– Нат, – обратился Зэкари Эмбервилл к Натану-младшему, в то время как они закусывали ломтиками ветчины с ржаным хлебом, – неужели тебе не хочется ничего другого в жизни, кроме как делать пуговицы, хоть это и приличный, доход? Пусть даже весьма приличный?
– А что мне может хотеться? Это же наш семейный бизнес, и отец хочет, чтобы через пять лет, как только он удалится от дел, я возглавил компанию. Понятно, я единственный сын в семье. Он всего добился сам, начал с нуля. На Седьмой авеню это самая крупная фирма такого рода. Так что я в ловушке, Зэк, ведь не могу же я разбить его сердце. Он отличный парень…
– Да, парень он отличный, верно. Но ты ни в какой не в ловушке. Со своим делом ты вполне можешь справиться и одной рукой. А второй в это время…
– Что второй?
– Ты можешь стать моим компаньоном в журнале.
– Никогда не вкладывай денег в шоу-бизнес, так говорят индейцы.
– О чем ты?
– Ты что, не видел «Энни, бери свою пушку»? Этель Мерман спрашивает Сидящего Быка, вождя одного индейского племени, каким образом ему удалось разбогатеть, и тот отвечает: «Мы, индейцы, никогда не вкладываем деньги в шоу-бизнес…» Для меня любой журнал – это все равно часть шоу-бизнеса. Я в них ни хрена не смыслю.
– Ну а кроме пуговиц, ты что-нибудь знаешь насчет поясов, например? Или бантов? А про тесьму? Про крючки, петельки, бутоньерки, кнопки, отделку вышивкой…
– Само собой. Разве можно пройтись по Сорок шестой улице и не получить обо всем этом хоть какое-нибудь представление, Зэк? Это все часть индустрии Седьмой авеню. Платье состоит не из одних пуговиц, я-то понимаю, хотя для отца они самое главное. Ну хорошо, допустим, я кое-что знаю. А дальше-то что?
– Как тебе название нового журнала: «Индустрия одежды»?
– Не скажу, чтоб это захватывало. Друг мой, второго Конде Наста[11] из тебя не получится.
– Но все равно такой журнал нужен. Тысячи фабрик выпускают тысячи моделей одежды, и никто там ничего не знает насчет самых последних фасонов или того, что делается вокруг.
– Но каким-то образом они все же умудряются это делать. И не так уж плохо, тебе не кажется?
– Правильно. Но и колесо тоже вроде не было нужно, пока кто-то его не изобрел!
– А что, в «Индустрии одежды» появятся цветные фото девочек и вся их одежда будет состоять из одних вязаных трусиков?
– Нет, Натан, этого в ежемесячнике не будет. Мы не журнал для развращенной, вроде тебя, матросни. Но зато там будут информация, реклама, статьи о том, что новенького происходит на Седьмой авеню, где, собственно, и создаются элементы отделки, над чем в этом месяце работают дизайнеры и над чем собираются работать в будущем. Мы будем сообщать о новостях из Парижа, о различных домах моделей, о новых назначениях и перемещениях в сфере индустрии одежды. И главное, реклама, много рекламы. Черно-белая печать, бумага среднего качества, чтобы краска все же не пачкала рук, но ничего слишком роскошного, чтобы не вводить нас в очень большие расходы. Ну и конечно, на первой обложке – большое красивое фото твоего отца…
– Что ж, теперь при свете солнца, медленно восходящего над центром «Индустрии одежды», я начинаю постепенно различать черты вашего грандиозного замысла, полковник. А я-то еще думал, что ты любишь меня ради меня самого, ради того, чтобы просто побеседовать за ленчем…
– Но я отдаю тебе половину.
– А во сколько это обойдется?
– Для начала нам понадобится не меньше пятнадцати тысяч долларов. Я все уже прикинул: очень скоро журнал начнет приносить нам прибыль. Через полгода, когда мы наберем достаточно подписчиков, тогда другое дело. Конечно, мне придется уйти с нынешней работы в «Файв стар», чтобы заниматься рекламой и делать журнал, так что свое жалованье я тоже включил в эту сумму.
