытянут, и стоит ошибиться аллеей, как вы уткнетесь в проволочные заграждения, отделяющие вас от неприветливой панорамы арабских деревушек и невосхитительных ландшафтов пустынь.
Едва я углубился в чтение, как в воздухе зазвенели отдаленные крики и аура приближающейся драки. Шум усиливался, и на странице десятой я увидел бегущего по аллее человека. Немедленно признав в нем Спинозу, я попытался схватить его за руку, потому что испытывал к нему большую привязанность еще по русским вариантам его книг.
Барух остановился. Тонкие черты его лица выражали отчаяние и испуг.
– Тезка, спрячь меня куда-нибудь, – нервно зашептал он, и я предложил ему место в кустах за скамейкой.
Едва Спиноза спрятался, по аллее пробежала небольшая кучка студентов и профессоров в кипах. Было видно, что намерения их отнюдь не дружественные, я бы сказал, совсем неприятные. Один из студентов в вязаной кипе даже держал руку на кобуре. В Израиле многие носят пистолеты на поясе, там, где в других странах висят банальные мобильные телефоны. Израильтяне имеют и то и другое, и каждый раз, когда кто-нибудь их них путает пистолет с телефоном, по израильским новостям есть о чем поговорить, кроме очередного теракта, ибо теракты в большом количестве притупляют душу и делают человека зомбиподобным, а рассказы о перепутывании пистолета с телефоном или наоборот веселят израильтян почти так же, как известие о каком-нибудь изнасиловании. Все три новости являются обязательным атрибутом любого выпуска новостей, ибо в Израиле о погоде долго разговаривать не принято, в этой стране большую часть года «хам вэ-наим»[61], как выражаются местные жители, и «с души воротит от жары», как выражаюсь я. Те же районы, где мне выпало селиться в последнее время, называются израильтянами: «кор клавиш»[62] и «леан тис'у? ле-тох!га-1иелег?»[63], а мною называются «нормальный климат и благословенная прохлада»… Почему такие расхождения? Не нужно селить белых медведей на экваторе… Хотя и теракты, конечно, тоже надоели… Они зомбируют людей, делают их неизлечимыми фаталистами. Люди там не живут, а доживают, а с такими не только каши, но и элементарного киселя не сваришь…
Итак, когда группа агрессивно настроенных студенчества и профессуры промчалась мимо меня по аллее и скрылась за поворотом, Спиноза боязливо выглянул из кустов и подсел ко мне на скамейку.
– За что это они так на тебя обозлились? – поинтересовался я.
– Да как обычно: я им сказал, что Бога следует рассматривать как некую субстанцию, которая одухотворяет и направляет природу, будучи «разлита» в ней, как субстанцию, которая одновременно есть Бог и природа.
– Ну, с этим трудно не согласиться, ведь, ограничивая Бога, отделяя его от природы, мы противоречим очевидному определению Бога, – сказал я.
– Ну что ты возьмешь с этих кипастых… – вздохнул Барух и по-еврейски пожал плечами с такой ужимкой, как будто ему дали попробовать пересоленные щи. – Я и сам-то имел несчастье родиться в Амстердаме в семье евреев, бежавших из Португалии от религиозных преследований. В нашей еврейской общине всегда царила атмосфера религиозного фанатизма и нетерпимости. Я вижу, у вас здесь ничего не изменилось.
– Барух, – обратился я к Спинозе, – но как же можно отрицать то, что ты предлагаешь? Ведь современное определение Бога само себе противоречит. По определению Принстонского университета, Бог – «the supernatural being conceived as the perfect and omnipotent and omniscient originator and ruler of the universe»[64]. Бог не может быть существом, ибо, признав его таковым, мы должны заявить, что существует некая высшая, чем Бог, иерархия, а именно Вселенная, включающая в себя вышеупомянутого Бога, которую я бы и хотел определить как БОГА.
– Ну так и я о том же, – развеселился Спиноза, – а они в меня камнями… Даже материалистом объявили.
– Ты – материалист? – захохотал я.
– Представь себе, – еще звонче засмеялся Спиноза, – в соответствии с советской философской традицией специфичность моего пантеизма настолько высока, что меня принято было рассматривать как материалиста!
