Поскольку у безголового привидения слюнки течь не могли, оно, наверное, просто тихо тырило фунты из кассы, чтобы достойно и в срок оплатить свой электрический счет.
Внезапно мои фантазии улетучились, как только мой английский проводник с видимым удовольствием сообщил, что это название паб получил от английской пословицы «Женщина может молчать, только если она обезглавлена» (простите за вольный перевод) и что этот паб как бы завлекает завсегдатаев тем, что к ним не будут приставать с лишними разговорами.
Жаль, что эта английская привычка к молчанию не привилась у их дальних потомков, населяющих мою канадскую окрестность. Там в очередной раз, когда какая-нибудь раздатчица на кассе задаст мне ошеломительный своей неожиданностью вопрос: «Готов ли я к Рождеству?» или «Хорошо ли я провожу время в отпуске?» (хотя я тут не в отпуске – я тут живу и встречаюсь с ней почти каждый день уже четыре года), мне хочется, чтобы она была обезглавлена, причем добровольно и окончательно. А электрический счет я ей, так и быть, оплачу, поскольку как раз любовь к предъявлению электрических счетов, как это ни удивительно, канадцы унаследовали у англичан без излишней модификации.
Итак, в очередной поездке, часто прерываемой моими всегда неуместными вопросами, мы прибыли в ясно освещаемый солнцем какой-то городок в Линкольншире. То ли Стэнфорд, то ли еще какой – их названия у меня давно смешались с липовыми канадскими названиями, звучащими так же, но имеющими под собой одну дыру хуже другой.
Проводник наш имел особенно торжественный вид, какой он всегда имел, когда собирался нам показать что-нибудь значительное, с его утонченной точки зрения знатока, но чаще всего нам казавшееся непримечательной блеклой захолустностью, как весьма подержанный паб в лондонских доках, которому было то ли пятьсот, то ли шестьсот лет. Пить и есть там было нечего, однако дух истории заставлял воспрянуть наши потрепанные молью путешествия души, и мы сидели и смотрели на воду в Темзе и говорили о чем-то вечном и успокоительном.
Перед нашим проводником вообще стояла сложная задача – развлекать нас чуть ли не в течение пяти дней, тогда как он специлизировался на четырехчасовых турах по Лондону для американцев. Сначала он старательно читал путеводитель накануне посещения очередной достопримечательности, чтобы нам с наивысшей профессиональностью всё пояснить, но не тут-то было! Потому что я тоже дисциплинированно читал накануне путеводитель, а все путеводители как две капли воды наперебой толкуют об одном и том же. Так, в один из первых дней мы посещали курортный город Бат и мистер Уорбойз – так, кажется, звали гида, – торжественно собирался сообщить о целебном источнике, в котором какой-то король… Я не дал ему закончить и, как заправский выскочка в четвертом классе, отчеканил: «Такой-то король купался в грязи со свиньями и излечился от золотухи». Я торжествовал, но мистер Уорбойз с подчеркнутой корректностью произнес: «Да, я вижу, вы недурно осведомлены о местных достопримечательностях». Сначала я подумал, что это комплимент, и даже загордился, но потом я понял, что нет ничего страшнее и неприличнее для джентльмена, чем показать свои знания перед другим джентльменом, тем более его перебивая. Я вспомнил какую-то статью, с сарказмом описывающую нескольких англичан за столом, обсуждающих какие-то дела в одной африканской стране. Все участники разговора долго делали вид, что не помнят ее название. Один из них – немец – встрял: «Так это же Занзибар!» Все англичане за столом торжествовали – вот нашелся невежа – сразу видно, никакого воспитания. «Да, пожалуй, Занзибар», – неуверенно согласился один из собравшихся, хотя все за столом знали, что он проработал послом в Занзибаре десять лет. Так и я обзанзибарился в тот злополучный момент, когда показал свои неуместные знания о короле, свиньях и золотухе. Больше мистер Уорбойз ничего нам не рассказал до конца дня. Я понял свою ошибку и не стал больше читать накануне путеводитель, но следующий день показал, что наш проводник тоже решил не читать путеводитель, раз уж мы его и так читаем. Таким образом, и другой день прошел без особых объяснений, и я, чтобы как-то компенсировать потраченные деньги, докучал мистеру Уорбойзу вопросами и соображениями на темы от битвы при Гастингсе до Маргарет Тэтчер.
