Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Петербургские трущобы (№2) - Петербургские трущобы. Том 2

ModernLib.Net / Историческая проза / Крестовский Всеволод Владимирович / Петербургские трущобы. Том 2 - Чтение (стр. 50)
Автор: Крестовский Всеволод Владимирович
Жанр: Историческая проза
Серия: Петербургские трущобы

 

 


– Даром что сама свиньею живет, а у самой, поди-ка порядком-таки принакоплено! – завистливо-злобственно заключила майорша свое обличительное повествование.

Потом добавила она, что девушка очень много и долго плакала, не знала, как показаться на глаза старику отцу, и что еврей-купец, которому она очень понравилась, чуть ли не насильно увез ее с собой в Динабург.

Ни слова не сказал на это Герман Типпнер, только судорожно сжал кулаки свои. В старом сердце его словно что-то порвалось в эту минуту, а в голове мгновенно родилась и созрела непреклонная, решительная мысль. Об одном только спросил он у Домны Родионовны, и спросил, по-видимому, совершенно спокойно: куда девала она его вещи? Та отвечала, что все они вынесены на чердак, потому что надо было очистить под новых жильцов комнату. Герман Типпнер спросил у нее чердачный ключ и немедленно отправился к своему домашнему скарбу. Там, между разной рухляди, отыскал он небольшой топорик с железным топорищем, очень удобный для колотья сахару, и, схоронив его за голенище, тотчас же спустился вниз и постучался в дверь Пахомовны.

Отворив очень спокойно, та вдруг отступила в сильном смущении, совсем неожиданно увидя перед собою фигуру старого тапера.

– Мне нужно объясниться с вами, – сказал он, прямо проходя из передней в комнату.

Сашенька-матушка поневоле последовала за ним.

Герман Типпнер осмотрелся и сел на стул, подле самой двери, имея в виду, в случае чего-нибудь, преградить ей всякий путь к отступлению.

– Что вам угодно? Я вас, почитай что, не знаю, и с вами никаких делов не хочу иметь! – заговорила Пряхина, быстро оправляясь от своего смущения и принимая обычный наглый тон.

– А вот сейчас, сейчас… подождите, – отвечал ей Типпнер совершенно просто и, по-видимому, с невозмутимым спокойствием полез к себе в голенище.

Вдруг он быстро поднялся со своего места.

В старческих взорах его засверкала ненавистная злоба, и в то же самое мгновение топор сверкнул в воздухе над головой Пахомовны.

– Это за Луизу!.. Это за Христину!.. – проскрипел он спершимся от злобы голосом, нанеся ей последовательно, один за другим, два сильных удара в голову.

По второму удару Пряхина рухнулась на пол.

Из двух глубоких ран, раздробивших череп, хлынула кровь.

На топоре остались частицы мозга.

Герман Типпнер швырнул топор в угол и, выйдя из ее квартиры, постучался у Спицыной двери.

Ему отворили.

– Зовите дворника! – первым словом объявил истерически задыхавшийся Типпнер и в изнеможении опрокинулся на первый попавшийся стул. – Пусть ведут меня в часть… в тюрьму… я убил ее…

– Как?.. Кто? Кого? Что такое? – ошеломленно поднялся вдруг гам в майорской квартире.

– Ее… волчиху… чтобы не резала больше ягнят!.. – проговорил Герман с каким-то трепетно странным сверканием в глазах и дрожью в голосе, которые обличали если не помешательство, то сильнейшее нервное потрясение.

XLVIII

РЕЗУЛЬТАТЫ ПРИЗНАНИЯ ЗЕЛЕНЬКОВА

Следствие по важному показанию, данному на себя Зеленьковым, встретило на первом же шагу огромное препятствие. Когда судебный следователь вызвал к себе по месту жительства Александру Пряхину, местная полиция отнеслась, что почти накануне вызова она убита мещанином Германом Типпнером. Зеленьков, очевидно, не мог ни предвидеть, ни знать заранее этого убийства, ибо, судя по времени, показание его было дано еще при жизни покойницы.

