Зайка смастерил бумажный кулёк и положил туда лампадку в чайной ложке, а Мишка принёс кусочек вечернего дождя.
Когда вещи были упакованы, Зайка с Мишкой сели на дорожку.
– Счастливо! Счастливо! Счастливо! – сказали они.
– Мишка, – вдруг заволновался Зайка, – а Мрыш не обидится, что мы лампадку в чайной ложке взяли?
– Не! – пораздумал Медведь. – Мы ему базючную колыбельку с картиной в кривой рамке оставим.
– Какую колыбельку? – запамятовал Зайка.
– Да ту, что у нас на кровати растаяла, её ж только не видно, но понарошке она есть…
Наступало едва родившееся утро. Мишка с Зайкой выбрались в окно и потопали по тоненькому карнизу, которым старый дом, на счастье, обладал. Мишка шлёпал впереди, таща прожжённое одеяло и обогреватель – универсальнейшее средство путешествий.
А Зайка с кульком за ним поспевал.
С этой стороны дома к самому карнизу подступала необъятная гладь озера, очерченного дальними холмами. Зайка с Мишкой никогда раньше его не замечали и очень теперь обрадовались. Они сбежали с карниза и, наслаждаясь влагой посвежевшей ночи, поскользили к еле проступающему берегу.
Вся долина за домом была залита до краёв белым зыбким туманом. И поплыли под Мишкой с Зайкой подводные косогоры и равнины.
Если б женщина не спала, она бы подошла к открытому окну и ещё успела бы увидеть деловитых малышей, ускользающих по туманной глади.
На подоконнике нашла бы она зайкин хвостик-помпошку да клочок мишкиной шёрстки. Она закричала бы малышам вернуться за пропажей, но, взглянув ещё раз, не различила бы ничего, кроме белого тумана.
А на мишкиной планете стали Зайка с Мишкой не просто зайка с мишкой, а те самые, что принесли с собой лампадку в чайной ложке да вечерний дождик.
И шли над Юпитером вечерние дожди.
Медвежка
В стране, где снег привычнее асфальта и вечерами теплится искорками, скрипящими и пахнущими, наверное, морозом, – там уютно в меховых варежках и шарфе, в тёплом скафандре, и только носу ведома враждебность окружающих, и он отваливается.
Медвежка был один. Ах, это обычно. Ведь все одни, даже когда в автобусе. Нет, правда, жили ещё вокруг живые души, больше всё кобеля, волчары и гадюки. Были похожи они друг на друга, несмотря на разнородство, ибо кобеля с волчарами носили змеиные кожуры, гадюки с кобелями лязгали зубищами, а волчары с гадюками таскались, никого не любя, развеивали семя и отличались прагматизмом. Сначала медвежку очень не уважали за отсутствие сих причиндалов. Наверно, его били, коль скоро по утрам он не хотел ходить в школу. Была ещё у мишки мамища – большая, тёплая, жутко ругающая, но приласкивающая, и потому ещё милая, что пособляющая медвежке в самом вкусном деле – утка с яблоками – первый шаг философа. Субстанция манящая, но, по опыту известно, кончающаяся почти без права выпроса добавки.
И Новые года шли сначала шумно с запахом мандаринов, потом шумно без запаха, а после бесшумно без запаха, до и вовсе одинокой сосиски с пивом в земле, где эра новая вне закона.
Был мишке папища – молчащий, но страшный, редко орущий, от чего и молчащий даже страшный. Он ел борщ всегда из тарелки глубокой, и вилку имел свою, и трапезничая, глаз молчащих не сводил с ручки форточки балконной двери. Его все боялись, и бабулька медвежкина боялась: «Вот придёт, достанется нам на орехи…» Но папа бережлив был очень.
Милая бабушка мишки была старенькая и прозрачная. Медвежка думал, что он умрёт, как её не станет, но не умер, а её не стало. Мишка любил её очень и мучил, как мучают всех любимых.
И был у них овощной день, чтоб есть один чеснок. Чеснок, конечно, не ели, но всё одно весело, хоть и грустно.
