Хозяева были пожилые. Пожилой за рулем сидел молча, а пожилая все головой крутила: "Ах, какие березы! Чудо! А вороны, какие вороны! Былина..."
"Москвичи", - снисходительно подумал тогда Иван и задремал на мягком сиденье. Проснулся перед самым городом и, взглянув в окошко, увидел маленький урчащий самолетик, который на глазах отставал от их машины. Иван обернулся: в прямоугольнике заднего стекла один за другим вспыхнули четыре парашюта. Он подумал: "Хорошо проснулся - вовремя!"
Иван рисовал парашютики над школьным стадионом - восемь, десять, двенадцать...
В ту поездку, помнится, мать ходила с ним в универмаг - выбирать отцу рубашку. Все вздыхала, откладывала в сторону, просила еще показать. Не из-за денег откладывала, нет! Говорила: "Эта не пойдет... И эта... А ты, Ваня, как думаешь?" Что он думал? Пойдет, не пойдет... Ничего он не думал.
В универмаге ему не понравилось - душно, толчея. Зато понравилось на крепостном валу.
Он долго сидел там, ожидая мать, смотрел вниз и по сторонам. Глазам открывался просторный горизонт, вдоль которого, чередуясь, торчали трубы заводов и небольшие темно-зеленые рощи. Параллельно горизонту, хищно выпустив шасси, шли на посадку самолеты.
Рядом высился собор, окруженный церковками, словно мать празднично одетыми детьми. Вечерело, и собор все время менялся, потому что менялось освещение. Иван с удивлением наблюдал, как собор багровел, коричневел, и тогда проступала вдруг брусничная кладка с белыми черточками спайки между кирпичами. Синие купола спорили с синим же - но по-другому синим - небом. А главный медный купол, как только солнце скатилось за город, потемнел, потускнел, и сам собор тотчас стал черноватеть...
На валу ветер гулял со свистом, а через парк, по дороге к Кремлю, медленно, будто устало, бежали парни в тренировочных костюмах. Они долго разминались у белокаменных палат. Один выжимался на руках, положив ноги на чугунную пушку, что стояла у входа в собор.
И наконец, последний, нижний ярус, где особенно быстро сгущался вечер. Это было городское предместье - низина с небрежно разбросанными по ней разноэтажными деревянными домишками.
Там, под земляным валом, шла терпеливая тихая жизнь. Затейливые лесенки спускались в низину. Мелко расчерченная сеть огородов походила на лоскутное одеяло. Горели костры. Дымилась прошлогодняя ботва. Мужчины и женщины отдыхали, опершись на лопаты. Картошка на зеленой траве... Транзистор рядом...
Иван смотрел и дивился: "Надо же - город, а тоже картошку сажают". Оттуда, снизу, достигал до него почти бесцветный дым, запах которого и тревожил и успокаивал одновременно.
Таким увидел он прошлой весной этот город, в котором предстояло ему скоро поселиться.
...А рубашку-то отцу купили все же. Красивую - в голубую и серую клетку. Отец был доволен. Носил, похваливал. Потом залил мазутом. Мать ругалась.
А м о ж е т, у н и х л ю б о в ь п р о п а л а...
Как же тогда жениться? Заженишься, дети пойдут, и вдруг - любовь пропала...
Иван подумал: а на ком бы он хотел жениться? И вышло - ни на ком, кроме что Таньки Лапиной, да и то любовь к ней у Ивана уже пропала. А ведь было... Было!
...Однажды в фалалеевскую школу приехал фотокорреспондент из города заснять для газеты лучший класс. Ему назвали Иванов класс. Он вывел всех на стадион и велел построиться в одну шеренгу, а сам отошел в сторону перезарядить аппарат. Зарядил, повернулся к рябятам - рыжий, веснушчатый, толстый - да как закричит: "Вы что в самом деле! Как построились?!" Никто ничего не понимает - построились в шеренгу, как просил: сначала, конечно, девочки, потом, конечно, мальчики. Чего кричит? Рыжий командует: "Разойдись! Построиться по росту! Вперемежку! Девочка - мальчик! Девочка мальчик!.." Ребята стоят, мнутся. Он спрашивает тогда тихо, как у больных: "Вы что, никогда так не строились?" Надька Баринова отвечает за всех: "У нас и в заводе этого нет!" - "Ну, так будет в заводе!" - кричит Рыжий и хохочет.
