Их было много: написать Десятую симфонию – у него уже накопилось немало эскизов к ней, – сочинить ораторию и реквием, создать музыку к «Фаусту», в подарок маленькому Герхарду, занимавшемуся музыкой, написать школу игры на рояле, но не такую, какие были до этого, а иную, не похожую на все прочие, совершенно новую.
Но писать он не мог. И это больше всего тяготило и угнетало его. Он пробовал читать. Друзья, заботясь о нем, старались выискать книги полегче. Так ему попал в руки один из романов Вальтера Скотта. Но после нескольких страниц он со злостью отбросил книжку и проворчал:
– К черту эту пачкотню! Негодяй пишет только ради денег!…
А у самого у него с деньгами становилось все туже. Врачи, лекарства – одних только микстур, прописанных Ваврухом, он выпил семьдесят бутылок, это не считая порошков, – питание, прислуга поглощали уйму денег. А чем их было восполнить? Он же ничего не писал. Правда, где-то тщательно спрятанные лежали акции. Шиндлер, падавший с ног от усталости, – он ни на шаг не отходил от больного, – Хольц, Брейнинг в один голос уговаривали продать акции. Но Бетховен был тверд и неумолим. Капитал должен остаться неприкосновенным и целиком перейти к племяннику.
Дядя даже на смертном одре не забывал о племяннике. Племянник же меньше всего вспоминал о дяде. Еще в начале января Карл уехал в полк, стоявший неподалеку от Вены, в городишке Иглау, и с головой окунулся в радости воинской жизни.
Нищета все громче стучалась в бетховенские двери. И он решился на крайность, граничащую с нищенством, – попросил о помощи Лондонское филармоническое общество и старых друзей, ныне проживавших в Лондоне, – Мошелеса и Штумпфа. «Поистине суровый жребий достался мне! – писал 14 марта под его диктовку Шиндлер: у самого Бетховена едва хватило сил подписать письмо. – Но я покоряюсь велению судьбы и постоянно молю бога лишь о том, чтобы он в своем божественном предопределении сделал так, чтобы я, пока еще я жив, был защищен от нужды».
И помощь пришла. Друзья и почитатели не оставили его в беде. Из Лондона прибыли деньги, и немалые– 100 фунтов стерлингов.
Больной воспрянул духом. Вернулись силы, уже совсем было покинувшие его. Он вновь обрел веру в будущее и как о чем-то абсолютно реальном стал думать о предстоящих делах. Всего лишь за неделю до смерти он обращается к Мошелесу с письмом:
«Я не могу выразить свои чувства словами… Благородство филармонического общества, откликнувшегося на мою просьбу, растрогало меня до глубины души… В знак самой горячей признательности я обязуюсь послать ему новую симфонию, набросок которой уже лежит на моем пюпитре, – новую партитуру и все, чего пожелает общество».
В квартиру, где прочно обосновалось горе, заглянула, хотя и накоротке, радость. «Печалям и заботам, – пишет Шиндлер, – сразу пришел конец… Охваченный радостью Бетховен сказал: «Теперь мы снова можем позволить себе радостный денек!…» В ящике оставалось всего 340 флоринов ассигнациями, и мы уже довольно долго ограничивались вареной говядиной и овощами, которые он терпеть не мог. На следующий день, в пятницу, он заказал свое любимое блюдо, свое лакомство – рыбу!…»
И еще одна радость скрасила последние дни Бетховена. Она была связана с самым дорогим для него – искусством. Из того же Лондона, от почитателей бетховенского гения пришел еще один подарок – полное собрание сочинений Генделя. Он давно мечтал о нем, но никак не решался купить, слишком дорого стоили эти ноты.
И вот теперь они были у него. Не отрывая глаз, любовался Бетховен роскошно изданными фолиантами, лежавшими высокой стопой на столе, и без конца просил маленького Герхарда подать ему в постель то один, то другой том.
