ГРОБОКОПАТЕЛИ
С дальней колокольни медленно потянулся в ночном воздухе тихий гул, по временам глухо относимый ветром в сторону, и эти удары колокола возвестили полночь.
Между грядками, украдучись, пробирались две человеческие тени, перерезывая огород в направлении к кладбищенскому забору.
– Забирай к канавке!.. к канавке норови!.. – шепотом говорил задний, указывая из-за плеча передовому, в какую сторону держать ему путь.
Перешагнув через несколько грядок, два спутника спустились на дно неглубокого рва и пошли вдоль его, стараясь как можно менее шлепать подошвами по вязковатой почве и не шурстеть в густой и высокой сорной траве. Этот путь привел их к забору, который пересекал канавку, уходившую из-под него на кладбище. Оба остановились. Фомушка хотел было уже сразу принапереть плечом, чтобы выдавить слабо прилаженную подзаборную загородку, но Гречка поспешно остановил его.
– Тс… куды-то лешего? – с шепотом сдвинул он брови. – Погоди… сперва послушать надо, не чуть ли там человека…
И, выйдя из канавы, он лег ничком на землю и, в глубоком молчании приложив ухо к почве, стал слушать.
Прошло минуты три.
– Ничего не чуть, кажися… шагов ничьих нету, – промолвил он, поднявшись на ноги, и снова, спустясь в ров, приставил ухо к одной из широких щелей дощатой загородки.
– Дай-кось эдак прислушаюсь… по земле не отдает, авось по ветру потянет.
– Да коего дьявола слушать еще?! – с неудовольствием шепнул нетерпеливый Фомушка.
– Голосу да шагов, значит… Ведь тут тоже могильщики чередуются – караулят: обход бывает, – пояснил Гречка, который в эту решительную минуту, в совершенную противоположность Фомушке, сделался вдруг необыкновенно сдержан, осмотрителен и осторожен, как будто вопреки своей старой и страстной мечте; но именно не что иное, как только страстная жажда осуществить вполне счастливо и без посторонней опасной помехи эту самую мечту заставила его теперь вести себя подобным образом: так игрок, ставя на последнюю карту последний рубль азартно проигранного состояния, осторожно ждет и выслеживает удачную талию.
– И по ветру не тянет… никого нет! – удостоверился наконец Гречка, и осторожно, почти без звука, стал медленно разбирать, одна за другою, дощечки канавочной загородки.
Вскоре проход, во всю ширину канавки и в полтора аршина вышины, был готов совершенно. Тихо, с лопатами в руках, переползли на кладбище двое сотоварищей и еще тише, еще осторожнее, почти ползком, пошли по дну, круто согнувшись корпусом вперед, из предосторожности, чтобы на поверхности земли сторожевой глаз не мог случайно подметить движение двух человеческих фигур.
Но это была почти излишняя предосторожность: сторожам нечего караулить последнего разряда – их бдительность сосредоточивается далеко от этих мест, направляясь к ближайшим окрестностям кладбищенской церкви, где действительно может найтись существенная нажива для мошенников, которые имеют иногда обыкновение сбивать и спиливать с монументов бронзовые кресты и доски – товар, принимаемый от них на фунты в иных железных и медно-котельных лавках.
В воздухе стояла одна из тех сыровато-теплых и совершенно черных ночей, которыми иногда отличается петербургский август, когда луна почти совсем не показывается на горизонте. Небо было заволокнуто сплошными облаками, и эти облака еще усиливали ту мглистую темноту, которая разливалась над землею. Понемногу теплый дождик начинал накрапывать медленными и редкими каплями. Все, по-видимому, благоприятствовало делу, задуманному Гречкой.
– Здесь… около энтого места надо искать, – промолвил он, вылезая из канавы. – Тут вот, налево… девять шагов в эту сторону… Кажись, кругом точно те самые кресты видать… ну, так: вот этот высокенький – он, почитай, около самой могилы должон стоять, – шептал Гречка, стараясь острым и зорким взглядом различить замеченные ранее признаки местности, окружающей могилу Бероевой.