– Они бы почитали твою «Этику», – уже серьезно сказал я, – им бы и в голову не пришло, что Спиноза —материалист. Ведь все твои доказательства и теоремы, в том числе о присутствии творческого начала в природе, в той или иной мере базируются на внечувственном, высшем образе Бога, как мы с тобой его понимаем.
– Приятно встретить родственную душу, – улыбнулся Спиноза и церемонно пожал мне руку. Я достал сигареты, и мы закурили.
– Барух, – сказал я задумчиво, – не кажется ли тебе, что сколько мы ни бьемся, разъясняя людям очевидности, все бесполезно? Они просто не желают нас понимать. Им и так хорошо – с кипами, кобурами, телефонами… Не кажется ли тебе, что иногда ты вещаешь в пустоту?
– Именно этим ощущением я и страдал всю свою жизнь, – снова вздохнул Спиноза. – Мое учение о человеке должно было помочь людям отыскать такую «человеческую природу», которая свойственна всем людям. И нужно это для того, чтобы мы пришли к высшему человеческому совершенству. К лучшему, на что способен человек! Я стремился направить все науки, начиная от механики и медицины и кончая моральной философией и учением о воспитании детей, к этой простой и естественной цели. Но для этого необходимо не только изменить науки, пронизанные гнилью человеческого несовершенства. Следует, по-моему, образовать такое общество, какое желательно, чтобы большинство как можно легче и вернее пришло к максимальному совершенствованию самих себя.
– Барух, – сказал я, – когда я слушаю тебя, мне кажется, что это говорю я сам! Философия должна быть прежде всего учением о человеке, концентрироваться вокруг блага человека, нравственного обновления человека и тесно связываться с изменением общества на разумных и добрых началах.
– В моей философии, – отвечал мне Спиноза, – центральную роль играет понятие свободы. Без истинной внутренней свободы человек не может достигнуть своего человеческого совершенства.
– К сожалению, Барух, свобода понимается превратно, – забеспокоился я. – Взгляни на современное определение свободы: «the power to act or speak or think without externally imposed restraints»[65]. Такое впечатление, что все люди рождаются сформированными, так сказать, состоявшимися философами, и все, что им нужно, это дать им действовать, или говорить, или думать без внешне навязанных ограничений. Это не свобода. Это издевательство. Дай тупоумной массе действовать свободно, и мы получим такое, от чего ужаснулись бы даже самые законченные диктаторы. Свобода, Барух, по-моему, должна включать в себя обучение человека различным возможностям действий и мыслей, и лишь убедившись, что человек хорошо понимает, о чем идет речь, можно предоставить ему свободу выбора. Мне кажется, что в мире скачут уродливые тролли, выхватывают слова у философов, извращают их и, как жеманные обезьяны, несут эти, некогда живые слова толпе, этой человеческой каше, которая становится еще угрюмее и страшнее, приправленная оборванными, мертвыми философскими мыслями…
– Ах, Боря, если бы ты знал, как донимают меня эти злые тролли, ворующие мысли, убивающие их и несущие их толпе… Так, обо мне говорят, что я несу человеку фатализм. Удивительно, что при всей моей природной оптимистичности мое учение о предопределении считается абсолютно лишенным малейшей надежды. Эти тролли кричат, что если даже самоопределяющаяся субстанция ограничена в свободе самореализации тем, что уже осуществила ее (самореализацию), то что же говорить о человеке, который, как один из модусов, определяется этой субстанцией… Свобода ведь мной определяется не как независимость, а как не принужденность к определенным действиям. Человек благодаря наличию разума может, не выходя за пределы своих ограничений, обретать определенную свободу самореализации, и эта ограниченная свобода может проявляться лишь только в познании! Конечно, Боря, свобода не должна пониматься просто как независимость… Ибо неразумная свобода есть явление страшное, обязательно разрушительное и противное самой цели существования Мироздания, хотя я утверждаю: общее мнение людей, что как они сами, так и все прочие вещи имеют какую-то цель существования, ошибочно. Более того, и Бог также не имеет цели. По моему мнению, возникновение этого предрассудка вызвано тем, что, не зная причин своего существования, люди стремятся к своей личной пользе. Естественно, что они начинают считать такую личную пользу своей целью. Все естественные вещи, которые их