Итак, мы прибыли в очередной городок, где гид изготовился показать нам какой-то собор. Мы были пообедавшими и, казалось, ничто не препятствовало продолжению путешествия. Но вдруг я заметил вывеску на пабе, что там подают пирог с линкольнширской колбасой, линкольнширский пирог, короче. Я решительно потребовал остановить. Гид был удивлен, недоволен, но остановился. Он уже привык к странности нашей парочки требовать непосредственно после обеда в дорогом месте остановить на каком-нибудь полустанке на трассе, где я заказывал индийское карри, которое с виду меня почему-то привлекло, хотя после его потребления весь остаток дня и часть ночи организм искренне раскаивался и трепетно обещал больше никогда не есть всякую гадость. Но на следующий день всё повторялось, потому что моя страсть вечно нажираться чем ни попадя сопутствует мне с детства и, боюсь, до добра не доведет. «А как же собор?» – спросил гид меня, уже выходящего из машины. «Собор подождет», – сказал я по-наполеоновски, командным шагом направляясь к пабу. Я вообще падок на рекламу в лоб – написано пирог, давай сюда пирог. И в такие моменты мало что может меня остановить.
За скрипучей дверью паба было на удивление много народа. В пабе обычно можно заказать, расплатившись у стойки, два-три блюда – видимо, то, что остается от семейного стола содержателей заведения. Мы потребовали, нас было двое, поскольку гид, конечно же, остался проветриваться в машине, две порции пирога, но тут я неожиданно для себя потребовал еще и сосиску с бобами.
– Так вас трое? – удивилась владелица паба.
– Нет, двое, – настаивал я.
– Так значит, вы хотите пирог и сосиску?
– Нет, мы хотим два пирога и сосиску.
Владелица паба почему-то была на грани нервного истощения, повторив еще раз:
– Так значит, вас трое?
– Хорошо, трое, – соврал я.
И нам принесли три обеденных прибора, и я, пользуясь многолюдностью в пабе, скрытно съел сначала свою сосиску, потом вполне законно поглотил свой линкольнширский пирог с колбасой, а потом съел и второй пирог, потому что аппетит, похоже, разыгрался только у меня. Далее, поскольку в баре было прокурено, я затянулся гигантской новокупленной сигарой, что привело к такому клубу дыма, что курильщики за соседним столом закашлялись. Так отметив свою индивидуальность и пребывая в прекрасном покушавшем настроении, я водрузил себя назад в «ситроен».
Гид спросил:
– Ну, как вам понравился линкольнширский пирог?
Чувствовалось, что в старом британце заигривилось лукавство его древних предков, то ли англов, то ли саксов, а то ли, еще хуже, ютов.
– Очень замечательный пирог, – ответил я. – Поедем в гостиницу. На сегодня хватит – пора отдыхать.
Гид не мог скрыть своего разочарования и, собрав в себе последние крохи разговорчивости, вопросил:
– А как же собор?
– Не надо собора. Хватит мне и пирога.
Мистер Уорбойз хрюкнул как-то особенно язвительно:
– А не желаете ли вы знать, из чего этот пирог делают?