– Оно самое и есть, – подтвердил Фомушка, наткнувшись на предмет, служивший для них уже ближайшей приметой. Это была старая могила, на которой, вместо земляной насыпи, стоял, вместе с крестом, покрашенный когда-то желтой краской деревянный ящик аршина в два с половиной длины и в полтора шириною. Подобного рода убогие мавзолеи, долженствующие, по-видимому, изображать собою высокие каменные гробницы с барельефами (кои суть принадлежность более богатых разрядов), встречаются довольно часто на петербургских кладбищах и особенно в последних разрядах Митрофаниевского. Время сбросило погнившие доски, служившие крышкой тому скромному мавзолею, на который наткнулся теперь Фомушка, так что он и в самом деле представлялся открытым ящиком в аршин глубины, что, между прочим, при давишнем осмотре тоже не было упущено из виду обоими товарищами.
– Оно самое и есть! – повторил блаженный. – Теперича, значит, четыре шага влево и готово!
– Нашел!.. – откликнулся Гречка. – Вот она здесь!.. И хворостинка наша в головах не тронута… Постой-ка, брат, приметинку пощупаю… Ну, так! – и приметинка вона мотается.
– Значит, верно! – заключил Фомушка. – Слава те, господи!
– Молчи, анафема! Ведь сказано: в эком деле не поминать его! – давнул его за руку суеверный Гречка. – Черти скорей лопатой круг около могилы: зачураться надо.
В шепоте, которым произносил он эти слова, было необыкновенно много той всепреклоняющей, повелительной энергии, которая вызывает безусловную покорность, и потому Фомушка, без рассуждений, тотчас же исполнил приказание Гречки.
– Чур меня!.. Чур меня! – шептал меж тем этот последний, оборачиваясь на все четыре стороны.
– Страшно, брат… – с легким содроганием сорвалось с языка Фомушки.
Тот покосился на него со злобою и только презрительно хикнул.
– Копай вот тут, рядом со мною!
Железные лопаты разом врезались в землю – и сырой глинистый ком глухо бухнулся и откатился в сторону.
При этом первом звуке Гречка невольно вздрогнул и еще усерднее приналег на лопату. Оба приятеля переживали не совсем обыкновенные мгновения. Суеверный, свинцово-давящий страх помимо их воли закрадывался в душу, в груди захватывало дух, и кровь напирала в височные жилы, а сердце то замирало, то вдруг начинало колотиться усиленными биениями. Осторожная, бесшумная работа шла среди глубокой тишины – ни слова не было уронено больше, только оба трудно и перерывчато дышали.
Вдруг вдалеке послышалось что-то неясное, как будто похожее на шаги человека.
Оба сильно вздрогнули, инстинктивно остановились и, напрягая ухо, пристально взглянули друг на друга.
Тишина. Где-то вдали цепная собака хрипит и заливается. Ветер на минуту слегка потянул по верхушкам кладбищенской рощи, обвеяв чем-то страшливым и холодненьким обоих гробокопателей. Прислушиваются – ничего не слыхать; только редкие капли неровно перепадают, шлепаясь на пыльные листья лопушника.
Снова стали копать, копать и слушать – чутко, напряженно, чтобы не проронить ни вблизи, ни вдали ни единого звука.
Ах, ты степь моя, степь моздокская, –
неожиданно послышалось позади их, словно бы из кладбищенской рощи.
– Обход!.. Хоронись живее! – чуть слышно вымолвил Гречка, перестав работать. – С лопатой хоронись!
– Да куда же?.. Наземь, что ли, ничком?
– За мною!.. да тише ты!.. Полезай в ящик, да ложись боком, чтобы обоим хватило…
И осторожно, без малейшего шума опустились они с лопатами и легли на дно соседнего деревянного намогилья.
Голос, тянувший «моздокскую степь», меж тем раздавался все ближе. Вот и шаги уже слышны – шаги смешанные, как будто два человека идут. Ближе и ближе – через минуту, гляди, поровняются с укрывшимися гробокопателями.
