Пожалуй, решил он, его единственный шанс – поставить Лили перед свершившимся фактом: как-нибудь на уик-энд удрать с Кэндис в Лас-Вегас, а там будь что будет. К тому времени он станет зятем Джеймса Стэндингса и его наследником и никто уже не сможет это у него отнять. Единственное оружие в руках Лили – то первое письмо. Если она будет настолько безумна, чтобы его обнародовать, что ж, то письмо писал совсем другой человек, которого больше нет. А других веских доказательств просто не существовало.
Обычно Стэндингсы уезжали кататься на лыжах в Скво-Велли или в Швейцарию, но недавно приобрели охотничий домик в Аспене и теперь лыжный сезон проводили там. Все они достаточно хорошо катались, чтобы спускаться по крутым открытым склонам или лыжне, пролегавшей через густой лес, без особых затруднений. Джеймс и Салли Стэндингсы предпочитали выбирать для лыжных спусков только солнечные дни, тогда как Каттер и Кэндис катались в любую погоду. Они всегда первыми появлялись на вершине горы, не страшась ни обжигающе холодного ветра, ни опасности отморозить щеки на такой высоте и спеша совершить спуск, пока лыжня была еще пустой. В лыжном костюме и солнцезащитных очках Кэндис казалась не менее привлекательной, чем любая из лыжниц, и к тому же, отмечал про себя Каттер, каталась лучше их всех. Она могла спускаться следом за ним, и ему не надо было тревожиться, сумеет ли она справиться со скоростью на опасном вираже, когда лыжня то и дело петляла в гуще деревьев.
Любовь к лыжам являлась, вероятно, самым сильным его чувством, не считая ненависти к брату. То был единственный вид спорта, где Каттер мог чувствовать себя абсолютно свободным: несколько минут спуска можно было не заботиться о том, что и как думают о нем окружающие, забывать и о прошлом, и о будущем, и о себе самом (особенно о себе самом!) и жить только в одном чистом и ясном настоящем.
Как-то ранним утром, по обыкновению спускаясь по свежему хрусткому насту и радуясь, что первым прокладывает лыжню, Каттер неожиданно обнаружил, что не слышит сзади привычного поскрипывания лыж. Он резко притормозил и обернулся. Кэндис нигде не было видно. Бормоча ругательства, Каттер начал взбираться вверх: тропа оказалась настолько узкой, что он едва мог подниматься «лесенкой». Два или три раза он звал ее – никакого ответа. Другие лыжники еще не появились. Наконец, после нескольких минут поисков, он увидел ее неподвижное тело, повисшее чуть в стороне от тропы в полуметре от земли на ветвях двух стоящих вплотную сосен: казалось, ее скинули откуда-то сверху. Должно быть, мелькнуло у него в голове, она задела концом лыжи кольцо другой и перевернулась в воздухе. Задела и перевернулась! Боже, да в таком сальто-мортале можно переломать все кости, содрогнулся он. Наконец с величайшим трудом Каттер добрался до нее. За долгие годы занятий горными лыжами ему довелось перевидать достаточно всяких несчастных случаев, чтобы сразу же по неестественному положению тела определить: у Кэндис, скорей всего, сломан позвоночник. Стащив с ее руки рукавицу, он нащупал пульс. По крайней мере, она жива, но это было единственное, что он мог определить с достоверностью: Кэндис не приходила в сознание, и переносить ее даже нечего и пытаться. Каттер оставил ее лежать ничком на обледенелых ветвях, а сам помчался вниз вызывать бригаду спасателей.
