Порыжелая ермолка его сдвинулась на затылок, мокрые прядки волос липнут ко лбу; лицо его бледно, брови наморщены, глаза горят лихорадочным огнем, и на всем лице написано алчно озабоченное опасение, как бы скорее удовлетворить побольше народу, заграбастать побольше денег и — главное — не просчитаться в этой кутерьме и суматохе. Главное — не просчитаться ни на один грош, ни на четверть копейки! Та же самая забота, только еще гораздо нервнее, выражается на лице еврейки-супруги, строго покрикивающей на сбившуюся с ног свою наймытку. Взгляните на жиденяток — и они до поразительности верно напомнят вам ту известную картину, на которой изображено семейство лисицы, принесшей в свое логово лакомую курицу. Ни дать ни взять — те нее самые маленькие лисенята, бессознательный, врожденный инстинкт которых почуял запах крови и свежего мяса.
В глубине комнаты, в переднем углу, помещаются музыканты. Это — большею частью бродячие евреи. Сухощавый старик, с совиными глазами, в круглых медных очках, барабанит молоточками на цимбалах. Его изжелта-сухие, узловатые и крючковатые пальцы с нервной силой пробегают по струнам инструмента. Кудластый кроваво губый еврей среднего возраста закидывает голову, зажмуривая глаза и плавно покачиваясь всем корпусом, с увлечением истинного «артыста», разливисто наяривает и взвизгивает на убогой скрипице. Это так называемый «скрипак». Третий еврейчик, длинный чахоточный юноша, гудит на бубне, и, наконец, четвертый, совсем еще ребенок, с голодными и робкими глазами, ударяет железной палочкой в металлический треугольник. В простые дни по корчмам не бывает музыки; вы можете встретить ее только на киермаше, или в дни базарные. Эти странствующие артисты избирают себе для своего промысла известный район какой-либо местности и перекочевывают из местечка в местечко, приноравливаясь попасть в каждое к его базарному дню.
Мужики пьют, сидя за столом, и ведут при этом длинные беседы друг с другом, широко облокотясь и подпирая головы руками. На их лицах вы очень и очень редко встретите выражение веселости. Они пьют как-то мрачно, флегматически, вяло, но много (если хватит «грошей»), и все посасывают свой тютюнок, балакая друг с другом. Напившись, любят жаловаться на «недолю», на «горкое жицьё» и часто распускают нюни, плачут, лобызаются — «дайжа ж буси (губы), маспане!» — иногда и посчитаются между собой, но никогда почти не дерутся. Это — народ смиренный и кроткий, и в самом веселье его вечно есть что-то подавляющее, какой-то внутренний тяжелый камень. Молодицы и бабы гораздо бойче. Они не садятся, а стоя кучатся по комнате, пьют с ужимкой, морщатся, улыбаются и ведут между собой громкие, звонкие и хотя бессвязные, но очень оживленные разговоры. Бабы задорнее мужиков, и потому иногда случается, что одна тетка сдернет с головы другой «очипок», или «чапец», а та, как кошка, азартно вцепится в волосы своей супротивнице.
Молодые «дзяучаты», «маладзёхны» и «дзецюки» заводят «танку» (танцы). Обыкновенно зачинают женщины, а «дзецюки» пристают уже потом.
Этих танцев немного у нашего чернорусса: «кружки», «казак» да еще «крутель».
«Кружки» нечто вроде вальса: становятся четыре, шесть, иногда восемь пар и кружатся по порядку, парень с девкой; но чаще танцуют женщины сами по себе, по недостатку охочих кавалеров. Танцующие и смотрящие подпевают в это время разные короткие куплетцы, более комического характера, вроде, например, таких:
Мужик жито продае
Да мне гроши не дае,
А я с родзями зышлася,
За цыбульку напилася,
За цыбульку та за мак
Пайшла замуж, та не так!
Иди еще такую вот песню:
Апанас волы пас,
Кацярина бычки,
Гуляй, гуляй, мила душа,
Куплю чаравички.
Ты, Андрей, не дурей —
Фартух падзярёцца!