Вдруг, шагах в пяти от ящика, послышалось сдержанное рычание большого пса.
– Полкашка! – обозвал голос, напевавший песню.
Пес продолжал озабоченно рыскать меж могилами и глухо рычать.
– Чего брешешь, ну, чего брешешь-то?.. Эка, дурень-собака! Брешет себе зря. Совсем дурень… Ну, что ты там слышишь?.. Полкашка!..
– Нет, брат, ты его не обидь, – послышался в ответ другой голос, – он у нас справедливый пес. Это он верно хорька слышит – хорек тут завелся где-то: намедни-с у отца дьякона цыпленка утащил. Я третёва дни, как могилу копал, видел его, как он это по траве побег. А Полкашку не обидь: он свою правилу собачью знает – он, это верно.
– Может, мазурики где забрамшись?..
– Какие тут мазурики, чего им тут взять?
– Одначе ж пошарить бы.
– Пожалуй… для че не пошарить?
И могильщики, разойдясь один с другим, свернули с тропинки, побродили между крестами. Один даже мимо ящика прошел, мурлыча себе под нос все ту же песню.
– Ничего нету!.. Да и Полкаша побег себе! – крикнул издали другой, и через минуту оба удалились.
У Гречки отлегло от сердца: будь немножко почутче нюх у Полкашки да караульщики посмышленее и поретивее – и вся заветная мечта его развеялась бы дымом. Правда, он бы не дешево расстался с нею: он уже решил, что в случае накрытия – сразу бить насмерть обоих; но… как знать чужую неизвестную силу? Пожалуй, что и его бы скрутили, и тогда – прости-прощай навеки фармазонский рубль!
«Степь моздокская» меж тем совсем уже затерялась вдали за деревьями; но не прежде, как только вполне убедившись, что опасность миновала совершенно, решился Гречка выползти из намогилья.
Снова лопаты вонзились в землю – работа закипела теперь еще решительней, еще энергичнее прежнего, и вскоре железо ударило о крышку гроба, а минут через пять она вся обнажилась.
На гробокопателей при виде вырытого гроба повеяло легким холодком нервного трепета.
– Вскрой крышку-то, запусти маленько лопату под нее, – шепотом пролепетал блаженный.
Деревянные заклепки заскрипели под напором железа, и крышка соскочила.
Перед глазами Гречки и Фомушки вверх неподвижным лицом, обрамленная белым холщовым саваном, лежала мертвая женщина в арестантском капоте. У обоих крупными каплями проступил холодный пот на лбу.
– Где же деньги-то?.. Не слыхать что-то. – чуть слышно бормотал Фомушка, шаря по трупу своей трепещущей рукою.
– Больно прыток, – с худо скрытою злостью прошипел Гречка, отстраняя прочь от тела руку блаженного, из боязни, чтобы тот первый не нашел как-нибудь заветного рубля, – больно прыток!.. Забыл, что дядя Жиган сказывал? Исперва надо надругательство над нею сотворить, а потом уже деньги-то сами объявятся.
– Ну, какого там еще надругательства? – шепотом огрызнулся Фомушка. – Дал ей тумака доброго – и вся недолга! Вот-те и надругательство будет.
– Приподыми-ка ее! – приказал Гречка тоном, не допускавшим прекословья.
Фомушка взял покойницу за плечи и, придерживая рукою, посадил в гробу. При этом движении руки ее тихо опустились на колени.
– Братец ты мой, – с некоторым ужасом изумился блаженный, – да она мягкая, не закоченевшая совсем!
– Толкуй, баба! Мерещится! – отозвался Гречка, хотя сам очень хорошо заметил то же.
В эту минуту невольный ужас мешался в нем с чувством, которое говорило: минута еще – и ты достиг, и ты счастливый человек! – и потому он силился подавить в себе этот суеверный страх, но нервы плохо покорялись усилиям воли и ходуном ходили, тряся его, как в лихорадке.
