Поднимаясь по широкой лестнице, она подумала, каким же пустым кажется дом, хоть он и полон спящих слуг. Теперь Эллис ушел окончательно и бесповоротно. Она вспомнила крепкого мужчину, за которого вышла замуж двенадцать лет назад. Когда она сказала Хэнку Сэндерсу, что Эллис одобрил бы их этой ночью, тот не понял, но она-то сказала правду. Если бы она вдруг стала старухой и умерла, а молодой Эллис остался в живых, он бы трахнул первую попавшуюся девку, прощаясь таким образом с прошлым, в котором оба так бережно любили друг друга. Возможно, не все в состоянии понять такой способ отдания последних почестей, но он вполне устраивал обоих. Его прах рассыпан по спелому винограду, а ее волосы хранят запах секса, и в паху сладостная боль — Эллис не просто одобрил бы, он бы зааплодировал.
* * *
Когда Уилхелмина Ханненуэлл Уинтроп родилась в Бостоне за двадцать один год до того, как превратилась в Билли Айкхорн, люди, пекшиеся о родословных, — а Бостон для составителей генеалогических древ то же самое, что Перигор для любителей трюфелей или Монте-Карло для владельцев яхт, — сочли, что этой девочке, несомненно, очень повезло. Среди ее многочисленной родни насчитывалось достаточное количество Лоуэллов, Кэботов и Уорренов, немало Солтонстоллов, Пибоди и Форбсов, а в каждом последующем поколении к тому же текла королевская кровь Адамсов. Ее отцовская линия начиналась с Ричарда Уоррена, в 1620-м находившегося на «Мэйфлауэр», — вряд ли можно рассчитывать на лучшее, — а со стороны матери значилась не просто безупречная бостонская кровь; она могла проследить свое происхождение от первых колонистов долины реки Гудзон и от многих Рэндольфов из Виргинии.
Большинство старых бостонских семей разбогатело на быстроходных парусниках, корпя над гроссбухами и отличившись в торговле с Вест-Индией. Из этих состояний, сбереженных и приумноженных благоразумными главами семейств, сложилась сеть тесно связанных между собой фондов, и сеть эта гарантировала, что ни одному бостонскому ребенку из достойной семьи никогда не придется беспокоиться о деньгах, почему отпрыски вырастали, так и не поняв, отчего денежные проблемы занимают значительное место в заботах большинства людей. Покуда семейные фонды бесшумно, но мощно процветали и развивались, многие бостонцы жили, совсем не задумываясь о деньгах, подобно тому как абсолютно здоровый человек не задумывается о том, что ему приходиться вдыхать и выдыхать. К счастью, в каждом поколении Старого Бостона появлялись личности, обладавшие исключительным талантом в обращении с денежными средствами и с равным успехом приумножавшие капиталы как своих родственников, так и находившихся под их началом крупных предприятий. Благодаря подобным экземплярам остальное население Бостона считало разговоры о деньгах вульгарными.
Однако даже в лучших бостонских семьях имелись ветви, которые, как предпочитали выражаться, «не обладали теми же средствами к существованию», что и остальная часть их семей.
Отец Билли Айкхорн, Джозия Прескотт Уинтроп, и ее мать, Мэтилда Рэндолф Майнот, оба являлись в своих семьях последними представителями побочных ветвей могучих династий. Почти все состояние отцовской семьи погибло в финансовом крахе, поразившем «Ли, Хиггисон и К°», мощную брокерскую контору, потерявшую двадцать пять миллионов долларов, принадлежавших ее клиентам, когда «спичечный король» Айвор Крюгер обанкротился и покончил с собой. В семье Мэтилды деньги не водились со времен Гражданской войны, хотя некогда семейство было богатым. За последние пять поколений ни в одну из обнищавших семей не влились средства со стороны. Вопреки сложившемуся среди здравомыслящих бостонцев обычаю спасать чье-либо чахнущее семейное состояние путем бракосочетания с дружественным кланом, владеющим солидным фондом, последние поколения Уинтропов упрямо выдавали своих серьезных, чувствительных дочерей за учителей и духовников — то есть за представителей профессий, весьма почитаемых в Бостоне, но не приносивших финансового процветания. Последнюю крупную сумму семья отца Билли потратила, чтобы послать Джозию Уинтропа в Гарвардскую медицинскую школу.