окружают, воспринимаются ими как средства для своей пользы. Судя о Боге с антропоморфической позиции, они распространяют свое понятие о цели и на Бога. Естественный эгоцентризм человека, который также распространяется на Бога, приводит к тому, что цель видят в существовании человека лишь постольку, поскольку он верит в Бога и оказывает ему почести. Соответственно такая антропоморфная концепция цели приводит к тому, что как цель человека рассматривается почитание Бога, а как цель Бога – устроение всего для наилучшей пользы людей (чтобы его почитали) и наказание людей, если они его почитают недостаточно. Ложность такого представления я доказываю, опираясь на уже доказанные мной свойства всемирной субстанции. Я утверждаю, что она (а она и есть Бог) не наделена волей и, следовательно, не может иметь и цели. Отрицание случайности естественно полагает, что все в природе определяется не какой-то абстрактной целью, а простой последовательностью причинно-следственной цепочки. Основное доказательство сторонников теории божественной воли состоит в том, что зачастую сочетание причин, приведших к данному следствию, слишком невероятно, чтобы произойти само по себе, без вмешательства божественной воли. Я же утверждаю, что ссылка на божественную волю есть asylum ignorantiae (убежище незнания) и все это прекрасно может быть объяснено, если знать всю совокупность причин, которые воздействуют на происходящее в данном случае. Естественным итогом неправильного представления о цели Бога и человека становится, с моей точки зрения, возникновение целой группы понятий-антонимов: хорошее – плохое, справедливое – несправедливое, полезное – бесполезное. Соответственно каждое из этих понятий рассматривается в преломлении отношения к ним человека. Я считаю неправильным, что человек выступает как критерий качеств (или атрибутов), применяемых к природе, как ее основные атрибуты, поскольку человек склонен к антропоморфизму, склонен к неправильной оценке ситуации, и суждения человека сугубо индивидуальны, а нахождение правильного суждения как среднего из частных зачастую подобно нахождению средней температуры всех больных в больнице – что совершенно бессмысленно. Таким образом, все способы, которыми обыкновенно объясняют природу, составляют только различные роды воображения и показывают не природу какой-либо вещи, а лишь состояние способности воображения. Отсюда непосредственно следует, что ранжировать природу по степени совершенства, определяя последнюю как меру соответствия вещи человеку, есть грубейшая ошибка, вызванная подменой понятий.
– Барух, я с тобой совершенно согласен. Если че ловек осознает свое место, свои ограничения, то только тогда он сможет подняться к истинной свободе, которая доступна человеческому естеству. И тем самым станет наиболее совершенным в духовном плане, в своей теле сной оболочке, ибо сознательный выбор иллюзий – не иллюзия, а единственная истина, доступная нам!!!
В аллее послышались шаги и раздраженные крики. Группа «свободных людей», не найдя Спинозу, возвращалась обратно… Мы немедленно поднялись и побежали по аллее по направлению к выходу из парка. Сажая Спинозу в автобус, я проронил:
– Барух, ты да Декарт – мои самые близкие друзья. Берегите себя…
– Боря, – сказал Спиноза, не отпуская мою руку, – без тебя я не могу жить, ибо мои мысли предназначены тебе, а без моих мыслей я лишь состарившийся идиот, получивший образование в семиклассном еврейском училище, где преподавались только еврейское богословие и древнееврейский язык…
– Да, наша пытливая натура вряд ли может найти удовлетворение в сухом догматизме Талмуда… – ответил я.
Автобус захлопнул дверцы, и Спиноза укатил в никуда. Разве вы не знаете, что иерусалимские автобусы так часто идут в никуда?
Глава тридцать пятая
О чем мы вечно спорили с Кантом
С Кантом я повстречался в мебельном магазине на улице Шкаппештрассе. Он выбирал себе удобное кресло, потому что старое было настолько чинено-перечинено, что сидеть на нем без риска для жизни не представлялось возможным. Поскольку Кант вполне уважал гравитацию и не витал в облаках, как некоторые другие философы, кресло ему было жизненно необходимо. Я в мебельном магазине искал тумбочку. Дело в том, что мне подарили бочонок для моего бара, и Анютка (впоследствии Маськин) его покрасила и покрыла лаком для лодок. Теперь мне хотелось его установить достойным образом на тумбочку, а оной как раз в моем доме и не нашлось.