Был ещё у медвежки жёлтый игрушечный медведь, и он его мучил, наслаждаясь, хотя и сшил сам ему трусики. Но кончилось всё, как оборвалась плюшевая голова, и был то, может, первый грех сладострастный, а значит, и не грех.
Ещё боялся медведька уходящего времени, боялся что-то забыть, потерять. Игрушки в детсад не дал – не из жадности, а от страха их никогда больше не увидеть. И каждую бумажку не выкидывал, и каждое слово бабушке пересказывал, чтоб не потерялось. А мамище говорил, что слепит все бумажки когда-нибудь в один большой лист. Но мамища кричала на кухне на бабульку, что мишка сюсюкалкой вырастает, а мы ж не на монмартрах проживаем.
Медвежка был всем – космонавтом, укротителем змей, гладиатором и суперменом в летающей суперподлодке. И всё обрывалось всегда прелестью холоднящих простыней, облизывающих плюшевую шкурку, и пиратским дрейфующим кораблём до утра.
Строил мишка ещё пластилиновые города и всегда их разрушал, при том упиваясь больше, чем от их строительства. А была кругом тишина.
Но волчары сорвались с цепей. Запах плюшевого мяска будоражил их истовые ноздри. «Он нужен нам позарез!» – вдруг взвопили они. А медвежка источал определённый аромат, столь сладенький волчьему сердцу. Волчары дробили когтями асфальт, сочились проулками, сваливались с крыш. «Где пушистый медвежонок? Ну его на войну! Ой, сваляем ему пушок!» И лязгали волчары автоматом, и пили газированную воду.
Медвежка слез со стула и спрятался под кровать. На столе остался недорушенный пластилиновый город. Явно чувствовалось, что в нём шла большая война. Её развязал медвежка. Под кроватью было темно, и он боялся темноты, потому что это самая настоящая слепота, а в ней каждого можно обидеть.
– Я – медвежка плюшевый, лапистый, – бормотал медвежка. – Отчего же жаждут шкурки моей однорожие волчары?
В уюте подкроватья слабо верилось во вселенский заговор против медведьки, но он продолжал:
– Ну, выньте мне зубки, оторвите лапки! Осладостраститесь разок, и пусто? Ну, давите жёлтых цыплят! Ведь суть пушистая у них такая ж, но голова отяжеляется исключительно клювом.
– А нам плевать, медвежонок ты или цыплёнок! – глухо отозвались волчары из подвала. – И ты у нас ещё завоешь черепахой!
Медвежка совсем заплакал и сел на попку. Никогда он ещё не был пластилиновым, которого хотят измять. Мрак под кроватью и вовсе отяжелел, медвежка забылся, и капельки лимонного сока из глазок заволокли собой всё. Было ясно, что теперь должно что-то случиться, потому что так плохо долго быть не может.
И тут, расстилая перед собой неуверенные лапки, вошло солнышко, розовое, тёплое, с помидорными губками и тесными, манящими лучами.
– Пушистый медведь, – сказало солнышко, – тебе ведь нужен розовый свет? Тебе ведь нужно лесное тепло, шишечная тишина?
– Бе! – проронил носом медвежка. Он вдруг стал так счастлив и удивлён, что даже ничего не испугался.
– Мне так нужна твоя пушистость и лапистость, – загрустило солнышко и уселось на пыльном подкроватном полу, отложив лучики в сторону.
– Тебе нужна пушистость, – забормотал медведь. – Это то, что я прячу от мамищ, папищ и волчар в коробочке из-под индийского чая, которую подарила мне бабушка?
– А что, твоя бабушка была индуска? – удивилось солнышко.
– Наверное, ведь все иногда бывают индусами, – сказал с грустью медведь и полез из-под кровати на полку, где стояла пушистость.
– А тебе её давать навсегда или только нанемножко? – спросил медведь.
– А ты как хочешь? – улыбнулось солнышко.
– Если мы будем пользоваться ею вместе, то тогда навсегда, – прагматизировал медведь.