Наконец почувствовал он, что настала решительная, роковая минута. Глаза его налились кровью, грудь высоко и тяжело вздымалась, а лицо было бледно почти так же, как лицо покойницы. Закусив губу и задержав дыхание, он сквозь зубы тихо простонал блаженному: «Держи!» – и, сильно развернувшись, с ругательством наотмашь ударил ее в грудь ладонью. В эту минуту раздался короткий и слабый крик женщины.
Гробокопатели шарахнулись в сторону – и труп упал навзничь, но в ту же минуту, с усилием и очень слабым стоном, в гробу поднялась и села в прежнее положение живая женщина.
Фомушка с Гречкой, не слыша ног под собой от великого ужаса, инстинктивно упали на корячки и поползли, не смея обернуться на раскрытую могилу и не в силах будучи закричать, потому что от леденящего страха мгновенно потеряли голос, как теряется он иногда в тяжелом сонном кошмаре.
Проползя несколько саженей, Гречка поднялся на ноги, а вслед за ним стал и Фомушка: в эту минуту, после первого поражающего потрясения, у них едва-едва мелькнули слабые проблески сознанья, и потому оба, под неодолимым обаянием дико-суеверного страха, без оглядки пустились бежать с кладбища. Инстинкт самосохранения и этот бледный луч сознания вели их к той же самой лазейке, с помощью которой удалось им, за час перед этим, пробраться сюда; и теперь, спотыкаясь о кресты и могилы и падая на каждом шагу, дотащились они кое-как до разобранной канавочной загородки и прытко пустились наперекоски, через огородные грядки к избе Устиньи Самсоновны.
LXXIV
СПАСЕНА
– Надо, государи мои милостивые, исперва от духа уразуметь, – сидя за пряжей, наставительно калякала хлыстовка с двумя своими гостьми – Ковровым и Каллашем, тогда как Бодлевский с Катцелем работали в подъизбище, а эти – между делом – вышли наверх поглотать воздуха, не пропитанного лабораторными запахами. Устинья Самсоновна каждый раз норовила не упустить малейшего случая и повода потолковать о вере с кем-либо из этих гостей, в надежде, что авось кто-нибудь из них, убежденный ее речами, обратится в веру правую, за что она паки и паки сподобится благодати вышнего.
– Надо от духа поучаться и ходить по духу, и веровать токмо по духу: как тебя дух божий в откровении вразумит, так ты и ходи, так и верь, – говорила хлыстовка. – Вот, когда наша вера истинная стала шириться по земле, тогда на Москве сидел царь Алексий со своим антихристом Никоном, и повелел он христа нашего батюшку Ивана Тимофеича изымать с сорока учениками, для того, чтобы они веру правую не ширили. Пытали их много, а батюшке Иван Тимофеевичу дали столько батожья, сколько всем ученикам его вкупе, однако ж не выпытали от них, какая-такая наша вера есть. Исперва в Москве сам антихрист допросы чинил им, а потом сдали их, наших батюшек-страстотерпцев, на житный двор к гонителю египетскому, князю Одоевскому, и тот гонитель очинно ревнив был пытать Иван Тимофеевича: жег его малым огнем на железный прут повесимши, потом палил и на больших кострищах, и на лобном месте пытал, и затем уже роспяли его на стене у Спасских ворот. В Москве-то бывали вы, государи мои? – спросила обоих Устинья Самсоновна.
– Случалось, – подтвердил ей Ковров.
– И Спасские ворота знаете?
– Как не знать!
– Ну так вот, как идти-то в Кремль, по левой стороне, где ныне часовня-то поставлена, тут его и распинали. Я к тому это и говорю, – продолжала хлыстовка, – что значит дух-то! Чего-чего ни перенесешь, коли дух божий крепок в тебе, потому и завет у нас такой: аще победити и спастися хочешь, имай, первее всего, дух божий и веру в духа.
– Ну, и что же с ним потом-то было? – спросил Каллаш.