Конечно, он не виноват. И никто ни в чем не мог его винить. Травмы у горнолыжников случаются сплошь и рядом. Все знали, какой отличной лыжницей была Кэндис. Холодное утро, крутой узкий спуск… Нет, никто, даже родители, не могли бы придраться к нему. Другое дело, что он сам мог винить себя. Сам мог говорить всем, что виноват именно он, потому что не доглядел, хотя знал, что наст обледенел и кататься в такую погоду рискованно. Он мог бы ее остановить, должен был бы ее остановить. Да, он может говорить, что случившееся – его вина. И, более того, может, если она выживет, жениться на ней. Тогда ему достанется все, что способна дать Кэндис Стэндингс, и даже Лили не в чем будет его упрекнуть: ведь он женился на девушке-калеке, калеке по его вине.
Чтобы соблазнить Зэкари, Нине Стерн потребовалось гораздо больше времени, чем она предполагала. После рождения Джастина, третьего и последнего ребенка Эмбервиллов (а роды оказались трудными), Лили несколько месяцев серьезно болела. Мэкси, чувствуя, что ей в семье уделяют меньше всех внимания, окончательно распустилась и превзошла самое себя по части несносности, так что справиться с ней не смогла бы и сама Мэри Поппинс. Отец прямо стонал от боли, и сердце его обливалось кровью при виде покаянных слез дочери, когда ее в конце концов все-таки приходилось наказывать. Слава богу, что изобрели телевидение: лишить Мэкси возможности смотреть любимые передачи было единственным видом наказания, на которое Зэкари мог отважиться. О том, чтобы нашлепать ее или запереть в детской, не могло быть и речи. Интересно, думал он, а как наказывали детей раньше, до наступления телевизионной эры?
Словом, у Зэкари было достаточно дел дома, чтобы еще обращать внимание на Нину, когда они встретились в ближайшую среду на «планерке». И не только дома, но и на работе речь шла о том, что настала пора решительно увеличить тиражи журналов, в противном случае они вообще могли прекратить свое существование. Но в конце концов, как она и предчувствовала, классический момент все же настал, и последовало неожиданное приглашение на ужин – его делают как бы между прочим в тот момент, когда после долгого, трудного, но плодотворного дня в офисе остаются только двое. Нина не для того провела всю жизнь, готовя себя к этой минуте, чтобы упустить свой шанс, и на следующее утро, когда Зэкари проснулся в ее постели, он наконец-то узнал, почему другие мужчины заводят шашни, узнал со сногсшибательной ясностью и мельчайшими подробностями и понял, что разлучить его с Ниной не сможет теперь ничто.
В первые месяцы их связи Зэкари был чересчур увлечен Ниной, чтобы почувствовать свою вину перед Лили и детьми. Но в один прекрасный день до него дошло, что он никогда не сумеет попросить у Лили развода, просто, не сумеет причинить горе этой утонченной, мужественной, одаренной девочке, которую он покорил за какой-то месяц, когда она, в сущности, была еще подростком. Девочке, которая ради него отказалась от ждавшего ее блестящего будущего примы-балерины, которая не знала никакой другой жизни, кроме той, какую предложил ей он, которая стала матерью его детей. ЛиЛи, которая так великолепно управлялась с Тоби и маленьким Джастином, у которой даже хватало терпения на Мэкси, Лили Эмбервилл, ставшая некоронованной королевой Нью-Йорка, – да разве мог он сделать хоть что-нибудь, чтобы она лишилась своего трона? Одним из последствий ее болезни явилось то, что теперь они почти совсем перестали спать вместе: не потому, что она боялась вновь забеременеть, а из-за того, что рождение Джастина, казалось, вызвало у нее глубокую психологическую перемену. И это еще одна причина, почему он никогда не сможет оставить жену.
С болью в душе объяснил Зэкари Нине свои обстоятельства, понимая, что после этого она вряд ли захочет иметь дело с человеком, не способным предложить ей никакого будущего.
– Так ты, значит, думаешь, что в моем представлении будущее – это чтобы ты развелся с ней и женился на мне? – спросила Нина, выслушав его путаные объяснения.