– А что твоя пушистость умеет? – поинтересовалось солнышко, серьёзно заглядывая в коробку, откуда медвежка доставал всякую всячину.
– Моя пушистость умеет всё, что положено, – заявил медведь и стал раскладывать перед солнышком обглоданные утиные косточки в форме китайских палочек для съедания риса, сломанных солдатиков, клок шерсти любимого кота и ссохшуюся грейпфрутовую дольку.
– Ой, мне нужно идти, – заторопилось солнышко и тихонько выскользнуло из дома. – Ведь я совсем не твоё, хоть и ничьё.
– Как! – взвизгнул медведь, но солнышка уже не было. Медведь сильно загрустил, вылез из-под кровати и, сняв с гвоздя треснутую скрипку, отправился на крышу, забыв даже про волчар.
Медведей много не бывает.
Медвежка сидел на крыше засохшего дома и наигрывал на скрипке, прислонив завиток к окирпиченной трубе, потому что на весу он всё время мешал смычку, который мог бы рвать нутро человеческое в клочья, душу вынимать и колесить по ней, как на извозчике. Смычок так не делал, потому как сам не хотел, да и медвежка не настаивал. Музыка выходила ершистой и накликала беду, а беды – животные стадные.
Задолго до соло на крыше медвежка бредил звёздами. Кометы и формулы он не любил. А вот звёзды из пыльных нечитанных книжек с полки обещали крупные расстояния и своей висячестью в пространстве, одновременной огромностью и мелочностью стали не чем иным, как нашим отражением в полировке фортепьяно.
Но вдруг чёрная жирная проглота навалилась с небес и стала всасывать обрюзгшей губой антенны с домами. Дождь – слюна. Медвежке стоило лишь подумать, нет, даже просто подразуметь: «А не бросить ли всё: мамищ, папищ, кошёлки?!», и туча учуяла слабость пушистой пылинки и втянула медвежку в головосшибательно несущееся зарево.
Вот тебе за оторванную жёлтому мишке голову, за разрушаемые всласть города! Ну и что, что пластилин? В любых городах кто-то живёт.
В центрах смерчей всегда тишина. Медвежка, влетевший внутрь комком, уткнулся в пух одинокого милого облачка, обитателя спятивших вихрей.
К нему подошёл маленький народ.
– Ты – народ? – спросил медвежка, оглядывая хлипкое существо с висячим языком и шершавым крылышком.
– Конечно! – сказал народ.
– А почему тогда тебя так немного? – удивился медведь. – И если ты – не весь народ, то где остальное?
– Нет, я – весь. Просто сначала мы звались – зажиточный народ. Нас было много, и мы жили долго, потому что возникли из крылышек мёртвых насекомых, а мёртвое, как водится, долго живёт. У нас было всё: дома, ванны, и даже свобода. Но чего-то всё-таки не хватало, причем не всем вместе, а каждому в отдельности чего-то не хватало.
Медвежка подбоченился на облачке и принялся слушать, потому что делать было больше нечего.
– Селились мы, – продолжал крыльчатый выродок, – в тихом месте, например, как здесь, в урагане или тайфуне каком. И не было нам забот. Только иногда хотелось очень по-простецки на кухне или там в подъезде удавить кого-нибудь или жахнуть сковородкой, или мозги все вытрясти кому-нибудь, чтоб аж самому тошно было.
Медвежка задрожал и стал зарываться поглубже в облачко, но заметив, что глаза народа чисты, уселся на место, хотя подбочениваться не стал.
– Вы что ж, садисты, терористы или пилаты какие?
– Не! – завизжал маленький народ и стал отбрыкиваться сухим крылышком, словно на него напал москит. – Мы были даже демократы! Казнь смертью у нас отсутствовала, да и вообще мы друг друга любили как следует. Но всё-таки иногда хотелось почаще кого-нибудь задушить или даже съесть.
– Съесть! – пискнул медведь.
– Да, а почему бы нет! Ведь именно медленно съев кого-нибудь живьём, и начинаешь смаковать вкус жизни.