Оставалось приняться за добродетельную генеральшу. Но тут, при первом же допросе и очном своде ее с Зеленьковым, для следователя опять возник довольно важный камень преткновения. Амалия Потаповна показала, что никогда и ни по какому делу, ни в какие личные или посредственные сношения с Зеленьковым она не входила, и все свидетельство его противу себя считает изветом.

Зеленьков, как ни вертелся, однако ж не мог противопоставить ей никаких юридических доказательств противного, потому что действительно в непосредственные личные отношения с генеральшей он не вступал. Доверенным посредником ее во всех делишках являлась Пряхина, ныне уже покойница. Стало быть, ни более точного подтверждения, ни окончательного отрицания показаний Ивана Ивановича ждать уже было неоткуда. Оставался один только шаткий пункт, на котором следователи думали поймать в ловушку хитроумную генеральшу. Но… на то она и была хитроумной, чтобы не попадаться ни в какие ловушки. А капкан для нее устроен был следующим образом:

К следствию был позван, втайне от генеральши, вездесущий и всеведущий Дранг, у которого спросили, на основании каких фактов сделал он известное заявление о Бероеве, последствием которого явился обыск и арест последнего.

Эмилий Люцианович, нимало не смутясь, ответствовал, что сведения о Бероеве были переданы ему, для известного сообщения, непосредственно самою генеральшею фон Шпильце.

После этого ему немедленно дали очную ставку с Амалией Потаповной, которая, даже не задумавшись, признала полную справедливость показания вездесущего.

– А вы каким образом могли знать, что Бероев член тайного общества и что у него на квартире находятся известные и достаточно уличающие его предметы? – внезапно обратился к ней следователь, думая врасплох накрыть на этом Амалию Потаповну.

Та с полным спокойствием и уверенностью ответствовала, что ей донесла об этом та же самая покойная Пряхина, с давнишних пор состоявшая при ней, частным образом, секретной агентшей. Какими же судьбами это дело известно было Пряхиной, она, Шпильце, не знает и никогда ее об этом не спрашивала; причем еще присовокупила, что, весьма может быть, покойница, передавая ей сведения о Бероеве, имела при этом какие-нибудь собственные расчеты, и если действовала совместно с Зеленьковым из каких-нибудь своекорыстных видов и целей, то в этом случае злоупотребила только ее именем, без ее генеральского ведома, не имея на таковое злоупотребление ни малейшего права. А в чем именно заключались поводы, цели и расчеты Пряхиной, ей совершенно неизвестно, однако же полагает, что тут, вероятно, имелось в виду какое-нибудь своекорыстие.

Подняли для пересмотра сданное в архив дело Бероевой, из коего, после всестороннего отречения генеральши, следователи могли предположить только какое-нибудь отношение между Пряхиной и молодым князем Шадурским, который, быть может, непосредственно мог влиять подкупом на действия и поступки Александры Пахомовны.

Но и в этом случае они встретили новый камень преткновения. Бероева, как оказалось по справкам, умерла. Юного Шадурского не было в России. В то время он находился за границею, под судом, за умышленную продажу фальшивого золота.

Решение, последовавшее по делу, возникшему из добровольного показания Зеленькова, при посредстве некоторых достаточно сильных происков и подмазок со стороны генеральши, состоялось в следующем роде: на Ивана Ивановича, как на главного и добровольно сознавшегося виновника, падала самая тяжелая доля законной кары; за сим, по причине смерти главной сообщницы его, Пряхиной, все дело признано лишенным безусловной юридической доказательности, а посему вышереченную генеральшу Амалию фон Шпильце надлежало от суда и следствия освободить, оставя, впрочем, на сильном подозрении.

Таким образом, этой достопочтенной особе удалось-таки увильнуть от длинной Владимирской дороги.