– Ой, много с ним всякого было! – махнула хлыстовка. – Когда испустил-то он дух, то от стражи было ему с креста снятие, а в пятницу похоронили его на лобном месте, в могиле с каменными сводами, а с субботы на воскресение он, наш батюшка, при свидетелях воскрес и явился ученикам своим в Похре. И тут снова был взят, и пытку чинили ему жестокую и вторительно роспяли на тыем самом месте у Спасских ворот. И содрали с него кожу вживе, но едина от учениц его покрыла батюшка простынею белою и простыня та дала ему новую кожу. Поэтому мужики наши хлыстовские, в воспоминание его, и носят белые рубахи, а на раденьях «знамена» мы имеем – полотенца, али-бо платы такие полотняные. И потом снова воскрес наш батюшка и начал проповедывать, а учеников ему, с этого второго воскресения, прибавилось видимо-невидимо. И когда в третий раз изыскали и обрекли на мучения – в те поры царица брюхата была и родами мучилась: никак не могла разродиться. И было ей тут пророчество, что тогда только разродится она благополучно сыном царевичем Петром, когда ослобонят Ивана Тимофеевича. Тут его и слобонили, и стал он явно жить в Москве на покое, проповедуя веру правую тридцать лет; а дом, где жил, доселе цел и нерушен стоит и промеж божьих людей «Новым Юрусалимом» нарицается.
В эту минуту рассказ ее был прерван топотом неровных, торопливых шагов, который послышался на крылечке, словно бы туда прытко вбежали два человека. Раздался нетерпеливый, тревожный стук в наружную дверь.
Ковров и Каллаш в недоумении вскочили с места, причем первый опустил свою руку в карман, где у него имелся наготове маленький карманный револьвер, который он постоянно брал с собою, отправляясь в загородную лабораторию.
– Господи Исусе!.. Кто там? – встала из-за пряжи хозяйка, встревоженная этим шумом в такую позднюю пору.
Старец Паисий взял свечу и пошел в сени.
– Кто там? – окликнул он.
– Мы… я… пустите, – отвечал перепутанный, задыхающийся голос Фомушки.
– Чего тебе?
– Христа ради, впустите скорее… Беда! – с отчаянием воскликнул он, стучась в дверь.
Старик отомкнул защелку – и в комнату влетели ошалелые гробокопатели. Лица их были в кровь исцарапаны, одежда перервана и перепачкана землею, а сами они до того дрожали и казались перепуганными, что Ковров с Каллашем поневоле отступили назад, изумленные этим неожиданным появлением.
Фомушка и Гречка, с трудом переводя дух, стояли посередине комнаты и все еще не могли прийти в себя.
– Ты как здесь? – подошел Каллаш к блаженному. – Что случилось? с кем ты? откуда?
– Ба… а… батюшка, страшно… – с усилием выговорил дрожащий Фомушка.
– Полиция здесь? Накрыли вас, или гнался за вами кто, что ли?
– По… покойник гнался… на кладбище… из гроба… – говорил блаженный, почти бессознательно давая свои ответы.
– Да они пьяны, – заметил Ковров, переухмыльнувшись с графом.
– Были бы пьяны – не были бы так перепуганы.
– А зачем носило вас на кладбище? – снова приступил последний к Фомушке.
– Фармазонские деньги… на ей зашиты… могилу раскопали… – без смыслу лепетал блаженный, страшливо озираясь во все стороны.
– Могилу раскопали?.. – озабоченно сдвинув брови, повторил вслед за ним Каллаш. – Э-э!.. Шутки-то выходят плохие!..
– Послушай, – отозвал он в сторону Коврова, – этот дурак мелет чепуху какую-то, но очевидно одно: оба страшно перепуганы и один обмолвился, что могилу раскопали. Это-то и есть причина паники.
– Ну, так что ж? – спросил Ковров.
– Очень скверно. Разрытую могилу завтра же могут найти, – принялся Каллаш развивать свою мысли, – поднимется следствие, розыски, обыски, «как да что», а до хлыстовской избы полиции не трудно будет добраться: ведь по соседству стоит. Понимаешь?
Ковров кивнул головой и озабоченно закрутил свой великолепный ус.
– Вы разрывали могилу? Зачем? Для чего это? – наступили оба на Фомушку.