– А что ты вносишь в дело?
– Идею и свою зарплату – я не буду ее брать, пока журнал не начнет давать прибыль.
– Но на что ты собираешься жить?
– У тебя в квартире достаточно места для двоих. Питаться двоим стоит почти столько же, сколько и одному. Девушки платят за себя, тратиться на них не надо. На работу я так и так хожу пешком…
– Значит, все пятнадцать тысяч – мои?
– А чьи же еще?
– Редактор, конечно, ты?
– А кто же еще?
– Господи, я всегда знал, что меня всякий может поиметь… Но что буду иметь с этого дела я? Кроме половины несуществующих доходов?
– Ты будешь издателем. У каждого приличного журнала должен быть свой издатель. Одному Богу известно для чего. И ты будешь владеть половиной журнала! Это тебе не пуговичное дело. Вот ты встречаешься с девушкой, которая тебе нравится, она спрашивает, кто ты, а ты ей в ответ: «Я издатель, дорогуша!»
– Да? А если она спросит название журнала?
– Говори что хочешь. Соври, наконец. А когда придет время и ты встретишь девушку, которая тебя полюбит, скажи ей правду. Я же не могу изменить название, Нат. Оно должно быть таким, чтоб сразу было ясно, о чем наш журнал. Иначе его никто не станет покупать.
– «Плейбой». Я скажу им, что это «Плейбой», – мечтательно произнес Натан-младший.
– Дурацкое название для журнала. Но если тебе нравится, валяй. А пока что давай прошвырнемся к тебе в банк, пока он не закрылся…
«Индустрия одежды» окупила себя уже через четыре месяца, и вскоре Зэк Эмбервилл мог позволить себе получать сто долларов в неделю в качестве редакторского жалованья. Поскольку он все еще продолжал жить на квартире Натана-младшего, то большую часть этих денег отсылал домой матери.
Минни в это время училась на первом курсе подготовительного отделения «Денна Холл колледж», а четырнадцатилетний Каттер учился в частной школе в Андовере. Сара Эмбервилл подыскала себе работу в магазине подарков, так что ее скромного жалованья и переводов Зэкари вполне хватало, чтобы дать младшим в семье приличное образование, хотя ни брат, ни сестра не успевали настолько, чтобы претендовать на пособие или стипендию. Откровенно говоря, Минни просто повезло, что она вообще смогла попасть в «Денна Холл», хотя колледж и не считался центром интеллектуальной студенческой элиты. Но Минни была до того очаровательна, смешлива и беззаботна, что никого особенно не волновала ее весьма посредственная успеваемость, несмотря на все ее старания. Что касается Каттера, то при всей его лени, он обладал хорошими способностями, но предпочитал не слишком утруждать себя науками. На это он пошел вполне сознательно: ведь чересчур способным ученикам всегда грозила потеря популярности, между тем главное, к чему он стремился, была именно популярность.
Уже с колыбели стало очевидным, что Каттер Дэйл Эмбервилл пошел в породу Андерсонов. Весьма скоро он превратился в долговязого белокурого паренька с голубыми глазами своих шведских предков. Да, он был безусловно красив, но в сердце его поселился и рос злой, безобразный червь. Каттер с детства презирал то существование на грани бедности, которое вела их семья. Сколько он себя помнил, постоянно приходилось ощущать, что он – один из этих бедных Каттеров, Андерсонов, Дэйлов и Эмбервиллов. В небольшой общине, где все четыре семьи состояли в той или иной степени родства, градации бедности были определены весьма точно, хотя о них и не говорилось вслух.