– Ну, в общем… Да. Понимаю, кажется, что ты хочешь сказать… То есть не понимаю! Разве такая девушка, как ты, не мечтает об этом?.. Вот что я хотел сказать… Да катись все… Послушай, Нина, разве ты не хочешь… разве тебе не хотелось бы? Ты же такая симпатичная… твои родители… любая другая на твоем месте… Черт бы все это подрал… Наверное, я ошибался и принимал многое как само собой разумеющееся… Я думал… я чувствовал… что… Дерьмо собачье!
– Да пойми же, дело вовсе не в том, что я тебя не люблю, – произнесла она, давясь от внутреннего смеха, который она с трудом подавляла.
– А если любишь, – сразу почувствовав невероятное облегчение, он стиснул ее в объятиях, – тогда почему не хочешь замуж?
– Такая уж я странная. Мне просто не нравится выходить замуж. Тут же все становится ясным, и ты такая же, как другие. И потом это становится чем-то привычным, каждодневным. Все равно что чистить зубы. А мне нравится как раз то, что происходит у нас с тобой. Заниматься любовью, видеться на совещаниях в издательстве, знать, что мы постоянно думаем друг о друге, бежать тайком на свидание, вместе выбираться из города на уикэнд и снова заниматься любовью, когда никто не знает, где мы. И еще мне нравится, когда ты называешь меня всякими нежными словами. Я тоже люблю шептать их тебе, но не обязательно делать это каждую ночь.
– Послушай, а ты уверена… что ты и вправду еврейка?!
– Рассуждаешь прямо как моя мать. Лучше возьми меня еще раз, только скорей, чтоб я забыла твои слова, – потребовала Нина почти с угрозой, смеясь до слез над его растерянностью.
Нине Стерн нравилась ее свобода, как, впрочем, и новая власть, которой она добилась в журнале, – добилась заслуженно, а не потому, что стала спать с боссом. Она обожала работу и делала свое дело блестяще, отдавая ему не только дни, но и ночи, не будучи связана заботой о семье: ей не нужно было угождать никому, кроме себя самой, и этому принципу она не изменяла. Каждый день приносил Нине столько приглашений от поклонников, что их с лихвой хватило бы и на троих; она на самом деле принадлежала примерно к полудюжине незамужних молодых женщин на весь Нью-Йорк, которые были буквально нарасхват на любом вечере, ничуть не уступая в этом качестве какому-нибудь красавцу холостяку. Мужчины всех возрастов годами безуспешно искали ее благосклонности, а теперь, когда ей перевалило за тридцать, ее привлекательность не. только не уменьшилась, но даже каким-то непостижимым образом возросла, так что для многих Нина сделалась еще более желанной целью, чем в дни ее молодости. Верность Зэкари нисколько не мешала ей флиртовать по-прежнему, наоборот, в ее обольстительности появилось нечто более волнующее, ведь флирт ни к чему не приводил и мужчин это только раззадоривало. Вокруг нее постепенно создался ореол покорительницы сердец, женщины, живущей никому не ведомой счастливой личной жизнью. Когда же ее мать принималась, по своему обыкновению, ворчать, что дочь до сих пор не имеет ни мужа, ни детей, все, что Нина находила нужным ответить на это, было:
– Ну и пусть, зато у меня самая интересная жизнь по сравнению с любой из моих подруг.
Миссис Стерн находила этот ответ фривольным и к тому же совершенно не имеющим отношения к делу, но саму Нину он вполне устраивал.
Каттер и Кэндис Стэндингс поженились сразу же, как только стало ясно, что ее жизнь вне опасности. Правда, было еще неясно, насколько успешным будет ее выздоровление, но два года интенсивного лечения почти вернули ей прежнее здоровье. Конечно, спина все же давала о себе знать и часто побаливала, но перелома позвоночника она тогда избежала. О занятиях спортом, впрочем, не могло быть и речи, хотя двигалась она теперь вполне нормально.