Мне татулька яго шиу,
Штобы Янка палюбиу!
«Казак» — пляска мужская. Обыкновенно два «дзецюка», когда сильно уж расходятся, становятся друг против друга и начинают, семеня ногами, выкидывать разные «гопаки», «выкрутасы» и «подскоки». А что касается до «крутеля», то это танец весьма мудреный и составляющий, так же как и «казак», мужское достояние. В «крутеле» сказывается элемент комический, и для того чтобы хорошо протанцевать его, надо быть очень ловким — качество, которым не всегда могут похвалиться наши чернорусские хлопаки. Двое парней становятся насупротив друг друга и берут в руки дубинку аршина в три длиною, держась за концы ее. Вся штука состоит в том, чтобы в такт под музыку ловко и быстро перебрасывать через дубинку ноги — один правую, а другой в то же самое время левую. Это редко удается, и танец обыкновенно кончается тем, что кто-нибудь из «дзецюков» грохнется всею тушей на землю — явление, неизбежно сопровождаемое всеобщим веселым смехом и шутками.
Молодицы же и бабы, когда подопьют, тоже не прочь попеть. Собравшись в кучу, они обыкновенно затягивают все в унисон какую-нибудь бабью песню — чаще всего такую:
Ой, тошно, не развеселюся,
Бо хлопцы ня любяць,
Ой, хлопцы ыя любядь,
Пайду й утаплюея!
Пзйду утаплюся
На зялёнам вине,
Пайду расшибуся
На мягкой пярине!
Но веселье этих людей непродолжительно. Оно вспыхнет на несколько мгновений в корчме, под влиянием музыки и винных паров, да там же и потухнет. Нашему черноруссу более свойственны умильные слезы да слабосильные жалобы на недолю, чем бойкая веселость, требующая известной энергии и бодрости духа.
В четыре часа на базарной площади уже пусто. Только у корчем видны еще полукошики да возы и запряженные лошаденки скучают да скучают себе, понурив мохнатые морды в ожидании, когда-то наконец выйдет из корчмы загулявшийся хозяин. Который крестьянин не успел продать на базаре свой товар, да, Боже сохрани, не убережется, чтобы с горя от неудачи не зайти в корчму, тому теперь беда неминучая! К корчмарю тотчас же прибежит с надворья кто-нибудь из домочадцев и торопливо сообщит по-еврейски, что такой-то, мол, Опанас из Занок или Мацей из Клепачей заехали ко двору с непроданным товаром. Получив такое известие, еврей самым ласковым, самым приятельским образом встречает и пана Мацея, и пана Опанаса:
— А! Сштары пршияцёлек!.. Як сшеё-маш, когханы?!.. Чи добре гхандловал?.. Гхаросшаго гешефту изделал?
— А, до беса! Якась там гешефта! — с досадой шваркая свой «капелюх» на стойку, говорит Мацей. — От-то лядаща гадзина!.. Добры базар! А ни славы, ни ужитку!
— Когхта ж не продал? — с участием осведомляется жид.
— Эге! Ходзь, продай чертовой мацяри!
— Бозже ж мой, Бозже, дай цебе гоже (лучше), — качая головой, усиливает жид степень своего участия.
— Гоже… Хароша угода! — ворчит аедовольный Мацей. — Спадзевалсе дастац хочь с два рубли, аж не продау ни на капейку!
— Ну, ну, не зжурисе… Над сширотою Богх с калитою! — утешает еврей. — Ты наперод выпей, а напатом будзьмы вже говориц!.. Мозже й я у тебе схочу пакипиц!
И он с крайней предупредительностью начинает цедить из бочки в жестяной крючок добрую порцию водки.
— На, пий, муй когханы, муй Мацейко!.. Ой-вай, добры ти хлопак, Мацейко!.. Я зж тибе так люблю и мине так жалко з тебе, бо ти — я зжнаю, — ти гхароший чловек! Ой, какой гхароший! Пий, пий, муй голубе! Пий сшабе з Богхом!