Он оказался прилежным студентом, одним из лучших в классе, и получил диплом с отличием, а затем и место интерна с проживанием в прославленной больнице Питера Бента Бригэма. Специальностью Джози была гинекология, и он мог рассчитывать на обширную клиентуру, даже если бы обслуживал только подруг своих родственниц, которых насчитывалась не одна сотня.
Слишком поздно, а именно в последний год интернатуры, Джозия Уинтроп обнаружил, что частная практика его совершенно не интересует. Едва начав заниматься проблемами в новой области — антибиотиками, — он влюбился, страстно и навсегда, в чистую науку. Увлечься научными исследованиями — это вернейший способ для врача навсегда лишить себя надежды на приличную жизнь. В день, когда Джозия должен был приступить к практической деятельности, он поступил в частный институт Рексфорда на должность младшего исследователя с окладом три тысячи двести долларов в год. Правда, даже эта незначительная сумма оказалась на семьсот долларов выше той, что он получал бы в исследовательском центре, финансируемом государством.
Мэтилда, великодушная от рождения, была в ту пору всецело поглощена своим физическим состоянием — шли последние месяцы ее беременности — и не слишком беспокоилась о будущем. Она считала, что ее семейство вполне сможет существовать на четыре тысячи двести долларов в год; к тому же она безгранично верила в своего Джо, высокого, тощего, длинноногого, с темными глазами, в которых светился такой присущий янки рассудок; она чтила его преданность делу и готовность идти за своей звездой, что поражало ее; она считала его образцом человека, рожденного для великих свершений. Стройная темноволосая Мэтилда, мечтательная красавица, казалась сошедшей со страниц Натаниела Готорна. В ней оказалось мало того, что присуще зажиточным голландцам и вспыльчивым виргинским мелкопоместным дворянам, отличавшим некоторые ветви ее фамильного древа.
Когда родилась дочь, ей дали имя Уилхелмина в честь любимой тетушки Мэтилды, ученой дамы преклонных лет, так никогда и не познавшей мужа. Однако супруги единодушно признали, что имя Уилхелмина слишком тяжеловесно для младенца, и стали именовать дочурку Ханни, то есть вполне благозвучным уменьшительным от второго не менее внушительного имени девочки — Ханненуэлл.
Спустя полтора года после рождения Ханни Мэтилда, смирившаяся с мыслью, что она вновь беременна, переходила авеню Содружества на красный свет, и мчавшаяся машина сбила рассеянную женщину.
Потрясенный, отказывающийся верить в смерть жены, Джозия нанял няньку для маленькой Ханни, но очень скоро убедился, что не может позволить себе такую роскошь. Не допуская мысли о новой женитьбе, он сделал единственное, что ему оставалось, — отказался от любимого института, где успел к тому времени заслужить завидную репутацию. Он устроился на презираемую им самим, но лучше оплачиваемую работу штатного врача в маленькой, вечно полупустой больнице неприметного городка Фремингэм, в сорока пяти минутах езды от Бостона. На новом месте ему пришлось оказывать все виды врачебной помощи — от лечения кори до мелких хирургических операций. Эта работа имела несколько преимуществ. Она позволяла платить за аренду небольшого дома на окраине городка, а Ханни оставалась на попечении Анны, простой добросердечной женщины, работавшей одновременно нянькой, кухаркой и служанкой. Неподалеку нашлась приличная бесплатная средняя школа, и, кроме того, у Джозии оставалось достаточно времени для продолжения исследований в небольшой лаборатории, которую он оборудовал в подвале. Джозия Уинтроп никогда не помышлял о том, чтобы вернуться в гинекологию, ибо понимал, что в этой области медицины у него абсолютно не будет времени на свои исследования.