Иван Моторихин, стоя в мальчишеской шеренге, уже прикидывал, как бы ему исхитриться и стать рядом с Танькой Лапиной, чтоб на фотокарточке выйти рядом... И когда все топтались, не решаясь первыми занять места в непривычной шеренге, он поглядывал на Таньку, ожидая от нее - не взгляда, нет! - какого-нибудь - не знака, нет! - движения чуточного... А Танька топталась среди девчонок, хохотала с ними заодно и даже не думала глядеть в его сторону.
Корреспондент рассердился, начал сам ставить в шеренгу. Возьмет мальчишку за плечи - поставит. Возьмет девчонку - поставит. Опять мальчишку...
Что тут Иван пережил! Как быть? Сказать Таньке: "Станем рядом?" Стыдно. Самому стать рядом с ней? Засмеют! Ждать, когда за плечи возьмут?
Пока переживал, и до него очередь дошла. Корреспондент своими железными клещами схватил его за плечи и вставил между Надькой Бариновой и Веркой Пашиной. Да еще отступил на шаг, да еще прищурился: "Как в аптеке!"
Иван вытянул шею и осторожно глянул в Танькину сторону. И вдруг поймал ее взгляд, такой же, как у него - робкий, прячущийся, такой же растерянный. И хотя взгляды их тут же отстранились друг от друга, словно испугавшись своей нечаянной откровенности, он целый день берег в себе это мгновение и ходил удивленный, даже дурной какой-то.
...Парашютики летят над стадионом - синие - красные... синие красные... синие - красные... Опускаются, покачиваясь, на траву. Освобождаются от своих пут парашютисты. Мягко ступая по траве, шагают по школьному саду между яблонь. Плечи их задевают за яблони - и осыпается с яблонь цвет. Иван Моторихин тоже шагает. Высокий, широкоплечий. На голове гладкий кожаный шлем, на плечах - скрипучая кожанка. Яблони доцветают, на грядках зеленеют какие-то всходы, и Танька Лапина в своей танцевальной юбочке поливает их из лейки. Вода дрожит в воздухе, и Танька открыто улыбается ему, а он ей, и ничего не пропало у них, наоборот - все еще впереди. Они берутся за руки и, медленно, очень медленно ступая, идут по саду, мимо теплицы, за окнами которой много добрых, улыбающихся лиц - не разобрать, кто да кто, - и выходят на главную колхозную улицу, а навстречу им бегут собаки - много собак. Они прыгают, лают, играют друг с другом, ласково виляют хвостами...
Иван оборачивается к Таньке и вдруг видит, что это не Танька совсем, а Галя беленькая! Он хочет выдернуть свою руку из ее руки, но не может, она держит крепко. Он дергает, дергает руку, ему больно - и он... просыпается.
Потер затекшую руку, тупо глядя на школьный план, по которому летели парашюты. Синие, красные...
* * *
Школа, такая раскаленная днем, вздрагивающая от сотен шагов и голосов на переменах, напряженно и где-то глубоко кипящая во время уроков, точно лава под безмятежной поверхностью земли, - школа медленно остывала к ночи, и если прислушаться, если хорошенько прислушаться...
Неожиданное щелканье старых половиц...
Неприметное дневному глазу и слуху пошатыванье и скрипенье усталых лестниц...
Дрожанье утлых стекол в коридоре второго этажа, где их давно пора укрепить гвоздиками, потому что прежние поржавели и выпали...
Старый дом равнодушно хранит в своей долгой деревянной памяти всех, кто когда-то учился здесь. Не их ли шаги, голоса, бездумные движенья вплетены в его неясное ночное бормотанье?
Старый дом, старые скрипы и вздохи, которых годами никто не слышит, кроме школьных сторожей, но сторожа - сами люди старые, они привыкли прислушиваться к себе - к своим собственным скрипам и вздохам.