Каттер с презрением относился и к карьере отца: зачем понадобилось тому вкладывать свою душу в газету, если это заведомо не могло принести доходов? И что это за человек, если он решается на такой выбор? Неприязнь к отцу, однако, не шла ни в какое сравнение с той неприязнью, которую Каттер испытывал к старшему брату: ведь он не мог не осознавать, что без поддержки Зэкари им бы пришлось худо. Впрочем, Каттер слишком высоко себя ставил, чтобы самому устроиться на какую-нибудь работу, как это делали другие. Ведь в их городе все приличные семьи связаны меж собой кровными узами: как же он сможет после этого разносить по домам их покупки или, стоя за прилавком, наливать им в стаканчики содовой? Да и мать никогда не предлагала ему ничего подобного, потому что не хотела, чтобы ее младший догадывался, каких усилий стоит старшему та обуза, которую он на себя взвалил.
Сара Эмбервилл не подозревала об истинном отношении Каттера к брату, не догадывалась о том, что в глазах младшего старший казался до отвращения всемогущим: это было презрение, смешанное с беспочвенным страхом. Подобно ужасающему шквалу, грозящему разрушить все на своем пути. Зэкари врывался время от времени в их сонное царство, взрывая тишину раскатами громоподобного смеха, пугая домашних своими неотесанными манерами и тем не менее всякий раз целиком поглощая внимание отца с матерью. Каттеру было ясно, что их гордость сыном, ставшим почти чужим, его громкоголосым, нахальным и наглым братцем, покинувшим отчий дом, когда младшему исполнилось пять, совершенно не оставляла в головах родителей места, чтобы помнить, что он, Каттер, тоже существует на этом свете, не говоря уже о том, чтобы поинтересоваться его жизнью.
С горечью возвращался он снова и снова к воспоминаниям детства, перебирая их словно четки. Вот ему восемь, и он играет главную роль в школьном спектакле, а его родители не нашли ничего лучшего, кроме как говорить о старшем брате, ушедшем воевать. Все четыре последующих года, как бы популярен он ни был в школе, какие бы успехи ни одерживал в спорте, став чемпионом Массачусетса по теннису среди мальчиков, родители думали не о нем, а только о Зэкари, каждую минуту ожидая от того весточки с фронта. Еще бы, он был героем войны, летчиком-истребителем! Ну а после войны разве мать наконец-то обратилась к нему? Ничуть не бывало! Да и что мог он, подросток, принести домой такого, что могло бы сравниться с письмом Зэкари, где тот расписывал какой-то журнал, который задумал издавать в своем Нью-Йорке? Или с номером самого этого журнала?
Каттер Эмбервилл настолько прочно уверовал, что старший брат урвал все блага жизни, в то время как ему самому не досталось ничего стоящего, что сделался скрытным и ожесточился, не давая родителям никакой возможности участвовать в его жизни. Мрачная всемогущая тень старшего брата, считал Каттер, навсегда заслонила от него принадлежавшие ему по праву любовь и преданность отца с матерью. Младший в семье, он оказался где-то на обочине родительского внимания, а щедрость старшего брата воспринималась им как кости, которые бросают собаке в виде подачки. Чем больше Зэкари давал Каттеру, тем больше он оставался ему должен. А чем больше оставался должен, тем больше его ненавидел – страстной постоянной ненавистью, гораздо более глубокой, чем любовь, которую ему когда-либо доведется испытать в жизни, той ненавистью, которую способна породить лишь ранняя невысказанная ревность родных братьев.