За два минувших года Каттер сумел не только завоевать беспредельное расположение, пораженных его благородством родителей Кэндис, но и любовь их дочери, граничащую теперь с благоговением. Это чувство захватило ее целиком: она была настолько под его влиянием, что ей даже приходилось скрывать свое отношение от окружающих, чтобы не показаться им смешной. По мере того как шло время, ее лихорадочная зацикленность на Каттере все более отчетливо принимала форму деспотической ревности – ведь внутренне она никогда до конца не верила, что Каттер действительно любит ее. То, что он женился на ней, хотя она могла стать на всю жизнь калекой, еще не доказательство. Скорее проявление чувства вины. Сколько раз он сам божился ей, что его мучает это чувство, так как он один виноват в случившемся. Но разве, множество раз говорил он ей, одно только сознание вины могло бы толкнуть его на женитьбу, если бы он не испытывал к ней никаких других чувств? Нет и еще раз нет. В конце концов Кэндис увидела, что нельзя больше спрашивать об этом, а надо делать вид, что она ему верит, потому что его терпение, похоже, готово было вот-вот лопнуть.
Она переломила себя, проявив при этом силу, которой от нее никто не ждал. И теперь для других (даже для самого Каттера) все выглядело так же, как у многих богатых молодых замужних женщин, ее подруг, которые, казалось, принимают своих мужей как некую данность. Но ни разу, даже на полчаса, не могла Кэндис избавиться от того чувства неуверенности в себе, которое питалось долгими годами, когда никто из мужчин не уделял ей и грана внимания. Тем мучительнее была теперь ее ревность, которую она упорно загоняла внутрь: невысказанная, она терзала Кэндис даже больше. Каттер сделался единственным смыслом ее жизни, и всякий раз, когда они с мужем бывали на местных светских раутах, где происхождение и положение обязывали ее появляться, Кэндис тут же принималась искать Каттера глазами, чтобы убедиться, что он не беседует с какой-нибудь красивой женщиной. Все слова ревности, которые она не смела произнести вслух, превращались как бы в пожелтевшее, заляпанное грязью растрескавшееся стекло, сквозь которое не проникал ни один светлый луч и окружающий ее привилегированный мир представал краем сплошной юдоли.
Кэндис Эмбервилл начала понемногу выпивать – причем с каждым днем все раньше и раньше, чтобы к тому времени, когда надо было одеваться и ехать в гости или отправляться в оперу, она могла отважиться без всякого страха посмотреть на себя в зеркало, не изводясь сравнениями с другими женщинами. Но это не помогало. Она тратила теперь уйму денег на наряды, сделавшись одной из самых больших модниц в Сан-Франциско. Не помогало и это. Она стала ходить к парикмахеру чуть ли не через день, чтобы ее шелковистые волосы выглядели еще лучше. Но и это не действовало. Своему повару она платила вдвое против того, что платили люди ее крута, и ее ужины славились по всему городу своей изысканностью. Все напрасно. Ее болезнь была неизлечима. Когда Каттер лежал у нее между ног и даже когда часть его пульсировала в ней самой, она не переставала думать о другой женщине, с которой он наверняка проделывает то же самое, так что даже момент оргазма, запоздалого и трудного, не приносил желанного облегчения. Ревность медленно убивала Кэндис Эмбервилл, и даже если бы Каттер был верен ей, это все равно бы не помогло.
Она чувствовала себя покрытой отвратительной коростой ревности, словно у нее гнойная экзема, сочащаяся из пор ее кожи, и все тело, казалось, было в невидимых но мерзких болячках и струпьях, разодранных ногтями в кровь.
В отчаянной попытке заполнить свою жизнь чем-то иным, она купила двух гольден-ретриверов, и на какое-то короткое время собаки принесли ей передышку: ведь она могла шептать им на ухо слова подозрения и ненависти по адресу своих сверстниц, которые смели сидеть рядом с Каттером за ужином, вместе с ним смеяться, просить его сыграть смешанную пару на теннисном корте и поучаствовать в одной из бесчисленных гонок местного яхт-клуба. Она не подавала виду, что страдает, даже сама просила его не отказываться от приглашений, чтобы муж мог заниматься любыми видами спорта, которые были теперь недоступны ей, Кэндис. Она притворялась, что по-прежнему обожает проводить отпуск на горных курортах, где вместо лыж может просто бродить по заснеженным склонам или читать романы, пока муж наслаждается катанием.