Школьному дому повезло - в нем заночевал Иван Моторихин.
Он лежал и слушал.
Когда слушаешь ночной старый дом - ни о чем не думай. Ничего и понимать не надо - только слушать, слушать, слушать... И постепенно ты станешь как бы частицей этого дома и, точно капля воды в стакане, будешь испытывать все, что испытывают остальные капли.
А как волнуешься, как замираешь, как ненасытно и напряженно ждешь: вот... сейчас... что-то... скрипнет...
И когда в этом ночном бормотанье прозвучала очень далекая, но ясная и необычайно звонкая нота, Иван сразу определил: это не здесь, это оттуда. "Оттуда" - значит извне.
Днем этот звук раздавался часто, но всегда возникал на фоне сильных голосов дня, а кроме того, был такой привычной его приметой, что никто и внимания не обращал. Только сейчас, ночью, Иван впервые услышал его по-настоящему - в чистоте и полнозвучии, во всей его печально-задумчивой интонации - голос парохода с большой реки. Голос этот прозвучал три раза и каждый следующий раз в нем прибавлялось печальной дрожи и протяжности.
Надо только представить себе, как это далеко, и мысленно пробежать весь путь от Фалалеева до широкой и неустанно несущей свои воды большой реки, и сколько между ними сел и городков, и сколько людей спящих, и сколько неспящих, и какие они, и о чем думают и чего хотят, от чего тоскуют, и пропала у них любовь или только еще сбудется...
Впервые в жизни так болезненно и ярко он ощутил огромность мира и свою затерянность в нем, и вместе с этим ощущением к нему вернулось состояние одиночества, испытанное несколько раз днем. И состояние это было сейчас таким сильным, словно все дневные порции одиночества, полученные им нынче, сложились вместе. Мать, отец, ступинская школа с Федоровым и Галей беленькой, бабушка и дядя Володя, которого как-то странно было называть дядей, даже про себя... И Андрей Григорьич с его добрым носом и жесткими кудрями, как у Гильома Каля, - все, все были сейчас по одну сторону какого-то водораздела, а по другую - он, Иван Моторихин...
Иван вышел в коридор. Там тускло горела маленькая лампочка и боролись два запаха - уборной и хлорки. Иван подошел к щиту с фотографиями. Стал искать пустое место со следами фотоклея и лохматых обрывков бумаги. Не нашел. Еще раз пробежал взглядом по глазастому ряду - нет. Все места заняты. Тогда стал вспоминать, где же была его фотография... Вспомнил: третий ряд сверху, пятая слева.
На том месте красовалась теперь физиономия Мухиной Ольги, из шестого "б". Челочка, отчесанная от остальных волос тщательно - до ровной белой полоски. Глаза хитрые - лисонька! А рот добрый. Добрый, но тоже хитрый: хитрая Ольга, но добрая. Добрая, но хитрая.
А чувство одиночества не проходило. Наоборот, становилось все острей. И дело не в том, что вместо него тут Мухина Ольга, хотя это тоже по-своему грустно... Нет, не в том дело. Он сам не мог бы ясно объяснить этого чувства, но суть его была в том, что вот - черпнули вы из реки ковшом, а ямки не осталось: река все покрыла. Опять черпнете - покроет, и ровная гладь реки ничем не напомнит о вашем ковше...
Иван снова вошел в кабинет, лег на диванчик, сунул голову в подушку, вдохнул слабый запах дезинфекции, который его еще больше растравил, и наконец заплакал. Все слезы, что копились в нем целый день, а быть может, и дольше, сейчас выливались легко и обильно. Он плакал, не сдерживая себя, не испытывая страха и стыда, - некого было бояться и стыдиться.
А когда выплакался - заснул глубоко, без сновидений. Последнее, что мелькнуло в сонном тумане: рыжеватые, коренастые волчата, тесно прижавшиеся друг к другу в углу сарая...