– Нет, спасибо, – ответил я. – Лучше не знать, лучше не знать…
Запах соли
У соли нет запаха. Я поднес несколько белых кристалликов к самому носу и втянул воздух – не пахнет. Обыкновенная поваренная соль. Как та, что была насыпана вместо снега в нашем краеведческом музее, где проживали разнокалиберные тушки испуганных чучел каких-то оленеподобных и волкообразных, а также два медведя – один белый, стоящий на задних лапах, с яростным оскалом, всегда напоминавшим мне улыбку, другой – бурый, естественно, поменьше, выражение лица которого не отпечатали в себе нейроны моей блеклой памяти.
Я помню и другую соль на берегах неявственного сероподобного моря, на котором лежишь, как на водяном матрасе, покачиваясь в обманчиво-влажных, но жестких, как терка, мертвоморских волнах.
Это место – как Марс, на который вернулась вода, а я помню, как шелестели листья на тенистых улицах Содома, как вечерело, пахло хлебом и освежающие грозы несли мутные воды по каменным ступеням, как по фарватерам холодных рек.
Дело было на Марсе, задолго до того, как он стал необитаем и попал на страничку журнала «Юный астроном». У меня была зеленая кожа и третий, внутренний глаз на лбу. Я шел по улице своего городка, ничем не примечательного. Идти было легко, и шаги мои гулко раздавались в кружевах марсианских построек. Марсианские комары незлобиво жужжали над моими треугольными ушами и доверчиво заглядывали в мой протертый спросонья внутренний глаз. В этот день на Марсе выдавали получку, и мои собратья-марсиане пропали из города, потому что закапывали свои сбережения в близлежащих холмах. Я не получал ничего, потому что нигде не работал, был свободен, как завиток вихря песчаной бури, и поэтому никуда не спешил.
На тонкой простынке вечереющего неба блекло проступали пятнышки лун, а я возвращался домой, взбегая легко по проросшим ступенькам, и входил в тесную, родную прихожую. Войдя домой, я зашел в ванную комнату, чтобы умыть лицо, марсианская пыль першила в горле и хотелось прыснуть на себя водой, как радужным зонтиком влажного всплеска. Я глянул на себя в зеркало и увидел удивительную картину – на меня смотрело существо с загорелой кожей, черной бородкой и всего двумя маслиноподобными, чуть мутными глазами.
«А я человек», подумал я. И мне показалось, что мне эта мысль когда-то приходила.
«Значит, это не Марс», рассудил я, не расстраиваясь. Я вытер лицо полотенцем, и оно приятно бархатило мою человеческую наружность. Я вышел из ванной и подобрал с пола брошенную вечернюю газету. «Вечерний Содомск», – прочел я и вздохнул, потому что никогда не был в восторге от названия моего родного города. В дверь постучали. Я открыл. На пороге стояли несколько путников. Я предложил им выпить холодной кока-колы и пригласил пройти в дом. Я достал лепешки, небольшой горшочек с темными оливками и немного вина. Путники, выпив кока-колы, расположились у меня на кухне. Один из них, пожилой с плоским доверчивым лицом, спросил разрешения закурить, и все закурили. Я подсел к ним и начал типичный в подобном случае расспрос – откуда да куда. Мы долго говорили о дури народа, жадности властей и, как всегда, закончили всё обменом анекдотами.
Путникам не нравился Содом. Хотя и соседняя Гоморра, откуда они приехали на рейсовом автобусе, им тоже не нравилась. Пожилой путник сказал, что зря мы поощряем однополые браки и что добром это не кончится. Я сказал, что не имею мнения по этому вопросу, и действительно подумал, что у меня нет никакого мнения, правильно ли это – разрешать мужчинам жениться на мужчинах, бухгалтерам жениться на бухгалтерах, самосвалам жениться на самосвалах. Молодой путник, его звали Ануфрий, занервничал и обкусал край папироски:
– А я считаю, – сказал он, – что пусть люди делают чего хотят, пока это другого не касается.
Пожилой путник, кажется, по имени Аборей, тяжело вздохнул и похлопал молодого по плечу.