Дай ей волю, Каттер играл бы только в поло: ведь, сидя на трибуне, Кэндис в течение нескольких часов могла быть абсолютно уверена, что он не принадлежит никому другому. Но всякий раз, когда он не играл в поло, Кэндис давала волю своему воображению. Вот он, по одному сценарию, все еще разгоряченный и потный (тем чистым потом, которым потеют настоящие теннисисты), находит в раздевалке пустую комнату, срывает с себя шорты и жадно набрасывается на свою также давно горящую желанием партнершу; вот, по другому, Каттер в каюте спокойно покачивающейся на легком ветру яхты лежит, голый, на спине, с уже наполовину набухшим толстым членом, а над ним, стоя на коленях, склонилась женщина, подчиняющаяся его отрывистым точным командам. Или Каттер после спуска с горы возвращается домой раньше обещанного, незаметно проскальзывает в спальню одной из горнолыжниц, с которыми вместе катался: следя за тем, как она раздевается, он подробно объясняет, что и как должна будет делать она, а что он сам, и с каждым словом его пенис становится все тверже и тверже.
Кэндис велела расширить псарню, купила еще несколько призовых гольден-ретриверов и занялась их разведением. Она пила сейчас больше прежнего, держа бутылки в конуре, чтобы всегда можно было иметь их под рукой и пить в одиночестве, когда захочешь, при этом говоря своим собакам слова, которые нельзя сказать никому другому, потому что тогда все решили бы, что она сошла с ума. Кэндис никак не желала примириться со своим положением, не могла в конце концов, согласиться с поражением или пойти на перемирие. Ее уязвленное чувство собственного достоинства диктовало только одно: притворяться, что она ничего не знает, жить так, словно в их семейной жизни все идет как по маслу, чтобы представать перед окружающим миром ухоженной, элегантной, улыбающейся и уверенной в себе. Между тем мир – она была в этом убеждена – давно знал о супружеской неверности Каттера.
На самом деле Кэндис Эмбервилл заблуждалась. Многочисленные связи Каттера, хотя о них некоторые догадывались, вовсе не были предметом светских сплетен. Для этого он слишком хорошо знал и выбирал партнерш: все они были точно такие же, как и он, опасавшиеся возможности разоблачения и потому стремившиеся, исходя из собственных интересов, не оставлять никаких улик для своих мужей, – словом, то были женщины, составлявшие часть особого подполья, которое существует в любом городе мира.
Отец Кэндис, с каждым годом расширявший круг полномочий Каттера, ни за что не поверил бы, что тот дважды в неделю встречается в гостиничном номере с женой одного из партнеров фирмы «Стэндингс энд Александер». Мать Кэндис готова была биться об заклад с любым, кто посмел бы утверждать, что у ее зятя есть другие женщины, целые дюжины женщин. И лишь один из членов семьи Стэндингсов знал истинную цену Каттеру – Нанетт. Ей было пятнадцать, когда Каттер и ее сестра поженились. Сейчас ей исполнилось уже двадцать четыре: розовощекая, капризная, она выросла в беспринципное, аморальное существо, готовое на все что угодно. Она могла, например, путаться с другими женщинами, употреблять наркотики – почему бы и не попробовать, черт побери! Ведь для чего-то это же существует? Жизнь так скучна, Сан-Франциско так провинциален, замужество (она была к этому времени замужем) так монотонно и предсказуемо, что грех не испробовать чего-нибудь новенького.