Канта я узнал практически сразу. Лицо его было неприятным: маленький, как бы срезанный подбородок, выступающие скулы с глубокими провалами в задней части щек, миниатюрные, как будто бы приклеенные ушки, выпуклый, но не выступающий вперед, а закругленный к темени лоб и коротковласый белый парик, надо отдать должное, в меру напудренный. Я не люблю, когда парики пудрят чрезмерно, ибо это – дурной вкус: носитель подобного парика становится слишком пыльным и иной раз пачкает пудрой собеседника. Я потерся рядом с Кантом, но он не обращал на меня никакого внимания… Он обстоятельно осматривал все кресла в магазине, пробовал их на устойчивость… Он садился даже в те кресла, которые явно ему не подошли бы ни по цене, ни по стилю…
– И не лень вам, герр Кант, утруждаться… – невоспитанно начал разговор я.
– Faulheit 1st der Hang zur Ruhe ohne vorhergehende Arbeit[66], – ответил Кант, как бы говоря с самим собой и продолжая выбирать себе кресло.
– Вы всегда разговариваете сам с собой? – совершенно обнаглев, вопросил я.
– Denken 1st Reden mit sich selbst[67], – столь же бесстрастно парировал Кант, продолжая как бы игнорировать мое присутствие.
– Знаете, Иммануил, я вас уважаю, но ваши манеры несколько… оригинальны. Я думаю, вас не побеспокоит, если я выскажу некоторые мысли, как бы тоже разговаривая сам с собой, а вы как бы случайно с ними ознакомитесь, хотя основным вашим занятием в сей настоящий момент будет безусловно считаться «выбор кресла». Если вас такая категория устраивает, позвольте начать? – настойчиво произнес я и уселся как раз в кресло, которое Кант особенно внимательно осматривал.
Кант улыбнулся холодной и поэтому показавшейся мне издевательской улыбкой, как раз такой, какая случается у жителя Пруссии, когда ему приходится общаться с баварцем. Можете себе представить, в какую крайность презрения такая улыбка может перетечь при общении с евреем? Хотя теперь у немцев появилось растерянное выражение лица, когда они так или иначе вынуждены касаться еврейства и еврейского вопроса. Мол, погорячились… Ничего себе погорячились, – хочется закричать убиенному немцами моему прадедушке, проживающему где-то в глубине моих генов, тому самому прадедушке, сошедшему с ума, когда такие вот Канты его вели со всей семьей на расстрел. Но я даю своему предку выпить пивка и тем отвлекаю его внимание. Кант, конечно, ни при чем. Но хладность ума и эта издевательская улыбочка – они ой как при чем… Поверьте мне, ой как при чем.
Кант не смог прочитать все эти мои неспокойные взъерошенные мысли, ибо был слишком погружен в свои. Однако, поразмыслив, он решил, что лучше разделить со мной философскую беседу, чем просто убить время на подробный выбор объекта материального мира, предназначенного стать вместилищем кантовс-кого зада и потому именно к такой категории и отнесенного в кантовской классификации вещей в себе и тех вещей, что не в себе, например кошек, ибо кошка, безусловно, является вещью не в себе, особенно если наступить ей на хвост, и потому к категории вещей в себе отнесена быть не может.
– Ваше учение о границах теоретического разума, в отличие от скептического агностицизма Юма, если я не ошибаюсь, направлено не против исследовательской дерзости ученого, а против его необоснованных претензий на пророчества и руководство личными решениями людей. Вопрос о границах достоверного знания для меня тоже не только методологический, но и являет собой этическую проблему. Я терпеть не могу умничающее мракобесие, хотя им по сей день переполнен мир. Посмотрите на современных профессоров университетов, многие из них не только тупы, но и столь же воинственны, как в Средневековье, подменяя мысль – дисциплиной, воображение – пустой формой, жизнь – банкой с формалином, – обстоятельно, но в тоже время умеренно горячась, начал я, не поднимаясь с выбранного Кантом кресла. Он еще раз пощупал ножки и, кряхтя, выпрямил спину:
– Молодой человек, мне импонирует ваш темперамент, но темперамент, а также талант, как я писал в «Критике чистого разума», в некоторых отношениях нуждаются в дисциплине, с этим всякий легко согласится.