Один великий из нас осчастливил всех. На нашем конклаве он открыл такую речь:
– Если мы все так забавно живём, если нам всем по углам достаётся по капельке жизни, когда кто-нибудь обуялый стервозностью отчищается, принося жертву себе путём разъятия другого, будем же, как гордые красноликие майя, приносить эту жертву прилюдно, ибо нет ничего справедливее делиться всем со всеми пополам.
– А кто кого будет есть? – законно парировал конклав. – Ведь съеденным никто быть не захочет. Может, завоюем чужой народ да и поочистимся на славу, коль скоро разговор об этом зашёл?
– Не!!! – сказал великий из нас, которого никто слушать не хотел, потому что стеснялись. – Почавкать чужестранцем не в кайф, ведь не от голода мы трапезничаем, а чтоб послушать, как верещит наша жертва, как в суд апеллировать грозится, как клянёт нас последним словом, как за плечи нас хватает. А ежель то чужеземец, он своим бормотанием неясным никакого проку не даст. Обучать же их языку нашему муторно, да и накладно встанет. Хоть ничего не скажешь, чужеземца вонючего задрать – большего изыску нет, коль он по-нашенски реагирует.
Зажиточный народ был большой, и каждый решил, что пока до него дело дойдёт, то и внуки его окочуриться успеют. И стал народ есться согласно установленному порядку, и счастлив был очень, и ласков.
– А ты ж как остался? – нетактично брякнул медведь.
– По закону нечётности, разумеется. Я пробовал съесть самого себя, откусил крылышко, но больно оказалось, и я бросил.
– А в бога вы верили? – осмелел медведь, осмотрев беззубый ротик маленького народца.
– Конечно, но нечаянно забыли, как его зовут, и молились на всякий случай, чтоб не обиделся.
– Так тебе повезло, – сказал медведь, – ты, видно, предпоследнего зажевал, у тебя в животе целый народ, ты теперь сам себе правитель и сограждане. Ты, наверно, самый хитрый, маленький народ.
– Нет, просто я был самый убогий и жалкий, а таких есть неинтересно. Предпоследнего я съел не по правилам, не мучая, предпоследний, видишь ли, помер от несварения желудка. И мне, несчастному, пришлось есть мертвечину.
Между тем внизу сгустки урагана немного рассеялись, и было видно, как стелется совершенно пустая земля с абсолютно пустыми морями. С такой высоты неудивительно, что всё кажется пустым и бесцельным.
К медвежке, летящему на своём облачке, пришло такое чувство подвешенности, какое бывает только у мух, утопленных в омуте, или у птиц, обрабатываемых в мясорубке. Плохо, короче, было медведю. Кругом была пустота, а так уж водится, что в пустоте редко бывает лучше. «Но где же города? – думал медведь, глядя вниз. – Куда исчезли горы и озёра?»
Всё сливалось в бесцветную серую ленту, и ничто не доказывало, что они где-то вообще существуют.
– Разве может быть так плохо на небе? – спросил вслух медведь и всхлипнул. Почему нет? Плохо может быть где угодно, если тошно внутри.
Медведь вовсе затоскливился. Раньше хоть с маленьким народом можно было заговорить, а тут и он куда-то подевался, то ли перебрался в ураган поспокойнее, то ли сам себя съел.
«Может, мне тоже попробовать?» – решил медведь, но кусать себя не стал, а только пососал лапу и, закопавшись в облачко по самые ушки, тихонько уснул.
Во сне он скучал по пушистости в коробке, по бабушке, догадываясь, что если по ней можно скучать, значит, где-то она ещё есть. Всё было перемазано грустью и нежностью, и тут из-за ураганного завихрения выскользнуло запыхавшееся солнышко.
– Ой, – засуетился медвежка от растерянности и смущения.
– Не мельтешись, лапистый медведь, – отдышалось солнышко. – А я тебе чего-то принесло.
– Покажи, пожалуйста, – попросил медведь, мало чего соображая, но успев словить сразу семь догадок, включая шоколадку. Но это оказалась всё та же чайная коробочка, о которой медведь, конечно, грустил, но хотелось и шоколадку тоже.