* * *
Иван проснулся оттого, что кто-то сильно тряс его за плечо. С трудом разлепил глаза - над ним дядя Гурий! Серой бороды на его маленьком лице за ночь стало еще больше. Острый нос, тонкий рот и зеленоватые размытые глазки - все терялось среди ершистой щетины. Даже из ушей она торчала густыми пучками, словно ее туда нарочно запихали.
- Вставай, активист, - прохрипел дядя Гурий, - время.
И тут Иван заметил у него в руке сапоги. Свои собственные сапоги. Но не то главное: он заметил новенькие резиновые каблуки и набойки!
Иван поднял глаза на дядю Гурия. Тот стоял и почесывал свою щетину указательным пальцем. Глазки его совсем сузились, и в них, как показалось Ивану, замерло ожидание.
- Спасибо, - пробормотал Иван и вспомнил, что дядя Гурий не слышит его. Тогда он усиленно закивал: спасибо, мол, спасибо...
Щетина на лице дяди Гурия поползла в разные стороны.
- Носи, активист...
Иван выскочил в коридор, глянул на часы - полвосьмого!..
Он побежал на стадион. В подновленных сапогах бежалось ладно и упруго. Иван чувствовал приятную тяжесть новых каблуков и с удовольствием ставил ногу на пятку.
Утро было тихое, солнечное, безветренное - обещание бодрого, полновесного дня. Иван стоял на самом взгорке, около трибун, и жмурился от солнца. Отсюда было хорошо видно вокруг. И школа, и колокольня за нею, и дорога на том берегу, и поля - горбами, будто волны, а по ним уже ползут трактора... По кромке ближнего поля, что справа, идет узкая пологая дорожка. Это дорожка из Тиунова. У тиуновских своей школы нет, они учатся в Фалалееве. И вот сейчас - подошло время - потянулись тиуновские в школу.
Сначала показалась на дорожке подвода. Мерно потряхивая задом, тянет ее вороная кобыла. Освещенный солнцем бок ее кажется ярко-белым. На подводе - мал мала меньше, с портфелями, сумками, в ярких пальтишках. Подвода движется медленно и почти бесшумно, словно мир еще не проснулся и все происходит в полусне. Чуть слышен скрип колес, да время от времени негромко фыркает Ночка. Так зовут тиуновскую кобылу - Иван не раз кормил ее хлебом и сахаром.
Потом в кадр его зрения - а он все время смотрит в одну точку вплывают велосипедисты. Именно вплывают и, не обгоняя друг друга и подводы, плавно движутся по тиуновской дорожке.
Велосипедисты едут гуськом, и на солнце вспыхивают спицы, будто искры сыплются с колес. Портфели приторочены к рамам, багажникам. У некоторых вдоль рам еще лопаты привязаны, - значит, догадывается Иван, сегодня работа после уроков. Или березы сажать, или летний баз строить...
Иван представляет себе: вот сейчас велосипедисты доедут до конца тиуновской дорожки, повернут налево, проедут вдоль школьного забора и - в калитку. А школьная калитка хитрая, в нее не каждый на колесах въедет. Калитка эта с такой загогулиной, вроде кармана, так что сначала надо вывернуть руль в одну сторону и тотчас, без промедления, - в другую.
Тиуновские - мастера. Они не спешиваются у калитки.
Тиуновские к самой школьной двери подъезжают и уж там спрыгивают.
Ну, вот и пешеходы показались. Эти группами идут - трое, четверо, пятеро...
Когда идут девчонки, да еще кучно, издали кажется, будто букет плывет по дорожке. Головные платки зеленые, желтые, синие.
И снова велосипедисты.
И снова пешие.
Так стоял Иван Моторихин на взгорке, глядел на тиуновских. Одного даже узнал - по велосипеду: у того на раме ярко-красное кресло приделано, для младшего брата. Но кричать приятеля Иван не стал, а тем более - бежать навстречу. Он твердо решил: ни к чему встречаться. Слишком долго объяснять, зачем приехал да почему уезжает.
На улице, за школой, прогудела два раза машина. А потом еще раз дли-инно. Иван забрался на трибуну: из-за школы выглядывала серебристая молочная цистерна.
"Ну, пока, Фалалеево. Прощай..."