Ханни. росла прелестным ребенком. Немножко излишне толстощекая и, пожалуй, чересчур робкая, гласил вердикт многочисленных тетушек, наезжавших во Фремингэм вместе с кузинами Ханни до четвертого колена, чтобы навестить малышку или взять ее к себе на несколько дней. Но можно ли хоть в чем-то осуждать эту трагически лишившуюся матери бедняжку, это создание, чей отец — надо признать, весьма преданный своему делу человек — почти все время проводит в больнице или возится с чем-то там у себя в подвале. В конце концов, Ханни некому воспитывать, кроме Анны. Анна прекрасно справляется, но существуют… гм-м… пределы ее компетенции. Тетушки решили, что на следующий год, когда Ханни исполнится три, ей непременно следует пойти в начальную школу мисс Мартингейл в Бэк-Бей вместе с кузиной Лайзой, кузеном Эймсом и кузеном Пирсом. Там детям закладывают должные основы будущего восприятия музыки и искусства, и Ханни познакомится с детьми, которые в дальнейшем естественным путем составят круг ее друзей на всю жизнь.
— Не может быть и речи, — ответил отец. — Ханни ведет здесь хорошую, здоровую деревенскую жизнь, вокруг полно очень симпатичных ребятишек, с которыми она играет. Анна хорошая женщина, порядочная и добрая, и вам не удастся убедить меня, что трехлетнего ребенка с нормальным уровнем развития, живущего на свежем воздухе, нужно «вводить» в процесс рисования пальцами или, боже упаси, коллективного строительства из кубиков под присмотром наставников. Нет, я никогда не соглашусь, и все тут.
Ни одной из тетушек не удалось его переубедить. Он всегда был самым упрямым из всех упрямцев своего семейства.
Так Ханни начиная с трех лет постепенно становилась изгоем своего клана. Визиты тетушек и кузин, даже с наилучшими намерениями, теперь наблюдались все реже, ибо их собственные дети всю неделю проводили в начальной школе, а в выходные малышкам так хотелось поиграть с новыми друзьями. Не говоря уже о днях рождения! Уж лучше подождать до праздников, когда дорогой Джозия сможет привезти Ханни к ним на денек. Очень жаль, что он никогда не желает оставаться ночевать, но ведь ему непременно нужно возвращаться на работу каждый вечер.
Ханни, похоже, не страдала от ослабления связей с толпой флегматичных кузин и распорядительных тетушек. Она была вполне довольна, играя с детьми, проживавшими в скромных домах на одной с ней улице. Когда настало время, она пошла в местный детский сад. Девочка не скучала с Анной, которая каждый день пекла печенье, пирожки и пирожные. Джозия почти всегда приходил домой к обеду и после еды спускался к себе в подвал, чтобы поработать. Так протекала жизнь Ханни, и, поскольку ей не с чем было сравнивать, она принимала то, что имела.
Проведя два года в местном детском саду, Ханни поступила в начальную школу имени Ральфа Уолдо Эмерсона во Фремингэме. С первых дней учебы она начала понимать, что чем-то отличается от одноклассников. У всех были матери, братья и сестры, а у нее — одна Анна, которая и родственницей-то вовсе не являлась. Отца же она видела только за обедом, и он вечно спешил. У всех была повседневная семейная жизнь, в которой находились поводы для шуток, драк и клубящихся эмоций, и эта жизнь восхищала и озадачивала Ханни. Однако у ее товарищей по школе не было кузенов, живущих в огромных поместьях в Уэллсли и Честнат-Хилл, или в великолепных городских домах на Луисбург-сквер, или в особняках Балфинча на Маунт-Вернон-стрит. У них не было тетушек, состоявших в «Сьюинг-Серклз» и ходивших на вечера вальса к миссис Уэлч, и не беда, что они теперь так редко наезжают во Фремингэм. А еще у товарищей Ханни не было дядюшек, закончивших Гарвард, игравших в сквош или плававших на больших яхтах, посещавших «Сомерсет-клуб» или «Юнион-клуб», «Майопия-Хант» или «Атенеум». И никакие тетушки не водили ее одноклассников по пятницам на концерты Бостонского симфонического оркестра.