– Гендель – самый великий, самый могучий композитор, – говорил он Герхарду, листая ноты, – у него я еще могу поучиться. Он величайший из классиков и самый глубокий из всех композиторов.
До последнего вздоха он не расставался с любимым искусством, думал о нем, заботился о нем.
– Искусство надо постоянно развивать, – сказал он юному Фердинанду Гиллеру, побывавшему у него незадолго до его смерти.
– В этом Шуберте воистину теплится искра божия. Со временем о нем заговорит весь мир, – проговорил он после знакомства со сборником песен Шуберта и, сходя в гроб, благословил тогда еще мало кому известного композитора.
Смерть приближалась. Он это чувствовал и понимал. Но он не боялся ее. К мысли о смерти он всегда относился мужественно. «Я часто думаю о смерти, – писал он еще в 1816 году графине Эрдед», – но без страха». А позже, в разговоре с одним из друзей, сказал:
– Смерть ничто, живешь только в самые прекрасные мгновения. То подлинное, что действительно существует в человеке, то, что ему присуще, – вечно. Преходящему же грош цена. Жизнь приобретает красоту и значительность лишь благодаря воображению, этому цветку, который там, в заоблачных высях, пышно расцветает. Душа подобна соли, что предохраняет тело от разложения.
Однако воображение, этот волшебный цветок, все больше и больше сникало, увядало, рассыпалось в прах. Беспощадный недуг сломил не только его тело, но и его могучий дух. Когда после долгого консилиума врачей, вынесших окончательный приговор, Шиндлер и другие друзья принялись уговаривать Бетховена принять причастие, он не стал противиться и быстро и равнодушно согласился. И только после того, как обряд был справлен, с едкой насмешкой произнес:
– Plaudite, amici, finita est comedia![37].
Вряд ли стоит, как это делает Роллан, оспаривать сообщение доктора Вавруха об этом эпизоде и доказывать, что Бетховен «с глубоким благоговением» принял причастие.
Набожность никогда не была свойственна Бетховену. Он всю жизнь не признавал владык – ни земных, ни небесных. Когда в свое время юный Мошелес, закончив клавирное переложение «Фиделио», обрадованно и с явным облегчением написал на последней странице: «Конец, с божьей помощью», Бетховен сделал на том же листе язвительную приписку: «О человек, помогай себе сам».
И если теперь он согласился на причастие, то лишь потому, что ему уже все было безразлично.
24 марта началась агония. Она длилась долго – двое суток – и была мучительна и страшна. «Его могучий организм, его нетронутые легкие, как великаны, боролись со смертью, которая пробила брешь в стенах крепости, – вспоминает Герхард фон Брейнинг. – Безвозвратно отданный во власть разрушительных сил, лишенный всякой духовной поддержки внешнего мира, доблестный боец не сдавался».
26 марта выдался хмурый день. Серовато-белесое небо чем позже за полдень, тем становилось темней и темней. Даже снег, лежащий на земле и на крышах, не мог разогнать гнетущую мглу, повисшую над Веной.
От Дуная дул порывистый холодный ветер.
К пяти часам вечера разыгралась метель. Свирепая и неистовая, она кружила снежные вихри, совсем застилая свет. В комнате, где лежал Бетховен, стало темно, как ночью. Те, кто был рядом с умирающим, не решались зажечь свечи и только со страхом прислушивались к предсмертным хрипам, несущимся из тьмы, да к завыванию вьюги и дробному перестуку за окном: неожиданно пошел град вперемешку со снегом.
Как вдруг раздался страшный удар. Прогрохотал гром. И сразу же ослепительной вспышкой сверкнула молния. Комнату озарил яркий свет. Те, кто находился здесь, были потрясены небывалым, невиданным зрелищем. «Бетховен, – вспоминает Ансельм Хюттенбреннер, очевидец последних минут композитора, – открыл глаза и, угрожая небу, поднял правую руку, сжатую в кулак, словно хотел сказать:
– Я не сдамся вам, враждебные силы! Отступитесь!…
Мне казалось, что сейчас он, подобно отважному полководцу, крикнет своим растерявшимся войскам:
– Смелей, солдаты! Вперед! Положитесь на меня! Мы победим!
