Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Петербургские трущобы (№1) - Петербургские трущобы. Том 1

ModernLib.Net / Историческая проза / Крестовский Всеволод Владимирович / Петербургские трущобы. Том 1 - Чтение (стр. 6)
Автор: Крестовский Всеволод Владимирович
Жанр: Историческая проза
Серия: Петербургские трущобы

 

 


 — на две трети того, что стоят: вещь хорошая, в магазине надо шестьдесят рублей заплатить. Да пусть приготовит мне ерша в салфетке[66]; я приду к нему в гости, а иначе — плохо будет! — крикнул он вдогонку удалявшемуся Юзичу, который через минуту возвратился и подал Коврову сорок рублей. Ковров пересчитал и положил себе двадцать в карман, а остальные молча, но с джентльменской улыбкой, возвратил Бодлевскому.

— Одно вынимается, а другое кладется на смену, — сказал он, подавая Бодлевскому вид вдовы коллежского асессора. — Теперь старый плут, Пахомка, может и за делопроизводство свободно приниматься.

— Да что ж тут приниматься? — с улыбочкой заметил Пахом Борисыч. — Вид ведь чистенький, дворянский; особых примет, якобы глаза серые, нос умеренный, писать по закону не требуется — значит, и так сойдет полегоньку. А теперь бы мне вот рюмочку, да потом и за трыночку, — заключил он, направляясь к штофу и на пути пригласительно показывая Гречке колоду карт.

— Мы с вами будем знакомы; мне ваше лицо понравилось, и потому, надеюсь, сделаемся друзьями, — сказал Ковров, вторично пожимая Бодлевскому руку. — А теперь пойдемте — выпьем. Вы мне за стаканом расскажете, для чего вам нужен этот пачпорт, а я, за ваш поступок с часами, зла вам не пожелаю. В этом дает вам свое честное слово поручик Сергей Ковров! Я тоже умею быть великодушным! — заключил он, и новые друзья, в сопровождении всей компании, направились в «чистую половину».

* * *

Ночная оргия в «Ершах» находилась уже в полном своем разливе. Был двенадцатый час ночи. Чистая половина вполне представляла собою смешение языков. Грязь ее обстановки как-то сама собою утроилась к этому заповедному часу ночной ершовской жизни. Публику составляли почти исключительно мазурики, покончившие дневные счеты, и с горя, общипанные мешками, а наипаче Провом Викулычем, угарно пропивали ему же свои последние гроши. Подле каждого почти сидела женщина весьма непрезентабельной наружности. Компания мастеровых — все та же, которая и днем тут заседала, — по сию пору разваливалась на прежнем своем месте, за двумя составленными столиками; только почтенные члены ее, что называется, «лыка не вязали», обретаясь в том вялом состоянии, когда человек становится уже «непомнящим родства». Один только угощатель-мальчонка сохранял еще кое-какие бессознательно-нервные признаки усиленной жизненной деятельности. Он, закрыв свои отяжелевшие глаза, как-то конвульсивно размахивал в беспорядке руками, опрокидывая на скатерть пивные бутылки и стаканы, судорожно мотал головою и по временам с большим усилием выкрикивал какие-то дикие, бессмысленные звуки.

Один только Пров Викулыч посреди этого всеобщего хаоса невозмутимо сохранял свою благоразумную степенность за буфетной стойкой, и чем солиднее казался он, тем резче являл собою этот контраст со всем окружающим. А на «квартире», где, при нагорелом сальном огарке, Пахом Борисыч и Гречка азартно резались в трынку, шла своя обычная деятельность, под бдительным присмотром и руководством вездесущего Прова Викулыча, не перестававшего с известными интервалами юркать в свою дверцу. Там поминутно приходили и уходили его доверенные люди: ювелиры, которым он продавал золотые вещи; портные и скорняки, покупавшие платья и меха, и, наконец, еще один разряд личностей, преимущественно из евреев, промысел которых состоял в том, чтобы некоторые вещи, какие почему-либо неудобно или опасно было оставить в Петербурге, увозить в Москву и в другие города, где уже они сбывались без всякого опасения и за хорошие деньги. Занятия этого последнего рода требуют особенной честности — и, надо отдать справедливость Прову Викулычу, он умел выбирать людей. Впрочем, честность эта обусловливалась и самой выгодой такого промысла, требующего особенной ловкости, предусмотрительности и сноровки; надо знать — где что, когда и как и кому выгодней сбывается и какими куда путями удобнее добираться.