Единственный, но самый отрадный результат, который дало это дело, заключался в том, что полная невинность Бероева обнаружилась сама собою, после чего он был немедленно, с величайшими извинениями, освобожден из-под ареста.

XLIX

СОН НАЯВУ

Едва грудь Бероева вздохнула воздухом воли, он, земли не чуя под собою, тотчас же пустился в Литовский замок узнать, что сталось с его женою.

В тюремной канцелярии навели по книгам справки и объявили ему, что после произнесения над нею публичного приговора на Конной площади она скоропостижно скончалась и похоронена у Митрофания.

Он побелел, как смерть, и, зашатавшись, опрокинулся без чувств на подоконник, близ которого стоял в ту минуту.

Невеселое приветствие подготовила ему свобода для первой встречи с нею.

Несколько холодных вспрысков в лицо возвратили ему сознание; несколько глотков воды помогли если не успокоиться, то по крайней мере хоть сколько-нибудь сдержать себя внешним образом.

Узнав, в каком разряде обыкновенно погребают арестантов, он тотчас побрел на кладбище.

Хотелось отыскать могилу жены и не верилось в возможность этой находки.

В кармане его было всего-навсего пять-шесть рублишек – единственные и последние деньги, оставшиеся от казематного заключения.

Нанял он плохого ваньку и притащился к Митрофанию.

Один из могильщиков за гривенник на-чайного посула провел его в последний разряд кладбища.

– Если бы мне мог кто-нибудь указать тут могилу, – молвил ему Бероев, – не вспомнишь ли ты или кто-нибудь из твоих товарищей… арестантка… Бероева… в прошлом августе месяце…

– Да эфто все там, в кладбищенской конторе, значит, в книге прописано, – пояснил ему могильщик, – только где ж его теперь узнаешь!

– Я бы дорого заплатил за то… Я бы ничего не пожалел, если только возможно!

– Нет, сударь, эфто дело нужно оставить! – безнадежно махнул тот рукою. – С прошлого августа, говорите вы, а ноне у бога-то май стоит; стал быть, почесть, десять месяцев минуло, а с тех-то пор сколько их тут захоронено – сила! Тут ведь не токма что одного тюремного, а и всякого, значит, покойника спущают, который из потрошенных, больше все в общую кладут, гроб подле гроба. Где же тут его отыщешь! Кабы еще крест – ну, тут иное дело, а то, говорите, креста-то нету?

– И креста нету… – понуро вымолвил убитый Бероев.

– Ну, значит, и шабаш тому делу! – заключил могильщик. – Тут где-нибудь она, – мотнул он окрест головою, – в эфтих самых местах должно ей находиться, а больше и искать нечего.

– Ну, и за то, брат, спасибо! На вот тебе! – сунул ему в руку Бероев условленный посул. – Можешь уйти теперь… а я один останусь.

Могильщик слегка приподнял с головы картуз и удалился, вполне довольный своею «наводкой».

Бероев остался один меж убогих крестов и могильных холмиков.

На душе у него был мрак беспросветный, мрак не отчаяния, не горя, но мрак апатии, пригнетенной, придушенной горем. Однако минутами грудь его схватывали тяжелые приливы какой-то рыдающей, судорожной злобы: он хотел лететь и тотчас же, своими руками передушить виновников мученичества его жены, с волчьей лютостью перегрызть им глотки – всем, до единого; насладиться музыкой их отчаянных воплей, их предсмертной хрипотой; налюбоваться всласть, до неудержимого хохота их подлым страхом и ужасом перед этим алкающим волком, конвульсивной пляской и дерганьем их мускулов и физиономий, когда начнет их сводить и корчить предсмертная судорога под его впившимися в их гнусное тело когтями и зубами. Он хотел мстить, мстить и мстить.