В Андовере Каттер не слишком распространялся насчет своей семьи. Не рассказывать же ему в самом деле, что за его учебу платили мать, вынужденная наняться на работу, и брат, издающий журнал, название которого стыдно даже произнести. Всю свою энергию он направлял на то, чтобы стать самым популярным в своей школе, и оружием, которое он для этого избрал, была лесть. Каттер вырабатывал в себе способность задавать вопросы с тонким намеком – ответы на них обычно выставляли других ребят в самом лучшем свете. В возрасте, когда остальные только и делали, что безудержно хвастались, он овладел искусством слушать и восхищаться. Его учителем являлся тот самый червь, что сидел у него в сердце. Его успехи в спорте впечатляли, в учебе же он намеренно старался не выделяться. Весьма быстро Каттер сумел стать законченным льстецом, водившим дружбу лишь с теми мальчиками, чьи родители были не только богаты, но и могущественны. Его внешность располагала к себе, привлекая сочетанием несомненной природной красоты и силы. Аккуратная стрижка, гордо посаженная голова, голубые глаза с выражением прямоты и искренности, способные выдерживать любой взгляд, казавшаяся естественной чарующая улыбка, которой он приучил себя пользоваться не слишком часто…
Зэкари гордился серьезным и привлекательным подростком, хотя в те нечастые разы, когда они бывали вместе, У них находилось на редкость мало тем для разговора: чем дальше, тем все чаще младший брат стремился проводить уик-энды и каникулы вне дома, у очередного знакомого, где молодой Каттер Эмбервилл считался желанным гостем.
Однажды в понедельник, осенью 1948 года, Натан Лендауэр-младший зашел в контору, которую снимал Зэкари, с видом опасливой радости и глубочайшего смущения на приятном лице.
– Зэк, я встретил девушку, – пробормотал он. – На футбольном матче. С ней был один парень, который знает твою семью в Андовере. У нее с ним ничего вроде не было – и я предложил ему проваливать.
– В Нью-Йорке миллион девушек, и ты встречался не меньше чем с половиной из них… Ну и что ты нашел особенного в этой? – небрежно спросил Зэкари, задрав ноги на стол.
– Все. Она не как другие. Я даже сказал ей название нашего журнала. Настоящее.
– И она что, не покатилась со смеху, а ты не умер со стыда?
– Не совсем. Она сказала, что все это очень интересно. И не просто интересно, но странно, учитывая, что я издатель «Индустрии одежды», ты редактор, а мы с ней до сих пор ни разу не встретились. Ты специально мешал нам познакомиться, так она говорит. Это правда, Зэк? Почему ты не подумал представить нас друг другу?
– Представить?
– Ну да, Минни.
– Минни? Какой еще Минни?
– Твоей сестре. Самой прекрасной, самой обожаемой… самой… Ты даже не рассказывал мне о ее существовании! А еще называется лучший друг.
– Да мне и в голову не приходило. Она же еще ребенок, подумаешь, всего восемнадцать. А ты известный похабник, вы, моряки, все такие, вам бы только с кем-нибудь переспать – и все дела.
– Но я же экс-моряк, и старые штучки больше не по мне. Я давно исправился. Послушай, Зэк, хочешь – выкупай мою половину «Индустрии». Я ее тебе отдаю.
– Ты что, спятил? С чего это ты вдруг? Мы же делаем приличные деньги – реклама, подписка, и потом выпуск почти ничего нам не стоит.
– Да, знаю. Но я не верю, что можно делать хороший семейный бизнес… так недолго и друга потерять.
– «Семейный», говоришь? Стоп! Тебе не кажется, что ты решаешь за нее? Минни-то сама что говорит?
– После матча мы немного посидели вместе, выпили. Потом пообедали. За обедом и решили, что поженимся. Так что через две недели ты мой зять!
Двадцатипятилетний Натан-младший, готовясь вступить во взрослую жизнь, впервые выглядел на все свои двадцать пять.
– Господи, да у вас это серьезно, матрос Лендауэр?
– Есть вещи, которыми не шутят. И я, и Минни, мы оба сразу поняли друг про друга все. Можешь не сомневаться. Мне в таких делах опыта не занимать.
– Да, это уж точно. Вы прямо созданы друг для друга. Ты со своим опытом, а она – без всякого. – Зэкари встал и крепко обнял бывшего партнера. – Сколько ты хочешь за свою половину?
– Заплатишь, сколько сочтешь нормальным. Деньги на выкуп я тебе одолжу.
– Любовь превращает всех в оболтусов! – завопил Зэк и провальсировал с Натаном по комнате. – Поздравляю, оболтус!