Между тем говор и восклицания перекрещивались меж собою по всем углам «чистой половины» и мешались с звуками песни под аккомпанемент торбана и ложек. Эти последние звуки производили два артиста, которые в то время, к одиннадцати часам ночи, постоянно являлись в «Ерши» развлекать своим искусством ночных посетителей. Торбанист — Мосей Маркыч, сухощавый, высокий брюнет, очень серьезного и меланхолического вида, был точно истинный артист: его пальцы с необыкновенною быстротою и художественным тактом бегали по струнам торбана, и когда увлекался он извлекаемыми им звуками, все лицо его как будто преображалось: светлело или туманилось с каждым музыкальным переходом. Не менее художником в душе был и товарищ его, певец и ложечник — Иван Родивоныч, курносый, рябой, приземистый и широкоплечий костромич, в поддевке и красной рубахе. Когда он своим немножко гнусавым тенорком «отхватывал» какую-нибудь чибирячку[67] — все поджилки и суставчики его, словно на пружинках, ходенем ходили: ходили брови и скулы, ходили плечи, и руки, и пальцы, и коротенькие полешки-ноги; ходила, наконец, грудь и даже самый живот, которыми он выделывал удивительные штуки, к общему удовольствию столпившихся слушателей. Мы потому так обращаем внимание читателя на Мосея Маркыча с Иваном Родивонычем, что ему еще придется впоследствии встречаться с этими двумя личностями, составляющими необходимое звено трущобной жизни и даже ее светлую сторону, если в ней таковая только возможна.

Что ты, черен ворон, вьешься

Над моею головой?

— чувствительно гнусил Иван Родивоныч, а Мосей Маркыч баском подтягивал ему:

Ты добычи не добьешься:

Я не твой, нет, я не твой!

Мое тело здесь не тлеет,

Тлеет лишь одна душа,

— еще чувствительнее выводил свои верхние нотки Иван Родивоныч:

И она-то разумейте.

Сколь ты, Маша, хороша!

— вторил ему басок Мосея Маркыча. Слушатели оставались в полном восторге.

— Здорово, ребята! — гаркнул с авторитетом лихого ротного командира Ковров, молодцевато входя в комнату под руку с Бодлевским.

— Раз, два, ваше-ство! — крикнули в ответ артисты. Почти вся остальная публика, которой хотя бы и по слухам был только известен Сергей Антонович, почтительно привстала с мест и поклонилась.

— Садись, ребята! пей и гуляй не стесняясь! — снова скомандовал Ковров и обратился к музыкантам: — Ершовскую! да живее!

Мосей Маркыч встряхнул своей черной курчавой головой, ударил по струнам, а Иван Родивоныч звякнул ложками и пошел вприпляску:

Как на гору, значит, еж ползет –

Под горою горемыка идет.

Ты куды же, куды, еж, ползешь?

Ты куды же, горемыка, идешь?

Я иду-ползу на барский двор,

Ко Агафье свет-Ивановне,

К Серафиме Сарафановне.

И вдруг, на этом последнем стихе, он как-то конвульсивно встряхнулся всем телом, лихо топнул ногами, еще лише подзвякнул ложками — и вся компания, наполнявшая эту комнату, с гиком, свистом и каким-то жиганьем подхватила вслед за ним, стуча и топая каблуками:

Ах, ерши, ерши, ерши, ерши, ерши — да

Все по четверти ерши, ерши, ерши — да

По полувершку ерши, ерши, ерши — да

Запущу так и держи, держи, держи!

— Тук-тук, у ворот! — выкрикнул Иван Родивоныч, стараясь перекричать весь этот шум, гам и топот.

— Кто тут? — вопросил его Мосей Маркыч.

— Еж!

— Зачем пришел?

— Попить-погулять, с вашим девкам баловать.

— Что принес?

— Грош.

— Ступай прочь: хвост нехорош!

— Тук-тук, у ворот! — повторил опять Иван Родивоныч.

— Кто тут? — своим заученным тоном снова ответил Мосей Маркыч.

— Еж!

— Что принес?

— Пятак!