Солнышко догадалось и, покопавшись лучиками, достало растаявшую плитку, потому что ведь солнышко очень тёплое. Медведь принялся уплетать подарок, чтоб хоть как-то подавить смущение и интригующую весёлость.
– Главное – не подавать виду, а то опять уйдёт… – по-охотничьи смекнул медведь и спросил немножко развязно:
– Как там волчары?
– Волчары рыщут.
Медведь проснулся и нахмурился, потому что урагана почти уже не было, а он всё ещё по какой-то чудовищной инерции куда-то летел. Было ясно, что чем дольше летишь, тем дальше улетаешь.
– Ну и бог с ним, – сказал медведь и стал снижаться, сильно покачиваясь в синеве.
В клочьях обжитого урагана медведь, как был на маленьком облачке, шлёпнулся на крепкий грунт. Местность кругом была пустынная, с жёсткой травой и окладистыми лесками по бокам.
«Мадагаскар!» – решил медведь и сильно обрадовался. Он сунул облачко подмышку и потопал в ближнюю сторону.
– Здравствуй, суслик, – сказал медведю обитатель, сам смахивающий на суслика.
– Простите, – сказал медведь, не желая перечить, – но я не суслик.
– Ну и дурак, – шепнул обитатель и сплюнул сквозь два редких зуба.
Медведька опешил и почесал пушок. «Ну, ну, – задумался медведь, – наверно, у обитателя совсем плохие дела. Не все ж на моём Мадагаскаре такие канутые».
– Ты давно здесь? – спросил суслик незаинтересованно.
– Минуты две, – посчитав, ответил медведь. – А что?
– Это здорово, – завеселился суслик. – Мы знаем, что когда все суслики прибудут к нам, мы раскупорим Великую бутылку Шампаньского.
– А зачем её не раскупорить сейчас, если уж так хочется? – недоумевал медведь, редко себе отказывавший в желаемом.
– Почём облачко? – отвлечённо спросил обитатель, поглядывая на медвежкину ношу.
– А разве облака продают? – изумился медведь.
– Твоё-то и дарить стыдно! – суслик придирчиво ткнул в брюшко облачка, и оно обиженно капнуло дождинкой.
Медведик сам критически глянул на облачко и приметил, что оно, и правда, куцее больно, с желтизной на брюшке. Из облачка потихоньку вываливались клочки и, опадая, протыкались жёсткой травой, как мыльная пена.
– Полно любоваться, – зевнул обитатель. – Сунь свой воздушный фрегат куда подальше, не будешь же ты повсюду с ним таскаться.
Медведь, поразмыслив, суетливо выкопал маленькую ямку посредством чесания лапы о траву, сложил туда совсем рассупонившееся облачко и присыпал с горкой.
После медвежка поднял глаза на обитателя, который недобро ухмылялся:
– Что, жалко?
– Это всё, что у меня с собой есть, – загрустил медведь.
– А, так это весь твой капитал! – прыснул обитатель.
– Ну да, – разоткровенничался медведь.
– Ну вот и славно, капитал выгодней всего вкладывать в землю.
Тут обитатель проворно засеменил прочь, не оглядываясь, а медведька стал за ним поспевать. Они топали по заброшенным террасам древних полей, и кругом было больше камней, чем чего-нибудь другого. Меж тем смеркалось, и медвежка всё чаще стал спотыкаться и елозить на брюшке по камням.
«Что-то – больно – колючий – мой – Мадагаскар – совсем – не – так – всё – должно – случаться», – думал медведька прерывисто и запыхавшись.
Медвежка не на шутку обрадовался, когда впереди показалось скопище сусликов вокруг какого-то крупного сооружения. Медведю верилось, что в толпе мадагаскарцев-то уж найдутся один-два, имеющие представление о пушистости и прочей лапистости, которых, по медвежкиным соображениям, на острове должно быть завались.