Единоличное владение журналом пробудило в Зэкари Эмбервилле все дремавшие в нем амбиции, в которых он раньше не решался себе признаться. Великая Депрессия оставила в его душе след куда более глубокий, чем можно было думать: известная природная осторожность постоянно сдерживала снедавшее его желание творить, рисковать, повелевать.
Вскоре после замужества его сестры Минни он начал выпускать уже второй свой журнал – «Стиль». На основе того, что он знал о журналах одежды и мод, ему было ясно: на рынке должно найтись место для издания, которое было бы рассчитано на женщин, не имевших денег на покупку роскошных моделей, регулярно публиковавшихся на страницах «Вог» и «Харперс Базар», или просто слишком отличавшихся по возрасту от юных читательниц «Мадемуазель», но вместе с тем достаточно искушенных, чтобы любоваться демонстрировавшими последние моды розовощекими и только что окончившими колледж манекенщицами из «Глэмор».
Чтобы начать выпускать «Стиль», он обратился за помощью к банкам и получил от них нужную ссуду: балансовая ведомость «Индустрии одежды» их устраивала. Конец сороковых и начало пятидесятых благоприятствовали журнальному бизнесу – страна вступила в полосу послевоенного бума, и американцы, изголодавшиеся по материальному комфорту жизни, покупали журналы с такой же ненасытностью, как новые машины.
«Стиль» начал приносить прибыль чуть ли не с первого номера. Зэкари Эмбервилл обладал бесценным даром отыскивать и пестовать таланты: своим успехом «Стиль» во многом был обязан таланту неизвестного в ту пору иллюстратора Пэвки Мейера, которого Зэк впервые заполучил, чтобы тот сделал черно-белые эскизы для «Индустрии».
Восемнадцатилетним Пэвка перебрался в Соединенные Штаты из Берлина в 1939 году: семья его оказалась достаточно мудрой, чтобы вовремя покинуть Германию. Он был в армии всю войну, и в «День-Д»[12] вместе со своей частью высадился на французском берегу, омываемом водами Ла-Манша. Официально он числился переводчиком; неофициально же, в то время как американцы с боями продвигались к Парижу, его обязанности заключались в том, чтобы доставать ребятам молоко, крепкий сидр и свежее мясо в Обмен на одеяла, мыло и сахар (бывали даже случаи, когда в результате осуществлявшихся Пэвкой бартерных сделок мог целиком исчезнуть армейский «джип»).
Пригласив к себе всегда элегантного, миниатюрного Пэвку, который был всего на пять лет старше его, Зэкари Эмбервилл напутствовал его следующим образом:
– Раскручивай на всю катушку! Нанимай самых известных фотографов, какие только есть, любых манекенщиц, выбирай самую лучшую бумагу, самую лучшею типографию. Конкуренция зверская, так что экономить не приходится. Наша цель – дать читателю больше, чем все остальные.
Пэвка работал рука об руку с редактором отдела мод Зельдой Пауэре, еще одним никому тогда не известным новичком. Зэкари заприметил ее в тесной комнатенке у Нормана Норелла: даже этот великий модельер не мог создавать своих фасонов без тех деталей, которые она для него придумывала.
Зэкари сразу же подкупил ее эксцентричный, блестящий и резко индивидуальный стиль. Зельда была родом из Чикаго, где изучала в колледже моду; она могла работать где угодно, лишь бы существовать в том мире, где создавалась одежда.
– Послушай, – убеждал ее Зэкари. – Ты понятия не имеешь, что такое быть редактором журнала мод. Поэтому-то мне и хочется, чтобы ты перешла в новое издание. Сделай его таким, какого никто никогда еще не выпускал. Таким, каким бы тебе самой хотелось его видеть. Без всякого подражательства… все должно быть оригинальным. Можешь делать все, что хочешь, лишь бы рекламодатели были довольны. Но при этом старайся все же, чтобы их фасоны не мелькали в журнале слишком часто. И еще: помни про своих читательниц – они должны получать от тебя то, о чем могут лишь мечтать. Однако этс» то, что они могут себе позволить купить. Постарайся не забывать об этом, когда будешь создавать свои собственные модели.