— Шишки! идешь не так! — порешил торбанист — и ложечник снова пустился вприпляску:

Загуляла тут ежова голова,

На чужой стороне живучи,

Много горя принимаючи,

Свою участь проклинаючи!

— Ах, ерши, ерши, ерши — да все по четверти ерши! — подхватила в ответ ему честная компания с новым неистовым гиком и жиганьем, еще сильнее прежнего приходя в какой-то дикий, шальной экстаз от тех ловких, размашистых телодвижений, которыми сопровождались «Ерши» Ивана Родивоныча.

Оргия в этом роде длилась далеко за полночь. Бодлевский, все щупавший свой боковой карман — там ли его паспорт, вышел наконец из заведения, словно в каком-то чаду, с крайне расстроенными нервами. Он чувствовал себя как-то тяжело счастливым; его давило и сознание этого счастия, и чувство неизвестности того, что задумала Наташа, и вопрос: как-то еще все это кончится, и убеждение, что первое преступление им уже сделано. Все эти ощущения свинцовым наплывом ложились на его душу, тогда как в ушах его свежо отдавался дикий отзвук ершовской песни.

XII

КЛЮЧИ СТАРОЙ КНЯГИНИ

Было девять часов вечера. Наташа засветила ночную лампу в спальной княгини Чечевинской и осторожно вышла в смежную комнату приготовить ей перед сном успокоительных порошков, которые только что прописал доктор.

Княгиня все еще была очень слаба. Хотя беспамятство ее и миновалось, но по временам с нею начинали делаться истерические припадки; по временам она впадала в забытье и то нервно вздрагивала, то продолжительно дрожала всем телом. Мысль об ударе, нанесенном ей дочерью, не покидала ее ни на минуту.

Наташа только что сменила с дежурства горничную старухи. Ей предстояло просидеть над больной до полуночи. В доме княгини всегда господствовала тишина, а во время болезни ее эта тишина удесятерилась. Все ходили на цыпочках и говорили шепотом, боясь кашлянуть или звякнуть в буфете чайной ложечкой. Дверные звонки были завязаны полотенцами, и вся улица перед домом широко и мягко устлана соломой. К девяти часам домашние уже расходились по своим уголкам и ложились спать; одна только дежурная тихо сидела у изголовья старухи.

Налив полрюмки воды, Наташа всыпала туда порошок и вынула из домашней аптеки маленькую склянку с бледно-желтоватою жидкостью. Это был опиум. Осторожно осмотревшись кругом, она медленно приложила к рюмке горлышко скляночки и влила туда счетом десять капель. «Будет достаточно», — подумала она и усмехнулась. Лицо ее, как и всегда, было холодно-спокойно, и ни малейшая тень какого-либо ощущения не пробегала по нем в эту минуту.

Старуха, приподнятая под спинку Наташиной рукою, поморщась, проглотила поднесенное ей лекарство — и через несколько минут опиум оказал свое действие: время от времени конвульсивно подергивая нижнею губою, она впала в глубокий и тяжелый сон. Наташа, чутко вытянув шею, неподвижно и внимательно из-за угла подушки глядела на ее лицо, следя за симптомами одурения, и когда убедилась, что сон окончательно сковал ее члены и что старуха вполне уже лишена на несколько часов возможности услышать что-либо и очнуться, она медленно пододвинула ближе к изголовью большое свое кресло и, не сводя спокойно-внимательного взора с ее лица, тихо запустила руку под нижнюю подушку. Подвигаясь вперед с величайшей осторожностью и не более как на несколько линий, рука ее поминутно останавливалась, чуть только оттенок малейшего нервного движения пробегал по лицу старухи, к которому неотводно были прикованы глаза Наташи. Но старуха спит непробудно — и рука опять на какие-нибудь полвершка тихо подвигается вперед. Прошло уже около получаса, а глаза горничной все еще напряженно вперялись в сонное лицо, и рука все еще подвигалась вперед под подушкой, уклоняясь по временам несколько в стороны и как бы нащупывая там что-то. Выражение Наташи было в высшей степени спокойно и сосредоточенно, но в этом спокойствии в то же время крылось нечто другое, заставлявшее предполагать, что если — не дай бог — очнется как-нибудь в эту минуту старуха, то другая, свободная рука в то же мгновенье задушит ее горло.

Наконец кончики пальцев нащупали там что-то твердое. «Это он!» — подумала Наташа и остановилась перевести дух. Через минуту, ухватясь за свою находку, рука ее так же медленно и осторожно стала подвигаться назад.