Но это чувство налетало только мгновениями. Сколько ни велика была его сила, однако же оно не могло затмить тех двух чистых и светлых головок, кудрявый, улыбающийся образ которых непрестанно жил в его сердце, рисовался в его воображении; это злобное чувство не могло заглушить воспоминания о тех детски горьких, рыдающих воплях, о том голосе, каким были сказаны слова: «Папа! Голубчик, не уходи от нас, останься с нами!» – последние слова, слышанные им из двух детских уст, в ту страшную ночь, когда его взяли…

И порыв рыдающей злобы смолкал перед порывом рыдающей любви. Он твердо начинал сознавать, что надо жить для них, для этих двух сирот, лишенных матери, надо вырастить их, сделать честными людьми, передать им честное имя.

И буря в нем утихла, снова уступая место пришибленной апатии.

И тихо начал он бродить между могилами, кидая окрест себя смутные взгляды, словно искал, и сам не зная, чего именно ищет.

«Тут где-нибудь она! В эфтих самых местах должно ей находиться», – как будто все еще доселе раздавались в его ушах слова могильщика.

«Да, где-нибудь тут! – думал Бероев. – Может быть, вон она… может быть, я на ней стою теперь… Слышишь ли ты меня, моя Юлия?..»

И он продолжал бродить по указанному пространству, останавливаясь над бескрестными бугорками и плешинами, и в душе его поселилась странная мысль и странное убеждение, которым он поддался с отрадной, утешительной безотчетностью. Ему казалось, будто внутренний голос, инстинкт, предчувствие непременно укажет ему могилу жены. Он почти полупомешанно хотел этого – и не находил.

«Тут где-нибудь она… в эфтих самых местах должно ей находиться». – «Да, в этих местах… Но неужели же это утешение?.. Неужели же так-таки уж навеки она для меня потеряна? Тут где-нибудь… Тут… Ну, все равно! Пусть будет вот хоть эта!» – странно решил он сам с собою, остановясь подле одной бескрестной, одинокой могилы.

И тихо опустился он перед ней на колени и повергся ниц на могильную насыпь, усталый, разбитый, истерзанный, жарко обнимая ее руками и безумно целуя землю, которая впивала в себя мучительные слезы.

Душа изныла, истосковалась и нестерпимо запросила хоть какого-нибудь облегчающего исхода.

Бероев нашел его в порыве этих слез, объятий и поцелуев, которыми наделял он чью-то одинокую, безвестную могилу. Болезненно настроенная фантазия подсказала ему, что под этой насыпью лежит его жена, и он восторженно, безотчетно поверил голосу фантазии: ему так жадно хотелось хоть чему-нибудь верить.

Долго длился этот порыв, и когда, наконец, весь он выплакался, наступило тихое, благодатное успокоение.

Бероев полуприлег на траву, сложив на край могилы свою удрученную голову, и глубоко задумался.

Весеннее солнце било в него теплыми, радостно трепетавшими лучами. В сочной, наливающейся зеленой жизнью траве будто слышался шепот и шорох какой-то: там суетливо копошилось, бегало, ползало, летало, прыгало и цеплялось за тончайшие былинки многое множество разной мошки, жучков, паучков и всего этого насекомого люда, который живет и дышит, пока его греет солнечный луч. По зеленому полю желтели махровые, росисто-свежие головки одуванчиков, над которыми носилось тонкое жужжание, реяли золотистые пчелы. Из рощи порою тянуло смолистым запахом молодой, изжелта светло-зеленой березы; то вдруг пахнет откуда-то, с легким попутным ветерком, миндальным ароматом цветущей рябины. В воздухе пахнет землею – тем несколько прелым, сыроватым запахом, который издает по весне земля, набирающаяся могучей жизненной силы. И стояла в этом воздухе какая-то звучащая, весенняя тишина. С огородов доносились женские голоса и заливчатая песня, а в кладбищенской роще переливалась звонкая перекличка иволги, зябликов, пеночек и малиновок.