Мейер и Пауэрс, как утверждали знатоки, следившие за журналами мод, сумели вдвоем сделать «Стиль» силой, с существованием которой уже нельзя было не считаться. Те, кто встречал Зэкари Эмбервилла, думали, однако, иначе.
К 1951 году Зэкари Эмбервилл сделал свой пятый миллион. Первый принесла ему «Индустрия одежды» и «Стиль», остальные – «Стиль» и в особенности «Семь дней», еженедельник, затеянный им в 1950 году, наподобие журналов «Лайф» и «Лук». Впрочем, схожи они были лишь форматом фотографий. Во всем остальном «Семь дней» отличались собственной манерой. Зэкари изучил вкусы американских читательниц и пришел к выводу: даже самые большие снобы и те, если знают, что их не накроют, не прочь пролистать журналы, посвященные миру кино. Он понимал, насколько их привлекают колонки сплетен и всемогущество таких мужчин, как Уолтер Винчелл, которые, похоже, могут приоткрыть для них занавес кулис. Именно поэтому в любом издании, как ни сожалеют об этом некоторые, всегда будет присутствовать раздел светской хроники.
Обычный читатель, а это практически все, как раз и желает знать о необычных людях, причем знать все, говорил себе Зэкари, проходя по улицам Манхэттена. В своем воображении он уже видел этот большой глянцевый еженедельник со множеством цветных фото и минимумом текста, писем и редакционных статей. Еженедельник, не пишущий о фермерах, футболе и Средней Америке, не озабоченный положением дел в мире и его бедами, не склоняющийся ни вправо, как «Лайф», ни влево как «Лук», а совершенно аполитичный и намеренно легкомысленный. Такой, который просто рассказывает о событиях истекшей недели в жизни великолепных, знаменитых и ярких личностей. Причем рассказывает именно для американской аудитории, и так, как до него не делал никто: без всякого пиетета, не утаивая никаких секретов (если, правда, его адвокаты убедятся, что журнал нельзя будет привлечь к суду за клевету), не считая ни одну знаменитость мужского или женского пола чем-то вроде священной коровы, но отдавая себе отчет, что читать о кинозвездах и членах королевских фамилий интереснее, чем о любом другом, пусть даже Америка и демократическая страна. Или как раз по этой именно причине.
Зэкари привлек к работе столько самых лучших писателей в Америке, сколько можно, чтобы они составляли короткие тексты, сопровождавшие многочисленные фотографии.
– Мне не нужна ваша литература, – предупреждал он их, – дайте мне горячее чтиво, покажите, на что вы способны… Американцы – это вам не нация интеллектуалов, вы и сами, верно, уже заметили. К сожалению, но это факт. Я хочу, чтобы ваша смесь была зажигательной! И пусть она будет написана не завтра и даже не сегодня, а вчера.
Пэвка Мейер отвечал за художественное оформление «Семи дней». Его усилиями издание стало до того потрясающим, что никто из читателей даже не замечал, сколь мало, в сущности, отвечает еженедельник их возвышенным представлениям о прекрасном. Самые лучшие фотокорреспонденты охотно отправлялись хоть на край света на съемки, за которые им платили больше, чем платил «Лайф» или его европейский конкурент – «Пари матч». «Семь дней» стали классическим примером дикой, отчаянной удачи: читатель пристрастился к нему, как к наркотику, буквально за одну ночь.
В конце 1951 года Зэкари Эмбервилл решил съездить в Лондон. Он работал без передыху, компания росла, новые отделения открывались не только в Штатах, но и в Европе, а он так ни разу и не мог выбраться, чтобы самому принять участие в торжествах по случаю назначения главы очередного бюро и помочь тому стать на ноги. Из всех загранбюро лондонское было для него ключевым, не считая парижского, где «Стиль» уже имел свое представительство, так что начать поездку он решил все же с Франции, а закончить Англией. Его секретарша напутствовала его предложением псстараться использовать пребывание в Лондоне для того, чтобы наконец постричься у хорошего парикмахера, а также заказать парочку костюмов.