Когда рука упала обратно на кровать, глаза его полузакрылись. Моя правая рука поддерживала его голову, левая – покоилась на его груди. Он уже не дышал, сердце остановилось!…»
Бетховен умер 26 марта 1827 года.
В комнате пахло сосной и хвоей. Бетховен был еще здесь. Он лежал среди еловых веток, в открытом гробу из свежеоструганных сосновых досок, поставленном на спинки стульев, – строгий, надменный и отрешенный от всего земного.
А в доме уже творилось неладное.
Он умер лишь вчера. А уже сегодня, с утра пораньше, нагрянул брат Иоганн. Не глядя на покойника, не обращая внимания на Брейнинга, Швидлера и Хольца, застывших у изголовья и старавшихся запечатлеть в памяти дорогие черты, прежде чем они скроются с лица земли, он ринулся к письменному столу, стал с шумом и грохотом выдвигать и задвигать ящики, суетливо рыться в бумагах.
И эта суетливость и шум кощунственно нарушали торжественную тишину, которая приходит в дом вместе с покойником.
Иоганн искал злополучные акции и, не находя, все больше и больше нервничал. Перерыв стол, переворошив рукописи и бумаги, заглянув даже под крышку рояля, он заметался по комнате, внезапно остановился у гроба и, впившись в брата единственным глазом, закричал:
– Где они? Где?
Но Бетховен молчал, сердито и отчужденно.
Тогда Иоганн попятился к Шиндлеру и Брейнингу, отошедшим в угол комнаты, и, продолжая глядеть на брата, словно призывая его в свидетели, с присвистом прошипел:
– Это они… они их украли! – Когда он обернулся, в уголках его рта пузырилась слюна. – Отдайте мое богатство! Оно не ваше, оно мое! – снова закричал он, хотя по завещанию акции, равно как и все прочее имущество умершего, должны были перейти к племяннику Карлу.
После этого и Шиндлеру, и Брейнингу, и Хольцу ничего не оставалось, как тоже пуститься на поиски.
В комнате, где лежал мертвец, четверо живых, осквернив величественную неподвижность смерти, учинили обыск. Он ничего не дал, хотя все было перевернуто кверху дном.
Как вдруг Хольц, случайно приоткрыв платяной шкаф и засунув внутрь руку, наткнулся на что-то острое. Он распахнул дверцу и увидел гвоздь, торчащий из стенки. Хольц потянул за гвоздь. Выпал небольшой ящик. В нем Бетховен скрывал то, что считал самым ценным и сокровенным.
Среди бумаг, хранившихся в тайнике, оказались пресловутые акции. Что сразу успокоило Иоганна.
Здесь же были Хейлигенштадтское завещание и письмо. Что взволновало друзей и до сих пор продолжает волновать всех, кто интересуется жизнью Бетховена.
Письмо состоит из десяти страничек небольшого формата, размашисто исписанных карандашом. В письме указаны число, день, месяц. И не датирован год. Адресат неизвестен.
Неизвестно также, почему письмо очутилось в бумагах Бетховена.
Было ли оно отправлено? Возвращено ли обратно?
Копия это или черновик? Впрочем, последнее маловероятно: письмо написано чисто, почти без помарок.
Все эти вопросы не нашли ответов ни у Шиндлера, ни у Брейнинга, ни у Хольца.
Не нашли они ответа и по сей день.
Тайну этого письма Бетховен ревниво хранил при жизни. И унес с собой в могилу.
Десять страничек, найденных в потайном ящике платяного шкафа, вошли в историю под именем письма.