Хорошо было на кладбище. Казалось, будто каждая могила улыбается и шепчет что-то белому свету про свою жизнь подземную – словно и там, под нею, тоже весна наступила. Бероев совсем отдался своим грезистым думам и мечтаниям. Вспомнилась ему жена, которая улыбалась и ему и детям своими тихими и добрыми, честными глазами; вспомнились и кудрявые головки детей, и то светлое время, когда они только что начинали щебетать свои детские, несмолкаемые речи, а слабый язык никак еще не мог справиться со словом и лепетал такие потешные созвучия. Вспомнились ему тут все эти особенные слова их собственного сочинения, которыми окрестили они разные предметы своей детской жизни. И стало жутко и отрадно на сердце от всех этих воспоминаний… Все это было так мирно, так хорошо, и все это минуло уже безвозвратно… Тихие и добрые глаза сомкнулись навеки; голодный червь уже давным-давно повыглодал их – теперь на их месте зияют там, под землею, две костяные впадины, и этим впадинам никогда, никогда не улыбнуться тою светлою, честною, безгранично любящею улыбкою, какою улыбались некогда глаза до обожания любимой женщины.

В этих грезах, глубоко ушедших в душу, Бероев и не заметил, как подступил вечер.

Ярко-румяное солнце стояло уже низко над землею и кидало полосы золотисто-розового света по кладбищу, вдоль которого потянулись длинные тени крестов, казавшихся теперь тоже какими-то розоватыми. С высей теплого неба долетали еще на землю последние рассыпчатые трели жаворонков, допевавших свои предвечерние песни. Все другие птицы почти совсем уж умолкли; зато в роще защелкал где-то соловей, и это было робкое еще начало бойких ночных переливов; в воздухе как будто гуще, чем днем, запахли белесоватые кисти цветков рябины.

Бероев встал и потянулся. На душе его было теперь грустно и тихо. Он огляделся вокруг и, до земли поклонившись могиле, – словно бы прощался с нею, – встал и побрел себе по тропинке.

Он уже шел по одной из тех аллей, что прорезывают кладбищенскую рощу, как вдруг на лице его заиграл испуг и недоумение, которое отлилось и застыло, наконец, в выражении панического ужаса.

Он попятился несколько шагов и остановился как вкопанный, не имея ни сил ни воли, чтобы двинуться дальше, и не будучи в состоянии оторвать глаз своих от поразившего его предмета.

В нескольких саженях перед ним, лицом к лицу, шла женщина в очень скромном, простеньком платье темного цвета. Большой платок покрывал ее голову и спускался на плечи. Яркие лучи золотистого заката, дробясь между стволами дерев, зеленью ветвей и намогильными памятниками, сетью переплетались и путались на дорожке и обливали светом спокойное и грустное лицо женщины, шедшей навстречу Бероеву.

«Боже мой!.. Боже, да что ж это? – сверкнуло в голове его. – Или мне чудится… сплю я, или с ума схожу… Она! Она… Но этого быть не может!»

Женщина случайно подняла голову и, заметя его пораженную ужасом фигуру, остановилась и взглянула ему в лицо. И вдруг, словно лучезарная молния пробежала по ее чертам. Они оживились испугом и недоумением, но в тот же миг засверкал в них восторг радости и счастья.

Легкий крик вырвался из ее груди, и, простирая вперед свои руки, она стремительно пошла к Бероеву.

Тот опять попятился невольно и, в оледенелом ужасе, схватился за свою голову.

– Егор!.. Да ты ли это?.. Что с тобой?.. Не бойся! Я не призрак, я ведь жива!.. Ведь вот я же целую, я обнимаю тебя! Чувствуешь меня?.. Ведь это я! Я, твоя жена, твоя Юлия!.. Меня считают умершей, но я жива! Я с тобою!.. О, да опомнись же! Приди в себя!.. Мой милый! Счастье мое!..