Любое подполье, даже самое тайное, всегда имеет свою систему скрытой сигнализации, и разврат не составляет в этом смысле исключения. Нанетт слышала слишком много намеков насчет Каттера, чтобы не составить себе представления об истинном лице этого красавца блондина, такого непобедимо холодного и с такой черной душой, который до сих пор вел себя по отношению к ней, как если бы она все еще оставалась всего лишь маленькой сестричкой его жены.
Каким образом удалось Каттеру убедить ее, что он не замечает ее сексапильности: ведь не увидеть этого было просто невозможно для такого опытного человека, как он, – все равно что не увидеть клейма на лбу? Может, она ему просто не нравится, не раз спрашивала себя Нанетт, глубоко уязвленная его безразличием. Что же из того, что она слышала о Каттере, правда? Человек, которому не требовалось никаких искусственных возбудителей, человек, всегда готовый переспать с кем угодно, человек, не только удовлетворявший любую женщину, но и заставляющий ее искать новых встреч, он был, по рассказам, настоящим сексуальным пиратом. Неужели все это так? И ее дурнушка сестра, такая спокойная и собранная, этот сноб в юбке, не упускающий возможности подчеркнуть свое превосходство над нею и свое неодобрение, вечно занятая получением призов для своих собак и устройством известных всему городу ужинов, неужели Кэндис излучала довольство потому, что этот мужчина на самом деле полностью принадлежит ей? Вот о чем не переставая спрашивала себя Нанетт, дуясь и негодуя.
Каттер продолжал не замечать ее, пока у него хватало сил. Слышном уж близка она к его дому, убеждал он себя, отказываясь сознаться самому себе, что именно в этом и заключалась большая часть ее привлекательности. Годами жаждал он обладать ею, с тех самых пор, когда из обычной девочки-подростка она превратилась в чувственную женщину, этот сгусток плоти, обуреваемый животными инстинктами: всякий раз, когда они виделись на семейных обедах, читавшееся в ее глазах распутство вызывало у Каттера острое желание, не подвластное ни его воле, ни голосу рассудка. Будь на то его воля, он овладел бы ею в ту же минуту, без единой улыбки, без единого слова – так, как (он знал это!) хотелось ей.
самой, грубо, даже жестоко. Сколько ночей в их охотничьем домике в Аспене, впиваясь в податливое и ждущее ласк тело жены, не вызывавшее в нем никакого ответного чувства, грезил он о роскошной черноволосой Нанетт, игривой и аппетитной, Нанетт, чья спальня была всего через две двери от их собственной!
Они охотились друг за другом, как охотятся в джунглях, и каждый одновременно являлся и охотником и добычей, пока наконец не настал день, когда остался только один вопрос: когда именно? Скоро, это должно было произойти скоро! А после того как они буквально извалялись друг в друге, вопрос зазвучал несколько по-иному: когда теперь снова? Нанетт оказалась поистине неистощимой – таких способностей куртизанки он до тех пор не встречал ни у одной из женщин. Она была ненасытной, как росомаха, и вдвое более похотливой. Она специально приобщила его к единственному виду секса, которого ему прежде не удалось испытать: любви втроем, запретному и восхитительному обладанию двумя женщинами сразу.
По-женски мудрая, она понимала, что таким образом она сможет привязать к себе Каттера до тех пор, пока ей будет его хотеться: для этого она даже разделила его с женщиной, с которой уже спала сама. Более того, она испытывала необычайное наслаждение, демонстрируя ему, как одна женщина может обладать другой. При этом он, сгорая от нетерпения, должен был ждать, пока она наконец освободится и позволит ему прийти к ней – и не только к ней, но к той, второй, к обеим сразу. Ей это было все равно.
Но тайна, известная троим, может оставаться таковой, только если двое из них мертвы. Что касается этой, то она была чересчур пикантна, чтобы не выйти из подполья на свет божий. Слишком вкусной, чтобы не попасть на язычок тем, для кого разврат – всего лишь пустой звук, фантазия, которую сами они не осмеливались применить на практике. О существовании тайны стали подозревать, она стала почти (но все же пока не совсем) фактом, а затем, как случается со словами, написанными симпатическими чернилами, если листок бумаги подержать над огнем, и тайное становится явным, она дошла и до ушей Кэндис.