К БЕССМЕРТНОЙ ВОЗЛЮБЛЕННОЙ
«6 июля утром
Мой ангел, мое все, мое я! Нынче лишь несколько слов, да и то карандашом (твоим). Жилье за мной только до завтра: какая вздорная трата времени! К чему глубокая печаль там, где говорит необходимость? Разве наша любовь может существовать без самопожертвования, без того, чтобы требовать всего? Можешь ли ты что-либо изменить, ведь ты не полностью моя, а я не полностью твой? О боже, взгляни на чудесную природу и успокойся: чему быть, того не миновать! Любовь всетребовательна, и по праву; таковы мои чувства к тебе, а твои ко мне. Не забывай, что я обязан жить и для себя и для тебя. Были бы мы неразлучны, и ты и я не мучились бы. Поездка моя была ужасной: прибыл я сюда лишь вчера в четыре часа поутру. Из-за нехватки лошадей почта избрала иную дорогу, но какой жуткой оказалась она! На предпоследней станции меня предупредили не ехать ночью, пугали дорогой через лес, но это лишь пуще раззадорило меня – и я был неправ. На страшном бездорожье – сплошной проселок – карета чуть было не сломалась! Без четверки таких почтовых, какие достались мне, застрять бы нам где-нибудь в пути. Эстергази с восьмеркой лошадей постигла та же участь, что и меня с четверкой, хотя он ехал обычной дорогой. И все же я и на сей раз почувствовал в известной мере удовлетворение, я испытываю его всякий раз после успешного преодоления препятствия. Впрочем, хватит о внешнем, поспешим к внутреннему! Мы, вероятно, скоро увидимся. Я и нынче не могу пересказать тебе всего, что передумал за эти несколько дней о своей жизни. Если бы наши сердца навсегда соединились, у меня не было бы подобных мыслей. Грудь полна невысказанного. Ах, бывают мгновения, когда понимаешь, что язык – ничто. Не грусти, будь по-прежнему моим верным, единственным сокровищем, моим всем; так же, как я весь твой. Остальное, что предназначено и предопределено, да ниспошлют нам боги.
Твой верный Людвиг
Вечером в понедельник 6 июля
Ты страдаешь, дражайшее мое созданье! Только что я выяснил, что письма надо отправлять рано поутру; понедельники, четверги – единственные дни, по которым отсюда в К. уходит почта. Ты страдаешь. Ах, ты всюду со мной, разговаривая сам с собой, я говорю с тобой. Сделай так, чтобы я мог жить с тобой! Что за жизнь!!!! так!!!! без тебя – люди преследуют меня, осыпая благами, которых я и не заслужил и не стремлюсь заслужить. Приниженность человека – она причиняет мне боль. А когда я рассматриваю себя по отношению ко вселенной, что я и что представляет собой тот – тот, кого именуют великим! И все же – в этом и заключено божественное в человеке. Я плачу, думая о том, что ты, скорее всего, только в субботу получишь первую весточку от меня. Спокойной ночи! После ванны я должен отправиться спать О боже, так близко! так далеко! Поистине, разве любовь наша не подобна небесному чертогу? Ведь она столь же незыблема, как небесная твердь.
Доброго утра! 7 июля.
Я еще в кровати, а мысли мои уже устремлены к тебе, моя бессмертная возлюбленная; они то радостны, то по-прежнему печальны; я выжидаю – авось судьба услышит нас. Мне либо жить постоянно с тобой, либо вовсе не жить. Да, я решил блуждать вдали до той поры, пока не заключу тебя в свои объятия и не назову полностью моей, когда же душа моя сольется с твоею, пусть его, пусть свершится переход в царство теней. Да, к сожалению, это должно произойти. Тебе незачем расстраиваться, тем более что ты хорошо знаешь, как верен я тебе. Другая никогда не завладеет моим сердцем, никогда – никогда! О боже, почему надо быть вдали от того, кого так сильно любишь? Ведь моя жизнь в Вене, так же как и здешняя, горестна. Твоя любовь делает меня счастливцем и несчастливцем одновременно. В мои годы следует вести размеренную, однообразную жизнь, а разве она возможна при наших отношениях? Мой ангел, только что узнал, что почта отправляется каждый день, – поэтому надо кончать, чтобы ты поскорее получила мое письмо. Не волнуйся! Только лишь спокойно относясь ко всему происходящему, сможем мы достичь своей цели – совместной жизни. Не волнуйся – люби меня! Нынче – вчера – как я тоскую и плачу по тебе – по тебе – по тебе – моя жизнь, мое все!