Это были не слова, не звуки, но райский восторг, который ключом бил и рвался из мгновенно переполненной груди. Она трепетно обнимала и целовала его, а он, весь бледный, сраженный изумлением ужаса и убежденный, что с ним свершается нечто сверхъестественное, что рассудок покидает его, стоял и глядел истуканом, не дерзая прикоснуться к ней. Он видел и не верил, чувствовал прикосновение к себе и смутно думал, что это страшная галлюцинация.

– Боже! Пощади… пощади… спаси мой рассудок! – едва мог он, наконец, шевельнуть губами.

Но нет, это не призрак, не сон – видение не исчезает.

В ушах его раздается знакомый голос, на него восторженно глядят все те же добрые глаза, наполненные теперь слезами счастья. Он ощущает знакомое пожатие руки, знакомые поцелуи и объятия – нет, это не сон, это въявь она – как есть, милая его Юлия!

И он, Фома неверный, ощупал лицо ее руками и вдруг упал к ее ногам, вне себя обнимая ее колени, целуя руки и ноги и не будучи в состоянии вымолвить ни единого слова от этого опьяненно окрыляющего наплыва какого-то дикого, необузданно восторженного счастья.

L

ЧТО БЫЛО С БЕРОЕВОЙ

Давно мы покинули Юлию Николаевну Бероеву. Читатель доселе оставался в полном неведении, что сталось с нею после того, как доктор Катцель с уверенностью произнес над ее изголовьем отрадное слово: спасена!

И он действительно возвратил ей жизнь и мало-помалу, с величайшей заботливостью восстановлял ее утраченные силы.

Хотя эта женщина и представляла теперь весьма интересный для него субъект в научном отношении, однако же всей тщательностью ухода, внимания и попечений была она обязана главным образом Сергею Антоновичу Коврову.

В этом человеке являлась какая-то странная, психически загадочная натура. Положительно можно сказать, что это был герой в своем, исключительном роде, и герой даже в хорошем смысле этого слова. Обожатель всякого риска, страстный поклонник сильных ощущений и женщин, для которых часто позабывал все на свете, Ковров был отъявленным мошенником, но отнюдь не негодяем. В том, что из него выработался мошенник, виновато было дурно направленное воспитание и привычка барствовать да повелевать, при отсутствии средств к тому и другому. Все это было у него в детстве и всего этого он лишился со смертью отца, при первой юности. Надо было с бою взять себе от жизни и то и другое. Природа дала ему страстную жажду жизни, дала размашистую широкую натуру, пылкое сердце, гибкий ум и энергическую волю. Он на первых же порах проигрался и ради поправления обстоятельств, дабы избежать солдатской шапки, сам сделался шулером, а от шулерства к остальным родам мошенничества скачок уж очень и очень нетруден. Но, при всем своем дурном направлении, он какими-то непостижимыми судьбами успел сохранить в себе природную теплоту сердца и отзывчивость чувства.

Никогда не задумываясь обобрать ловким образом кого бы то ни было, он в то же время нередко способен был делиться чуть не последним рублем, если случалось проведать про действительно крайнюю нужду человека, даже мало ему знакомого. «Сам хлеб жуешь – и другим жевать давай», – говаривал он постоянно. Порывы этой доброты и какого-то своеобразного рыцарства налетали на него порою какими-то шквалами, и в минуту одного из подобных шквалов судьба случайно дозволила ему спасти Бероеву, которую отчасти он знавал и прежде. Ему вообразилось и вздумалось, что с этой самой минуты забота о дальнейшей судьбе спасенной им женщины должна лечь на него чем-то вроде нравственного долга, до тех пор, пока случаю угодно будет оставить ее на его попечении. И – надо отдать справедливость – он ни на шаг не отступил от этой добровольно взятой на себя обязанности. Вот и подите, рассуждайте после этого, что такое душа иного мошенника! Мы нарочно сказали иного, разумея под этим, конечно, далеко не каждого; но… все-таки между субъектами этой темной породы встречаются иногда странные, загадочные натуры, вполне достойные стать интересной проблемой и для мыслителя и для психолога, и вот одною-то из подобных, не легко разрешимых проблем является Сергей Антонович.