Мацей долго простоял на базаре и отощал. От раннего утра, с тех самых пор как выехал из дому (из соседней деревни верст за десять) у него во рту куска хлеба не было. Мацей жадно и медленно, сквозь зубы, с наслаждением тянет поданную ему водку, а на голодный желудок алкоголь быстро оказывает свое надлежащее действие.
— А мозже ти гхочешь кушить? — осведомляется жид.
— А вжеж!.. Когдаж не хочу?
— Ну, то на, пакуший щилётке!
Мацей и селедку съест, и хлеба уберет при этом фунта два, и хмель меж тем все более забирает свою силу в голове Мацея.
— А мозже ти й пива гхочешь?
— Але!.. Давай и пива, кали ты такий щедрый! — говорит уже заплетающимся языком разлакомившийся крестьянин.
— Куший сшабе з Богхгом и пиво!.. Ой, пиво здоровий штука! Хто пиво пие, той тлустие. И ти будзишь тлустый!
Когда же Мацей, вытянув пиво да покурив тютюну, окончательно уже охмелел, любезный жид говорит ему:
— Н-ну, таперичка даваймо таргавацьсе, а напатом вже изделаем рахубу (расчет).
Но Мацею уже не до торгу. Хмель шибко бродит в его голове, и он снова требует водки. Однако жид — «зжалеючи твого зждаровя» — водки Мацею больше не отпускает. Он требует, чтобы Мацей поскорей продавал ему «збожа».
— Ти слюший, ти продавай, бо тибе треба йщо егхать до дому, и ти изнов повезешь такого ценжару (тяжесть), ти сшваго киняку завшем патамишь!
Мацей после долгих убеждений соглашается наконец продать ему «збожа» и требует за товар два рубля. Но жид приходит в ужас от сказанной цены и начинает убеждать, что таких и цен нет на торгу, да никогда и не бывало и не будет во веки веков, «бо насши до тего не допуштят», что оттого-то он и не нашел покупателя, что базар уже кончился и потому надо продавать дешевле.
— Когхда гхочишь, то я тебе буду давац пьят злоты — сшемдзешют пьят кипейкув! И венцей ниц!
— Н-не можна! — упрямо мотая голивой, мелет языком Мацей.
— Н-ну, и сшто таково не мозжна!.. Н-ну, гхарашьо! Я добры чловек и мине очинь з тибе зжалко и для тего я тибе сгхочу маленкий придатек изделац, каб ти зжнал, якой я добры, каб ти и сшвоим дзетям сшказал, якой Мойша Шульберх есть добры! Ну, для тего я тибе дам ищо двох кипейкув.
— Н-не можна! — упрямится Мацей. — Два рубля!
— Не мозжна?.. Ах, ти, сшволачь ти, сшволачь! Я зж тибе кирмил, я зж тибе паиль и з вудкей, и з пивом, а ти «не мозжна»! Ну, так я зж тибе буду показать, сшто таково мине мозжна! — входит в азарт Мойша Шульберг. — Ти, мозже, мисшлял, сшто ти даром у мине кушиль? Подавай деньгув!
Если в корчме мало народа и за Мацея вступиться некому, то Мойша Шульберг с супругой и домочадцами насядут на него с гвалтом, обвинят «в разбойстве, в мишельничестве», отберут Мацеево жито, вытолкают его за дверь, и ищи с них где хочешь! Но если Мацей податлив и согласится продать товар за цену, предлагаемую Мойшей, то Мойша в благодарность нальет ему еще килишек водки в виде «магарыча», потом сделает с ним «рахубу», в которой выведет и за хлеб, и за селедку, и за водку с пивом, вычтет за все это злотых около двух, остальные же деньги вручит Мацею, с поклоном проводит его за двери, сам поможет ему взобраться на воз, сам проводит за ворота Мацееву коняку и скажет: «Дай Бозже пуць! До видзеню, пршияцелю!»
Так-то обрабатываются и все почти дела у всех этих Мацеев со всеми Мойшами Шульбергами.