Прощай! О, люби меня и впредь, никогда не забывай верного сердца твоего возлюбленного Людвига.
Навеки твой, навеки моя, навеки вместе!»
Кто же та женщина, к которой обращено письмо?
Ответов на этот вопрос было почти столько же, сколько было у Бетховена знакомых женщин.
А он отнюдь не жил отшельником.
«Бетховен, – вспоминает Фердинанд Рис, – очень любил заглядываться на женщин, особенно на молодых и красивых. Когда мы проходили мимо юной очаровательной женщины, он оборачивался в ее сторону, рассматривал ее сквозь очки и, если я замечал это, улыбался или хохотал. Он очень часто влюблялся, но, как правило, на короткий срок. Самая длительная его привязанность продолжалась семь месяцев».
Риса дополняет Герхард фон Брейнинг: «Когда мать сказала, что не понимает, как Бетховен может нравиться женщинам, отец ответил:
– И тем не менее он неизменно пользовался успехом у них».
Но в отличие от многих мужчин, дурно бахвалящихся своими победами, он был скрытен и не выставлял интимную жизнь напоказ. Оттого только самые близкие друзья, вроде Риса и Брейнинга, могли заглядывать в нее.
Да и то лишь изредка.
Да и то лишь краем глаза.
Поэтому «бессмертная возлюбленная» осталась в тайне даже для них.
Поэтому имя ее – цепь предположений, начиная со дня, когда было найдено и прочтено письмо, и кончая нашими днями. Загадка, мучившая людей в ту пору, осталась неразгаданной до сих пор.
И вот уже больше ста лет делаются попытки решить неразрешимое. За это время «бессмертными возлюбленными» Бетховена были и Джульетта Гвиччарди, и Анна Вильман, и Тереза Брунсвик, и Амалия Зебальд, и Беттина Брентано, и Мария Эрдеди и многие, многие женщины, судьба которых так или иначе, в той или иной мере, на короткий или на более длительный срок соприкасалась с судьбою Бетховена.
В пользу каждой выдвигались доказательства, столь же основательные, сколь и неосновательные.
Единственное, чего удалось добиться за целый век, – это установить дату и место написания письма.
Оно было писано в Теплице, в июле 1812 года.
В связи с этим многие предположения бесспорно отпали. Но многие и сохранились.
Совсем недавно возникла еще одна версия.
В 1954 году в Цюрихе вышла книга Зигмунда Кацнельсона «Далекая и бессмертная возлюбленная Бетховена». В ней доказывается, что знаменитое письмо обращено к Жозефине Брунсвик, сестре Франца и Терезы Брунсвик.
Они познакомились давно. Еще в 1799 году. Тогда имя Бетховена гремело в Вене. Тогда он, блестящий пианист и демонически вдохновенный импровизатор, был баловнем моды и славы. Тогда знатные дамы столицы, цвет и краса ее, наперебой стремились попасть к нему в ученицы.
И нет ничего удивительного в том, что две молоденькие девушки, которых мать привезла в резиденцию из степного венгерского поместья, едва обжившись и осмотревшись в столице, поспешили к Бетховену.
Робкие провинциалки, застенчивые, краснеющие, неловко молчаливые, они сразу же были покорены Бетховеном. Всеобщий кумир, недоступный полубог оказался обаятельным, радушно приветливым человеком. То, чего так стеснялись Жозефина и Тереза, – недостаток светского лоска, бойкости, жеманного кокетства, – как раз пришлось по сердцу Бетховену. Сам простая душа, он разглядел в них простые души, чистые и не испорченные большим светом.
Вскоре между учителем и ученицами установилась сердечная дружба.
Ее не прервало и замужество Жозефины.