Почти с самого начала их совместной жизни она воображала Каттера с другой женщиной в одном из придуманных ею сценариев, но женщина при этом всегда оставалась безликой. Годами все ее силы и чувства тратились на то, чтобы отворачиваться от реальности; и единственным утешением служили ей алкоголь, собаки и чувство собственной гордости. Теперь же гордость больше не могла поддерживать ее: ведь у безликой женщины появилось лицо – это было лицо Нанетт. Нанетт сама рассказала ей об этом, не подавая виду, с каким наслаждением делает-она это всевдопризнание. Высокомерие сестры достигло такого совершенства, что Нанетт не могла (да и не хотела) сопротивляться искушению выложить ей все начистоту, чтобы сорвать с ее лица маску самодовольства. Как бы случайно она, уходя, «забыла» у Кэндис сделанный поляроидом снимок, запечатлевший ее и Каттера с перекошенным в момент оргазма лицом.
Для Кэндис это было последней каплей. Жить дальше не имело смысла. Ведь после того, что она теперь знала, у нее не могло быть никакого, даже самого страшного, будущего. Она не сможет снова и снова смотреть на это фото. Оно никогда не станет для нее просто памятью о прошлом. Оно будет жить перед ее взором, продлевая агонию. Адское пламя зажглось в ее душе и спалило сомнение. А без сомнения не оставалось надежды.
Одевшись в свой костюм, причесав шелковистые волосы, наложив макияж, она отправилась в гостиницу на Юнион-сквер, сняла номер на шестнадцатом этаже, залпом осушила полбутылки виски и выбросилась на асфальт безлюдного переулка, куда выходило ее окно.
Этот случай можно было бы счесть проявлением временного помешательства, маниакально-депрессивного состояния с суицидальными намерениями, которые так хорошо маскировались, что об их существовании не подозревала даже ее собственная мать. Но когда она пила виски, чтобы заглушить свой страх и заставить себя открыть окно, Кэндис вспомнила о собаках и набросала записку, где содержалась инструкция, как надо за ними ухаживать. Записка была бессвязной, но желание наказать сестру все же пересилило в ней желание до самого конца не разоблачать того, что она узнала о своем муже, и она открыто обвинила Нанетт.
Детектив, обнаруживший записку в гостиничном номере, передал ее мистер Джеймсу Стэндингсу Ш-му. Тому не оставалось ничего другого, кроме как заключить, что Кэндис, по-видимому, ошиблась в отношении Нанетт: ведь теперь у него оставался только один ребенок. Вся его месть обернулась против Каттера, ставшего к тому времени старшим вице-президентом его фирмы. Чтобы избежать нового скандала, пока еще сохранялась возможность выдать случившееся за трагедию душевнобольной, он сделал единственное, что было в его власти, – уволил Каттера, поклявшись, что в Сан-Франциско его не примет на службу ни одна из банковских контор, где слово Джеймса было законом.
Хотя он и не отдавал себе в этом отчет, но его месть оказалась почти так же страшна, как если бы он расправился с Каттером при помощи револьвера: он отнял у того будущее президенство в «Стэндингс энд Алексан-дер», к которому его зять уверенно шел с того самого дня, как он впервые встретился с Кэндис.
Джамбо Букер всегда гордился своей дружбой с Каттером и возможностью греться в лучах его славы. Прочно связанный узами супружеской верности и семейного комфорта, он тем не менее издали наслаждался той упоительно греховной жизнью, которую, по его представлениям (сам Каттер ею не хвастался), вел его друг. Это создавало полную иллюзию личного участия без неизбежных осложнений, наверняка возникших бы в реальной действительности. Теперь, когда его друг столь внезапно и, главное, необъяснимо лишился места, Джамбо буквально перевернул все вверх дном, чтобы подыскать Каттеру подходящую работу, пользуясь счастливой возможностью, которую давало ему его положение, может, л не столь блестящее, как у друга, но зато надежное.