* * *
Свечерело, базарный день кончился — и Свислочь до следующего воскресенья опустела и погрузилась в обычное затишье. В кое-каких оконцах зажглись как-то грустно мигающие огоньки. Даль окуталась холодным туманом. По Брестской улице изредка проезжают последние уже повозки с наиболее запоздавшими и потому наиболее хмельными хлопами, которые направляются в Гренки или в Занки. Верные, хотя и голодные, Серки и Рябки понуро тянутся за своими хозяевами.
Что это за протяжные, томительные стоны раздаются из этих удаляющихся полукошиков?
То хмельной чернорусс затянул свою обычную песню…
Ой, сирочия слезы дармо не минаюць,
Ой, як падуц на бел камень — камень прабываюць, —
стонет и воет он монотонно и долго, лежа на дне полуконшка, — и этому человеческому вою как бы вторит доносящееся издали завывание спущенных на ночь собак. И все эти звуки вместе с надвигающейся мглою холодного вечера, с грустными огоньками, с понурой конякой и понурым Серком невольно веют на душу невыразимой тоской…
По поводу либеральных приветствий.
Был у меня знакомый «россиян моижешовего вызианья», т. е., попросту говоря, еврей, по имени Ицко Мыш. Мы познакомились с ним во время длинной и скучной зимней стоянки в одном из местечек, которые, по цифре преобладающего населения, так уж и называются испокон веку «жидовскими».
Ицко Мыш был женат на «мадам», которая могла читать «французскова кнышку», и потому почитал себя человеком «цы-булизованным». Он очень любил читать газеты и следить за «па-лытика». Говорить о политике — было первое наслаждение, первая страсть реб Ицко Мыша, и нельзя было доставить ему большего наслаждения, как если пуститься с ним в длинные и пространные разговоры по этому предмету, причем почтенный реб весьма был склонен делать философские выводы. Вообще, реб Ицко Мыш — и по складу ума своего, и по складу своей жизни — был немножко философ, и даже с эпикурейским оттенком, в чем иногда под веселую руку проговаривался и пред нами. Но отнюдь никогда не решился бы он признаться, даже малейшим намеком, пред достаточными старозаконными отцами местного кагала в своем свободомыслящем отношении к эпикурейскому началу сей бренной юдоли!.. Из этого следует, что Ицко Мыш, нося почтенный титул «реб», был все-таки либерал, «дыплиомата и палытик».
* * *
Это было во время франко-прусской войны.
Бывало, шатаючись от скуки по местечку, зайдешь к Мышу в «бакалейна ляфка». Реб тотчас же предложит «гхамбургхске щигарке» и попросит потолковать с ним на досуге.
— Н-ну, а и сшто на палытика слитно? — начинает он после первых расспросов о здоровье и т. п.
— Да что, ничего особенного! — пожмешь ему в ответ плечами. — Все по-прежнему.
— По перезжнему?.. Пфсс!.. Кепське (плохо)! Н-ну, а сшто, францо-оз из пруссом усе бьютсе?
— Бьются, почтенный реб, бьются.
— Пфсс!.. И скажить спизжалуста, с чегхо этое усе они бьютсе?
— Известное дело, война…
— Вайна-а?.. Так. Н-ио сшто это такогхо есть вайна? А?.. Ви как понимаетю? Типерь ви будите мине в розжа, я буду вам в морда — гхаросший перадок? Га?
— Да уж какой же порядок!..
— Ага!.. И сшами ви зжнаитю, сшто никакой перадок, — н-ну, от-то само и есть вайна!
И реб, необыкновенно довольный своим «фылозовским» выводом, начинает усиленно раскуривать и с наслаждением смаковать «свогхо гхамбургхске щигарке».
— Н-ну, а ви слишали! — таинственно и значительно начинает он после минуты самодовольного и глубокомысленного молчания, поправив на голове своей порыжелую бархатную ермолку.
— Про что это, почтенный реб?
— Гхамбетт.
— Про Гамбетту?
— Так. Про Гхамбетт.
— Что ж такого?
— 3 насших! — говорит он, плутовато подмигивая.
— Кто?
— Але зжь Гхамбетт!