Толпа сусликов увлечённо отплясывала вокруг гигантской, в пять ростов бутылки из-под шампанского, обросшей мхами, хвощами и берёзками от давности стояния на сём месте. Содержимое было неразличимо сквозь толстые наслоения, но судя по отзвукам топанья сусличьих ног, бутылка была безнадёжно пустой. «Она ж пуста, как мой животик!» – подумал медвежка, который кроме приснившейся в урагане шоколадки ничего не ел.
Медведька приблизился. С ним не поздоровались, а сразу предложили тоже станцевать вокруг Великой бутылки из-под шампанского, испитого праотцами. Медвежка подвигал лапой, но танца не получалось. Близстоящие суслики криво покосились на медвежьи попытки вписаться в общий кругоход. Тогда он перестал двигать лапой и отошёл в сторонку.
Между тем приплясывания вокруг Большой бутылки приобрели совершенную стремительность. Как было странно это. Коричневые обитатели с висячими животиками, стрельчатыми усиками и грустными, подёрнутыми дрёмом и вороватостью глазками в отдельности были сусликами. Но в общем их движущаяся масса была просто великолепна и дышала даже зверской силой. Шуршание сусличьих лапок обретало в умножении качество шума, сравнимого разве с прибоем самого большого океана. О счастье ближним отрогам, что двигалось море по кругу! Иначе не устоять было б им против рыжей танцующей лавы.
Вдруг над шелестом живчиков закачалась залихватская песня, подхватываемая со всех сторон в унисон.
«Что ж, – подумал медведь, – как водится, где пляшут, там и поют». Он попытался подскулить, но сразу закашлялся.
– Мы раскормлены не для разврата,
Не слизнявыми порами всасывать нам
Оголтелую благость живого.
Нам Великой бутылки дано содержимое,
Что разлито по нашим животикам,
Славно танцующим, —
пели мадагаскарцы.
Куплет повторялся многократно на разные пульсирующие напевы.
– А ты чего не приобщаешься, суслик? – спросил медведя тихо явившийся местный мудрец.
Медведь решил не расстраивать старика утверждениями, что он вовсе даже не суслик, а медведь, и спросил напрямик:
– Скажите, уважаемый, а где у вас тут пушистость или лапистость там? И нету ли у вас тут волчар, а то я пошёл.
– Суслик, – отвечал мудрец торжественно, – возрадуйся! Наш остров полнится всем в изобилии: цветущими садами с фантастическими грушами, полнотонными реками со сладкой водой. Всё сказочно и великолепно. А главное – у нас есть Великая бутылка Шампаньского, которой можно утолить жажду всех сусликов на свете.
Медведь повнимательнее огляделся вокруг: груш не было, рек не было тоже.
– Хорошо тут у вас, – дипломатично отметил медведь, – но не совсем ясно по вопросу пушистости.
– Что ж неясного? Всё, что ты видишь перед собой, суслик, только для сусликов, ибо только суслики догадались приберечь древнюю бутылку Шампаньского, которую наполняешь и ты своим приходом.
– А, так значит, у вас нет пушистости, – догадался медведь и едва ль не заплакал.
Медвежка отвернулся от мудреца, который уже успел про него забыть и упоительно гнусавил вслед внушительному хору:
«…животикам, славно танцующим!»
«Я, наверное, их не люблю уже», – подумал медведь и потопал прочь.
Едва он зашёл в тень очередного пригорка, как всё вокруг засосалось непролазной темнотой, но совсем не пыльно-подкроватной, а распахнуто-уличной, что гораздо хуже. «Пора подумать о берложке», – решил медведь, сам себя подбадривая.
Берложкой оказалась овальная ложбинка высохшего ручья. Ночь была удушливой и беспокойной. Хорошо, что на острове не водятся волчары. В такой застоявшейся атмосфере было бы немудрено отыскать плохо спящего медвежку.
Утро оказалось таким же душным. Остров погружался в густое марево испарений и пыли, надышанных и натоптанной за ночь танцующими сусликами. Медвежка с тяжёлым сердцем отправился на берег умываться, но вода в море была тёплой и вязкой, как компот.
Утренний голод выгнал исхудавшего медвежку в общество сусликов, что лениво рассыпались по холмикам, отдыхая от ночного празднества.