У Ханни вошло в привычку хвастаться своими родственниками, кузинами и их домами, чтобы все думали, что отсутствие матери, братьев и сестер, а также нормальной домашней жизни не имеет для нее значения. Постепенно одноклассники разлюбили Ханни, но она не перестала хвастаться, потому что не совсем понимала, на что они обижаются. Очень скоро дети перестали играть с ней после школы, приглашать к себе домой и принимать в свои компании. Она начала сравнивать их со своими принадлежащими высшей касте кузинами, и сравнение становилось все более неблагоприятным. Хотя кузины не то чтобы ненавидели ее, но и не сказать, чтобы любили. Медленно, неизбежно, неумолимо, не понимая причины, Ханни превращалась в абсолютно одинокое существо. Анна пекла все больше вкусных вещей, но даже яблочный пирог с ванильным мороженым не помогал избавиться от чувства неприкаянности.
И поговорить об этом было не с кем. Ханни и в голову не приходило поделиться с отцом, как она переживает. Они никогда не говорили о своих чувствах и, похоже, никогда не заговорят. Она интуитивно понимала, что отец будет недоволен, если узнает, что дочь несчастна. Отец часто говорил ей, что она «хорошая девочка, правда, слишком мрачная, но скоро она это перерастет». Хорошая девочка не может, просто не смеет дать понять отцу, что ее не любят или не одобряют за пределами семейного круга. Отсутствие популярности ребенок начинает считать окончательным приговором, вынесенным по причинам, которых он не понимает, зато понимают все остальные. Ребенок принимает этот жестокий приговор и стыдится сам себя. Унижение, причиняемое непопулярностью, так велико, что ребенку приходится скрывать его от всех, кто еще любит и принимает его. Эта любовь слишком драгоценна, чтобы рисковать ею ради правды.
Но когда подошло время и тетушки наперебой стали настаивать, что Ханни необходимо послать в школу танцев, даже упрямый Джозия Уинтроп был вынужден согласиться. Слишком сильны были в его крови бостонские традиции, чтобы противостоять необсуждаемому священному обычаю — занятиям в танцевальном классе мистера Лэнсинга де Фистера. Это считалось само собой разумеющимся и не нуждалось в обосновании, просто входило в число врожденных привилегий Ханни, как и будущее членство в «Обществе колониальных дам». Джозия не раздумывал, он знал, что, если бы Мэтилда была жива, она разделила бы избранное общество холеных мамаш, которые каждую вторую субботу с октября по май сопровождают своих дочек в бальный зал «Винсент-клуба».
Дети начинали учиться у мистера де Фистера, когда им исполнилось девять лет, и ни днем раньше. С девяти до одиннадцати лет они считались начинающими; с двенадцати до четырнадцати — составляли среднюю группу; а когда учащихся в возрасте от пятнадцати до семнадцати лет отдавали в пансионы, занятия проводились в праздничные и воскресные вечера, превращаясь в подготовку к предстоящим бальным торжествам.
О том, что каждая женщина, посещавшая танцклассы, всю жизнь хранит затем ужасающие воспоминания о перчатках, которые терялись в последнюю минуту, о нижних юбочках, спадавших в разгар вальсирования, о потных мальчиках, нарочно наступающих на ноги, Ханни узнала гораздо позже, а в процессе обучения девочка втайне была убеждена, что все просто наслаждаются и щеголяют мелкими травмами, которые только свидетельствовали, что танцоры принадлежат к семьям, где детей посылают в танцевальные школы. Она никогда никому не рассказывала о мистере де Фистере. Уроки, полученные ею в танцклассе, имели мало общего с танцами.