– Но вы также писали, что сама мысль, будто разум обязан предписывать себе дисциплину, может показаться странной; и в самом деле, разум до сих пор избегал такого унижения именно потому, что, видя торжественность и серьезную осанку, с какой он выступает, никто не подозревал, что он легкомысленно играет порождениями воображения вместо понятий и словами вместо вещей[68]. Герр Кант, в наш суперсовременный век мы творим мракобесие и банальность, пользуясь при этом компьютерами, вот и вся разница… Вместо гусиных перьев – компьютеры, – сказал я и поднялся с кресла. Кант обрадовался, что кресло освободилось, и постарался закончить практически не начавшийся разговор, поскольку, по всей видимости, был человеком нелюдимым. Как бы подводя преждевременный итог, Кант сказал:
– Несколько лет назад, в своей работе «Kritik der praktischen Vernunft» – «Критике практического разу ма» – я показал, что развитая личность нуждается толь ко в знании, а не в опеке знания, ибо относительно «цели» и «смысла» она уже обладает внутренним ори ентиром – «нравственным законом внутри нас». Вы, молодой человек, как я погляжу, личность весьма раз витая, я бы сказал, во всех отношениях, так что може те успокоиться. «Нравственный закон» внутри вас по служит вам путеводным фонарем. Кстати, вы не знае те, где у этих господ мебельщиков касса, я бы хотел приобрести это кресло… Вы, случайно здесь не рабо таете? – Кант оценивающе меня осмотрел.
– Нет, к сожалению, не работаю… А касса у них прямо и налево, – сухо ответил я. Разговор явно не клеился. – Вы знаете, герр Кант, что мне понравилось в вашей книжке «Критика практического разума»?
– И что же? – на минуту зафиксировал свое внимание на мне Кант.
– Я, конечно, отрицаю наличие какого-либо неизменного определенного нравственного закона внутри нас, как, впрочем, отрицаю наличие и звездного неба над головой, ибо оно столь же призрачно, как и нравственный закон, о котором вы изволили упомянуть… – начал было я.
– Вы сказали, что вам что-то понравилось… – разочарованно вздохнул немец.
– Что ж, извольте. Мне понравилось, что, обосновывая нравственную самостоятельность человека, вы решительно отметаете вульгарный постулат о непременной «целесообразности» («практичности») человеческого поведения. В ваших произведениях понятие «практический» имеет особый смысл, глубоко отличный от того, который обычно вкладывается в слова «практика» и «практицизм». Под «практическим действием» вы подразумеваете не производящую деятельность, всегда имеющую в виду некоторый целесообразный результат, а просто поступок, то есть любое событие, вытекающее из человеческого решения и умысла. Это такое проявление человеческой активности, которое вовсе не обязательно имеет некоторое «положительное», предметное завершение (скажем, возведение здания, получение новой формулы, написание книги и т. д.). «Практическое действие» в вашем смысле может состоять и в отрицании практического действия в обычном смысле (например, в отказе строить дом известного назначения или писать книгу известного содержания). Человек совершает поступок и тогда, когда он уклоняется от какого-либо действия, остается в стороне. Примеры подобного самоотстранения подчас вызывают не меньшее восхищение, чем образцы самого вдохновенного творчества и самого усердного труда. Люди прославляли себя не только произведениями рук и ума, но и стойкостью, с которой они отказывались от недостойного предприятия, отказывались даже тогда, когда оно выглядело увлекательным и соблазняло обилием творческих задач.
Кант удовлетворенно улыбнулся:
– Многие вещи способны возбудить удивление и восхищение, но подлинное уважение вызывает лишь человек, не изменивший чувству должного, иными словами, тот, кто не делает того, чего не следует делать.
Помнится, на том разговор и кончился. В другой раз я встретил Канта в очереди за мылом. Дело в том, что в его родном Кенигсберге с тех пор, как его забрали себе коммунисты, началась острая нехватка мыла, а поскольку Кант любил критиковать «чистый разум», он, разумеется, потреблял мыло в неописуемых количествах.