Прошло еще с добрых десять минут, когда, наконец, Наташа увидала маленькую мошонку из разноцветного сафьяна, какими обыкновенно торгует город Торжок наряду с другими своими сафьяновыми и золотошвейными изделиями. В этой мошонке у старой княгини хранились два ключа, с которыми она никогда не расставалась: днем носила в кармане, а ночью клала к себе под подушку. Один ключ — обыкновенный — был от ее комода, другой — изящный, маленький — от ее заповедной шкатулки.

Около часу спустя ключи эти тем же порядком и с тою же осторожностью были положены на свое обычное место, под подушку княгини.

Наташа тщательно вытерла рюмку своим носовым платком, чтобы в ней не оставалось ни малейшего запаха опиума, и спокойно, как и всегда, досидела часы своего дежурства.

XIII

ОТОМСТИЛА

Старуха проснулась на другой день часу в первом. Доктор, заезжавший уже два раза утром, был даже доволен столь продолжительным сном, которого больная почти не знала со времени полученного ею удара и который, по его мнению, должен был произвести благодетельный перелом болезни.

Княгиня издавна уже сделала себе привычку — переглядывать свои финансовые документы и поверять приходо-расходные книги. Всесильная привычка, образуя собою в человеке нечто органическое, не покидала ее и в болезни; по крайней мере, в то время, когда сознание и спокойствие возвращались к ней, она выдавала ключ от комода, приказывала подать себе заветную шкатулку и затем, выслав дежурную вон из комнаты, предавалась наедине своему любимому занятию, превратившемуся теперь в нечто весьма близкое к детской забаве. Она вынимала свои банковые билеты, именные и безыменные, и — то любуясь их цветными рисунками, то перекладывая с места на место — щупала толщину пачек, пересчитывала их и несколько тысяч наличных денег, на всякий случай лежавших дома, и, наконец, бережно, в порядке, опять укладывала все это в шкатулку. Горничная, возвращаясь в спальню по ее звонку, ставила шкатулку на старое место — и княгиня, после этой забавы, чувствовала себя еще на некоторое время спокойной и довольной.

Дежурные уже успели достаточно познакомиться с этой прихотью, и потому каждодневная подача шкатулки казалась им совершенно в порядке вещей, делом заведенного обыкновения.

Приняв какое-то лекарство и обтерев лицо и руки полотенцем, смоченным в каком-то освежающем винегре, княгиня приказала прочесть ей несколько молитв с той главой евангелия, которая следовала в нынешний день, и затем приняла визит своего сына. Со времени ее болезни, то есть с тех пор как была сделана духовная, утверждающая его единонаследие, он поставил себе не совсем-то веселою обязанностью являться к матери каждое утро минут на пять, причем, ни разу не заводя разговора о сестре, осведомлялся только о здоровье, являл себя почтительным сыном, и, в заключение, нежно, со вздохом сокрушения поцеловав руку, уносился на рысаке поторчать в приемной какой-нибудь танцовщицы или в ресторан.

По уезде сына старуха приказала достать себе шкатулку и, по обыкновению, выслала вон из спальни дежурную женщину.

Это была великолепная шкатулка из черного дерева с инкрустацией изящнейшей отделки.

Ключ щелкнул в замке, пружинная крышка отскочила — и глаза княгини остановились неподвижно, пораженные недоумением и ужасом.

Двадцати четырех тысяч наличными деньгами, которые она сама своими руками положила вчера поверх прочих бумаг, сегодня в шкатулке не было. Всех безыменных банковых билетов тоже не было. Билеты на имя дочери, княжны Анны, тоже исчезли. Оставались только именные — старухи и сына, да кое-какие векселя. На место всего пропавшего была положена записка с надписью:

«a Madame

Madame la princesse Tchetchevinsky»[68].

Пальцы старой княгини так трепетали, что долгое время она не могла развернуть эту записку. Потерянные глаза ее дико бегали, как у помешанной. Наконец ей как-то удалось-таки развернуть почтовый листок — и она стала читать:

«Вы меня прокляли, прогнали и несправедливо лишили наследства. Я у вас украду мои деньги. Можете доносить полиции; но в то время, когда вы прочтете эту записку — ни меня, ни того, кто по моему поручению сделал покражу, уже не будет в Петербурге.