Из-за того, что она родилась в ноябре, ей пришлось пойти в танцевальную школу не в девять, как положено, а почти в десять лет. Она была высокой — сто шестьдесят восемь сантиметров — и достаточно плотной — пятьдесят восемь килограммов. Десятилетняя девочка носила платья, купленные в отделе для подростков в местном филиале магазина «Файлин», ибо ни одна из вещей в отделе детской одежды ей не подходила. Например, ей приходилось надевать ужасное платье, которое помогла выбрать Анна, невообразимо отвратительное платье из ярко-синей тафты.
Многочисленные тетушки целовали племянницу, когда она входила в вестибюль «Винсент-клуба» рука об руку со смущенной Анной, и обменивались испуганными взглядами. «Черт бы побрал этого тупоголового Джо», — в ярости шептала одна тетушка другой, забыв даже махнуть на прощание собственной очаровательной дочке, наряженной в изящное пепельно-розовое бархатное платьице с воротником из ирландских кружев. Зато кузины Ханни приветливо махали ей, когда она робко, бочком входила в переполненный зал.
Успех классов мистера де Фистера во многом объяснялся тем, что с родителей мальчиков хозяин брал половину той платы, что взимал с родителей девочек, — в каждом классе гарантировался избыток мужского пола. Первое правило педагога гласило: каждый мальчик должен постараться найти партнершу. Ни один мальчик не мог сидеть во время танца, если не все из девочек танцевали. При этом, однако, невозможно было избежать свалок и драк среди мальчишек за право пригласить на танец какую-нибудь не по годам развитую девочку, которая в девять лет уже познала власть особенных взглядов, особенных улыбок, приглушенного голоса, произносящего не предназначенную для других ушей шутку. И конечно, нельзя было предотвратить тот факт, что невзрачную девочку всегда приглашали на танец последней, да еще самые жалкие мальчики, едва умевшие передвигать ноги. (Каждый психоаналитик в Бостоне рано или поздно сталкивался с последствиями обучения в классах мистера де Фистера.)
Занятия танцами чередовались инструктажами, проводимыми в течение двухчасового урока мистером де Фистером и его женой перед каждым из шести перерывов на отдых. И шесть раз из шести Ханни оставалась последней приглашаемой на танец девочкой. Однажды, когда кошмар унижения временно прервался, Ханни подошла к уставленному угощением столу и жадно набросилась на небольшие сдобные пирожные и печенье, а затем выпила несколько чашек сладкого фруктового пунша. Она стояла одна в углу и торопливо наедалась, пытаясь уложиться в перерыв. Когда миссис де Фистер подала сигнал к продолжению урока, Ханни все еще стояла у стола, торопливо запихивая в рот последнее пирожное и запивая его уже десятой чашкой виноградного пунша. Мистер де Фистер, разумеется, сразу все заметил.
— Ханни Уинтроп, — громко сказал он, — будьте так добры присоединиться к другим девочкам. Мы собираемся продолжать.
И тут изо рта Ханни внезапно извергнулся отвратительный багровый фонтан. Непереваренные печенья и пунш испачкали белую льняную скатерть и разлились ужасной лужей на полированном полу танцзала. Миссис де Фистер поспешно увела Ханни в дамскую комнату, но, уделив ей несколько минут, оставила одну на стуле, чтобы девочка пришла в себя. Когда урок закончился, Ханни услышала, как к ее убежищу приближаются девочки, и быстро спряталась в кабинке.
— Фу, гадость! Что это за жирная смешная противная девчонка в таком мерзком синем платье? Надо же так оскандалиться! Ты вправду знаешь ее? Кто-то мне говорил, что она твоя кузина, — спросил незнакомый голос.
Ханни услышала, как ее двоюродная сестра Сара призналась с явной неохотой:
— А, да это Ханни Уинтроп. Она… ну, что-то вроде дальней кузины, очень дальней, она даже не живет в Бостоне. Обещай, что никому не скажешь: она — бедная родственница.
— Но, Сара Мэй Олкотт, моя мама говорила, что леди никогда не употребляют такие выражения! — Незнакомка была искренне шокирована.
— Я знаю, — хихикнула Сара без тени раскаяния. — Но это так. Я слышала, как наша фрейлейн говорила об этом гувернантке Дайаны на прошлой неделе в парке. Всего лишь бедная родственница, именно так она сказала.