– В наши времена, – начал свой рассказ Аборей, – всё было по-другому. Люди знали, куда шли, верили, зачем жили, понимали смысл начала и конца, не теряли время попусту, согласовывали всё со Всевышним, но где оно сейчас, это время? В складках моей седой бороды? В пыли песочных завиточков, рисуемых горячечным ветерком по топленым тротуарам?
Молодой нахмурился и сказал:
– Весь смысл существования – в том, чтобы не искать его смысла.
Третий путник, средних лет, в серой выцветшей футболке с надписью «Всё путем», внезапно встрял в разговор:
– А мне кажется, что времена всегда сменяются в беспорядке и нет никакой последовательности или логики в том, что водка сначала была дешевой, потом стала дорогой, потом стала опять дешевой и теперь опять дорогой. Сколько ни томи себя вопросами почему да откуда – всё одно выходит – наше дело швах.
А я сказал, что мне кажется, что в мире есть скрытый смысл, что вот же пришла ночь и завтра придет день, что часы тикают не потому, что в них механизм, а потому, что время есть налаженная нить порядка, и что оно, время, выстраивает всё по своим ячейкам.
– Ну и где же моя ячейка? – спросил пожилой путник. – Я десять лет рыл катакомбы, потом десять лет их закапывал.
– Ну это уж вам виднее, – ответил почтительно я. – Может быть, время такое было – закапывать.
– А сейчас какое время? – спросил молодой.
– А сейчас время решающее, как и всегда, – вставил свое слово путник средних лет.
Мы стали уставать, и я постелил гостям в своей спальне, а сам прилег на диване, но долго не мог уснуть. Я смотрел на маленькие шахматные фигурки на шахматном столике. Обе армии были готовы идти друг на друга в бой, но не было игроков, потому что была ночь, и оба воинства мирно покоились каждое на своем краю доски. Я пытался заснуть, представляя себя в маленькой комнатке каменного бастиона белой ладьи. Мне было уютно в углу доски; от врагов меня отделял стройный ряд в полной выкладке пешек и много пустых черно-белых полей. Может быть, эти шахматы так никогда и не ринутся в бой, так навсегда простоят друг против друга. Чтобы быть уверенным в этом, я положил между белыми и черными фигурами толстый том библии прямо на доску. Мне показалось, что так будет надежнее, пешки слишком одеревенели, чтобы брать такое препятствие. Только после этого я спокойно заснул и мне снилась зеленая трехглазая марсианка, и я снова видел Деймос и Фобос в вечереющем небе.
На следующий день я проснулся поздно, путников и след простыл. На дворе шумел 21-й век, экзамен был выдержан на славу, я, житель Содома, проявил достаточно гостеприимства, чтобы сохранить свой славный город. Я сонно прошел на кухню. На столе была рассыпана соль. Я поднес несколько кристалликов к самому носу. Соль по-прежнему не пахла.
Развод
На пересечении тонкостенных трубочек судеб нередко возникают неожиданные капельки иллюзий параллельных развитий любого сюжета. Иной раз поражаешься, как быстро витиеватый ум способен додумать какой-нибудь мимотечный мираж до самых окончаний деталей – до самых отдаленных развязок. Вот потемнело в окне, и ограниченное строгой диетой массового телевидения сознание рисует шторм, цунами (хоть к ближайшему морю до нас километров с полторы тысячи), тайфун, землетрясение, катастрофическое развитие неожиданных событий. Я уже не упоминаю, к чему может привести невинный звонок в дверь или не сразу опознанное письмо в просторном почтовом ящике цвета назревающего пробуждения массового самосознания. Тупыми весомыми килограммами ложатся в астеничную память такие внезапные доживания на тему: «А что будет, если?..» или даже: «А что было бы, если?..» Вот уж точно, безгранична человеческая жизнь в этих изветвлениях псевдосудеб, псевдовариантов, мгновенно рисуемых людским воображением, засевшим где-то между несуразными варениками ушей, картошкой носа и редкой поростью волос – таинственного леса с черными стволами трав и редкими полянами нехоженной кожи.