Брак этот был вынужденным и с первых же дней помолвки сулил беду. Молодая, красивая женщина, жизнерадостная и веселая, полная нерасплесканных сил, наделенная живым и острым умом, тонко чувствующая прекрасное, связывала свою судьбу со стариком вдовцом, сухим, ограниченным и деспотичным. Немало слез пролила Жозефина, прежде чем пойти под венец. Ее жгучие, полыхавшие темным пламенем глаза потускнели, а со смуглых щек исчезли ямочки.
Но что было поделать? Властная мать, из той породы венгерских дворян, которые, не задумываясь, до смерти запарывали провинившихся крестьян, требовала брака. Граф Дейм, по ее мнению, был наилучшей партией. Замужество Жозефины должно было поправить пошатнувшиеся дела семейства.
Жозефина принесла себя в жертву. Однако жертва эта была не только тяжелой, но и бессмысленной. Очень скоро выяснилось, что граф совсем не так богат, как казалось теще. Он доставил молодой жене не богатства, а невзгоды и огорчения. Жизнь ее стала почти невыносимой.
Ревнивый и болезненно подозрительный старик нещадно тиранил Жозефину. Он запретил ей общаться со всяким мужчиной моложе его. Сверх того он ненавидел музыку. Стоило Жозефине коснуться клавишей рояля, как граф начинал исступленно вопить, браниться, топать ногами. Случалось даже, что он бросался на жену с кулаками.
Единственное, чего удалось добиться Жозефине, она получила от мужа разрешение заниматься с Бетховеном. Правда, это стоило изнурительной борьбы, сил, здоровья. Но недаром в жилах этой маленькой, изящной женщины текла мадьярская кровь, кровь степных наездников, на скаку укрощавших разъяренных коней. Хрупкая с виду Жозефина обладала несокрушимой волей и не отступила до тех пор, пока муж не позволил Бетховену бывать в доме.
Теперь в ее жизни появился просвет – уроки с Бетховеном.
Они еще больше сблизились. Помимо радости, которую несла его музыка, Жозефину трогало и поддерживало ласковое тепло и участие Бетховена. Он видел, как глубоко она несчастна, без слов понимал ее и, не суесловя, сочувствовал ей.
Так из дружбы и доверия родилось новое чувство, пусть еще невысказанное, но сильное и большое, возрастающее с каждым днем.
Зимой 1804 года граф Дейм умер, оставив жену с тремя малышами, в ожидании нового ребенка.
Лето Жозефина проводила в Хитцинге под Веной. Здесь был и Бетховен. Их встречи стали настолько частыми, что третья сестра, Шарлотта, с беспокойством писала брату Францу: «Бетховен чуть ли не каждый день бывает у нас, дает уроки Пипсхен[38] – вы меня понимаете, мой дорогой!»
Еще больше встревожилась Тереза. «Но скажи мне, – взволнованно восклицает она в письме к Шарлотте, – Пэпи и Бетховен, что из этого получится? Ей следует глядеть в оба. Ее сердце должно найти в себе силу сказать – нет. Печальный, если не наипечальнейший долг!»
Теперь Жозефина была свободна. Но не был свободен Бетховен. Он не был свободен от неуверенности в завтрашнем дне. Его материальное положение было зыбким и шатким. Мог ли он обременить себя многодетной семьей? Имел ли право взвалить на себя ответственность мужа и отца четырех детей?
Оттого в 1804 году они не воспользовались свободой, неожиданно пришедшей к Жозефине.
Позже, в 1810 году, считает Кацнельсон, когда положение Бетховена несколько упрочилось, он сделал Жозефине предложение. Но опоздал. Незадолго до этого Жозефина решила выйти замуж за эстонского барона Штакельберга.
Но и этот брак не принес ей счастья. Второй муж оказался таким же чуждым по духу, как и первый.
Чем дальше, тем больше росла ее холодность к супругу, постепенно переходя в глухую неприязнь, а затем в открытую вражду.