Ваша дочь

княжна Анна Чечевинская».

У старухи руки не опустились, но, как нечто совсем ей не принадлежащее, безжизненно брякнулись на ее колени. Бегающие, сумасшедшие глаза остановились, и в них вдруг появилось глубокомысленное выражение. Княгиня делала страшное, нечеловеческое в ее положении, усилие, чтобы собрать все присутствие духа и владеть собою. Один только слабый, глухой стон вырвался из ее груди, да зубы скрежетали. Она стала искать глазами огня, но лампа была потушена: матовый, синеватый просвет дня, сквозь опущенные гардины, достаточно освещал комнату. Тогда старуха диким, неровным движением, напоминавшим подобные же движения перепуганных обезьян, скомкала это письмо рукою, быстро положила его в рот и конвульсивно, с усилием двигая челюстями, стала жевать его, стараясь проглотить поскорее.

Минута — и письма уже не существовало. Княгиня заперла шкатулку и позвонила дежурную. Отдавши ей спокойным голосом обычное приказание, она имела еще достаточно силы, приподнявшись на локте, глядеть, как та запирала комод, и потом положить к себе под подушку на всегдашнее место торжковскую мошонку с ключами. После этого она опять приказала ей выйти.

Когда спустя два часа, приехавший в третий раз доктор захотел, наконец, поглядеть больную и вошел в ее спальню — там уже лежал только вытянувшийся, окоченелый труп старухи.

Дочь княгини Чечевинской, последняя отрасль древнего и никогда ничем не запятнанного рода — распутная женщина и воровка!

Наташа отомстила.

XIV

БЛИЖАЙШИЕ ПОСЛЕДСТВИЯ ПОКРАЖИ

В тот же самый день, утром к девяти часам, в коммерческий банк хорошо одетая дама представила нумера нескольких безыменных билетов. Одновременно с нею молодой человек, тоже весьма изящно одетый, представил билеты именные, на обороте которых был сделан рукою владетельницы передаточный бланк: «Княжна Анна Чечевинская». По сличении с подписью того же самого имени в банковых книгах бланк признан действительным — надпись делала одна и та же рука.

К двенадцати часам банковский казначей хорошо одетой даме выдал полтораста тысяч наличными деньгами, а изящному молодому человеку — семьдесят. Дама подписалась французской подданной Терезой Доре, а молодой человек — костромским купеческим сыном Иваном Афанасьевым.

В тот же самый день, только несколько позднее, а именно в начале второго часа, по парголовской дороге легковой извозчик вез двух седоков: скромно одетую молодую женщину и скромно одетого молодого человека. К вечеру эти же самые путешественники ехали уже в чухонской ратке по каменистой, горной финляндской дороге, в направлении к городу Або. Вез их вольнонаемный финский крестьянин из-под Парголова, промышлявший извозом.

Через четыре дня хоронили в Невском монастыре старую княгиню Чечевинскую. Провожающих было очень много и между прочими m-me Шипонина с тремя грациями. Все с несколько таинственным любопытством перешептывались между собою. В кругу дам особенно много шептались с тремя грациями. Князь Шадурский тоже присутствовал на похоронах, только без жены — m-me la princesse была нездорова — и тоже с любопытством расспрашивал и шептался. Хоронил старуху молодой сын ее, все старавшийся сделать официально-печальную физиономию и все забывавший поминутно про это старание.

Княжны Анны на похоронах не было. Когда одна из трех граций с благородным участием спросила молодого Чечевинского, почему ее нет, — тот неопределенно и кратко ответил, что сестра очень больна. Все почему-то ждали на похоронах какого-то скандала; но скандала никакого не было.

Возвратясь из монастыря, молодой князек первым делом открыл заветную шкатулку, которую до этого времени он видал только мельком, и то очень редко. Он ожидал найти там гораздо более, но нашел лишь полтораста тысяч: сто на имя покойницы, и пятьдесят — на свое. Эти деньги составляли личное ее достояние, полученное в приданое. Молодой князек сделал кисленькую мину — этих денег могло для него хватить года на три, не более. Никто никогда не знал при жизни старухи, до какой именно цифры простирается ее состояние, и потому молодому князьку и в голову даже не пришло — не было ли у нее еще каких-нибудь денег? В счетные же ее книги он, по безалаберной ветрености своей, даже и не заглянул, считая их сухой материей, где только записывалось со всей аккуратностью, сколько куда истрачено да какие проценты получены.