— Как! Гамбетта из ваших?! Не может быть!
— 3 насших! — горячо и с видом глубочайшего убеждения уверяет, бия себя в грудь, Ицко Мыш.
— Полноте, реб! Не может быть!
— Н-ну, и сшто такогхо не мозжна бить! Сшто ви мине гхаворитю, когхда про то взже у Липську (в Лейпциге) на гизету написано! 3 насших!!. Дали-бухг, з насших!!! Шпаньски эзраэлит! От гхто есть васш Гхамбетт!..
— Не смею спорить. Впрочем, что ж, это должно льстить вашему национальному самолюбию.
Солидный реб чуть-чуть приподымает с головы свою ермолку и, слегка качнувшись корпусом вперед, изображает нечто вроде самодовольного поклона.
Очевидно, в душе он необычайно доволен тем, что Гамбетта оказывается «з насших».
— Так, так! — вздыхает Мыш. — Дыктатор! Додумайтю — дыктатор и удругх з насших!.. Чи то било накогхда од Маковэюв?
Га?.. Дыктатор!!! То-то есть девьятнастый век!! ПрегхрессГ… Понимаетю? Га?
— Как не понять! Понятно…
— Н-ну, ви понимаетю, и я понимаю, бо ми з вами цыбулизованы люди… Так?
— Должно быть, так, реб Мыш.
— Н-ну, то я взже вам гхавору, сшто то есть так! — заключает Ицко авторитетным и безапелляционным тоном и снова принимается с глубокомысленно-сосредоточенным и наслаждающимся видом сосать свою «щигарке».
— Н-ну, а ви слишали, — начинает он снова, как бы собравшись с мыслями, — Кремер?
— Что такое Кремер?
— Минисштр од юстыцию.
— Ах, то есть Кремле, хотите вы сказать?
— Н-нет!.. Який там Крамье!.. То егхо так францо-озы называют, алежь он не Крамье, а Кремер, и то — так самозж, як и про Гхамбетт — есть у Липську на гизету написано! То важе верно!..
— Не смею спорить… Ну, так что же этот Кремер?
— 3 насших!! — с гордостью воскликнул реб Мыш.
— И этот из ваших?!
— 3 насших!!.. Дали-бутх, з насших!
— Что ж, и этим открытием, полагаю, вы должны быть довольны.
— О!.. Ми взже отчин, отчин давольны!.. Н-но зжвините! — слегка дотрагивается реб Мыш до пуговицы моего пальто. — Сшлихали ви про энгираль Абель Дуэ?
— Оболдуев? — переспрашиваю я, не уразумев хорошенько названного имени.
— Н-нет! Який там Абылдуев, — махает руками Мыш, — сшто это есть такогхо Абылдуев?! Абылдуев — пфэ!.. Я вам гхавору не пра Абылдуев, а пра Абель Дуэ. Дуэ — энгираль, начельник од францозски дывизью!
— Ах, это вы про Дуэ говорите! — домекнулся я, вспомнив про героя, погибшего славной смертью в бою с пруссаками.
— Так, так, про энгираль Дуэ! — кивает мне обрадованный Мыш, будучи весьма доволен тем, что наконец-то его поняли.
— Ну, так что же Дуэ? — спрашиваю его.
— 3 насших!!! — торжественно вскочив с места и даже приподняв над головою ермолку, воскликнул мой добрый философ.
— Да, этот действительно из евреев, — согласился я, вспомнив, что о происхождении знаменитого генерала было где-то оповещено в газетах.
— Ага!.. Ага! — обрадовался реб Мыш. — Ага! Типерь ви сшами гхаворитго, што з насших! Н-ну, и додумайтю зж!.. Додумайтю, прасшю вас!
— О чем же додумать мне, почтенный реб? — вопрошаю я Мыша.
— Мм… додумайтю, — приложив глубокомысленно палец ко лбу, начал мне мой философ, — додумайтю, сшто з одного сштарана энгирал, а з другхого сштарана — з насших… «Энгирал з насших!..» Ага?! Сшто это есть такогхо? Додумайтю!