Гречка меж тем успел уже прийти в себя, а с возвратом полного сознания ему тотчас же явилась в голову суеверная мысль, что это, должно быть, вражья сила подшутила над ними, и потому, желая предупредить Фомушку, чтобы тот не давал ответа, он толкнул его в локоть. Но это движение не скрылось от Коврова.
– Эге, да это, кажись, мой старый знакомый!.. – протянул он, пристально вглядываясь в физиономию Гречки. – Помнится, будто встречал когда-то. Ты зачем толкнул его?
– Я?! Мерещится, что ли? – дерзко ответил Гречка. – Вольно ему сдуру молоть ерундищу!
– Где вы были? Отвечай мне! – начальнически и в упор приступил к нему Сергей Антонович.
– Да вам-то что, где бы мы ни были? Чего лезете?
В ответ на это последовал истинно-командирский удар по уху.
Гречка отшатнулся в сторону и упал на лавку, но в ту ж минуту, поднявшись на ноги, хотел было броситься на Коврова, как вдруг, в ответ на это движение, увидел он ловко приставленный к своей груди револьвер.
Его попятило назад: он живо вспомнил былые времена и лихого капитана золотой роты.
Ковров меж тем не отставал от него со своим пистолетом.
– Отвечай, мерзавец, где вы были и что вы делали, или сейчас же, как собаку, положу на месте!
– Виноват, ваше… ваше сиятельство!.. Простите, Христа ради! – пробормотал оробелый Гречка, ибо вспомнил по старым опытам и слухам, что с этим барином вообще шутки плохие, особенно когда в переносицу зловеще смотрит пистолетное дуло.
– Я не спрашиваю, виноват ли ты, а мне нужно знать, где вы были и что делали – понимаешь? – с расстановками над каждым словом возразил Сергей Антонович, нещадно теребя его за ухо, словно мальчишку-школьника.
– Виноват, ваше сиятельство… на кладбище были, – пролепетал Гречка, окончательно потерявшись от столь неожиданного и столь бесцеремонного отношения к своей особе.
– Зачем вы были на кладбище? – настойчиво наступил на него Ковров.
– Фармазонских денег искали…
– Где вы их искали?
– На покойнице… на арестантке одной тут…
– И разрыли для этого могилу?
– Виноваты, ваше сиятельство…
– Ну, так пойдемте зарывать ее, – сказал Ковров тем спокойно-сознательным тоном, который не допускает возражений. Для подпольной компании было необходимо нужно, чтобы могила была зарыта, потому что иначе, и в самом деле, мог бы произойти весьма невыгодный оборот для их предприятия вследствие непременных обысков полиции. Надо было немедленно же уничтожить все следы преступления двух гробокопателей.
– Ваше сиятельство… слобоните! Христа ради!.. Не могим вернуться на кладбище! – взмолился Фомушка. – Покойница ведь живая… стонала… сидела в гробу… сам видел своими глазами.
Это было еще одно новое открытие для Каллаша и Коврова; теперь, стало быть, необходимо нужно было пришибить насмерть либо спасти мнимую покойницу.
Ковров мигом накинул свой плед, захватил маленький потайной фонарик и вышел из горницы вместе с Фомушкой и Гречкой.
Он беспрекословно заставил их идти с помощью того же самого убедительного аргумента, который за минуту перед сим развязывал язык гробокопателей.
В глубокой тишине, не нарушаемой ни единым словом, осторожно пробрались они прежним путем на кладбище, и Гречка, весь дрожа от волнения и страха, снова нашел, в темноте, разрытую могилу.
Однако странно: гроб раскрыт, но никого в нем нет – один только саван лежит, брошенный в двух шагах от крышки.
Ковров еще круче закусил свой ус и озабоченно сдвинул брови. Что тут делать теперь? Ясно, что мнимоумершая выползла из гроба, но где искать ее по кладбищу, в какую сторону направиться? Да и когда тут искать, если каждая минута дорога, если для собственной безопасности нужно было как можно скорее уничтожить все признаки раскопанной могилы. Поиски, во всяком случае, отняли бы время. Из двух зол надо выбирать меньшее, а если мнимоумершую найдут завтра где-нибудь на кладбище живою или мертвою, это все-таки менее опасно, чем разрытая могила: там еще вопрос темный, там еще могут быть какие-нибудь сомнения, недоразумения, а здесь – эта разрытая могила, и в ней – свидетель преступления.