– Привет тебе, суслик! – промямлил сонный мудрец, валявшийся в раскидистой позе неподалёку.
– Господин мудрец, – выдавил из себя медведь, – а принято ли на острове завтракать?
Медведь подразумевал тёплую французскую булку с маслом и мёдом.
– На! Вкуси фантастических груш, суслик, – вяло отвесил мудрец и протянул что-то, зажатое в лапке.
Медведь принял, но напрасно закапался слюнкой. Конечно, то была не груша, а каменюка, откровенно на фрукт не похожая.
Медведь так был забижен со вчера, что даже ни обиделся, и двинулся в глубь острова в поисках хоть какого-нибудь завтрака. Он думал:
«Это наверняка не Мадагаскар. Не может быть Мадагаскар мой таким отвратительным. В таком туманище солнышко меня никогда не найдёт, а вот волчарам это запросто. А может, это и Мадагаскар, но чего вдруг я решил, что на нём есть пушистость? Да и зачем мне больше пушистости, чем у меня и так есть? Вот что значит верить в остров, зная о нём только название и то, что он достаточно далёк, чтобы там было всё по-другому».
Вдруг из-за колючего куста послышалось уверенное чавканье. «Вот же кто-то завтракает, может, и мне перепадёт чего», – зарадовался медведь. За кустом он увидел гадость. Маленький народ, сильно окрепший, но всё с тем же крылышком, дожёвывал спящего суслика, который даже не проснулся по такому случаю.
– Ты чего?!! – завизжал медведь. – Прекрати немедленно!
Но было поздно, так как суслик был уже доеден окончательно. Когда сусличьи усики были проглочены, маленький народ застенчиво улыбнулся.
– Ты зачем его съел?! – закричал медведь немного истерично.
– Это разве называется съел? – возмутился маленький народ. – Этих сусликов никогда не приучить к настоящему вкусу жизни. Я бросил для них скитаться по ураганам, обосновался здесь. Но ленивых сусликов ничем не оторвать от их идиотской бутылки. Но я всё-таки верю, что этому народу удастся втолковать истинный порядок вещей. Тогда и для них настанет светлый век. Жалко ведь народ. Суетится у своей пустой склянки, зовёт кого ни попадя сусликами, угощает кирпичами. Примыкай ко мне, медведь, посладострастничаем!
«Прав, конечно, маленький народ. Нехорошие эти суслики, но нехорошесть вовсе не повод есть живьём», – подумал медведь, успокоившись, но мелкой рысцой посучил прочь, поминутно оглядываясь, не преследует ли его маленький народ. Но тот и не думал есть медведя, отправился агитировать группку сусликов, с интересом пронаблюдавшую съедение их собрата.
Тем временем темнело. Может, медведь проснулся поздно и попытки позавтракать отняли весь божий день, а может, сразу после завтрака на острове темнело, ибо жили там только суслики, которые днём спали. Из того рассудить – и правда, для чего понапрасну нужен свет, разве для отделения одной календарной буквы от другой, за ней следующей?
Едва добрался медведь до своей берложки, как стало и вовсе темным-темно. Он примостился в ложбинку, решился спать, но голод сон прогонял. Тогда медведь начал мыслить. А мыслил он так:
– Ещё не всё так плохо. На Мадагаскаре пушистость должна быть, даже если и в очень рассеянном виде. Только где она? Кроме сусликов на острове никто не живёт. Разве вот ещё маленький народ объявился, но он со своим дохлым крылышком всех не переест. Он ведь маленький. И это хорошо. Но где же лапистость? Да! Но ведь суслики тоже слегка пушистые, – неожиданно прозрел медведь, но тут же засомневался, припоминая, где именно суслик пушист. Не припомнив, медведь принял это за аксиому и стал воображать, что вот завтра он, медвежка, выберет себе какого-нибудь суслика попроще, обнаружит в нём пушистость, сколько есть, и начнёт её в нём выдрессировывать, терпеливо и ласково. А потом ещё чего-нибудь придумает, суслики станут медведями, туман над островом рассеется, и наконец заживут они с солнышком на плюшевом Мадагаскаре в волшебном лесу, озеленённом исправившимися лапистыми сусликами.