— Ну, что же, дослужился — потому и генерал.
— Н-нет, зжвините! Досшлюзжилсе!.. Ви мине скажит: накохгда у нас в России реб Ицко Мыш будет энгирал?.. Га?.. Накохгда этое будет?
— Ну, уж это-то едва ли будет, — усмехнулся я, озадаченный таким неожиданным исходом нашего разговора.
— Ага! — подхватил мой философ. — Ага! Ви сшами гхаворитю, сшто никагхда!.. А сшто этое одзначае?.. Н-ну?.. Этое одзначае, — тотчас же пояснил он, расставя два пальца левой руки и методически указывая на них указательным пальцем правой, — этое одзначае, сшто то есть цыбулизована сштрана, а от-то — барбарыйськи нравы!.. Зжвините!
* * *
Этот разговор с реб Ицеком Мышем невольно припомнился мне по поводу той радости, с которой некоторые петербургские либеральные газетчики приветствовали известие, что семинаристы и евреи, удостоенные аттестата зрелости, будут производиться у нас в офицеры не более как через полгода службы в рядах нашей армии.
Почему же и нет? Счастливые исключения всегда и везде бывают. Для этих исключений требуется только прирожденное призвание, способность, талант к военному делу, и коль скоро есть талант, есть призвание, то настоящий офицер выйдет не только из семинариста, но даже и из моего реб Ицека Мыта. Но для этого надо родиться, то есть быть счастливым исключением, и при таком условии полугодовой срок службы, конечно, принесет человеку свою существенную пользу, как будущему офицеру, тем более что прирожденный солдат не ограничится для своей службы одним только законодопускаемым полугодовым сроком, а, наверное, станет продолжать ее и далее как свое наиболее любимое дело, быть может даже до конца своей жизни, и при дальнейшем прохождении службы успеет исподволь познакомиться со всеми ее условиями и требованиями в такой мере, что из него года через два действительно выйдет знающий, опытный и полезный офицер.
Солдатскому делу (в смысле рядового солдата) научиться в полгода, конечно, можно, и даже очень хорошо, так как для этого требуется не особенно много; но офицерскому делу, и притом так, чтобы быть действительно полезным офицером, выучиться в полугодовой срок едва ли можно. Считаю нужным пояснить, что мы разумеем при этом не уставную часть, не пунктики, а дух службы и, главнейшим образом, способность командовать людьми, то есть способность разумно подчинять себе, своему слову волю многих людей, и подчинять их в критическую минуту так, чтобы они шли за вами и делали то, что вы им укажете. Для этого, повторяю, прежде всего надо, чтобы люди знали вас и верили в вас, в ваш опыт, в ваше знание дела, в ваш характер — словом, чтобы вы были для них авторитетом. Авторитета же во всех армиях мира достигают только старослуживые солдаты и офицеры. В полгода этого не достигнешь. И подумайте, что ж это будут за офицеры, которые, прослужив в нижних чинах только полгода, выдержат офицерский экзамен, получат право надеть эполеты и тотчас же выйдут в отставку, чтобы заняться каким-либо иным, более прибыльным делом. Понятно, что за весь короткий срок их службы у них на уме будет не офицерское, а то, более прибыльное и удобное, дело, к которому они себя готовили еще до солдатства и к которому они стремятся всею душой своей, тяготясь своим солдатством и «держа на офицера» только затем, чтобы в будущем избежать тягостей именно солдатской службы.
Наступает война, государство требует в поле свои резервы, полугодовые офицеры становятся в ряды, после того как уже много лет занимались своими частными делами — делами, не имеющими ничего общего с делом военным. Каким авторитетом будет пользоваться подобный «партикулярный» офицер между своими солдатами, которые, без сомнения, свое солдатское дело, как дело менее сложное, будут знать (даже и после нескольких лет частной жизни) все-таки лучше, чем он свое офицерское, ибо последнее, в тех условиях, в каких стоит военная служба ныне, требует от офицера постоянной практики, требует, чтобы он твердо следил за ходом военной науки, чтобы он в сфере, отмежеванной его деятельности, всегда был на высоте тех требований, которые предъявляет офицеру постоянно развивающаяся военная наука, — иначе же он окажется вовсе непригодным к своему делу. Какое доверие в состоянии будут оказывать солдаты подобному офицеру? Повторяю еще и еще раз, что я не говорю о счастливых исключениях, которые всегда были и всегда будут возможны, но говорю о массе, о том большинстве, за которое ныне радуются либеральные газетчики.