В этот же день дворник одного из огромных и грязных домов на Вознесенском проспекте снес в квартал отметку, в которой было прописано, что польский уроженец Казимир Бодлевский выбыл за город; а управляющий домом покойной княгини Чечевинской объявил полиции, что крепостная девица Наталья Павлова пропала без вести, о чем он, управляющий, по прошествии трехдневного срока, и доводит до надлежащего сведения.

А в это время уже по Ботническому заливу легко скользило маленькое суденышко некоего финна, отважного мореходца, промышлявшего под рукой невинною контрабандой. Финн стоял на корме, а молодой сынишка его заправлял парусами. На палубе сидели молодой человек и молодая женщина. На груди у женщины висел спрятанный под сорочкой мешочек, хранивший в себе двести сорок четыре тысячи наличными деньгами, а в карманах у той и у другого было по паре заряженных пистолетов — на всякий случай, ради предосторожности против добрых людей. Имевшиеся же при них паспорты гласили, что женщина была дворянка, вдова коллежского асессора Марья Солонцова, а мужчина — польский уроженец Казимир Бодлевский.

Судно прорезывало Ботнический залив по направлению к шведскому берегу.

XV

ГЕНЕРАЛЬША ФОН ШПИЛЬЦЕ

Мы должны будем теперь вернуться к самому началу нашего рассказа, то есть к тому именно дню, в утро которого семейство князя Шадурского посетила божья милость в виде подкинутого младенца.

Выйдя из будуара жены, князь тотчас же приказал закладывать коляску, оделся и поехал к генеральше фон Шпильце. Генеральша фон Шпильце жила в Морской на одном из лучших ее мест. Она занимала большую, поместительную квартиру с немножко странным расположением и характером комнат. Тут были и зала с колоннами, и гостиная с изящнейшим камином, и великолепная лестница со статуями; и в то же время другая, тоже чистая лестница, только попроще, без швейцара, цветов и статуй, которая вела с другого подъезда в ту же самую квартиру. Только с этой уже стороны квартира генеральши фон Шпильце отличалась не изящно-аристократическим, но удобно-индустриальным характером — и именно была приспособлена к тем условиям, каких требуют так называемые chambres garnies[69]: темная прихожая, темный коридор, и не прямой коридор, а какой-то изломанный который шел разными закоулками и зигзагами. Направо и налево по бокам этого коридора помещались разные двери, которые вели каждая в отдельную комнату, очень изящно меблированную разными драпри и весьма покойною, комфортабельною, мягкою мебелью. Каждая из них могла назваться не то кабинетом, не то будуаром, не то гостиной и вообще являла собою какой-то смешанный, но очень милый, удобный и привлекательный характер. На всем лежала печать роскоши, и опять-таки роскоши не аристократически-показной, а интимно-комфортабельной. Можно было бы подумать, что все это отдается внаймы разным лицам как обыкновенные chambres garnies, а между тем жильцов тут никогда не было; комнаты, очень тщательно прибиравшиеся каждодневно прислугою, оставались нежилыми, ибо сама генеральша занимала половину аристократическую. На этой последней половине господствовала прислуга мужская, в ливрейных или черных фраках; вторая же половина оставалась под присмотром исключительно женщин. Три или четыре горничные, весьма миловидные, постоянно молчаливые, скромные и опрятно одетые в простые холстинковые платья, имели обязанностью прислуживать на этом отделении и содержать его в постоянной чистоте и опрятности. Генеральша самолично каждое утро делала осмотр всей своей квартиры, наблюдая, все ли в порядке. Она паче всего любила порядок. Прислуга ее, необыкновенно ловко выдрессированная, являла собою одну только несколько странную особенность: вся она, начиная от швейцара, отставного усача-гвардейца, наряженного в ливрею, и кончая скромными горничными, при каждом посещении постороннего человека так пронырливо заглядывала ему в глаза, как словно бы прицеливалась, нельзя ли сорвать с него что-нибудь на чай. Вероятно, ее издавна приучили к этому сами же знакомые генеральши фон Шпильце.