Ковров прислушался, пригляделся в темноту – напрасно: не различишь никакого признака, да и не слыхать ни шороха, ни стона, – мешкать было нечего.
– Бери, ребята, крышку – и снова на гроб ее, – шепотом распорядился он, не выпуская из руки револьвера, который держал все время наготове, так что те поневоле повиновались.
– Готово, ваше сиятельство.
– Теперь закапывай гроб хорошенько! Где лопаты у вас?
– А тутотки бросили вот…
– Ну, бери дружнее! Да живо у меня, мерзавцы!
– Ой, страшно, ваше сиятельство… руки словно в лихорадке… приняться страшно…
– Закапывай!
И, без дальних разговоров, он весьма убедительно приставил дуло ко лбу Фомушки.
Такой решительный маневр, в особенности после стольких потрясающих ощущений, которые немного обессилили в обоих гробокопателях твердость и способность самостоятельно действовать своей силой и соображать своим рассудком – такой маневр, говорим мы, произвел свое решительное действие: они опустили накрытый гроб в могилу и проворно стали закапывать.
– Вали землю живее! Живее, канальи! – энергическим шепотом поощрял Сергей Антонович. – За работу по пятирублевке получите.
И минут в пять могила быстро была засыпана в присутствии Коврова, лично наблюдавшею за работой.
Они уже возвращались прежним путем, вдоль канавки, как вдруг, шагах в пяти, послышался слабый, болезненный стон.
Фомушка с Гречкой так и обмерли в ужасе.
– Дальше ни с места! – громко приказал им Ковров и осторожно выполз из канавы, по тому направлению, откуда послышался стон. Действительно, пройдя пять-шесть шагов, он наткнулся на что-то живое. Это была женщина, почти в беспамятстве, и по ее полулежачему положению можно было предположить, что она перед тем ползла по земле.
Ковров на мгновение отодвинул щиток потайного фонарика, и первое, что бросилось ему в глаза – это арестантский капот. Лица он не успел разглядеть, потому что оставить свет еще на несколько секунд было бы не совсем безопасно. Что ж теперь делать с нею? Пришибить? – Поздно: могила уже зарыта. Оставить на кладбище? – Нельзя: этот арестантский капот мешает. Он, при следствии, пожалуй, все дело выдаст и, быть может, поведет к черт знает какой кутерьме! Что же делать, однако, с этой женщиной? Время не терпит: надо самим как можно скорее уходить с кладбища. Остается одно только средство: была не была – взять ее с собою! Если она за ночь умрет – можно будет снять с нее этот предательский капот, переодеть в другую одежину и тайно вывезти да бросить за чертой города, в стане, на каком-нибудь пустыре, а если поправится, если выздоровеет, то – сама арестантка, стало быть, не выдаст никого и ничего, а будет рада, что из гроба вынули да от тюрьмы спасли.
Ковров торопливо спустился в канавку и приказал Фомушке с Гречкой идти за собою. Он постлал по земле свой плед, завернул с головой найденную женщину и велел им нести.
Те дрожали, как осиновые листья, и не решались взяться за страшную для них ношу.
– Трусы! – презрительно отнесся к ним Сергей Антонович: – Не видите разве, это живая женщина? Ее в обмороке схоронили! Ты неси лопаты и фонарь, – приказал он Фомушке, – и ступай вперед, а ты бери ее за ноги!
И, вместе с этим, осторожно поднял за плечи завернутую женщину, и вдвоем понесли ее с кладбища, к подзаборкой лазейке. Хотя обоих гробокопателей все еще мучило чувство суеверного страха, однако, видя такое хладнокровие и энергию со стороны Коврова, они приободрились несколько, предполагая, что, верно, и в самом деле это живая женщина, потому, нечистая сила с мертвечиной не так бы проявили себя.