Чтобы быть последовательными, эти господа необходимо радуются и за право наших евреев на производство в офицеры. И в самом деле, почему бы им не быть производимыми в эти чины наряду со всеми другими гражданами? Подумайте только: мусульманские иноверцы у нас производятся; отчего же, в качестве иноверцев, не быть производимым и евреям? Отчего бы, в самом деле, и реб Ицке Мышу не быть энгиралом?
Газетчики не должны находить к этому никаких существенных препятствий. Гражданские права евреев сравнены почти во всем с остальными сословиями государства, общую воинскую повинность несут они наряду со всеми, общеобразовательные заведения для них уже давно открыты, — словом, газетчикам не остается желать ничего, как только чтобы реб Ицко Мыш поскорей был у нас энгиралом, — тем более что производство Ицки Мыша в этот чин подвигнет нас на пути либерального прогресса и лишит Ицку права делать сравнение между «цыбулизованной» страной и нашими «барбарыйскими» нравами. Его превосходительство генерал-майор реб Ицко Мыш — это должно составлять верх желаний либеральных газетчиков, их конечный идеал, если только они захотят оставаться последовательными и логически верными самим себе.
Представьте, однако, себе реб Ицку Мыша не в генеральских пока еще, а просто в офицерских чинах. Представьте себе его хотя бы в качестве эскадронного командира. Вообразите его на борзом коне (если только Ицко решится взять под свое седло борзого) пред лихим эскадроном (если только у такого командира эскадрон будет лихим), в то время когда майор Мыш по сигналу «рысью размашистою» скомандует своей части:
— Шкадро-он, равненю у право, из рисом ма-арс!..
Или например:
— Шкадрон, из права на одногхо, з рубком, з пупком, з фланкировком, в барьер на карьер марс-марс!
А каков реб Ицко Мыш будет в бою в момент атаки — этого даже и вообразить себе невозможно! Зато очень возможно представить себе, что он будет в мирное время и какой «гандель», какие такие «гешефты», какую «кимерцию» будет извлекать из своего эскадрона, из своих гарнцев овса и пудов сена, и что за лихой вахмистр будет у Ицки Мыта!.. Можно держать сто против одного, что этот вахмистр будет называться Иоськой Беренштамом и во всех «гандлах» и «гешефтах» окажется правой рукой своего достойного и храброго командира. А как хорошо будет жить русскому солдату под управлением Мыша и Беренштама!..
Впрочем, что ж!.. Либеральные газетчики в этом случае могут сослаться на пример Европы и либерально приветствовать Идеков в роли наших военачальников. Подождем и поглядим, — быть может, и это случится.
* * *
Но нет, серьезно говоря, насколько могут быть желательны, не говоря уже об Мышах, а просто «партикулярные», полугодовые офицеры в рядах нашей армии? И что эта армия станет с ними делать? Не лучше ли, прежде чем либерально приветствовать слух о «новых правах» наших семинаристов и «зрелых» евреев, подумать о том, чтобы русская армия была вполне и на всякое время обеспечена корпусом вполне знающих, способных и соответственных своему назначению офицеров? Не лучше ли подумать о том, каким образом удержать их в рядах армии, каким образом обеспечить положение офицера и нравственно, и материально так, чтобы мало-мальски способный человек не бежал при первой возможности из армии в службу по акцизу, по контролю или по железным дорогам? Общая воинская повинность, бесспорно, прекрасная государственная мера в рассуждении солдатского звания, как звания легче усвояемого и требующего несравненно меньшей подготовки, чем должность офицерская. Но «полугодовые» офицеры… Прежде чем либерально приветствовать такой слух, газетчикам, если они не Ицки Мыши, а русские люди, не мешало бы серьезно подумать о последствиях, какие могут произойти для русской армии от таких опытных руководителей.