Прошло всего два года, а Жозефину уже ничто не привязывало к барону, даже дети, родившиеся от него. Постоянная нехватка денег еще больше накалила и без того раскаленную атмосферу. Под руками непрактичного барона растаяли и те небольшие средства, которые остались в наследство от Дейма.
Все усиливающиеся раздоры привели к разрыву. В начале июня 1812 года барон Штакельберг покинул Вену и уехал в родную Эстонию.
Жозефина сочла себя свободной, хотя формально по-прежнему считалась баронессой Штакельберг.
В самом начале июля она прибыла в Прагу, где встретилась с Бетховеном, который направлялся на лечение в Теплиц.
А через несколько дней было написано знаменитое письмо. В нем и объяснения в любви и отказ от любви. Быть постоянно вместе с замужней женщиной невозможно, скрываться же, любить исподтишка – недостойно как для него, так и для нее.
9 апреля 1813 года, через девять месяцев после пражской встречи, Жозефина родила седьмого ребенка – дочку Минону. Девочка ничем не походила на своих сестер. Она необычайно рано развилась и в отличие от них поражала своими неслыханными способностями.
Баронесса Минона Штакельберг дожила до глубокой старости и умерла в Вене 27 февраля 1897 года, так и не подозревая, кто был ее настоящим отцом.
Одна лишь умная и проницательная Тереза до конца постигла отношения Жозефины и Бетховена. Но она умела хранить свои мысли в тайне. И только много лет спустя, когда и Жозефина и Бетховен уже давно лежали в земле, Тереза доверилась дневнику. Она записала: «Жозефина была несчастна. А оба они, будучи вместе, возможно, были бы счастливы».
Таких похорон Вена еще не знала. 29 марта, казалось, весь город выплеснуло на улицу. На несколько километров разлилось море голов. В нем утлым суденышком затерялся черный катафалк, запряженный четверкой коней. Люди, прорвав цепь солдат, спешно вызванных из казарм Стефаном фон Брейнингом, оттерли от гроба близких и друзей – брата Иоганна, его жену и падчерицу, мать племянника, Шиндлера, Хольца, Брейнинга.
Многоголосый гул толпы заглушал артистов придворной оперы, исполнявших траурные мелодии.
Процессия, растянувшись до самых городских ворот, медленно двигалась по улицам Вены. А народ все прибывал.
– Кого хоронят? – недоуменно спросил какой-то приезжий, пораженный неслыханным скоплением народа.
– Генерала от музыки, – ответил ему простой человек с венской улицы.
Хоронить Бетховена вышла вся Вена. За гробом шел народ и, смешавшись с ним, лучшие писатели, музыканты, артисты столицы, цвет Австрии – Грильпарцер, Раймунд, Ленау, Шуберт, Зейфрид, Умлауф, Гуммель, Аншютц.
В многотысячной толпе, провожавшей Бетховена в последний путь, не было только императора, эрцгерцогов или кого-либо еще из членов августейшей фамилии. Двор не мог простить и мертвому Бетховену его популярности.
Когда после долгих часов пути процессия достигла загородного, затерянного в полях и лугах Верингского кладбища, толпа замерла перед оградой. Люди, скорбно притихнув, слушали. А их обнаженные головы пригревало весеннее солнце, стоявшее в радостно-голубых небесах.
Люди слушали речь, произносимую над гробом Бетховена. Ее сочинил Грильпарцер, а читал Аншютц – прославленный и любимый актер Вены. Власти запретили произносить речь на могиле, поэтому он выступал у входа на кладбище.
«Кто может считать себя равным ему? – гремел зычный голос Аншютца, и люди, как самой волнующей проповеди, внимали звонким и проникновенным словам. – Подобно тому как кашалот стремительно переплывает моря, так и Бетховен облетает владения своего искусства. От воркования голубки до раскатов Грома, от изощреннейшей комбинации чисто техническими средствами до края пропасти, где на смену мастерству художника приходит безудержный каприз разбушевавшихся стихийных сил, – всюду он проник, всем овладел. Тот, кто придет после Бетховена, не сможет следовать по его пути, он должен будет начинать сызнова, ибо его предшественник, Бетховен, останавливается лишь там, где предел искусства».