Кант, увидев меня, улыбнулся, и, казалось, был вполне рад скоротать со мной часок-другой нудного очередестояния.
Я воспользовался случаем и заговорил первым:
– Вот вы говорите, что наше познание начинает ся с опыта. Однако опыт имеет сложную структуру. С одной стороны, опыт является действием предметов на наши органы чувств. Однако смотреть и видеть – раз ные вещи. Не так ли?
– Denken ohne Erfahrung ist leer, Erfahrung ohne Denken ist blind[69], – не задумываясь, ответил Кант. – Разница между глазением и осознанием увиденного продиктована трансцендентальным – моим ключевым понятием. Трансцендентальное – это призма разума, которая открывает и искажает подлинную реальность. Трансцендентальное – это то, что делит реальность на мир в себе (ноуменальный) и мир для нас (феноменальный). К области трансцендентального относятся пространство и время – формы априорного созерцания (трансцендентальная эстетика); категории сознания, оформляющие восприятие (трансцендентальная логика); неразрешимые вопросы (трансцендентальная диалектика), пытаясь ответить на которые мы неизбежно попадаем в область трансцендентальной иллюзии, ибо это знание лежит за пределами возможного опыта (элементы, Бог, свобода, вечность мира).
– Ну что ж, трудно не согласиться, – почесал затылок я в некотором оторопении. – Когда вы так досконально поясняете, мне не о чем с вами спорить, ибо, в сущности, то, что вы говорите, есть ничто иное, как предложение классификации непонятного и неизвестного. Вы предлагаете обозначить одно неизвестное трансцендентальной диалектикой, другое – трансцендентальной иллюзией. Возможно, конечно, вам и становится уютно от эдакого классификационного героизма, но что это дает мне как человеку?
– По моей версии, – обходительно отметил Кант, – мир ощущений и восприятий является полным хаосом, нагромождением беспорядочных ощущений и событий. Нужно навести в этом хаосе порядок. Этот мир преобразуется при помощи априорных форм, какими являются время и пространство. Время и пространство существуют только в феноменальном мире. Они существуют без опыта и вне опыта. Установление связей в мире феноменов осуществляется при помощи категорий рассудка. При помощи этих связей познавающий превращает хаос в порядок и закономерный движущийся мир.
– Ну что ж, опять же трудно не согласиться… – сознался я, хотя вся эта избыточная терминология меня порядком раздражала. Я хорошо знал книги Канта, эдакие учебники о неизвестном: категории X, разложенные по ячейкам Y… Но когда Иммануил объяснялся просто и непринужденно в очереди за мылом, с ним вполне можно было говорить по существу. Поэтому я люблю посещать научные конференции. Если коллеги-ученые могут навести тень на плетень в своих статьях и даже в докладах, прочитанных по бумажке, то в последние пятнадцать минут, отводимых для вопросов и замечаний, им приходится говорить по-человечески и по существу. Я решил полюбопытствовать:
– Герр Кант, не будете ли вы так любезны напомнить мне, о каких же именно категориях идет речь?
– Извольте, – сразу согласился Кант. – Я выделяю следующие категории рассудка. Категории количества: единство, множество, цельность. Категории качества: реальность, отрицание, ограничение, отношения, субстанция и принадлежность, причина и следствие, взаимодействия. И наконец, категории модальности: возможность и невозможность, существование и несуществование, предопределенность и случайность. Знание дается путем синтеза категорий и наблюдений. Наше знание о мире не является пассивным отображением реальности, а является результатом активной творческой деятельности человека.
– Не за это ли вас господа марксисты-материалисты критиковали? – встрял с нетерпением я. – Мол, ошибкой Канта, по версии материализма, считается то, что вы полагаете, что сознание создает мир, а на самом деле речь идет о воссоздании объективного мира в сознании.
– А бог их ведает, – вздохнул Кант, – бог их ведает. Увы, мне так и не удалось доказать объективность феноменального мира.
– Из чего я делаю вывод, что она недоказуема!!! —вскричал я. – Ибо какое доказательство объективности вы бы ни привели, всегда можно будет предположить существование еще одного наблюдателя, вынесенного за рамки воспринимаемой нами действительности, который будет наблюдать ее в противоречащей нашему наблюдению форме.