Сама генеральша — особа лет тридцати пяти. Зовут ее — Амалия Потаповна. Это очень полная, дородная дама, среднего роста, одетая всегда не иначе, как в шелковое, шумящее, широкое платье. Лицо ее носит чуть заметные следы очень тонких косметик, а черты этого лица являют какой-то смешанный характер. Рыжие немецкие волосы, карие, жирные глаза в толстых веках, с еврейским прорезом, несколько вздернутый французский нос, крупные русские губы и слегка калмыцкие скулы — все это очень неправильное, хотя и характерное в отдельности, в целом являло собою отчасти соединение спеси с пронырливым лукавством и в то же время не было лишено — не то что красоты, а так себе, известного рода приятностей и привлекательности, которые иногда очень ценят некоторые любители. Генеральша говорила на нескольких языках, но на всех дурно и с каким-то особенным, не совсем приятным акцентом, так что из разговора ее выходил какой-то винегрет, в котором, подобно кускам дичи и говядины, огурцов и картофелю, свеклы и прочей винегретной приправы, мешались между собою фразы и слова французские, немецкие и русские с еврейским оттенком. Кто и что она, за каким генералом была замужем и когда, в какое именно время была — того никто не знал; знали только, что она — генеральша фон Шпильце, и под этим именем испокон веку была всем известна. Как и когда и откуда она появилась на петербургском горизонте — это также для всех была темна вода во облацех; но, казалось, как будто тоже испокон веку она пребывала в сем городе. Некоторые старожилы передавали, и то как темные слухи, что в начале двадцатых годов, то есть во времена своей первой цветущей юности, она пользовалась покровительством одной весьма важной и значительной особы, через что приобрела тогда, вместе с весом и влиянием, весьма большое состояние. Но что это была за особа, что за вес и влияние и каково состояние, благоприобретенное ею, — об этом никто и никогда не мог дать ясного, положительного ответа. Одни утверждали, будто генеральша фон Шпильце родом эльзасская француженка; другие говорили, что она рижская немка, а не то и чухонка; третьи — что она варшавская полька; четвертые — подозревали в ней житомирскую еврейку; пятые — нежинскую гречанку или женевскую швейцарку; шестые, наконец, выдавали за достоверный слух, что она, во-первых, дочь какого-то киргиз-кайсацкого хана, а во-вторых — симбирская дворянка. Как уж все это вязалось между собою и насколько присутствовала тут истина — сие только одному господу богу известно! Выходила же из всего этого загадочная, но всем известная личность, называемая генеральшей Амалией Потаповной фон Шпильце. И действительно, будучи не то немка, не то француженка, не то еврейка, не то, наконец, русская — она соединяла в своей особе всего понемножку. Даже самое имя ее было какое-то смешанное: Амалия — и вдруг Потаповна! Казалось, как будто коренные представители всех национальностей собрались между собою и каждый бросил свою посильную лепту в общую сокровищницу, из которой и произрос столь замечательный фрукт, как генеральша фон Шпильце.

У ней была бездна знакомых. Серебряная плоская ваза, стоявшая на изящном мозаичном столике в ее гостиной, вечно была переполнена всевозможными визитными карточками. Тут мешались между собою карточки мужские и женские, мешались титулованные имена известнейших фамилий и сильных тузов мира сего — с тузами откупной, золотопромышленной и вообще финансовой колоды; карточка великосветской Дианы — с карточкой известнейшей блестящей лоретки; имена художников и артистов — с именами сынов Фемиды и Марса; фамилия строгого, нравственного отца семейства — с фамилией какой-нибудь темной личности, какого-нибудь известного шулера, афериста, шарлатана или chevalier d'industrie[70]. Словом, весь свет знал генеральшу фон Шпильце, и она весь свет знала.

Но приемных дней у нее не было. Каждый, у кого только имелась до нее какая-либо надобность, должен был делать ей визит и писать письмо, в котором испрашивал себе свидание. Тогда генеральша назначала особую аудиенцию, на которой и можно было изложить ей свою надобность. Вероятно, этих различных надобностей было достаточное количество, потому что генеральше приходилось давать ежедневно весьма много аудиенций. Иногда случалось так, что она принимала с девяти часов утра до часу ночи — и всегда посетители один за другим сидели в ее приемной, приезжая каждый в заранее назначенный самою генеральшею час и ожидая, пока ливрейный лакей раскроет дверь и скажет: «Пожалуйте-с!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50