Больше Ханни ничего не помнила, но знала, что в конце концов, когда она вернулась к Анне, тетушки наверняка устроили семейный совет, потому что с того дня то одна, то другая из них водили ее покупать платья для танцкласса в скромный магазин на Ньюбери-стрит, где продавалась одежда для «ранних цветочков».
Время от времени Ханни ездила в Кембридж навестить бабушку Уилхелмину. Эту наставницу, старую деву, Ханни любила больше всех других родственников, потому что та никогда не расспрашивала ее о школе, о танцклассе, о подружках; они говорили о Франции, о прочитанных книгах, пили чай в маленькой, тесной квартирке, и бабушка угощала ее огромным количеством пирожных и сандвичей. Ханни подозревала, что бабушка Уилхелмина тоже была бедной родственницей.
С 1952 года, когда ей исполнилось десять, по 1954-й Ханни страдала и терпела, делаясь все выше и становясь все толще. За два года, проведенные на занятиях у мистера де Фистера и в школе имени Ралфа Уолдо Эмерсона, она растеряла последних подруг, которые к тому времени уже начали устраивать вечеринки, болтать о мальчиках и втайне экспериментировать с косметикой и лифчиками. Два года она праздновала День благодарения и Рождество у тетушек, время от времени ездила погостить на неделю-другую в Мэн или Кейп-Код с тетушками и кузинами, но невыносимые слова «бедная родственница» ни на миг не выходили у нее из головы. До того случая в танцклассе Ханни была несчастна, но дружелюбна. Словосочетание «бедная родственница» сделало ее тяжелой и угрюмой, и виноватое выражение не сходило с ее лица. Она могла бы завести дружбу с кем-нибудь из кузин, если бы чувствовала себя с ними более раскованно, ведь они ни в коей мере не были злы или неприступны — в конце концов, Ханни все-таки принадлежала к Уинтропам. Но воспоминание о том ужасном дне в танцклассе приводило ее к убеждению, что за всякой улыбкой скрыто презрение, за каждой репликой таится снисхождение и что все отреклись бы от нее, если бы могли. Ее отчужденность вынуждала даже лучших из кузин относиться к ней равнодушно, а их равнодушие убеждало Ханни в правоте ее подозрений.
Ханни возненавидела своих рачительных тетушек и многочисленных кузин за то, что они вели себя так, словно никогда и не думали о деньгах. Она-то лучше знала жизнь. Ей было известно, что деньги — это единственное, что имеет значение. Она возненавидела отца за то, что он мало зарабатывает, что работает на скучной работе только потому, что у него таким образом остается время для исследований, которые, похоже, были для него намного важнее, чем собственная дочь. Она возненавидела Анну за то, что та любила ее, но ничем не могла помочь. Ханни возненавидела все, кроме мысли о деньгах, мечты о том, чтобы иметь много денег. И много еды…
Джозия Уинтроп вел с Ханни суровые беседы о ее отношении к еде. Он прочел дочери несколько строгих, содержательных лекций о жировых клетках, о химических процессах в теле и о сбалансированном питании. Он уверял, что все дело в соответствующей диете, что ни у кого в их семье не было предрасположенности к полноте, и велел Анне прекратить печь пирожки. Но, как только он уходил в госпиталь или лабораторию, Ханни и Анна тут же выбрасывали его наставления из головы. К двенадцати годам Ханни весила семьдесят килограммов.
Летом, перед тем как Ханни исполнилось двенадцать, в одно из воскресений во Фремингэм приехала тетя Корнелия, которую Джозия Уинтроп любил больше других членов семьи.
— Джо, тебе нужно что-то делать с Ханни.
— Корни, уверяю тебя, я много раз говорил с ней о ее весе, и в этом доме у девочки нет возможности есть пищу, от которой поправляются. Должно быть, она угощается у подруг. Если ты помнишь, мои родители были ширококостыми, и Ханни похудеет, как только достигнет подросткового возраста. Года через два, может быть, через три она обретет положенный вес. В роду Уинтропов никогда не было толстяков. А рост у нее такой, какой и должен быть у всех Уинтропов, с этим все в порядке.