Итак, в этом разветвлении сюжета всё было просто и хорошо. Дмитрий Максимович сидел за своим, купленным в старьевом месте столом и писал жалобу. Человек он был не питьевой, то есть иссушенный, с морщинистым лицом, блеклыми подернутыми легкой мутью глазами, некрасивым картофелеобразным носом, потресканными губами и страшными, видавшими серьезные невзгоды зубами, селящимися в разнообразно посиневших, а местами и вовсе неприличных деснах. Одет он был по-домашнему в майку и помятые, почему-то заляпанные доисторической краской белого колера спортивные мешки, именуемые в нашей культуре штанами. Лет ему было ровно столько, что время доверительно оставило на нем след от по крайней мере шести десятков вращений нашего мира вокруг жаркого небесного пятна.
Дмитрий Максимович писал жалобу на свою жену Анастасию Яковлевну за то, что она часто и излишне измывается над ним, изымает все их совместные средства и держит в полуголодном состоянии. Анастасия Яковлевна недвижно возвышалась над плечом Дмитрия Максимовича и шевелила губами, читая каждую появляющуюся на клеточном листе бумаги кривую букву с довоенным хвостиком.
– Еще скажи, что я тебя бью, – решительно посоветовала Анастасия Яковлевна.
– Может, не стоит? – поднял недоверчивый взгляд Дмитрий Максимович.
– Стоит, стоит. Иначе их не проберет. То, что средства изымаю и кормлю плохо, – этого мало. А вот избиваю – это в самый раз.
Дмитрий Максимович неуверенно дописал – «и избивает».
Анастасия Яковлевна одобрительно погладила супруга по немолодой голове.
– Митечка, ты и подробности им напиши, а то не поверят.
– Ты же знаешь, Настенька, я писатель-авангардист, и конкретика жизни не является моей сильной жилкой. Вот если бы какой-нибудь невероятный факт описать – я бы тут проявил искусную интуицию, а жалобы писать не мой жанр. Может, лучше тебе на меня пожаловаться?
– А я пожалуюсь, ты только сначала свою жалобу допиши, чтобы в моей всё с твоей сходилось.
Дело в том, что для отъезда в Занзибарию нужно было обязательно развестись. Туда не брали семейных. А жить, где Дмитрий Максимович и Анастасия Яковлевна прожили вместе вот уже сорок лет, они больше не могли и не желали. Дмитрий Максимович был не согласен с окружающим по крайней мере по большей части статей; политически, экономически и идейно окружающая явь была чужда и эстетика жизни выявляла себя бросово, одним внезапно приобретшим физические очертания словом «пошлость». А в «пошлости» Дмитрий Максимович Венцебросов жить не мог. В бедности мог, в опасности мог, даже в неопределенности мог. А вот в «пошлости» не желал, да и если б пожелал – не мог бы. Анастасия Яковлевна не имела своих индивидуальных причин покинуть родину, но разделяла мнение супруга, ибо они были редкой парой, в которой раздор если и случался, то лишь по маленьким житейским неурядицам.
Сядут супруги Венцебросовы ужинать чем Всевышний, как говорится, осчастливил, и начнут сосиску из тарелки в тарелку перебрасывать.
– Нет уж, ты съешь, Настенька, – волнуется Дмитрий Максимович и ловким движением контрабандиста перебрасывает утомленную сосиску с уже порвавшейся кожицей в тарелочку Анастасии Яковлевны. А та пыхтит, не соглашается и, неизвестно откуда взявшимся приемом отвлекши внимание Дмитрия Максимовича, перебрасывает и вовсе распустившуюся, как неопрятная доярка, сосиску обратно в тарелку Дмитрия Максимовича.