III. На траве
1. Веселый поход
Весенний кампамент кончился. Июнь пришел на смену маю. Эскадроны из полкового сбора расходятся «на траву». «Трава» — это кавалерийские каникулы. С «травою» начинается «вальготное» летнее время и людям, и коням. И те, и другие в течение шести недель, а иногда и целых двух месяцев отдыхают от фронтовой службы весеннего сбора: не нужно надевать на себя никакой сбруи — ни мундиров, ни шапок, ни амуниции, — знай себе одно только дело: уборку коня да через день ступай в луга косить сено. День косьбы и день отдыха, а за косьбу — и лучший кусок мяса, и лишняя чарка водки. Кони в это время раскованы и овса уже не получают, а едят одну свежую траву, которая необходима для них в гигиеническом отношении как кровоочистительное средство, после чего, с переходом на овес, лошадь становится бодрее и лучше возьмет настоящее, прочное тело, которое у кавалеристов называется «овсяным» телом в отличие от дутого и непрочного «сенного».
С вечера принесли приказ по полку. Что там такое? Читаем: «С окончанием весеннего полкового сбора, предписываю с завтрашнего числа эскадронам выступить на травяное довольствие в места их расположения».
— Прекрасно. Степан! Взводный был?
— Заходил, ваше благородие. Сказывал, что майор приказали в семь часов утра выступать.
— У тебя вещи уложены?
— Все готово-с. По утречку подвода выедет… я уж распорядимшись.
* * *
Утро свежее, погожее. День будет жаркий, но до места дойти успеем еще до солнцепека: придем часу в одиннадцатом.
Я вышел за город, к мосту, чтобы встретить там эскадрон и идти с них походом. На мосту уже стояла небольшая кучка наших эскадронных юнкеров и офицеров. Все в походной форме, в лядунках и при пистолетах. Одни из офицеров только проводят свои эскадроны, доставят себе маленькое удовольствие прогулки верхом в прекрасную погоду и вернутся в город; другие, командированные полковым приказом, пойдут на траву со своими частями. Я был в числе этих последних. Тут же, около этой группы, стояли двое денщиков «с запасами».
Вот на подгородной дороге показались облака пыли, сквозь которую мелькают вороные кони, белые кители и острия пик сверкают искрами на солнце. «Наши подходят!» Эскадронный командир, красиво собрав горячего, видного коня, коротким галопом молодцевато подъезжает к ним навстречу, и грохот ответного отклика на его «Здорово, люди!» бодрым и свежим звуком несется в утреннем воздухе. Эскадрон проходит мимо нас и на минутку останавливается за мостом. Рейткнехты подводят лошадей офицерам и принимают от денщиков дорожные «запасы», которые спешно и ловко привычной рукой упаковывают в свои кобуры. Вызвали песенников вперед и тронулись далее.
Дорога идет длинной аллеей и теряется за пригорком. Старые вязы, тополи, березы и рябины кидают на нее прохладную тень и тихо шелестят росистой листвой. Офицеры вольно едут себе впереди и несколько в стороне от эскадрона, стараясь под широкими и кудрявыми ветвями доставить своим коням прохладу утренней прозрачной тени. Аромат сигары порой смешивается с запахом русской махорки, который, будучи доносим иногда легким ветерком, становится как-то особенно приятен на воздухе.
Прошли двенадцать верст незаметно. На дороге, под сенью высоких, старых деревьев, стоит одинокая белая корчма, известная под именем «Мурованка». Взглянув на нее, видно, что древняя, прочная постройка. В ее сыроватых и мрачных стенах в 1863 году пировали повстанцы, не помышляя о роковой близости генерала Ганецкого. Вот в стороне крест, на котором хотели распять казака, случайно перехваченного на дороге; только не удалось: ловкий казак как-то хитро успел увернуться и удрать на своем скакуне от крестной смерти.