— Джо! Для выдающегося человека ты иногда бываешь невероятно глуп. Я говорю не о весе Ханни, хотя, бог свидетель, с этим тоже что-то нужно делать. К тому же она узкокостая, а не ширококостая, как ты мог бы заметить, если бы взглянул на нее хоть вполглаза. Я говорю о том, что она взрослеет. Она ведь никому не нужна. Ты настолько поглощен своей проклятой работой, что не замечаешь, как несчастен твой ребенок. Разве ты не видишь, что у нее даже нет друзей, которые могли бы угощать ее, тем более едой, от которой она толстеет? Она даже не знает тех, кого должна знать обязательно, — она едва принадлежит к своей семье. И, видит бог, занятия у мистера де Фистера стали для нее трагедией. Джо, ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду, поэтому не пытайся так покорно смотреть на меня. А если не понимаешь, тем более стыдно. Ее собственное семейство, вернее, люди нашего круга, раз уж ты вынуждаешь меня быть беспощадной, намерены изгнать Ханни из своей среды, если ты не предпримешь что-нибудь.
— Что-то ты слишком свысока говоришь, Корни! Ханни навсегда останется Уинтроп, даже если нам не очень повезло в жизни. — Он вновь занял оборонительную позу, этот самоуверенный, своевольный, эгоистичный человек, не терпевший, когда его призывали к ответу, и способный до бесконечности приводить доводы в свое оправдание.
— Мне дела нет до того, как ты назовешь мое заявление, Джо. Я знаю только, что Ханни растет, оставаясь чужой тому кругу, где ни у кого нет времени для посторонних. Я ни на что не променяю Бостон, но я знаю наши пороки. Недостатки какого-либо человека не имеют значения для тех, кто принадлежит к нашему обществу, но Ханни начинает от него отдаляться, Джо; это жестоко и абсолютно никому не нужно.
Лицо Джозии Уинтропа приобрело иное выражение. Он всегда принадлежал к их обществу, принадлежал полностью и настолько безоговорочно, что, где бы он ни жил, насколько бы ни обеднел, он оставался убежденным в своей принадлежности Определенному кругу и не нуждался в подтверждениях на этот счет. Даже став прокаженным, убийцей, маньяком, он все равно останется Уинтропом из Бостона. Для него невообразим тот факт, что его дитя может лишиться этого круга, это недопустимо и невозможно. Хорошо рассчитанные аргументы Корнелии поколебали его безоговорочный эгоцентризм.
— И что же, по-твоему, я должен предпринять, Корни? — почти риторически поинтересовался он, надеясь, что гостья не пустится в долгие объяснения. У себя в лаборатории он добился заметных успехов, но для настоящей работы ему необходимо было все его время, все до последней минуты.
— Просто предоставь мне свободу действий. Я уже пыталась кое-что предпринять, если ты помнишь, но ты всегда наотрез мне отказывал. Вот-вот будет слишком поздно. Будь добр, позволь нам с Джорджем отослать Ханни в Академию Эмери. Наша Лайза поступает туда в этом году. Я всегда считала, что двенадцатилетних девочек — а это невозможные создания — лучше посылать в пансионы, чем держать дома. К тому же там обучаются многие хорошие девочки из Бостона. В этой школе учились твоя мать и твоя бабушка — мне ведь не нужно тебе объяснять, что в пансионах завязывается дружба на всю жизнь? Если Ханни будет учиться в старших классах здесь, во Фремингэме, ей никогда не обрести таких друзей. Это ее последний шанс, Джо. Ненавижу высокопарные слова, но я считаю, что согласиться на это — твой долг перед Ханни и перед бедняжкой Мэтилдой. — Корнелия никогда не заботилась о паузах и переходах в речи, даже когда они были совершенно необходимы, хотя знала, что это ужасно не по-бостонски.