Анастасия Яковлевна очень волновалась, чтобы Дмитрий Максимович хорошо питался, думая, что все беды со здоровьем образуются от дурного питания, неполного прожевывания пищи. Многие зубы у обоих супругов были не свои, и посему прожевывание потихоньку выступало всё более и более на первый план поверхностных переживаний.
Как они, два немолодых человека, устроятся в Занзибарии, они не думали. Нужно было вырваться из этой «пошлости» раз и навсегда, а там будь что будет. Занзибария была единственной страной, принимавшей иммигрантов такого возраста, но только если они были одиноки. Дело в том, что занзибарийский премьер-министр сам овдовел, поскольку супруга его попала под статью уголовного кодекса жизни: рак яичников, и таким образом премьер из сочувствия к одиноким, разведенным и необоснованно брошенным провел через занзибарийский однопалатный парламент поправку к закону об иммиграции, в связи с которой супруги Венцебросовы и собирались покинуть родину, обосновавшись в таинственной и, предположительно, менее пошлой Занзибарии, разумеется, предварительно друг с другом разведясь. Занзибарийское посольство довольно быстро распознало, что многие аппликанты стали намеренно разводиться перед отъездом и только с целью того самого отъезда. Поэтому занзибарийское посольство перестало доверять местным документам о разводе и стало требовать от свежеразведенных представлять дело о разводе перед занзибарийским представителем. Собственно, для этого рассмотрения супруги Венцебросовы и занимались составлением убедительных жалоб друг на друга.
Анастасия Яковлевна не хотела никуда ехать и своей женской интуицией ощущала всю бредовость затеи, но она всю свою нехитренькую жизнь посвятила Дмитрию Максимовичу и не хотела теперь вставать на пути его счастья, даже если для этого было необходимо идти на подлог, обман, введение в заблуждение официального представителя занзибарийского посольства.
Анастасия Яковлевна проработала большую часть своей жизни библиотекарем сначала в городской библиотеке, а теперь, попав под сокращение бюжета, в музыкальной библиотеке, доживавшей последние свои, быть может, месяцы.
Страна, где проживали супруги Венцебросовы, называлась Супостания. Они проживали в ее столице Сумасбродинске и любили этот город. Тополя, потрескавшиеся тротуары, окна старых домов – всё это составляло для них понятие родных пенатов, и Дмитрий Максимович, будучи писателем, неразрывно слился с этим городом, этим небом, наполняемым грозами, с этими листьями осенних непогодий, пересечением крестообразных рам, так напоминающих тонкостенные трубочки судеб.
Однако Дмитрий Максимович не мог более мириться с явной «пошлостью», которая повсеместно стала зависать над его любимым Сумасбродинском. Трудно было объяснить, что изменилось в этой стране, но она больше не была его старой знакомой Супостанией. Изменился сам воздух, которым дышал Дмитрий Максимович, и он, как душевный астматик, нуждался в перемене местожительства буквально по медицинским показаниям.
Анастасия Яковлевна таких чувств не испытывала, однако не перечила Дмитрию Максимовичу.
Закончив писать жалобу, Венцебросов отдал листок Анастасии Яковлевне и вернулся к своему роману «Мытарства Духа», который он писал вот уже сорок лет. Работая инженером на заводе зарядных устройств, Дмитрий Максимович всегда имел достаточно досуга, чтобы писать. Он начал свой роман сценой явления Святого Духа в цех завода зарядных устройств и далее во многих главах описывал с редкими перерывами мытарства этого Духа среди мятежных душ его сослуживцев. Вы скажете, что на такую тему не следует тратить сорок лет жизни? Ошибаетесь. Почему? Просто ошибаетесь, и не будем больше об этом, незачем лезть в душу чужую, как в свой холодильник. Каждый волен растрачивать свою жизнь по-своему. Нет на это запрета. Не вышел еще такой, знаете ли, запрет.
На день, когда было назначено слушанье по делу Венцебросовых в посольстве, выпал понедельник, и супругам обоим пришлось отпроситься с работы. Затею свою они, разумеется, держали в герметичной тайности от окружающих.