Дело в том, что у Джамбо еще со времени предвыборной кампании, когда он помогал кандидату в президенты в сборе средств, сохранились связи с администрацией Никсона, и, воспользовавшись ими, он сумел надавить на кого надо в Агентстве по международному развитию и выхлопотать Каттеру тепленькое местечко в Бельгии. Гостеприимный, хотя и мрачноватый от постоянных туманов Брюссель как нельзя лучше соответствовал тому душевному состоянию, в котором в то время находился Каттер, и вскоре он оказался уже полностью погруженным в сложную дипломатическую жизнь, которой жила деловая и сытая бельгийская столица. Потом тот же Джамбо помог ему сперва получить работу в одном из инвестиционных банков Лондона, а через несколько лет вернуться в Нью-Йорк, где Каттера ждало место в отделении его прежней компании «Букер, Смити энд Джеймстон». Шел уже 1981 год, и Каттер решил, что пора ему возвращаться домой. Ни приветливость жен натовских чиновников в Брюсселе, ни дружеское расположение британцев не могли все же сравниться с теми преимуществами, которые, как он надеялся, все еще давала ему на родине фамилия Эмбервилл.
В 1969 году, за двенадцать лет до возвращения Каттера на Манхэттен, Нине Стерн исполнилось тридцать пять. Ее любовная связь с Зэкари протекала столь незаметно, что стала как бы частью манхэттенской мозаики: посвященные принимали ее как само собой разумеющееся, а непосвященные даже не догадывались о ее существовании. И если лет десять назад связь эта вызывала приливную волну сплетен, то со временем волна превратилась в мелкую зыбь: ведь никаких драматических перемен в семейной жизни Эмбервиллов так и не произошло. Если сравнить возведенный ими храм любви с каким-либо иным зданием, то он напоминал, скорее всего, скромный, незаметный особнячок в одном из тихих переулков, где расположилось какое-нибудь захудалое историческое общество, не стремившееся ни к большим деньгам, ни к фундаментальным исследованиям. Лишь они двое знали, какие сокровища скрыты за возведенным ими фасадом, что касается Зэкари, то он был счастлив и не мог бы мечтать ни о чем другом.
Но в свои тридцать пять Нина Стерн сильно отличалась от себя двадцатипятилетней, когда проповедовала свободную любовь. Да, она была по-прежнему неотразима, успехи в работе с каждым днем росли, а место Зельды Пауэре, главного редактора «Стиля», становилось для нее все более реальным, но ее отвращение к семейной жизни оказалось не в силах совладать с наследственными генами. Она достигла возраста, когда перед одинокой деловой женщиной с неизбежностью встает классический вопрос: если не сейчас, то когда? Накануне своего тридцатипятиления Нина как бы подвела итог своему прошлому и задумалась над будущим. Что с ней станет через десять лет? Ответ был не слишком утешителен: ничего! Те же успехи в работе, по-прежнему вместе с Зэкари, но при этом будет ей сорок пять. А там и пятьдесят не за горами. В ее мозгу зазвучал голос предков: «Сейчас или никогда!» Что ж, примириться с этим «никогда»? Или надо изменить тому, чего, как она верила, ей всегда хотелось, изменить потому, что время несется так неумолимо? Нина Стерн постаралась взглянуть на себя непревзято. Выходило, увы, что, если отбросить иллюзии, она точно такая же, как и все другие женщины. И хочется ей именно этого «сейчас», а не туманного далекого «никогда». Пусть замужество и дети в конечном счете не принесут ей счастья, но она должна сама в этом удостовериться. Свидетельство своей ординарности ее и разочаровывало, и вместе с тем несколько успокаивало… Может статься, кто знает, эксперимент окажется для нее интересным.