С той поры прошло полтора века. Но время, всевластное над людьми, оказалось подвластным Бетховену. Он подчинил жестокое и скупое на благости время, и оно оказалось бессильным перед ним.
Больше того: он принудил время покорно служить ему. И сто пятьдесят лет спустя Бетховена играют и чтят в тысячу крат больше, чем при его жизни.
Бетховен покорил не только время, он покорил и пространство. Еще при жизни он легко и свободно перешагнул границы своей страны. А сейчас нет уголка на земном шаре, где не звучала бы его музыка. И нет образованного человека, который бы не знал Бетховена и не любил его.
В свое время Бетховен мечтал о тех днях, когда «музыка станет национальным достоянием». В наше время его музыка стала достоянием интернациональным. И это не поэтическая метафора, а сухой и непреложный факт.
России Бетховен полюбился издавна. Именно в Петербурге 6 апреля 1824 года, за год до того, как венцы услышали Торжественную мессу в отрывках, она была впервые в истории исполнена целиком. Еще с тридцатых годов прошлого столетия бетховенские симфонии стали неотъемлемой частью репертуара русских оркестров. Бетховену посвятили восторженные, гениальные по своей глубине и проникновенности статьи такие славные умы музыкальной России, как В. В. Стасов и А. Н. Серов. Его творчество с благоговением изучали и перед ним преклонялись такие титаны русской музыки, как Глинка и Чайковский. Его произведения вдохновенно исполняли такие замечательные музыканты, как Балакирев и Рубинштейн.
Но воистину грандиозного размаха любовь к Бетховену достигла в наше, советское время.
Величайшую радость Бетховен испытывал тогда, когда радовал других. А наивысшим счастьем считал – доставлять счастье ближним. «С детства моей самой большой радостью и удовольствием была возможность что-либо делать для других», – признается он в своем письме. Бетховен потому так и любил музыку, что видел в ней «столь необходимое для счастья народов искусство».
И как благородный завет художникам всех времен и народов звучат его чудесные слова, обращенные к маленькому Листу, посетившему его на самой заре своей артистической деятельности; они, эти крылатые слова, – девиз всей жизни и всего творчества самого Бетховена:
– Нет ничего прекраснее, чем приносить людям счастье и радость!
ЭПИЛОГ
Было это в декабре тысяча девятьсот сорок четвертого года. В преддверии благословенного года сорок пятого. Еще ярились морозы, жгучие и безжалостные, особенно в горах Словакии, где мы тогда воевали.
Но в воздухе уже веяло весной – благостной весной Победы.
Ее приближение чувствовалось во всем. И в том, что все чаще играла «катюша»; ее могучий голос, подобно весеннему грому, грохотал в низком небе, и раскатистое горное эхо радостно подхватывало его. И в том, что все реже раздавался немыслимо пронзительный скрежет «ванюши», шестиствольного немецкого миномета, прозванного нашими солдатами также «ишаком». И в том, что пленные немцы, или, как в ту пору их называли, «фрицы», с каждым днем выглядели все ободраннее, а наши «младшие» и «старшие» лейтенанты щеголяли в шинелях, перешитых доморощенными полковыми или батальонными портными на офицерский манер, а вместо шапок-ушанок носили лихие кубанки. И в том, что солдаты все чаще поговаривали о доме, и не так, как говорят о чем-то очень далеком, а как о близком и достижимом, что вот-вот должно явиться в твою жизнь и заполнить ее всю, до отказа.
Но война еще шла. Фронт жил своей огромной, беспощадной, несмолкаемой жизнью.
В тот декабрьский вечер на западе, где только что угасло кровавое зарево заката, темно-лиловое небо прострачивали разноцветные стежки трассирующих пуль. Тяжело, с надсадой бухали вдали орудия.