Дмитрий Максимович, одетый в недурно сшитый синий костюм с золотыми капитанскими пуговицами, и Анастасия Яковлевна в строгом сером платье и белой шерстяной накидке предстали пред представителем занзибарийского посольства ровно в 11 часов, как и было указано в письме, содержавшем вежливое, но неуклонное приглашение. Представитель недоверчиво просмотрел жалобы и свидетельство о разводе, выданное всего два с половиной месяца назад.
– Так чем вы его били? – спросил представитель Анастасию Яковлевну, серую мышку в белой накидке.
Анастасия Яковлевна едва приоткрыла тонкогубый ротик – но представитель резко ее оборвал:
– Отвечайте на листке бумаги, и вы, господин Венцебросов, отвечайте на своем листке. Таким образом мы установим правдивость ваших показаний.
Дмитрий Максимович потерял сердце, оно ушло куда-то в сторону, как на давнем экзамене по физике в институте, когда шпаргалка упала на пол и преподаватель поднял глаза из-под роговых очков.
Дмитрий Максимович подумал и написал что-то на бумажке. Анастасия Яковлевна подняла глаза на мужа, но представитель так недобро сдвинул брови, что несчастной Анастасии Яковлевне показалось, что на нее бросила суровый взор вся судебно-раздавительная система государства Занзибарии.
Анастасия Яковлевна тоже что-то написала на бумажке.
– Теперь передайте мне в сложенном виде, – серьезно предписал занзибарийский представитель.
Супруги в разводе так и поступили незамедлительно и сконфуженно.
– Ну что ж, – промычал официальным тоном занзибарийский представитель, – именем занзибарийского закона считаю вас не мужем и не женой.
– Акара бу мабандра, – добавил он уже по-занзибарийски.
– Через два месяца получите решение по вашей иммиграции.
Несупруги Венцебросовы вышли с облегчением из посольства и, когда уже точно никто не мог слышать, обменялись словами, которые они написали на листочках.
– Конечно, сковородкой! – засмеялся Дмитрий Максимович. – Чем еще! Глупые занзибарийцы ничего в русской душе не ведают, не смыслят.
Через пять месяцев пришел ответ из посольства. Анастасии Яковлевне утвердили просьбу о предоставлении занзибарийской визы, а вот Дмитрию Максимовичу отказали, потому что битых мужей в Занзибарию не принимают.
Вечность кончается сегодня
Самое сложное – это плести незатейливую ткань повседневной жизни. Не великие всплески свершений, не ясные, как свет прожектора, скачки – а именно бесхитростная повседневность представляет собой основное испытание. Какое дело кому, как я убиваю собственную жизнь? Какое дело до того, что за узелки вплетаются в дешевенький текстиль моих будней? Мне хорошо, когда следует ужасаться, и плохо, когда нет язвы, которая бы оправдала мое страдание, и я тушуюсь, пребываю в растерянности, исписанности, ужасе настолько хроническом, что уже перетекающим в скуку. Дымящийся отвар целебных горизонтов более не столь целителен, и я колешу по однообразно восхитительной планете и не желаю признавать ее своим небесным телом. Самое естественное становится выработанным из пластика, и я глотаю одноразовый пластиковый воздух и щурюсь на одноразовые целлофановые облака. Великие мне кажутся пошлыми, а пошлые – тоже кажутся пошлыми. Яд моей внутренней химии химичит свои незыблемые реакции, раз и навсегда предрекшие мое слюноотделение с незапамятных времен. Я ищу себе замену для самого себя, но не нахожу, и камни ворочаются тяжело, хотя камней вокруг меня ни мне, никому вооруженному самым точным камнескопом – не видно. Нет их и в помине, камней, которые я ворочаю, но что-то ведь я ворочаю? Отчего же, если не от камней, мне так тяжело?