– Я тоже так думаю, – на том, в общем, и основана моя этика – на принципе «как если бы». Бога и свободу невозможно доказать, но надо жить, как если бы они были. Практический разум – это совесть, руководящая нашими поступками посредством максим (ситуативные мотивы) и императивов (общезначимые правила). Императивы бывают двух видов: категорические и гипотетические. Категорический императив требует соблюдения долга. Гипотетический императив требует, чтобы наши действия были полезны. Существуют две формулировки категорического императива: «Поступай с другими так же, как хочешь, чтобы поступали с тобой» и «Никогда не относись к другому человеку, как к средству».
– Ну что ж, и с этим невозможно не согласиться… – задумчиво произнес я. – Как жаль, что мне никогда в достаточной мере не удавалось продраться сквозь частоколы ваших текстов, а вот так, в непринужденной беседе, я полностью с вами согласен. Я тоже проповедую выбирать себе просветленные и полезные иллюзии. А злые и опасные отметать. Предполагать, что Бога нет, что свободы воли нет – злая и опасная иллюзия…
– Ну вот, меня, кажется, собираются отоварить мылом, – заволновался Кант. Взгляд его смягчился, и он подал мне руку на прощание. Мне все время казалось, что я спорю с этим человеком, но теперь я понял, что спорить нам не о чем, он мой единомышленник, просто с тяжеловесным прусским кольцом мыслей и слов.
– Берегите себя, Иммануил, – попрощался я, понимая, что хотя друзьями нам не суждено стать, но и спорить нам, в сущности, не о чем.
Глава тридцать шестая
Почему мы поссорились с Шопенгауэром
В прессе писали, что в Берлинском зоопарке посетителям рассказывают о самой необычной и крепкой дружбе между азиатским медведем и обычным домашним котом. Все началось около трех лет назад, когда кот My си из любопытства залез в медвежий вольер. Место коту приглянулось, и хозяева клетки не стали возражать против нового сожителя. Вскоре Муси крепко сдружился с медведицей Маси и сейчас пользуется ее безграничной добротой и расположением. Ветеринары зоопарка утверждают, что подобные отношения в дикой природе были бы невозможны.
Я, конечно же, не мог пропустить такой исключительный случай и отправился в Берлинский зоопарк, чтобы непременно посмотреть на эту трогательную дружбу кота с медведем. Я взял с собой свою верную спутницу Анюту (впоследствии Маськина), ибо она чрезвычайно обожает животных.
Войдя в зоопарк, мы были приятно удивлены чистотой и порядком этого заведения. Нам практически сразу показали белых поросят с черными пятнами, которые родились в зоопарке перед самым Новым годом. К маленьким питомцам мы отнеслись благосклонно, ибо по местным традициям свинья – это символ счастья, удачи и достатка. Так считали древние германские племена тевтонов. До сих пор в Германии о человеке, которому сильно повезло, говорят, что «он купил свинью».
Далее мы осмотрели котят кошек-рыбаков, которые тоже недавно появились на свет в Берлинском зоопарке. В отличие от своих обыкновенных, не менее усатых собратьев, представители этого редкого вида не только не боятся воды, но и умело ныряют, чтобы добывать себе пропитание. Как только котята достаточно подросли, их стали представлять публике. Правда, плавать они пока не умеют. Научить подводной охоте их должна мать.
Мы уже думали перекусить в буфете зоопарка, как вдруг послышался шум и крик. Оказалось, что скончалась любимица публики – самка орангутанга по кличке Равит. Равит была единственной самкой орангутанга с острова Борнео. За двадцать четыре года своего пребывания в зоопарке она стала всеобщей любимицей: у ее вольера собирались толпы детей и взрослых. Равит отвечала на приветствия, гримасничала и устраивала показательные акробатические номера.
Когда мы подошли к ее клетке, нам сказали, что последние дни самка ничего не ела и неподвижно лежала в своей клетке. В клетке сидел 23-летний самец Кевин – верный возлюбленный Равит – и, обхватив голову руками, тяжело переживал потерю. Их отношения с усопшей были столь гармоничными и трогательными, что персонал зоопарка называл их «Ромео и Джульетта». Говорят, они были помолвлены…