Благодеяние, иначе, милостыня, больше никак это не назовешь, подумал Джозия Уинтроп, но оплата учебы в Академии Эмери была ему самому не под силу. Всю жизнь он гордился собой потому, что никогда никто еще не осмелился предложить ему милостыню; он сам решил оставить частную практику и был готов отвечать за этот выбор, но слова Корнелии здорово напугали его.
— Что ж, спасибо, Корнелия. Принимаю с благодарностью. Мне не хотелось бы… впрочем, это не имеет отношения… Уверен, мы оба понимаем, что я хочу сказать. Пожалуйста, передай Джорджу мою благодарность. Я скажу Ханни об этом сегодня же вечером, за ужином. Уверен, она будет в восторге. А как быть с анкетами и тому подобным?
— Я позабочусь обо всем. Комната для нее найдется, я уже узнавала. Джо, передай Ханни, чтобы она приехала в Бостон дневным поездом в следующую субботу. Я встречу ее на вокзале Бэк-Бей, и мы отправимся заказывать для нее форму. Это совсем не обременительно, дорогой, — мне ведь все равно нужно сделать то же самое для Лайзы.
Корнелия упивалась своей победой. Она едва дождалась еженедельного обеда с сестрами в «Чилтон-клубе». Одним выстрелом она убила трех зайцев: сломила сопротивление этого зануды и грубияна Джо Уинтропа, продемонстрировала заметную щедрость — не то чтобы они с супругом не могли себе это позволить, но все же… — и успокоила свою совесть, которая с недавних пор мучила ее при виде бедной Ханни, остававшейся в стороне от соревнований по плаванию и езды на пони в ее поместье Честнат-Хилл.
И вот осенью, экипированная точно так же, как ее кузина Лайза, Ханни отправилась в Эмери, где ей пришлось провести шесть долгих лет — одиноких, страшно одиноких, жесточайше одиноких лет; там она еще сильнее, чем прежде, ощутила себя никому не нужной.
Снобизм многим отравляет юность, но предельно жестокая разновидность снобизма в среде подростков не имеет себе равных в кругу взрослых. Нет более строгой иерархии, чем та, которая царит в элитных пансионах для избранных девочек. По сравнению с ней система привилегий при дворе Людовика XIV покажется более демократичной. В каждом классе существует правящая верхушка, элита, а остальная часть учениц распадается на принадлежащих ко второй, третьей, четвертой и даже пятой категории. За ними идут отверженные. Ханни, конечно же, стала отверженной с самого первого дня? Нет закона, который гласит, что член привилегированной категории не может быть толстым, бедным (в каждой школе есть несколько небогатых девочек), но зато существует закон, по которому в каждом классе должны быть отверженные, и они выбираются в первый же день пребывания в школе и остаются такими до ее окончания.
Но это положение имело и свои преимущества: Ханни усердно училась, ибо ей не приходилось тратить время на болтовню и бридж. Нашлись педагоги, оценившие ее острый ум, и она получала отличные отметки по французскому, на котором в школе учили лишь читать и писать, не вводя разговорный язык. Даже в Эмери учителя вскоре отказались от попыток вести беседы на французском. Ханни попыталась завести дружбу с другими отверженными, но дружба эта омрачалась сознанием того, что, не будь подруги отверженными, они вряд ли стали бы даже разговаривать друг с другом. Наиболее близкие отношения сложились у Ханни с Гертрудой, одной из школьных поварих, молодой толстушкой, питавшей глубокую неприязнь ко всем тощим девчонкам, которых ей приходилось кормить. Наконец-то ей встретилась девочка, почти такая же крупная, как она сама. Она хорошо понимала, что Ханни не наедается скудной школьной пищей. Каждый вечер Гертруда со смешанным чувством злорадства и симпатии оставляла большой поднос с остатками ужина где-нибудь в уголке буфетной, добавляя к этой еде, спрятанной под салфеткой, еще и булочки, которые покупала в ближайшей деревне на деньги, переданные ей девочкой Уинтроп. Эти деньги тетя Корнелия вручала Ханни на карманные расходы.