– Это что, намек, золотце?
– Нет, мистер Эмбервилл. Я считаю, человек вашего положения должен за собой следить. Вам же еще и традцати нет, и если бы вы хоть немного думали о своем внешнем виде, то были бы очень даже привлекательным, – отчеканила мисс Брайни.
– Да что вы! Я, кажется, всегда чист и выбрит. Рубашки выглажены, ботинки сверкают. Так в чем же дело?
– Секретарша ценится настолько, насколько ценится ее босс. А вы, мистер Эмбервилл, подрываете мой статус в Секретарском ленч-клубе. У всех других секретарш боссы шьют себе костюмы на Сэвил-роу и стригутся в Сент-Риджесе не реже трех раз в месяц. Обувь они заказывают у Лобба, а вы… вы даже к Барни[13] и то не заглядываете, – колко заметила она. – И потом, как это так – не состоять членом какого-нибудь клуба? Или жевать сандвич у себя за рабочим столом, вместо того чтобы обедать в лучших ресторанах. А где фотографии, запечатлевшие вас в ночных клубах с красивыми девочками? Ну как вам все это растолковать, прямо не знаю.
– Ну хорошо, а вы там, в своем клубе, говорили им, сколько я вам плачу?
– Переплачивать своей секретарше еще не значит быть комильфо, – фыркнула в ответ мисс Брайни.
– Золотце мое, у вас, по-моему, не совсем верное представление о шкале ценностей. Но насчет стрижки я, так и быть, подумаю.
Зэкари не считал нужным оправдываться перед собственной секретаршей, когда речь шла о его личной жизни. Не ее это дело. Богатый холостяк, он находил развлечения не в праздности, а в работе. На похождения У него не оставалось ни времени, ни интереса. У Зэкари имелось в обойме несколько знакомых женщин, чертовски привлекательных, но влюбляться по-настоящему ему не случалось. Был ли он слишком эгоистичен, слишком занят своими журналами или слишком циничен? Вовсе нет, зачем пытаться морочить себе голову: все дело заключалось в его чертовой сентиментальности. Подспудно в душе Зэкари жил образ идеальной девушки – если это не сентиментальность, то что же тогда это такое? Девушка его мечты была сама нежность, чистота, возвышенность – такие на Манхэттене вряд ли водятся. Одним словом, сплошная мечта. Однажды – он знал это – ему придется выбросить ее образ из головы и удовольствоваться одной из этих роскошных чувственных красок, обладающих к тому же чувством юмора. Да, ему нужно жениться – и как можно скорее. Хотя бы для того, чтобы оградить себя от собственной секретарши.
Глава 4
Никто в ее аристократической семье не мог бы утверждать, что понимает Лили Дэвайну Адамсфилд, но все гордились ею так, как если бы она была редчайшим портретом кисти Леонардо да Винчи, с благоговением передаваемым от одного поколения другому, своего рода семейной реликвией. Единственный ребенок девятнадцатого баронета и второго виконта Эвлина Гилберта Бэзила Адамсфилда и виконтессы Мэксим Эммы Адасфилд, урожденной Мэксим Эммы Хейлз, в отличие от своих многочисленных кузенов и кузин, вполне благопристойных и на редкость здоровых, она была совершенно непредсказуемой. В то время как они заботились о фамильных угодьях, охотились, занимались коллекционированием, садоводством, наслаждались произведениями искусства и, наконец, женились или выходили замуж за стоящих молодых людей своего круга, от которых у них рождались удачные и столь же стоящие дети, Лили, казалось, все это было безразлично.