Все благополучно возвратились в избу Устиньи Самсоновны.
Ковров приказал внести в горницу найденную женщину, а сам, не теряя минуты, прямо спустился в подъизбище и позвал Катцеля.
Доктор развернул плед, наклонился, чтобы рассмотреть ее лицо, – и вдруг быстро отшатнулся в сторону, очевидно, под влиянием какого-то невольно поразившего его чувства.
– Боже мой!.. Да это она!.. – прошептал он в смущении.
– Кто она?
– Она… Бероева…
– Бероева?! – изумленно повторили Ковров и Каллаш, в свою очередь нагибаясь к ее лицу, чтобы удостовериться, точно ли это правда.
Для Сергея Антоновича не осталось более сомнения в этом: он еще прежде знавал Бероеву, она как-то необыкновенно нравилась ему, как красивая женщина, – а он боготворил красивых женщин. Он знал и ее, и ее мужа, встречавшись с ними у Шиншеева, и, вдобавок, ему очень хорошо была известна настоящая история ее с Шадурским и судьба, постигшая эту женщину, и теперь, заглянув в это истомленное страданием лицо, окончательно удостоверился, что перед ним действительно лежит Бероева.
– Ее надо спасти, непременно спасти! Слышите, Катцель, не-пре-мен-но! – с одушевлением и решительно проговорил он.
– Но куда же мы с нею денемся? – возразил Бодлевский.
– Оставим здесь.
– Здесь… Она нам будет мешать, она может выдать нас.
Ковров оглядел его с нескрываемым презрением и тихо, отчетливо промолвил ему:
– Не выдайте вы нас, любезный друг! А она – женщина, обязанная нам спасением жизни, арестантка, приговоренная в Сибирь, – она нас не выдаст, лишь бы вы не проболтались в нежную минуту вашей княгине Шадурской.
Бодлевский вспыхнул от негодования, однако молчал и ушел в подъизбище, не принимая более никакого участия в происходящем.
Бероева лежала на лавке, по-прежнему закутанная в плед Коврова.
– Эх, брат, как же ты так плошаешь! – с укором заметил он Катцелю и обратился к хлыстовке:
– Матушка Устинья! В бога ты веруешь?
– Штой-то, мой батюшка, еще не верить-то! – Верую! – Хрестьяне ведь!..
– Ой ли?.. Ну, коли «хрестьяне», так и поступай же по-християнски! Постель-то у тебя мягкая?
– Мягкая, батюшка, пуховичок ништо, хороший.
– Пуховичок хороший, а больного человека на голой лавке допускаешь лежать! Эх ты, «верую»! Уступи, что ли, Христа ради, постель свою.
– Бери, мой батюшка, бери, Христос с тобой! Я рада: «Болящего, сказано, посети».
– То-то же! Так вот и походи за нею, пока выздоровеет.
Ослабевшую Бероеву перенесли в другую горенку на постель Устиньи Самсоновны. Старуха раздела и укутала ее в теплое одеяло.
Ковров меж тем озабоченно ходил по смежной горнице.
– Ее третьего дня на Конную вывозили – я случайно прочел в «Полицейских», – шепотом заметил граф Каллаш.
– Да? – отозвался доктор. – О, теперь я понимаю: это была летаргия от нервного потрясения. Субъект для меня весьма интересный – поштудирую, – заключил он, потирая от удовольствия руки.
– Мерзавцы… негодяи… барчонок… – шептал меж тем про себя Сергей Антонович, хмуро сжимая брови от какой-то неприятной мысли, и вдруг круто подошел к Катцелю.
– Слушай, – начал он ему совершенно серьезно и строго. – Эта женщина всеми своими несчастиями главнейшим образом обязана тебе. Ты ее убил, ты же и воскресишь ее. Ступай к ней!
Но Катцель и без того уже засуетился над изысканием первых пособий: приказал Устинье нагреть самовар, спустился в подъизбище и вытащил оттуда баночку спирту да бутылку лафиту.