Бероева была спасена, хотя последовательное восстановление жизненных сил ее шло довольно туго и медленно. Доктор Катцель, однако же, недаром-таки дал Коврову свое слово приложить все старания, чтобы поднять ее на ноги. И точно, в течение нескольких недель все его время и внимание исключительно делились между пациенткой и фабрикой темных бумажек.

Прошло месяца четыре или около пяти. Юлия Николаевна совсем уже поправилась, и вместе с этим перед нею встал трудно разрешимый вопрос весьма странной сущности – вопрос, что делать, как жить и как быть ей далее? Решенная уголовная преступница, арестантка, отмеченная по тюремным книгам в числе умерших, в данную минуту она была круглое ничто. Показаться в прежнее общество невозможно, да и не к чему: необходимость и чувство самосохранения требовали возможно большего скрывательства и тщательного инкогнито. Ей даже казалось риском появиться на городских улицах. Подать весть родным в Москву – трудно, да и небезопасно. А между тем надо же создать себе какое-нибудь положение в жизни, надо быть чем-нибудь, коль скоро ты уже есть жив человек, а чем именно быть ей, она не знала, да и не могла и не умела сама по себе создать или даже представить для себя какое ни на есть определенное положение. Действительная жизнь, поставившая перед нею этот неизбежный, роковой вопрос, требовала так или иначе, теперь или потом, разрешения данной задачи, а как разрешить ее? Бероева стала в тупик среди обуявших ее сомнений.

Доктора Катцеля она боялась и не доверяла ему. Будучи несколько благодарна за возвращение ее к жизни, в душе она все-таки не могла забыть, что некогда этот же самый Катцель служил пособником генеральши фон-Шпильце, что и он, вместе с тою, был одним из ее губителей. Один только Ковров успел снискать себе ее доверие и симпатию. Ей казалось, что с ним можно быть откровенной, и поэтому только одному ему она решилась передать свои сомнения, прося присоветовать и решить за нее – как ей быть и что делать. Еще с первых дней ее спасения Ковров принес положительные сведения, что Егор Бероев жив и здоров и что его заключение не может продолжаться долго. Первое было действительно точным известием, которое разными путями удалось добыть ему; второе же присочинил сам Сергей Антонович, ради того, чтобы поддержать надежду, бодрость и нравственные силы Юлии Николаевны. И это действительно немного оживляло ее. Главная суть обмана заключалась в том, что он пробуждал в ней желание жить, выздоравливать, поправляться. При одном подходящем случае, когда Ковров должен был на несколько дней уехать в Москву, он привез ей оттуда известие о детях, находившихся у тетки. Осторожный Серж не поехал к ней лично, но успел стороною, кстати и как бы невзначай вызвать и выспросить все, что ему было нужно. Юлия Николаевна узнала через него, что оба ребенка ее живы и здоровы и ходят в школу, что им хорошо у тетки, которая заботится о них, как мать родная, и все грустит по мнимой покойнице. Ковров сумел утешить больную женщину, подняв ее энергию и возбудив в ней желание жить, потому что успел поселить в ней надежду на сносное окончание всех печальных обстоятельств ее жизни.

А время шло меж тем, и Юлия Николаевна мало-помалу поправилась. Чем крепче и здоровей становилась она, тем более поселялась в ее любящем сердце тоска по мужу и детям. Казалось, будто это несносное время разлуки тянется с мучительною медленностью и никогда не кончится. Ковров продолжал поддерживать в ней энергию и надежду, привозя время от времени кой-какие известия о муже. Из разных источников удалось ему узнать некоторые сведения о его деле, и эти сведения поселили в нем маленькую надежду на благополучный исход для ареста. Надежда, смутная в нем самом, была передана им Юлии Николаевне в самых положительных красках несомненной достоверности; он знал, что не чем иным, как только этою искусно выдержанною ложью могла быть поддержана и освещена ее бодрость и энергия. Действуя таким образом, он подчинялся своему почти безотчетному желанию спасти и воскресить во что бы то ни стало эту женщину.