В одной провинции никто не проживал. Просто намеренно ее оставили пустой и освятили попами, чтобы на вполне научном обосновании оспорить старый потрепанный принцип, что свято место – пусто не бывает. А вот и нашлось такое место. Всех, кто там по ошибке или из своеволия восселялся, выдворяли, жилище сносили и травкой после уборки строительного мусора засеивали, пускай, мол, колышется.
В моей стране давно стали бороться со старыми мудростями. Моя страна вообще была государством нового типа. Там все господа были либеральны, сами себе чистили помойки и даже сами себе чесали спины и пятки, чтобы никого этой неоценимой работой не утруждать. Справедливость в моей стране была доведена до уровня самоидола и в нее верили, как в святую Богородицу. Больше всего выигрывали в моей стране простые тараканы, потому что их уничтожали, не называя это уничтожением, а называя это «контроль насекомых». «Дай-ка я тебя проконтролирую», – говорил уничтожитель уничтожаемому, и уничтожаемый в первый момент думал, что это что-то другое, и даже как-то комфортнее себя чувствовал. Но потом, уже опрысканный, видя угасающий лучик солнца этого мира, догадывался – нет, всё по-старому – уничтожили. Но всё остальное время уничтожающий говорил слово «контроль» и уничтожаемый себя успокаивал – «а ведь не убийство», «авось и пронесет», «а может, это что-то другое, может, контроль – это даже хорошо?» Не говорите, что люди не стали умнее за последнюю завершающуюся на днях вечность.
Кстати, я легко докажу, что вечность кончается сегодня. Не верите? Правильно. Пытливый ум ничего на веру не принимает. А у вас ведь ум пытлив? Не так ли? Ну вот и хорошо, что пытлив. Итак, вечность кончается сегодня, потому что всё, что было, к сегодняшнему дню закончилось, а что будет, тоже уже закончилось, но только наоборот. Не нравится – ну что ж, вы тогда точно житель моей страны. Жители моей страны все очень умеренные и никогда не идут на жалкие подтасовки со временем. У них просто нет на это времени.
В провинции, в которой никто не жил, проживало много существ, не считающихся жителями, они там много находились, разбивали временные пристанища, но даже оставаясь в этой местности столетиями – постоянными жителями не считались. У них были одноразовые дома, одноразовые мысли и даже одноразовые души, потому что вечером они все эти предметы быта выбрасывали, а утром брали из пачки новые. Поскольку потребность в таких товарах была высока, дорогими и сложно выработанными они производиться не могли. Поэтому всё было тут дешевенько, но добротненько. Встанешь, бывало, достанешь новенькую душу из пачки, сорвешь упаковочку и напялишь на себя плотненько так. Хорошо, чисто, удобно. И как раньше не догадывались, что одноразовые души гораздо чистоплотнее, экономичнее и здоровее, чем старые, поношенные, многоразовые? Открытие произошло перед последней мировой войной, когда армия закупила пятьдесят миллионов одноразовых душ.
Эффект был потрясающий. Ни давки, ни суматохи. Всё чисто, как в образцовом морге. Одноразовые мысли оказались не менее ходким товаром и оздоровили большую часть нездорового населения, а здоровое население и вовсе стало таким здоровым, что его впору «контролировать», а то слишком зажилось – сидит по кафетериям, на «мерседесах» разъезжает, длительность жизни больше, чем у средневзятого государства. Хорошо, что еще у них память одноразовая, а то совсем конфуз бы обозначился.
Итак, одноразовые мысли всем пришлись по вкусу. Сначала их продавали в старомодных коробках, под названием «Пресса». Но когда начало свое шествие всеобщее новое пришествие по имени телевидение – мысли стали паковать по десять, двадцать пять и пятьдесят штук в удобных пачках, и думать их стало легко и быстро. Народу нравилось, а стране и подавно. Интернет дал еще более удобную упаковку по сто штук с десятью мыслями о сексе в подарок.