Как и многих из ее подруг, Лили в возрасте четырех лет отдали в балетную школу мисс Вакани, заведение, считавшееся чуть ли не обязательным для девочек из аристократических семей, как и для юных отпрысков королевской фамилии, чтобы научить их польке и вальсу. Все они непременно должны были пройти через занятия у мисс Вакани, как непременным считалось и овладение навыками верховой езды. Лили неожиданно оказалась одной из немногих (о, эти неизменно непредсказуемые немногие!), кто с самого первого шага «заболел» балетом. С этой страстью ребенка ни один родитель ничего не в состоянии поделать, что некторые из них, увы, обнаруживают слишком поздно.
В восемь лет Лили выдержала экзамен в Королевское балетное училище, которое она посещала трижды в неделю после занятий в обычной школе. Для нее балет казался единственным призванием в жизни, он стал ее божьей карой.
– Если бы мы были католиками, – говорила ее мать мужу. – Лили сейчас считала бы дни, оставшиеся до пострижения в монахини.
– Да, с этой девочкой не поболтаешь, – ворчал ее отец. – Похоже, она уже состоит в одном из этих монашеских орденов, где надо давать обет молчания.
– Не преувеличивай, дорогой! Просто у Лили не хватает слов, чтобы выражать свои мысли. Вспомни, она никогда не любила много говорить. Может быть, танец поэтому так ее и привлекает, – попыталась несколько успокоить мужа леди Мэксим.
В одиннадцать Лили после просмотра зачислили на старшее отделение Королевского училища, где учащиеся наряду со специальностью получали и общеобразовательную подготовку. Балетные занятия поглощали все ее время: переходя вместе с остальными из класса в класс, она, казалось, совсем не замечала, что вынуждена начисто лишиться тех традиционных развлечений, которые могли позволить себе девочки ее круга. Кроме родителей, она общалась лишь со своими педагогами и одноклассницами – да и то в самой минимальной степени. Не за этим же в самом деле она пришла в училище, чтобы дружить с соперницами. А то, что другие девочки – ее соперницы, она недетским своим умом поняла уже в восемь лет, размышляя над природой жесточайшей конкуренции, свирепствующей в балетном мире. Конкуренции, которая не затихает всю жизнь, пока балерина наконец не уйдет со сцены.
Годами ее не отпускал страх: а вдруг она чересчур вырастет и не сможет танцевать? Что, если ее рост достигнет пяти футов и семи с половиной или, не дай Бог, восьми дюймов? Тогда на будущем можно ставить крест. Об этом-то они в основном и беседовали с подружками. Вторым ее опасением было упасть и «получить травму» – возможность, которая преследовала каждую танцовщицу.
К моменту окончания училища ее воспитатели единодушно признали, что впереди у Лили большое будущее и ей необходимо еще год провести в Высшей балетной академии сэра Чарлза Форсайта, известного танцовщика и педагога, прошедшего школу Энтони Тюдора и Фредерика Эстона. Дополнительный год должен был окончательно отточить ее мастерство, что позволит ей затем поступить в любую из ведущих балетных трупп мира.
Лили Адамсфилд превратилась тем временем в девушку редкостной красоты с серо-голубовато-зелеными глазами, столь же изменчивыми, как опал, которыми сама она никогда не любовалась, стоя перед зеркалом. Глаза как глаза, считала Лили, они существуют лишь для того, чтобы увеличивать их с помощью черной туши перед выходом на сцену. Прекрасные руки, длинные пальцы – все это нужно лишь затем, чтобы делать более выразительными ее движения, выглядевшие томными и утонченными, а на самом деле требовавшие от танцовщицы усилий грузчика, чтобы они могли казаться естественными. Маленькие упругие груди, плечи, ноги, производившие впечатление чуть длинноватых по сравнению с торсом, но изумительно подходившие для балерины, идеальные вес и фигура, прямая спина и гордо посаженная голова – словом, это было тело, самой природой созданное для танца. Но ее голые стопы, когда она снимала балетки, казалось, принадлежали не ей, а какой-нибудь столетней старухе.