– Ведь не поведут же вашего мужа на виселицу! – не однажды говорил он Бероевой. – Ведь жив-то он останется во всяком случае! Ну, положим, при самом крайнем, печальном исходе, сошлют его – у вас есть дети, вы заберете их с собою и через несколько времени приедете к нему. Я это вам устрою, снабжу вас таким хорошим паспортом, что никакая управа благочиния в целом мире не усомнится в его подлинности. Будете вы называться какой-нибудь Марьей Карповой и жить в качестве няньки при детях – все это еще, слава богу, возможно! И проживете все вместе до конца жизни. Что ж делать? Из самого худшего надо выбирать менее худшее. А я берусь устроить все это и даю вам в том мое честное слово. Видите ли, Юлия Николаевна, – прибавлял он при этом, – я хотя и мошенник, то есть отъявленный мошенник, а все же немножко честный человек и сердца немножко имею – так вы меня и понимайте, моя милая!

И каждый раз после подобного разговора надежда оживала в сердце Бероевой.

Когда же настало для нее роковое время сомнений и когда она передала их Коврову, прося совета и поддержки, Ковров отвечал, что ничего нельзя предпринять, пока не решено дело ее мужа, и что по окончании этого дела будут найдены средства, каким образом соединить ее разрозненное семейство, а до этого времени – нечего делать – надо ждать терпеливо и смирнехонько, втайне проживать в загородной избе хлыстовки Устиньи Самсоновны. Бероева подчинилась его решению. Она знала, что такое Ковров и его компания. Не узнать этого было невозможно, проживая на самой фабрике темных бумажек. В прежнее время Юлия Николаевна, быть может, отвернулась бы от людей этого сорта; теперь же… теперь в этих мошенниках она видела своих спасителей и единственных людей, которые отнеслись к ней сочувственно, по-человечески, после того как слепой суд несправедливо покарал ее. Собственное несчастье и особенно жизнь тюремной заключенницы Литовского замка принесли ей ту пользу, что заставили на деле, воочию узнать, что такое падший человек, и научили смотреть на него более снисходительно, глубже вглядываться в неуловимо тайные изгибы его души, чем это делается обыкновенно всеми нами среди эгоистической обстановки нашей собственной жизни. Ближайшее соприкосновение с тюремными заключенницами показало ей, что человек, называемый преступником, не всегда бывает безусловно дурным, негодным человеком. А она, к тому же, была еще ожесточена: люди, официально слывущие под именем честных и добропорядочных, пользующиеся всем покровительством закона и данными им привилегиями, сделали столько черного зла и ей и ее мужу! И это ожесточенное состояние, да еще при испытанном убеждении, что безукоризненно честный, неповинный человек все-таки не избавлен иногда от публичного прикования к позорному столбу, поневоле заставило ее мягче и человечнее относиться к патентованному мошеннику, в котором она увидела столько явного и бескорыстного сочувствия к себе. Она сознавала в себе женщину честную, пострадавшую ни за что ни про что, и понимала, что в теперешнем ее положении надо либо навеки отказаться от детей и мужа и тотчас же умереть, либо самой вступить в мошенническую сделку – принять фальшивый паспорт, чтобы скоротать остаток жизни под чужим именем, вместе со своим семейством. Выдать себя законной власти – значит, необходимо надо выдать головою и тех людей, которые бескорыстно спасли ее, а могла ль она сделать это по совести, могла ль заплатить изменой и неблагодарностью тем, у кого встретила столько теплого сочувствия? И сердце, и рассудок, и наконец самая необходимость – все говорило ей, что надо становиться на их сторону, а иначе ничего не поделаешь, если хочешь остаться честной и чистой перед собственной совестью.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53