С этого места медведькины мысли совсем поползлись и плавно шлёпнулись в счастливый сон. Так только медведь умел сам себя осчастливить. А это так хорошо.
Но во сне ему снилось совсем другое. Словно бродит он по Мадагаскару голодный и злой, с облачком подмышкой. А суслики дородные, одеты празднично и хрумкают все, как один, фантастические груши, а медведю не дают. Медведь уже понимает, что облачко продать на груши придётся, знает, что нехорошо это, а делать нечего. И так гадко у медведя на душе от этого, что хоть зареветь, да не поможет.
Но тут медвежку что-то пробудило, и он тоскливо обрадовался, что хоть облачко продать не успел. Медведь потянулся со сна и, как был потянутый – застыл закаменело, – в берложку заглядывали волчары.
– Завтра, паршивый искатель пушистости, ты пойдёшь на войну! Все желтопёрые цыплята перебиты. Отбрыкиваться нечем, – зазлорадили волчары, да как стали кусать медведьку и, всё ещё остолбенелого, макали в бочонок, нарочно припасённый. А в бочонке том было не что иное, как густющее дерьмо. Медведь забрыкался, заотплёвывался и вовсе было уж изничтожился, как побросали его волчары.
– Нехай до завтра отмокает. Никуда он, жирный, не улизнёт. Кругом море, а медведи не водоплавают.
Волчары ушли. А медведь долго катался по песку, а потом отскабливался. Он был напуган? Нет, он стал очень злым медведем, потому что даже загнанные в угол добрые мыши очень злиться умеют.
– Это я не водоплаваю?! – ревел медведь. – Так я вам так заводоплаваю, все вы, сусло-волчары эдакие, перезахлёбываетесь.
Ему очень хотелось, чтоб вдруг стал бы весь Мадагаскар с обитателями пластилиновым, взял бы он тут своё. Суслика на суслике, волчары на волчаре не осталось бы.
Но медведь бушевал недолго, потому что всё-таки был добрым медведем. Он поскоблился в последний раз и очень быстро побежал.
Снова стемнело, а медведь бежал что было сил по чёрному коридору без стен. Было очень темно, а темнота всегда пронизана множеством коридоров. Из-за марева над островом звёзды там не светили, и только пушистым лапам были ведомы острые камни.
– Где ж моё милое облачко? Куда я его подевал? – лихорадило мишку, и он притормаживал и усердно топал лапой о землю – авось да и нащупается ямка, авось да и отыщется пропажа. Это, конечно, смешно – бегать впотьмах по необъятному острову с немалой гористостью в надежде оступиться в ту самую ямку, куда запропастилось самое нужное. Это почти как миллион в лото угадать. Медвежка ж так и оступился. Почти каждому когда-то везёт: кому – миллион, а кому – запнуться о заброшенный холмик. На первый взгляд, невелико счастье, а медведю впотьмах – так в самый раз.
Медвежка долго обшлёпывал брошенное облачко, отряхивал и приклеивал на слюнку отпавшие клочья, и лишь уверившись, что оно опять годится хоть куда, сунул его подмышку и двинул, принюхиваясь к запаху ближнего моря.
– Неужели убегу? – завеселился медведь, шумно топая и крепко подминая облачко.
– Ну, погоди ж ты, – вдруг хмуро озарился он, – что ж тут солнечного такого? Бежать, и нету больше у меня Мадагаскара, лапистость на исходе, пушистость вся свалялась. А солнышко наверняка меня где-нибудь ищет под кроватью дома или догадалось, что я отбыл, и почти уже нашло меня здесь. Куда ж мне по морю двигать?
И правда, бежать – это ж только пока бежишь сладостно, а когда прибегаешь, то опять всё как прежде. И нет Мадагаскара.
Медведь от такой думы даже присел на полдороги, и так ему стало непутно и пустовато, что захотелось ему прям тут на облачке погибать и наутро с волчарами откусываться.